"Паутина Большого террора" - читать интересную книгу автора (Эпплбаум Энн)

Глава 13 Охранники

Как ни странно, не все лагерные правила писались начальством. Были и неписаные правила, следуя которым можно было повысить свой статус, получить привилегии, жить чуть лучше других. Была в лагерях и неофициальная иерархия. Овладевшему неписаными правилами и научившемуся подниматься в лагерной иерархии было гораздо легче выжить.

В верхней части этой иерархии находились начальники, надзиратели и конвоиры. Я сознательно пишу: «в верхней части», а не «над» или «выше», потому что в ГУЛАГе начальство и охранники не составляли отдельной касты, совершенно отгороженной от заключенных. В отличие от эсэсовцев, охранявших нацистские концлагеря, они не считались представителями высшей расы — этническое происхождение у них с заключенными часто было общее. Например, после Второй мировой войны в лагерях содержалось много сотен тысяч украинцев, и в тот же период там было немало охранников с Украины[872].

И социально охрана и заключенные не были полностью разделены. Некоторые начальники и конвоиры налаживали с заключенными развитые «левые» торговые отношения. Иные из них пили с зэками; многие сожительствовали с лагерницами[873]. Что еще более важно, многие охранники в прошлом были заключенными: в начале 30-х обычной практикой было переводить хорошо ведущих себя осужденных в охрану, а некоторые поднимались и выше[874]. Самой яркой в этом смысле была, видимо, карьера Нафталия Френкеля, но есть и другие примеры.

Яков Куперман сделал не столь головокружительную карьеру, но его судьба показательна. Куперман, позднее подаривший свои неопубликованные записки московскому «Мемориалу», был арестован в 1930-м и приговорен к десяти годам ИТЛ. Находился в Кемьском лагере, затем работал в плановом отделе строительства Беломорканала. В 1932-м его дело пересмотрели и лагерь заменили ссылкой. Позднее он в качестве вольнонаемного работал в управлении БАМстроя, о чем под конец жизни вспоминал «с удовольствием»[875]. Его решение не было необычным. В 1938 году более половины административных работников и почти половину работников охраны Белбалтлага составляли бывшие заключенные или заключенные[876].

В иерархии можно было не только подняться, но и опуститься. Если зэку сравнительно легко было стать охранником, то верно и обратное. Работники ГУЛАГа составили немалую часть тех тысяч сотрудников НКВД, что были арестованы в ходе чистки 1937–1938 годов. Усилиями подозрительных сослуживцев людей из охраны и администрации ГУЛАГа регулярно арестовывали и позднее. В изолированных лагпунктах доносительство цвело пышным цветом: целые папки в архивах ГУЛАГа полны обвинений и контробвинений, гневных писем о недостатках в работе лагеря, об отсутствии поддержки из центра, о плохих условиях труда с требованиями арестовать и наказать виновных[877].

Работников лагерной охраны и администрации регулярно наказывали за дезертирство, пьянство, воровство, потерю оружия и даже за дурное обращение с зэками[878]. Например, в архивных документах Ванинского ИТЛ и пересыльного лагеря в порту Ванино читаем о стрелке охраны В. Садовникове, который «прибыл в больницу убить жену. А убил медсестру»; о стрелке И. Соболеве, который отобрал 300 рублей у заключенных и потерял партбилет; о начальнике лагпункта В. Суворове, организовавшем коллективную пьянку и вступившем в драку с офицерами с применением огнестрельного оружия; и о многих других, напивавшихся на службе до бессознательного состояния[879]. В личных бумагах видного деятеля сталинских времен Георгия Маленкова содержится докладная записка о деле двух работников лагерной охраны, убивших во время пьянки женщину-врача (мать троих несовершеннолетних детей) и санитарку[880]. Жизнь в отдаленных лагерных подразделениях была тяжелой и скучной, и это, как писал в ЦК ВКП(б) заместитель начальника политотдела ГУЛАГа,

«толкало ребят[молодых вольнонаемных рабочих] на прогулы, самовольный уход, недисциплинированность, пьянство, картежные игры и, как правило, заканчивается преданием суду»[881].

Иные сотрудники НКВД совершали полный круг, что было довольно частым явлением: становились заключенными, а потом делали вторую карьеру в администрации ГУЛАГа. Многие бывшие заключенные отмечают быстроту, с которой арестованные работники НКВД вставали в лагерях на ноги и получали хорошие должности. Лев Разгон пишет в мемуарах о некоем Корабельникове, бывшем рядовом оперативнике НКВД, с которым он познакомился на барже по пути в лагерь. Корабельников объяснил Разгону свой арест тем, что он

«трепанулся самому своему большому корешу… про одно бабское дело у начальника… Сунули мне пятак СОЭ[882] — и в общий этап».

Но он очень быстро выделился из общей массы. Месяц спустя Разгон встретил его еще раз. На нем была новая, чистая лагерная униформа. Он стал начальником штрафной подкомандировки Устьвымлага[883].

Рассказ Разгона вполне соответствует архивным данным. Очень многие сотрудники ГУЛАГа имели судимости. Создается впечатление, что руководство страны сделало ГУЛАГ местом ссылки для проштрафившихся работников НКВД[884]. Тот, кого отправляли на дальние окраины гулаговской империи, имел мало шансов вернуться в другие подразделения НКВД, тем более в Москву. О расслоении между оперативными работниками НКВД и сотрудниками ГУЛАГа говорит и принятая в ГУЛАГе система знаков различия[885]. На партийных собраниях и конференциях лагерные работники жаловались на свой низкий статус.

«На ГУЛАГ смотрят как на управление, от которого все можно требовать и ничего не давать, — сетовал один из них. — … Эта линия чрезмерной скромности, что мы хуже всех, неправильна, и отсюда происходят непорядки в зарплате, с квартирным вопросом и т. д.»[886].

В 1946-м, когда НКВД был опять разделен и переименован, ГУЛАГ подчинили Министерству внутренних дел (МВД), тогда как почти все более престижные функции НКВД, особенно разведка и контрразведка, достались Министерству госбезопасности (МГБ, позднее — КГБ), чей престиж был выше. МВД, ведавшее системой мест заключения вплоть до распада СССР, было менее влиятельно[887].

Лагерные начальники с самого начала имели сравнительно низкий статус. В письме, отправленном из Соловецкого лагеря в начале 20-х, один заключенный писал, что лагерная администрация целиком состоит из проштрафившихся чекистов, приговоренных «

за воровство, вымогательство, истязания и прочие проступки»[888].

В 30-е и 40-е годы в ГУЛАГ переводили тех, чьи биографические данные не отвечали требованиям, — людей не вполне пролетарского происхождения и представителей «подозрительных» в данный момент нацменьшинств (например, поляков, евреев, прибалтийцев). ГУЛАГ также становился последним прибежищем для людей неспособных, некомпетентных или пьющих. В 1937 году начальник ГУЛАГа И. Плинер жаловался:

«Нам давали отсев из других отделов, нам давали по принципу — на тебе боже, что нам не гоже… И в лучшем случае нам давали тех, которые спились — раз человек спился, дают его в ГУЛАГ… С точки зрения аппарата НКВД, самое большое наказание, если кто-то провинится, — это посылка его в лагерь на работу»[889].

В 1939-м другой гулаговский чиновник заявил, что

«в охрану набирались люди не то, что второго сорта, а последнего, четвертого сорта»[890].

В 1945 году Василий Чернышов — заместитель наркома внутренних дел СССР, курировавший ГУЛАГ, — разослал всем начальникам лагерей и региональным руководителям НКВД почтограмму, выражавшую недовольство по поводу вопиющих недостатков в работе военизированной охраны ИТЛ, в которой

«участились случаи нарушений революционной законности, самоубийств, дезертирств, утери и хищения оружия, пьянства и других аморальных проявлений»[891].

В 1952-м, когда вскрылись злоупотребления на высших уровнях МГБ, Сталин немедленно «сослал» одного из главных провинившихся на должность заместителя начальника управления Баженовского лагеря на Урале[892].

Архивы ГУЛАГа подтверждают мнение, деликатно высказанное одной бывшей заключенной: и охранники, и начальники чаще всего были «люди очень недалекие»[893]. В частности, из одиннадцати человек, занимавших между 1930 и 1960 годом должность начальника ГУЛАГа, высшее образование было только у пятерых, а у троих — только начальное. Мало кто удерживался на этом посту долго: за тридцать лет только двое — Матвей Берман и Виктор Наседкин — занимали его дольше пяти лет. Израиль Плинер продержался год (1937–1938), Глеб Филаретов — только три месяца (в 1938–1939)[894].

Что касается нижней части иерархии НКВД, личные дела работников ГУЛАГа начиная с 1940-го показывают, что даже самые «благонадежные» из тюремщиков — члены партии и кандидаты — в подавляющем большинстве происходили из крестьян и имели минимальное образование — хорошо если пять лет школы, а то всего три[895]. По данным на январь 1945 года почти три четверти работников ГУЛАГа имели низшее образование. Этот процент примерно вдвое выше, чем среди оперативных работников НКВД[896].

Еще хуже образованна была военизированная охрана (ВОХР). Ее составляли те, кто охранял лагерь по периметру, конвоировал зэков на работу, сопровождал их на восток в эшелонах, зачастую имея весьма смутное представление о том, зачем они это делают. В одном документе, относящемся к Каргопольлагу, с возмущением говорится, что стрелки ВОХР не знают фамилий членов политбюро, руководителей партии[897]. В другом документе перечислены несчастные случаи из-за неправильного обращения охранников с оружием. Один «в результате неумелого обращения с оружием ранил трех заключенных». Другой, «находясь на посту в нетрезвом состоянии, ранил гражданку Тимофееву»[898].

Командиры дивизионов на совещаниях докладывали:

«Бойцы не знают, как смазывать, чистить и беречь оружие… Девушка-боец стоит на посту с заткнутым тряпочкой каналом ствола… Некоторые бойцы ходят на пост с чужими винтовками, а свои не берут из-за того, что чистить каждый раз лень»[899].

Москва бомбардировала лагеря требованиями усилить культурно-воспитательную работу среди охранников[900].

Но нужда в кадрах была такова, что ГУЛАГ не брезговал и «отсевом», «пьяницами», «людьми четвертого сорта» из других подразделений НКВД. От хронической нехватки персонала страдало большинство советских учреждений, и ГУЛАГ страдал особенно сильно. НКВД не мог предоставить достаточного количества провинившихся сотрудников, чтобы удовлетворить потребность в восемнадцатикратном росте численности личного состава между 1930 и 1939 годом, чтобы дать 150 000 новых работников в 1939–1941 годах, чтобы обеспечить колоссальный послевоенный рост ГУЛАГа. В 1947-м, когда только в военизированной охране лагерей служило 157 000 человек, ГУЛАГ считал, что охрана у него недоукомплектована на 40 000 стрелков[901].

Эта проблема не переставала мучить гулаговское начальство вплоть до окончательной ликвидации системы. За исключением очень немногих высших должностей, работа в лагерях не считалась ни престижной, ни привлекательной, жилищные условия, особенно в дальних северных точках, оставляли, мягко говоря, желать лучшего. Общая нехватка продовольствия приводила к тому, что охранники и начальство получали свои пайки в зависимости от категории снабжения[902]. Заместитель начальника политотдела ГУЛАГа, объехав ряд лагерей в районе Воркуты, писал о плохих условиях, в которых живут бойцы и командиры военизированной охраны, которые работают по 14–16 часов в сутки в трудных климатических условиях Севера. Некоторые, как и заключенные, страдали от цинги и пеллагры — болезней, вызываемых нехваткой витаминов[903]. Другой проверяющий отметил, что в Каргопольлаге двадцать шесть стрелков ВОХР получили приговоры по уголовным статьям, многие за то, что засыпали на посту. Летом они работали по тринадцати часов в сутки, и возможности хорошо провести свободное время у них не было. Особенно страдали семейные: многие, не имея квартир, вынуждены были жить в бараках[904].

Тем, кто хотел перейти на другую работу, сделать это было трудно, даже на высших уровнях. В архиве прокуратуры сохранилась просьба заместителя прокурора Норильлага перевести его из Заполярья в «южные районы» из-за плохого здоровья и переутомления: «…если невозможно будет перевести в другую прокуратуру ИТЛ, прошу меня перевести в территориальную прокуратуру или же отчислить из органов Прокуратуры». Ему предложили Красноярский край, но он не согласился: хотя Красноярск южнее Норильска, разница условий невелика[905].

После смерти Сталина бывшие сотрудники ГУЛАГа нередко в порядке самооправдания говорили о трудностях своей работы. Ольга Васильева, работавшая старшим инспектором в лагерном отделе Главного управления шоссейных дорог НКВД — МВД, во время встречи со мной много рассуждала о тяжелой жизни сотрудника

ГУЛАГа. В ходе нашего разговора в ее просторной московской квартире Васильева рассказала мне, что в одном лагере начальник охраны пригласил ее к себе переночевать. Она легла в кровать его сына, работавшего стрелком и находившегося на дежурстве. «Я ночью просыпаюсь и вся горю, думаю, неужели я заболела? Возможно, тиф? Зажигаю свет, а у него не коврик над кроватью повешен, а серое солдатское одеяло, и это одеяло все как живое шевелится, вши ползают. То есть не только у заключенных, но и у начальства были вши». Возвращаясь домой из командировки в лагеря, она раздевалась в подъезде догола, чтобы не занести вшей в квартиру.

Работу лагерного начальства Васильева оценивает как чрезвычайно трудную: «Это же не шутка, тебе поручают сотню, тысячу заключенных, были и рецидивы, и убийства, тяжелые бытовые статьи, от них же можно ждать чего угодно. Значит, ты все время своей вахты должен быть в большом напряжении, начеку». Начальник, обязанный организовать эффективную работу, должен параллельно решать многие другие вопросы:

«Начальник стройки, он же начальник лагеря не меньше 60 процентов своего времени проводил не на стройке, решая инженерные дела, вопросы строительства, а решал дела лагеря. Заболел человек, эпидемия, не дай бог, вспыхнула, или какие-то разовые случаи заболевания, значит, нужно везти в больницу, дает машину или лошадь с телегой, отвозят в больницу».

Васильева также сказала, что лагерное начальство и питалось плохо, особенно во время войны: щи, каша, селедка. «Я не помню про мясо, я его сама не видела». При Сталине московские сотрудники ГУЛАГа работали каждый день с девяти утра до двух-трех часов ночи. Сына она видела только по воскресеньям. Но после смерти Сталина положение улучшилось. Министр внутренних дел С. Н. Круглов издал приказ, предоставлявший рядовым сотрудникам часовой обеденный перерыв, офицерам — двухчасовой. В 1963 году Васильева и ее муж получили очень большую квартиру в центре Москвы, где я и взяла у нее интервью в 1998-м.

В сталинский период, однако, работа в ГУЛАГе вознаграждалась хуже, и московскому начальству приходилось думать, как завлекать людей на эти малопопулярные должности. В 1930 году, когда система еще рассматривалась как одно из средств великого экономического прорыва, ОГПУ развернуло своего рода внутреннюю рекламную кампанию. Энтузиастов звали в новые лагеря Дальнего Севера: «Энтузиазм и энергия чекистов создали и укрепили Соловецкие лагеря, играющие большую положительную роль в деле промышленного и культурного развития далекого Севера европейской части нашего Союза.

Новые лагеря под руководством чекистов так же, как и Соловецкие, должны сыграть преобразовательную роль в хозяйстве и культуре далеких окраин.

Для этой ответственной, руководящей работы… необходимы твердые чекисты, добровольно желающие работать».

Добровольцам, помимо прочего, обещали прибавку к зарплате до 50 процентов, двухмесячный ежегодный отпуск, а через три года — вознаграждение в размере трехмесячного оклада и трехмесячный отпуск. Кроме того, им полагался ежемесячный бесплатный «книжный паек» и «льготы по приобретению предметов культурной необходимости, радиоаппаратуры, спортивных принадлежностей и проч.»[906].

Позднее, когда от бескорыстного энтузиазма (если он был) совсем ничего не осталось, возникла целая система стимулирования. Лагеря были классифицированы по дальности и суровости условий, и соответственно росли надбавки к зарплате сотрудников НКВД. Некоторые лагеря приманивали людей возможностями для спорта и другого отдыха. НКВД, кроме того, построил для своих сотрудников специальные санатории и дома отдыха на Черном море и в Кисловодске, где они могли проводить свои длинные отпуска[907].

Были созданы особые учебные заведения для подготовки и переподготовки кадров ГУЛАГа. В одном из них, находившемся в Харькове, преподавались не только обязательные история ВКП(б) и «материалы к истории ВЧК — ОГПУ — НКВД», но и уголовная политика СССР, исправительно-трудовая политика, практика работы мест заключения (административная работа, культурно-воспитательная работа, организация и планирование работы, учет и отчетность) и военные предметы[908]. Тем, кто изъявлял желание работать в Дальстрое, в лагерях Колымы, позволяли даже менять в документах социальное происхождение своих детей на «из рабочих», что давало им преимущество при поступлении в вузы и было поэтому довольно мощным стимулом[909].

Деньги и льготы привлекали людей и на низшие должности. Для многих ГУЛАГ был просто наименьшим из зол. В сталинском СССР, где люди страдали от войн, голода и недоедания, работа конвоира или надзирателя означала для иных серьезное социальное продвижение. Сусанна Печуро, находившаяся в лагерях в первой половине 50-х, рассказывала про надзирательницу, которая пошла на эту работу, чтобы вырваться из колхоза с его голодной жизнью. «Она была сирота… у нее было семеро младших братьев и сестер. Она жила там с ними на Севере и на эту свою зарплату и свой паек она их всех кормила». Другой свидетель рассказывает историю Марии Ивановой — молодой женщины, добровольно пришедшей работать в лагерь в 1948 году. Надеясь избежать жизни в колхозе и еще сильнее надеясь найти мужа, Мария Иванова была любовницей разных лагерных начальников, переходя от одного к другому по нисходящей. В конце концов она оказалась в одной комнатушке с матерью и двумя внебрачными детьми[910].

Но даже больших зарплат, длинных отпусков и перспектив социального роста не всегда было достаточно, чтобы привлекать в систему нужное количество работников, особенно на нижних уровнях. Во времена наивысшего спроса людей иной раз просто направляли туда, где они были нужны, не объясняя им, куда именно они едут. Медсестра Зоя Еременко сразу после окончания двухгодичной медшколы оказалась в лагере Красноярск-26. «Насторожилась, испугалась, но когда ознакомилась, оказалось, что „там“ такие же люди и работа медицинская такая же, как и была на практических занятиях», — вспоминала она[911].

Особенно трагическими были судьбы тех, кого заставили работать в лагерях после Второй мировой войны. Тысячи бывших красноармейцев, пробившихся к своим из немецкого плена, и гражданских лиц, которые жили во время войны на чужой территории (беженцев, перемещенных лиц) отправляли по возвращении в СССР в «проверочно-фильтрационные лагеря», где подвергали допросам. Часть из тех, кого не сажали после этого в ИТЛ, посылали служить в военизированную стрелковую охрану мест заключения. К началу 1946-го таких было 31 000, и в некоторых лагерях они составляли до 80 процентов охраны[912]. Перейти на другую работу было трудно. У многих не было ни паспортов, ни прописки, ни военных билетов. Без этого люди не могли покидать лагеря и искать другую работу. Каждый год 300–400 охранников кончали самоубийством. Один из пытавшихся это сделать так объяснял свой поступок:

«Причиной этого настроения является то, что я давно служу, и до сего времени меня не прописывают, и почти каждый день приходит милиционер с предупреждением о выселении с квартиры, а потому на этой почве у меня каждый день скандалы в семье»[913].

Другие попросту опускались. Югославский коммунист Карло Стайнер, который во время войны и после нее был заключенным в Норильске, вспоминал, что такие охранники «резко отличались от тех, кто не участвовал в войне»:

«Признаки разложения были хорошо заметны. Эти охранники с охотой брали взятки у женщин-заключенных или становились клиентами самых привлекательных. Они позволяли уголовникам уходить из бригады грабить квартиры, а потом получали с них долю награбленного. Они не боялись суровых наказаний, которым их могли подвергнуть, узнай начальство об их проступках»[914].

Протестовали лишь единицы. В архиве сохранились сведения о репатрианте Данилюке, который решительно заявил: «Я вообще не желаю служить в органах МВД». После многочисленных «проработок» его уволили из системы военизированной охраны. По крайней мере, в его случае упорный и последовательный отказ работать в ГУЛАГе принес желаемый результат[915].

Самых своих удачливых и верных работников система вознаграждала. Некоторые из них получили многое помимо пайка и более высокого социального статуса. Те, кто силами своих заключенных принес государству много золота или древесины, в конечном итоге не оставались без награды. И если жизнь в заурядном лесозаготовительном лагпункте никогда не была очень приятной даже для тех, кто в нем командовал, то в некоторых крупных лагерях начальство со временем устроилось с немалым комфортом.

В 40-е годы города, находившиеся в центре крупных лагерных комплексов, — такие как Магадан, Воркута, Норильск, Ухта, — уже были большими населенными пунктами, где кипела жизнь, работали магазины и театры, были разбиты парки. За время, прошедшее после первых дней ГУЛАГа, возможностей для хорошей жизни стало неизмеримо больше. В крупных лагерях большие начальники получали более высокие зарплаты и более солидные премии, имели более длинные отпуска, чем начальники в обычной промышленности. В эпоху всеобщего дефицита они хорошо питались и имели доступ к высококачественным товарам.

«Жизнь в Норильске была лучше, чем в любой другой точке Советского Союза, — вспоминал Андрей Чебуркин[916], работавший на производстве в Норильске, а позднее местный чиновник. — Во-первых, у всех начальников были домработницы из заключенных. Потом — еда. Роскошь, а не еда. Все сорта рыбы. В озерах можно было наловить сколько хочешь. Вся страна жила по карточкам, а мы тут — практически без карточек. Мясо. Масло. Под шампанское хорошо шли крабы, их тут было немерено. Икра… Ее бочками привозили. Я, конечно, начальство имею в виду, не работяг. Те были заключенными, у них своя доля…

Платили хорошо… Скажем, бригадир имел шесть — восемь тысяч. В центральных областях можно было получать самое большее тысячу двести. Я приехал в Норильск работать инспектором в специальном Управлении НКВД по урану. Искали урановую руду. Мне положили зарплату инспектора: две тысячи сто с самого начала, потом каждые полгода повышали на десять процентов. Это примерно в пять раз больше, чем люди получали в обычной гражданской жизни»[917].

Ключевым является первое утверждение Чебуркина: «У всех начальников были домработницы», поскольку оно справедливо в отношении не только начальников, но и рядовых сотрудников. Формально использование заключенных в качестве домашних работников или работниц было запрещено. Но оно было распространено чрезвычайно широко, и власти хорошо об этом знали. Они не раз пытались положить конец этой практике, но безуспешно[918]. В Воркуте Константин Рокоссовский, позднее ставший генералом, затем маршалом, а затем и министром обороны сталинистской Польши, был «денщиком у совершенно необразованного, очень грубого конвоира Бучко. Он приносил Бучко еду, топил печь, убирал его небольшую квартиру»[919]. В Магадане Евгения Гинзбург некоторое время работала прачкой у жены одного из начальников[920].

Томас Сговио на Колыме был денщиком у старшего надзирателя — готовил ему еду, добывал ему спиртное и в конце концов завоевал его доверие.

«Томас, друг ты мой, — говорил ему надзиратель, — запомни одно. Береги мой партбилет. Напьюсь — смотри, чтоб я его не потерял. Ты мой слуга. Потеряю — пристрелю как собаку… А я этого не хочу»[921].

Но у действительно больших начальников слугами дело не ограничивалось. Иван Никишов, который в 1939-м, после чисток, стал руководителем Дальстроя и занимал этот пост до 1948 года, приобрел сомнительную славу, роскошествуя среди голодающих. Никишов принадлежал к другому поколению, чем его предшественник Берзин, — к поколению, далеко ушедшему от пламенных аскетических лет революции и гражданской войны. Без особых угрызений совести Никишов использовал свое положение для того, чтобы жить хорошо. Он обзавелся

«большой личной службой охраны, роскошными автомобилями, шикарными служебными помещениями и чудо-дачей на берегу Тихого океана»[922].

На этой даче, по свидетельствам заключенных, было вдоволь ковров, медвежьих шкур, хрустальных люстр. В роскошной столовой Никишов и его лагерная жена Гридасова — молодая, энергичная бывшая воспитательница из лагерной КВЧ — лакомились медвежьей печенью, изысканными винами, фруктами, ягодами, свежими огурцами и помидорами из специальной теплицы[923].

Никишов был не один такой. Лев Разгон дал незабываемую характеристику полковника Тарасюка — начальника Устьвымлага в годы войны:

«Он и жил как римлянин, назначенный губернатором какой-нибудь варварской провинции, завоеванной Римом. В специальных теплицах и оранжереях для него выращивали овощи и фрукты, экзотические для Севера цветы. Были найдены лучшие краснодеревщики, делавшие ему мебель; самые известные в прошлом портные обшивали его капризную и своенравную жену. И лечили его не какие-то вольнонаемные врачишки, со студенческой скамьи запродавшиеся ГУЛАГу, а крупнейшие профессора, руководители крупных столичных клиник, отбывавшие свои большие срока в медпунктах далеких лесных лагерей»[924].

Нередко заключенным приходилось помогать начальству удовлетворять свои прихоти. Лагерному врачу Исааку Фогельфангеру постоянно не хватало медицинского спирта, потому что его фармацевт использовал спирт для приготовления настойки, которой начальник лагеря угощал приезжающих чинов НКВД: «Чем больше они пьют, тем лучшее мнение у них складывается о состоянии дел в Севураллаге». Фогельфангер наблюдал, как лагерный повар готовит для приезжих банкет, используя продукты, которые приберег на этот случай:

«икра, копченый угорь, горячие булочки с грибами, арктический голец в лимонном желе, запеченный гусь и запеченный поросенок»[925].

В этот период (в 40-е годы) начальники, подобные Никишову, начали считать себя чем-то более значительным, нежели просто тюремщики. Некоторые даже принялись соревноваться друг с другом в разных областях, создавая фантастические вариации на тему «утереть нос соседям». Каждый хотел, чтобы именно у него была лучшая лагерная театральная труппа, лучший лагерный оркестр, лучшие лагерные художники. В 1946-м в Унжлаге Лев Копелев узнал, что начальник лагеря «приказывает специально отбирать в тюрьмах артистов, музыкантов, художников…. Ведущих артистов постоянно содержали в больнице, числили их выздоравливающими или санитарами…». Больницы Унжлага были настоящими «пристанищами искусства»[926]. Дальстрой создал труппу из заключенных, которая выступала в Магадане и на некоторых приисках; в ней участвовали многие известные певцы и танцоры, отбывавшие срок на Колыме[927]. Лев Разгон пишет и о начальнике Ухтижемлага, у которого была «настоящая опереточная труппа» под руководством известного актера Константина Эгерта. Этот начальник также «пристроил к делу» известную балерину из Большого театра, первоклассных певцов и музыкантов:

«Иногда начальник Ухтинского лагеря наносил визит в соседний лагерь. Хотя это прозаически называлось „для обмена опытом“, но обставлялся такой визит по всем правилам протокола посещений одних глав государств главами других. Начальство сопровождала большая свита начальников отделов, для них готовились избранные места в гостинице, намечались маршруты, привозились с „Зимки“ подарки. И начальник привозил с собой своих лучших артистов, чтобы хозяева понимали, что и у них с искусством не хуже, а может быть, даже и лучше…»[928].

Бывший театр Ухтижемлага — большое белое строение с колоннами и театральными символами на фронтоне — и сегодня является одним из самых заметных зданий Ухты. От него совсем недалеко до бывшей резиденции начальника лагеря — большого деревянного дома на краю парка.

Начальство проявляло интерес не только к искусству. Тот, кто предпочитал спорт, мог пестовать лагерную футбольную команду, которая яростно соперничала с другими. Известный футболист и тренер Николай Старостин, арестованный за то, что его команда имела неосторожность обыграть команду, курируемую Берией, тоже попал в Ухту, где его встретили прямо на вокзале. Его познакомили с капитаном местной футбольной команды, который разговаривал с ним почтительно и сказал, что его здесь ждут давно: «Генерал[начальник лагеря] души не чает в футболе. Это он вас сюда вырвал». Немалую часть своего лагерного срока Старостин провел, тренируя футбольные команды НКВД и переезжая с места на место в зависимости от того, какой начальник хотел видеть его у себя в качестве тренера[929].

Подобные излишества лишь изредка могли вызвать обеспокоенность или просто интерес Москвы. Реагируя на жалобу, Берия однажды начал проверку обстоятельств роскошной жизни Никишова. В отчете о проверке, помимо прочего, говорится, что Никишов истратил 15 000 рублей — огромную по тем временам сумму — на банкет по случаю приезда Хабаровской оперетты[930]. В отчете также осуждается «обстановка подхалимства» вокруг Никишова и его жены Гридасовой: «Влияние Гридасовой так велико, что даже непосредственные заместители т. Никишова заявляют, что они могут работать на своих участках до тех пор, пока она к ним благосклонно относится»[931]. Никаких действий, однако, предпринято не было. Гридасова и Никишов продолжали спокойно царствовать.

В последние годы нередко приходится слышать, что, вопреки послевоенным заявлениям немцев, работавших в концлагерях или в карательных бригадах, мало кого из них к этому принуждали. Один специалист не так давно высказал мнение, что в большинстве своем они шли туда добровольно (на этот счет разгорелись споры)[932]. В отношении России и других постсоветских государств этот вопрос следует рассматривать особо. Очень часто работники лагерей, как и большинство советских граждан, имели очень узкий выбор. Им просто указывали место работы, и приходилось ехать. Ограниченный выбор был неотъемлемым свойством советской экономической системы.

Тем не менее было бы неверно считать, что офицерам НКВД и конвоирам приходилось «не лучше, чем заключенным», что они были такими же жертвами системы. Ибо, хотя они, может быть, предпочли бы работать в другом месте, у служащих ГУЛАГа был довольно существенный выбор в рамках системы — куда больший, чем у работников нацистских концлагерей, чьи действия были регламентированы более жестко. В ГУЛАГе ты мог проявлять жестокость и сострадание. Мог работой доводить заключенных до смерти, а мог пытаться сохранить жизнь как можно большему их числу. Мог сочувствовать осужденным, чья судьба, выпади карта иначе, была бы твоей и еще, возможно, станет твоей, а мог пользоваться на всю катушку временной удачей и свирепо властвовать над бывшими и будущими товарищами по несчастью.

Ничто в истории прошлой жизни администраторов и охранников ГУЛАГа не определяло с достоверностью их линию поведения в лагерях; их этническое и социальное происхождение было настолько же пестрым, как у заключенных. Когда я спрашивала людей, прошедших ГУЛАГ, о начальниках и охранниках, я почти всегда получала ответ, что они очень сильно различались между собой. Галина Смирнова сказала, что они были «как и все люди, разные». Алла Андреева — что

«были явно больные садисты, но были и совершенно нормальные, хорошие люди».

Андреева вспомнила про главного бухгалтера, который однажды вскоре после смерти Сталина

«влетел в бухгалтерию, где работали заключенные старушки-бухгалтерши, — влетел с воплями, тряся их за плечи: „Снимайте, снимайте это с номерами, вам отдадут вашу одежду!“».

По словам Ирены Аргинской, надзиратели, охрана и начальники были «самые разные люди», причем люди, менявшиеся со временем. Призывников «очень сильно накачивали», и «первое время это были просто звери, невозможное что-то. Но потом они как-то начинали понимать, не все, но большая часть, поэтому их достаточно часто меняли».

Разумеется, начальство давило на охранников и администрацию, запрещая им проявлять доброту к заключенным. В архиве прокуратуры сохранилось дело Левина — начальника отдела снабжения Восточного района Дмитлага. Его обвинили в подозрительной мягкости к лагерникам. В частности, он позволил одному из них встретиться с братом (как правило, родственников держали раздельно). И вообще его отношение к зэкам, особенно к одной их группе, которую якобы составляли бывшие меньшевики, показалось кое-кому излишне дружественным. Левин, который сам ранее был зэком на Беломорканале, оправдывался: «Кем они были в прошлом, мне не известно». Шел 1937 год, и Левин был осужден[933].

Но такие суровые меры применялись не всегда. Некоторые крупные лагерные начальники были известны своим человечным отношением к заключенным. В книге «О Сталине и сталинизме» историк, публицист и диссидент Рой Медведев пишет об одном из таких начальников — В. А. Кундуше, который в начале войны принял всерьез требование увеличить производство. Он поставил образованных политзаключенных на административные должности вместо блатных и вообще обращался с зэками мягко: даже добился для некоторых досрочного освобождения. Его предприятие «сразу же вышло в передовые и в течение всей войны перевыполняло план». Но когда война кончилась, Кундуша арестовали, видимо, за ту самую гуманность, что помогла ему наладить производство[934]. Лев Разгон описывает необычную пересыльную тюрьму в Георгиевске, через которую прошел и он, и его вторая жена Рика, тюрьму, где

«…камеры не только подметены, но и вымыты. Полы, нары. Где кормят настолько сытно, что исчезает постоянный этапный голод. Где в бане можно мыться по-настоящему. Где даже есть — Рику это поразило больше всего! — специальная комната со всеми приспособлениями, где женщины могут совершать свой туалет…»[935].

Были и другие примеры. Советский еврей Генрих Эльштейн-Горчаков, арестованный в 1945-м, на одном из этапов своей лагерной жизни попал в инвалидное подразделение Сиблага. Там появился новый начальник — бывший фронтовик, который не смог найти себе другой работы. Он взялся за дело серьезно: построил новый барак, выдал всем заключенным матрасы, одеяла и даже постельное белье, по-новому организовал работу. Лагерь преобразился[936].

Алексея Прядилова, арестованного в шестнадцать лет, отправили в сельскохозяйственный лагерь на Алтай. Начальник «воспринимал лагерь как хозяйственную организацию, к заключенным относился не как к преступникам и врагам, которых надо „перевоспитывать“, а как к штрафникам и работникам, и был убежден, что с голодных работу спрашивать бесполезно»[937]. Даже проверяющие из прокуратуры иногда обнаруживали хороших начальников. Один из них, посетивший Бурлаг в 1942 году, увидел, что «заключенные этих заводов потому и работали на отлично, что и условия у них были отличные. Так, например, бараки содержались в чистоте, каждый имел постельные принадлежности, хорошую одежду и обувь»[938].

Встречались и более прямые формы доброты. Галина Левинсон вспоминает в мемуарах, как начальник лагпункта отговорил одну заключенную от аборта. «Выйдя из лагеря, вы будете одиноки, — сказал он. — Подумайте, как хорошо, если у вас будет ребенок, будет близкое существо». Впоследствии она была благодарна ему за этот совет[939]. Анатолий Жигулин пишет о хорошем новом начальнике, который «спас от смерти сотни людей», вопреки правилам называл зэков «товарищи заключенные» и под страхом расстрела приказал повару кормить их досыта. Он явно, замечает Жигулин, «еще не мог привыкнуть к новому обращению с заключенными». Мария Сандрацкая, арестованная как жена «врага народа», пишет о человечном начальнике, который заботился о матерях с детьми: устроил ясли, организовал усиленное питание для кормящих матерей, освобождал матерей от тяжелых работ[940].

Проявлять доброту было возможно: на разных уровнях всегда попадались люди, которые понимали положение дел и не соглашались с пропагандой, называвшей всех зэков врагами. Удивительно, сколь многие мемуаристы отмечают отдельные проявления доброты со стороны тюремных охранников, отдельные примеры сочувствия.

«Не сомневаюсь, — писал Евгений Гнедин, — что в огромной армии лагерной администрации имелись честные работники, которые тяготились тем, что им пришлось выступать в роли надсмотрщиков над невинно осужденными людьми»[941].

И в то же время большинство мемуаристов изумляется тому, насколько исключительной была такая человечность. Ибо, несмотря на некоторые обратные примеры, чистота в тюрьмах не была нормой, многие лагеря несли заключенным смерть — и большинство охранников относилось к зэкам в лучшем случае с безразличием, в худшем — откровенно жестоко.

Повторяю: жестокости никто ни от кого формально не требовал, наоборот — за преднамеренную жестокость Москва нередко наказывала. В архивных документах Вятлага содержатся сведения о сотрудниках лагеря, наказанных за систематические избиения заключенных, за присвоение их имущества и за насилие над женщинами[942]. В архиве Дмитлага читаем о приговорах по уголовным статьям за избиение зэков в пьяном виде. В документах из центрального архива ГУЛАГа говорится о наказаниях за избиения людей, за пытки во время допросов, за отправку зэков на этап без зимней одежды[943].

Но зверства продолжались. Иногда они были откровенно садистскими. Виктор Булгаков, который был в лагерях в 50-е, вспоминал одного неграмотного казаха, который специально подолгу держал людей на морозе, и другого, который «любил покрасоваться своей силой и бил заключенных». В архиве ГУЛАГа среди многих документов на эту тему есть сведения о некоем Решетове — начальнике одного из лагпунктов Волгостроя во время войны, который сажал заключенных в очень холодный карцер и заставлял больных работать в лютый мороз, что многим стоило жизни[944].

Чаще, однако, жестокость объяснялась не столько садизмом, сколько выгодой. Охранник, застреливший зэка при попытке побега, получал денежное вознаграждение, и его могли даже отпустить домой в отпуск. Поэтому такие «попытки» специально провоцировались. Результат описывает Жигулин:

«— Эй! Мужик! Принеси-ка мне вон то бревнышко для сидения!

— Оно за запреткой, гражданин начальник!

— Ничего, я разрешаю. Иди!

Вышел — очередь из автомата — и нет человека. Случай типичный, банальный»[945].

О типичности этого случая говорят и архивы. В 1938 году в Вятлаге командир взвода ВОХР, его помощник и два стрелка были преданы суду за «убийство 2-х з/к при спровоцированном ими побеге». Кроме того, выяснилось, что командир и помощник присваивали вещи заключенных[946]. О провоцировании побегов пишет и Борис Дьяков, опубликовавший лагерные мемуары в СССР в 1964 году[947].

Как и в поездах для заключенных, жестокость в лагерях нередко, судя по всему, объяснялась скукой и злостью из-за необходимости выполнять обязанности обслуги. Работая медсестрой в колымской лагерной больнице, нидерландская коммунистка Элинор Липпер однажды ночью сидела у койки пациента, страдавшего плевритом с высокой температурой. На спине у него был карбункул, который лопнул из-за побоев конвоира, сопровождавшего его в больницу:

«Болезненно задыхаясь, он рассказал мне, что конвоир хотел побыстрее закончить неприятный для себя поход и потому час за часом гнал его вперед — тяжелобольного в лихорадочном состоянии — ударами дубинки. Напоследок конвоир пригрозил переломать ему все кости, если он расскажет в больнице о побоях».

Боясь до самого конца, больной так и не повторил этот рассказ в присутствии кого-либо не из числа заключенных.

«Мы дали ему спокойно умереть, — пишет Липпер, — и конвоир продолжал избивать людей без помех»[948].

Большей частью, однако, жестокость советской лагерной охраны была бездумной, тупой, ленивой жестокостью, как в отношении, скажем, овец. Если вохровцев прямо не инструктировали зверствовать, то их и не учили рассматривать заключенных, особенно политических, как полноценных людей. Наоборот, были потрачены большие усилия на воспитание ненависти к «жесточайшим врагам советского народа, особо опасным государственным преступникам». Подобная пропаганда оказывала сильное действие на людей, уже озлобленных своими неудачами, нежеланной работой, плохими условиями жизни[949]. Она влияла не только на охрану, но и на вольнонаемных работников, не принадлежавших к системе НКВД. Одна бывшая заключенная вспоминала:

«Обычно от вольных мы были отгорожены стеной взаимной неприязни… Наш серый строй в сопровождении конвоя и иногда собак был для них, наверное, чем-то очень неприятным, о чем лучше было не думать»[950].

Так было уже в 20-е годы, когда соловецкие надзиратели командой «Дельфин!» заставляли окоченевших заключенных прыгать в воду. Еще хуже, разумеется, стало в конце 30-х, когда политических заключенных объявили «врагами народа» и лагерный режим ужесточился. В 1937 году на производственном совещании директор Дальстроя Эдуард Берзин сказал:

«Если эта сволочь, которая к нам прибывает, на материке нам вредила, давайте так поставим дело, чтобы она хотя бы на Колыме для советской власти поработала. Возможности заставить работать у нас имеются»[951].

Но и после Большого террора пропаганда не ослабевала. В 40-е и 50-е годы заключенных постоянно называли военными преступниками, пособниками фашистов, предателями и шпионами. Украинских националистов, которые хлынули в лагеря после Второй мировой войны, клеймили как приспешников нацистских палачей, как украинских фашистов, как агентов иностранных разведок. Тогдашний глава Украины Никита Хрущев заявил на пленуме ЦК КПСС, что украинские националисты

«стараются угодить своему хозяину, Гитлеру, чтобы только заработать порцию похлебки за свою собачью службу»[952].

Во время войны охранники почти всех политических называли фашистами, гитлеровцами или власовцами.

Особенно горько было это слышать евреям, ветеранам войны, храбро сражавшимся с немцами, и иностранным коммунистам, бежавшим от фашизма у себя на родине[953]. «Мы не фашисты, многие из нас были партийцами!» — негодующе возразил югославский коммунист Карло Стайнер группе глумливых уголовников, назвавших «фашистами» бригаду политических[954]. Маргарете Бубер-Нойман, немецкая коммунистка, которая из ГУЛАГа напрямик попала в немецкий концлагерь Равенсбрюк, писала, что ей неоднократно приходилось слышать произнесенное в свой адрес слово «фашистка»[955]. А когда арестованный сотрудник НКВД Михаил Шрейдер сказал на допросе, что его, еврея, гитлеровцы уж никак не могли сделать своим агентом, он услышал в ответ:

«Какой ты еврей? Нам известно, что ты немец и что по заданию немецкой разведки несколько лет тому назад тебе сделали для маскировки обрезание»[956].

Высказываясь подобным образом, называя заключенных врагами и выродками, их начальники убеждали самих себя в законности своих действий по отношению к ним. Впрочем, рассуждения о «врагах» составляли лишь часть идеологии гулаговских работников. Другой частью — назовем ее риторикой государственного рабства — было представление о первостепенной важности труда и о том, что Советскому Союзу, чтобы выжить, необходим постоянный рост производства. Если коротко — оправданно все, что способствует извлечению золота из земли. Эту идею очень ярко выразил Алексей Логинов, бывший директор Норильского горно-металлургического комбината, в интервью, которое он дал британскому кинодокументалисту:

«С самого начала мы прекрасно понимали, что внешний мир никогда не оставит нашу советскую революцию в покое. Не только Сталин это понимал — все понимали, каждый рядовой коммунист, каждый рядовой гражданин понимал, что нам не только надо строить, но надо строить с полным сознанием того, что скоро будет война. В местах, где я работал, невероятно интенсивно искали всяческое сырье: медь, никель, алюминий, железо и так далее. Об огромных природных запасах Норильска мы знали давно, но как их разрабатывать в условиях Арктики? Поэтому все дело было отдано в руки НКВД. Кто еще мог с ним справиться? Вы знаете, сколько народу арестовали. Нам в Норильске нужны были десятки тысяч…»[957].

Логинов сказал это в 90-е годы, спустя почти полвека после того, как Норильск перестал быть обширным лагерным комплексом. Но его слова перекликаются с теми, что в 1964-м написала в газету «Известия» Анна Захарова, работавшая, как и ее муж майор Захаров, в одном из лагерей. Письмо не было опубликовано, но позднее циркулировало в самиздате. Как и Логинов, Захарова говорит о долге перед родиной и о жертвах, которые принес ее муж ради величия СССР:

«…он уже здоровье потерял, работая с преступным миром, так как здесь вся работа поставлена на нервах. Мы бы и рады уже отдохнуть, так как муж уже отслужил свое, но не отпускают. Коммунист — офицер, долг службы обязывает»[958].

Сходный взгляд выразила одна бывшая сотрудница лагерной администрации, попросившая меня не указывать ее фамилию. Она с гордостью говорила о работе, которую проделали ее заключенные во время войны: «Абсолютно все в лагере трудились, все расплатились со страной, отдали фронту, что могли»[959].

В этой системе понятий, где главную роль играли преданность Советскому Союзу и исполнение поставленных руководством экономических задач, жестокость во имя выполнения плана казалась людям, виновным в ней, достойной чуть ли не восхищения. Точнее говоря, подлинная суть жестокости, как и подлинная суть лагерей, могла быть скрыта завесой экономической риторики. Взяв в 1991 году интервью у бывшего сотрудника администрации Карлага, американский журналист Адам Хохшилд с горечью заметил: «Послушаешь этого полковника и не поймешь, что речь идет о месте заключения. Он не говорил почти ни о чем, кроме роли Карлага в советской экономике. Такие слова могли звучать из уст гордого собой регионального партийного начальника: „У нас была своя собственная сельскохозяйственная опытная станция. Скотоводство тоже было на передовом уровне. Здесь разводили крупный рогатый скот хороших пород — красной степной, казахской белоголовой…“»[960].

Руководители высшего звена очень часто говорили о заключенных как о машинах или инструментах, нужных только для выполнения тех или иных работ. Их открыто считали дешевой, удобной рабочей силой, необходимой для производства наравне с цементом и сталью. Об этом выразительно сказал тот же Логинов: «Если посылать туда[в Норильск] вольнонаемных, то сначала надо построить для них дома. А то как они будут жить? С заключенными проще — барак, печь с трубой, и они выживут. Ну, и поесть что-нибудь. Короче говоря, заключенные в тех обстоятельствах были единственной категорией людей, которую можно было использовать в таких масштабах. Было бы у нас больше времени, может, сделали бы как-нибудь по-другому…»[961].

Экономический жаргон позволял лагерному начальству оправдывать все — даже гибель людей. Ради высших целей можно делать что угодно. Иногда такая позиция принимала крайние формы. Лев Разгон приводит разговор между начальником Устьвымлага полковником Тарасюком и начальником санчасти доктором Коганом, который имел глупость похвастаться перед полковником количеством больных зэков, «вырванных из рук пеллагры» — болезни, вызываемой голодом:

«Тарасюк: Что они получают?

Коган: Они все получают противопеллагрозный паек, установленный санотделом ГУЛАГа: столько-то белков в количестве стольких калорий.

Тарасюк: Когда и сколько из них пойдет в лес?

Коган: Ну конечно, в лес они уже никогда не пойдут. Но они будут жить и когда-нибудь их можно будет использовать в зоне на легких работах.

Тарасюк: Снять с них все противопеллагрозные пайки. Запишите: пайки эти передать работающим в лесу. А этих — на инвалидный.

Коган: Товарищ полковник! Очевидно, я плохо объяснил вам. Эти люди могут жить только при условии получения этого специального пайка. Инвалиды получают четыреста граммов хлеба… На таком пайке они умрут в первую же декаду… Этого нельзя делать!

Тарасюк даже с каким-то интересом посмотрел на взволнованного врача.

— Это что, по вашей медицинской этике нельзя делать?

— Да, нельзя…

— Ну, я плевал на вашу этику, — спокойно и без всяких признаков гнева сказал Тарасюк.

— Записали? Идем дальше…

Все эти двести сорок шесть человек умерли не позже чем через месяц»[962].

Архивы показывают, что ничего из ряда вон выходящего в этом не было. Один прокурор, проверявший условия жизни заключенных Волгостроя во время войны, писал:

«Лагерная администрация была заинтересована исключительно по выработке кубов леса… и ничуть не интересовалась обеспечением как вещдовольствием и питанием заключенных, и без разбора направляла на общие работы заключенных, были ли они одеты, здоровы или сыты»[963].

Приведу также замечание, сделанное на совещании в январе 1943 года. Говоря на совершенно нейтральном языке статистики, сотрудник администрации Вятлага Авруцкий предложил:

«Мы имеем 100 % раб. силы, а программы не выполняем, т. к. группа „В“ катастрофически растет. Если бы те продукты, которые даются группе „В“, дать здоровому контингенту — то мы бы не имели группы „В“ и выполнили бы программу»[964].

Группой «В», разумеется, назывались слабосильные заключенные, которые, безусловно, перестанут существовать, если их не кормить.

Начальники лагерей имели возможность принимать такие решения, находясь в некотором отдалении от людей, которых эти решения затрагивали; впрочем, сотрудников низшего уровня непосредственная близость не всегда побуждала к большему сочувствию. Поляк Казимеж Зарод однажды шел в колонне зэков к месту нового лагеря. Людям практически не давали еды, и они начали ослабевать. Наконец один упал и не смог встать. Конвойный поднял винтовку. Другой конвойный пригрозил упавшему, что если он не встанет, его застрелят.

«Бога ради, погодите, — простонал зэк. — Дайте только передохнуть, и я догоню.

— Иди, или умрешь, — сказал первый конвойный… Солдат прицелился. Я не мог поверить, что он выстрелит. Те, что шли за мной, перестроились, и мне уже не видно было, что происходит, но вдруг раздался выстрел, за ним другой, и ясно было, что зэка уже нет».

Зарод отмечает, что убивали не всех, кто упал во время перехода. Выбившихся из сил арестантов помоложе поднимали и бросали на телегу, где они

«лежали как мешки, пока не приходили в себя… Смысл, как я понял, был в том, что молодой поправится и будет работать, а от пожилого все равно проку мало. Тех, кого кидали, как узлы со старым тряпьем, на телеги для провианта, спасало не человеколюбие. Конвоиры были люди хоть и молодые, но тертые и явно успели избавиться от всякой гуманности»[965].

Те, кто занимал посты на самом верху лагерной системы, наверняка относились к заключенным так же, хотя это не засвидетельствовано никакими мемуарами. В этой книге я регулярно цитирую отчеты о проверках, проводившихся Отделом по надзору за местами заключения Прокуратуры СССР. Эти отчеты, подававшиеся регулярно и заархивированные с большой аккуратностью, примечательны своей откровенностью. В них говорится об эпидемиях тифа, о нехватке еды и одежды. Отмечаются лагеря, где смертность слишком высока. Конкретные начальники лагерей обвиняются в создании слишком тяжелых условий для заключенных. Подсчитывается число человеко-дней, потерянных из-за болезней, несчастных случаев, смертей. По этим отчетам видно, что московские руководители ГУЛАГа знали, и хорошо знали, какова лагерная жизнь. Она содержится в отчетах целиком, и о ней написано в них так же прямо, как писали Солженицын и Варлам Шаламов.

И хотя иногда происходили те или иные перемены, хотя отдельных начальников наказывали, больше всего в этих отчетах поражает их повторяемость. Они приводят на ум абсурдную «культуру» отчетности ради галочки, которую ярко изобразил Гоголь в «Мертвых душах». Соблюдались формальности, подшивались к делу документы, выражалось ритуальное негодование, а до реальных людей никому не было дела. Начальник лагеря получал рутинную взбучку за неспособность улучшить условия жизни зэков, их условия жизни оставались какими были, и на этом разговор кончался.

По большому счету никто не принуждал конвоиров убивать стариков, оставляя в живых молодых. Никто не принуждал начальников лагерей избавляться от больных. Никто не принуждал московских руководителей ГУЛАГа игнорировать результаты прокурорских проверок. Но такие решения принимались открыто и каждый день, принимались охранниками и администраторами, явно убежденными в своем праве их принимать.

Эту идеологию государственного рабовладения исповедовали не только хозяева ГУЛАГа. Заключенных побуждали к сотрудничеству, и некоторые поддавались.