"Паутина Большого террора" - читать интересную книгу автора (Эпплбаум Энн)

Эпилог Память

А убийцы? Убийцы еще дожиеают. Лев Разгон. Непридуманное

Ранней осенью 1998 года я плыла на теплоходе по Белому морю из Архангельска на Соловки. Это был последний рейс летнего сезона: с середины сентября, когда северные ночи становятся длинными, суда перестают ходить этим маршрутом. Море делается слишком неспокойным, вода слишком холодной для короткой развлекательной поездки.

Возможно, именно конец сезона добавил пассажирам живости, хотя не исключено, что их просто взбодрило плавание по открытому морю. Так или иначе, в корабельном ресторане было очень шумно и весело. Много тостов, много шуток, сердечные аплодисменты капитану. Мои соседи по столу — две супружеские пары средних лет с военно-морской базы — были явно настроены хорошо провести время.

В первую минуту мое присутствие послужило добавочным поводом для веселья. Не каждый день увидишь настоящую американку на старом теплоходе посреди Белого моря, и необычная встреча позабавила пассажиров. Они поинтересовались, зачем я выучила русский, что думаю о России, чем она отличается от Соединенных Штатов. Но когда я сказала им, чем занимаюсь в России, они стали менее приветливы. Американка, совершающая прогулочную поездку на Соловки ради красот природы и старинного монастыря, — это одно. Американка, посещающая Соловецкие острова, чтобы увидеть остатки концлагеря, — совсем другое.

Один из мужчин заговорил неприязненным тоном. «Почему вас, иностранцев, интересует только плохое в нашей истории? Зачем писать о ГУЛАГе? Почему вы не напишете о наших достижениях? Мы первые послали человека в космос!» Слово «мы» означало: «мы, советские люди». Советский Союз перестал существовать семь лет назад, но он все еще идентифицировал себя как советский гражданин, а не как россиянин.

Его жена тоже стала на меня нападать. «ГУЛАГ — это дело прошлое, он больше не актуален, — заявила она. — У нас другие проблемы — безработица, преступность. Почему вы не пишете о наших реальных проблемах? Зачем ворошить то, что было давно?».

Пока длился этот неприятный разговор, другая пара молчала, и муж так и не выразил свое мнение о советском прошлом. Однако жена в какой-то момент меня поддержала. «Я понимаю, почему вы хотите знать о лагерях, — мягко сказала она. — Интересно знать, что было. Я бы хотела знать больше».

Во время моих последующих поездок по России я много раз сталкивалась с этими четырьмя вариантами отношения к моей работе. «Это не ваше дело» и «Это не актуально» — реакции вполне обычные. Самая, пожалуй, распространенная реакция — молчание, отсутствие внятного суждения, пожатие плеч. Но встречались и такие, кто понимал, почему важно знать о прошлом, и хотел, чтобы легче было узнать больше.

Приложив некоторые усилия, в современной России можно узнать о прошлом очень много. Не все российские архивы закрыты, не все российские историки заняты другими делами. Сама эта книга — свидетельство обилия новой доступной информации. История ГУЛАГа стала предметом широкого общественного внимания в некоторых бывших советских республиках и бывших странах-сателлитах. В некоторых государствах, как правило, в тех, где люди отождествляют себя в первую очередь с жертвами террора, а не с теми, кто этот террор проводил, памятники и общественные дискуссии поистине занимают очень важное место. Литовцы превратили бывшее здание КГБ в Вильнюсе в музей жертв геноцида. Латыши в бывшем советском музее красных стрелков разместили музей оккупации Латвии.

В феврале 2002-го я была на открытии нового венгерского музея в здании, которое в 1940–1945 годы было штаб-квартирой венгерских фашистов, а в 1945–1956 годы — штаб-квартирой венгерской коммунистической тайной полиции. В первом музейном зале блок телеэкранов на одной стене изливал на посетителей фашистскую пропаганду, другой блок на другой стене — коммунистическую пропаганду. Эмоциональное воздействие было мгновенным и очень сильным, как и предусматривали устроители, и остальная часть музея была под стать этому залу. Используя фотографии, звук, видео и лишь в очень ограниченной степени — слово, организаторы музея не скрывают его нацеленности в первую очередь на тех, кто слишком молод, чтобы помнить прежние режимы.

В Белоруссии, напротив, отсутствие памятника стало серьезным политическим вопросом: летом 2002 года президент-диктатор Александр Лукашенко в очередной раз заявил о своем намерении проложить шоссе через место недалеко от Минска, где в 1937-м произошли массовые убийства. Его заявление возмутило оппозицию и дало толчок к расширенной дискуссии о прошлом.

В России кое-где усилиями различных людей и организаций сооружены полуофициальные и частные памятники жертвам репрессий. В здании «Московского Мемориала» находится архив устных и письменных воспоминаний и небольшой музей, где, помимо прочего, выставлена замечательная коллекция искусства заключенных. Выставки, посвященные сталинской эпохе, проводит и московский музей Андрея Сахарова. Поблизости от ряда крупных городов — Москвы, Санкт-Петербурга, Томска, Петрозаводска — местные отделения «Мемориала» и другие организации воздвигли монументы на местах массовых убийств и захоронений 1937–1938 годов.

Предпринимались и более крупные усилия. Кольцо угольных шахт вокруг Воркуты, у каждой из которых было свое лаготделение, уставлено крестами, статуями и другими памятниками. Их соорудили латыши, поляки и немцы в память о соотечественниках — жертвах воркутинских лагерей. В местном историческом музее Магадана истории ГУЛАГа посвящено несколько залов; в частности, демонстрируется лагерная караульная вышка. На холме над городом известный русский скульптор поставил памятник жертвам Колымы с символами разнообразных религий, которые они исповедовали. Помещение в стене Соловецкого монастыря, который весь превращен теперь в музей, содержит такие экспонаты, как письма заключенных, фотографии и архивные документы; снаружи в память о погибших на Соловках была посажена аллея. В центре Сыктывкара, столицы республики Коми, местные власти и городской «Мемориал» построили небольшую часовню. Внутри написаны фамилии некоторых заключенных, сознательно выбранные так, чтобы проиллюстрировать многонациональность ГУЛАГа, — литовские, корейские, еврейские, китайские, грузинские, испанские.

Странные, удивительные памятники были воздвигнуты порой в труднодоступных точках. Близ Ухты, былой столицы Ухтпечлага, на голом холме стоит железный крест, отмечающий место массового убийства заключенных. Чтобы его увидеть, мне пришлось проехать по почти непроходимой слякотной дороге, обойти стройплощадку и перебраться через железнодорожные пути. И все равно я была слишком далеко от креста, чтобы прочесть надпись. Тем не менее местные активисты, поставившие крест, сияли от гордости.

В нескольких часах езды на север от Петрозаводска в урочище Сандормох возник еще один местный мемориал. Хотя, возможно, в данном случае «мемориал» — не совсем точное слово. Несмотря на то, что здесь есть памятная доска и несколько каменных крестов, установленных поляками, немцами и другими, Сандормох, где в 1937-м были расстреляны заключенные с Соловецких островов, в том числе священник Павел Флоренский, запоминается прежде всего своими необычно трогательными крестами ручной работы и частными памятниками. Поскольку сведений о том, кто где похоронен, не сохранилось, каждая семья наугад выбрала ту или иную массовую могилу. Родственники жертв приклеили их фотографии к деревянным столбам, кое-где вырезаны эпитафии. Среди хвойного леса, выросшего на месте расстрела, то и дело попадаются ленты, искусственные цветы и прочее погребальное убранство. Солнечным августовским днем, когда я там побывала (была годовщина убийства, и из Санкт-Петербурга приехала делегация), пожилая женщина произнесла речь о своих родителях, которых обоих здесь расстреляли, когда ей было семь лет. До той поры, когда она наконец смогла посетить их прах, прошла целая жизнь.

Другой крупный проект реализуется близ Перми. На месте лагпункта сталинских времен «Пермь-36», ставшего в 70-е и 80-е одним из самых жестоких лагерей для политзаключенных, группа местных историков организовала полномасштабный музей — единственный в своем роде, поскольку он расположен в настоящих лагерных бараках. Своими силами историки восстановили бараки, забор, заграждение из колючей проволоки и прочее. Чтобы сэкономить средства, они, взяв старое лагерное оборудование, даже создали маленькое лесозаготовительное предприятие. От местных властей большой поддержки они не получили, но помогли с финансами западноевропейские и американские фонды. Активисты рассчитывают пойти дальше и восстановить двадцать пять строений; в четырех должен разместиться более крупный Музей репрессий.

Тем не менее в России, привыкшей к грандиозным военным мемориалам и пышным, торжественным государственным похоронам, эти локальные усилия и частные инициативы выглядят слабыми, разрозненными и недостаточными. Большинство граждан страны, вероятно, ничего о них не знает. И неудивительно: через десять лет после распада Советского Союза Россия, унаследовавшая его дипломатию и внешнюю политику, его посольства, его долги, его место в ООН, по-прежнему ведет себя так, словно она не унаследовала его историю. В России нет национального музея, посвященного истории репрессий. Нет в ней и национального места скорби, памятника, который отдавал бы официальную дань страданиям жертв ГУЛАГа и их семей. В 80-е годы на проект такого памятника объявлялись конкурсы, но этим дело и ограничилось. «Мемориал» добился лишь того, чтобы камень с Соловецких островов, где начинался ГУЛАГ, был помещен на площади Дзержинского напротив здания Лубянки[1905].

Еще более важен, чем дефицит памятников, дефицит общественного интереса. Иногда кажется, что сильнейшие эмоции и страсти, возбужденные широкими дискуссиями горбачевской эпохи, улетучились вместе с Советским Союзом. Столь же внезапно прекратились ожесточенные споры о необходимости отдать жертвам долг справедливости. Хотя в конце 80-х много говорили о том, что надо привлечь людей, виновных в пытках и массовых убийствах, к ответственности, российские власти ничего подобного не предприняли даже в отношении тех, на кого имелись явные улики. В начале 90-х годов один из исполнителей катынского расстрела польских офицеров был еще жив, и сотрудники КГБ проинтервьюировали его, желая знать, как, с чисто технической точки зрения, происходили убийства. В порядке жеста доброй воли магнитофонная запись интервью была передана польскому атташе по культуре в Москве. Но никто никогда не высказывал мысль, что этого человека надо предать суду — в Москве, в Варшаве или где-либо еще.

Безусловно, суд — не всегда лучший способ разобраться с собственным прошлым. В первые годы после Второй мировой войны в Западной Германии было отдано под суд 85 000 бывших нацистов, но обвинительных приговоров тогда вынесли менее 7 000. О коррумпированности этих трибуналов было широко известно, и на них сильно влияли личные конфликты, зависть и тому подобное. Сам Нюрнбергский процесс, пример «правосудия победителей», был отмечен странностями, не самой маленькой из которых было участие советских судей, прекрасно знавших, что их сторона тоже имеет отношение к массовым убийствам.

Но ведь, помимо суда, есть и другие способы дать публичную оценку конкретным преступлениям прошлых лет. Например, «комиссии правды», подобные тем, которые создавали в Южной Африке, чтобы жертвы могли рассказывать свои истории в официальном, публичном месте и чтобы былые преступления становились предметом общественного обсуждения. Или парламентские расследования — такие как проведенное в Великобритании в 2002 года расследование северо-ирландского «кровавого воскресенья» тридцатилетней давности. Есть правительственные расследования, правительственные комиссии, официальные извинения — но российское правительство никаких подобных шагов не предприняло. Помимо короткого и невнятного «суда» над КПСС, в России по существу не было ни публичных разбирательств, ни парламентских слушаний, ни официальных расследований какого-либо рода в отношении массовых убийств, репрессий и лагерей.

Результат таков: в Германии через полвека с лишним после окончания войны все еще регулярно возникают публичные дискуссии о компенсациях жертвам, о памятниках, о новых интерпретациях нацистской истории, даже о том, должно ли молодое поколение немцев по-прежнему нести бремя вины за преступления гитлеровского режима. В России же через полвека после смерти Сталина ничего похожего не происходит: память о прошлом не составляет живую часть общественного разговора.

Процесс реабилитации на протяжении 90-х годов продолжался, хотя и очень тихо. К концу 2001 года в России было реабилитировано около 4,5 миллионов политзаключенных, и, по оценке Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, ей оставалось разобрать еще полмиллиона дел. Однако тех сотен тысяч, а возможно, и миллионов, что были репрессированы без суда, реабилитация, конечно, не коснется[1906]. Хотя в серьезности Комиссии и в ее намерениях сомневаться не приходится, хотя в нее, помимо чиновников, вошли бывшие заключенные, ни один из тех, кто с ней связан, не чувствует, что создавшие ее политические деятели были подлинно движимы желанием достичь, пользуясь словами британского историка Кэтрин Мерридейл, «правды и примирения». Их целью скорее было положить конец дискуссиям о прошлом, успокоить репрессированных жалкими добавками к пенсии и бесплатными проездными билетами и избежать какого бы то ни было более глубокого исследования причин и наследия сталинизма.

Среди обстоятельств, способствующих этому общественному молчанию, есть вещи, скажем так, простительные. Большинство граждан России тратит все усилия на то, чтобы приспособиться к последствиям коренного изменения экономики и общества. Сталинская эпоха была давно, и после ее окончания произошло очень много событий. Посткоммунистическая Россия — это не послевоенная Германия, где память о зверствах была еще свежа в памяти людей. В начале XXI века события середины века XX многим кажутся древней историей.

Возможно, еще более существенно то, что, по мнению многих россиян, дискуссия о прошлом уже состоялась, и принесла она очень мало. Когда спрашиваешь людей старшего поколения, почему сегодня так редко говорят о ГУЛАГе, они отмахиваются: «В 90-е годы мы только об этом и говорили, а теперь хватит, сколько можно». В довершение сложностей, в умах большого числа людей разговор о ГУЛАГе и сталинских репрессиях ассоциируется с «реформаторами-демократами», с самого начала активно участвовавшими в обсуждении советского прошлого. Поскольку это поколение российских политических лидеров, как теперь считают, потерпело неудачу (их правление запомнилось коррупцией и неразберихой), многим заодно представляются сомнительными и любые рассуждения о ГУЛАГе.

Вопрос о необходимости помнить про политические репрессии и увековечить память жертв усложнен, как я уже писала в предисловии, тем, что Советский Союз перенес и другие трагедии — каждая со своими жертвами. «Добавочную путаницу, — пишет Кэтрин Мерридейл, — вносит то, что очень многие люди пострадали не раз. Они на равных основаниях могут назвать себя ветеранами войны, жертвами репрессий, детьми репрессированных и даже перенесшими голод»[1907]. Памятников погибшим на войне в России очень много, поэтому иные из русских, кажется, думают: разве этого не достаточно?

Но нынешняя глубокая тишина имеет и другие причины, менее извинительные. Для многих граждан России крах СССР был сильнейшим ударом по личной гордости. Может быть, чувствуют они, старая система и была дурна — но по крайней мере мы были сильны. И теперь, когда мы уже не сильны, нам не хочется слышать, что она была дурна. Слишком больно, как если бы плохо говорили об умершем.

Некоторые — до сих пор! — боятся того, что может обнаружиться, если копать слишком глубоко. В 1998 году Маша Гессен, американская журналистка русского происхождения, описала свои чувства, когда выяснилось, что одна из ее бабушек, милая пожилая еврейская дама, в свое время была цензором — правила репортажи иностранных корреспондентов, аккредитованных в Москве. Другая ее бабушка, тоже милая пожилая еврейская дама, однажды пыталась поступить на работу в «органы». Обе сделали такой выбор из-за безвыходности — не в силу убеждений. Теперь, пишет Маша Гессен, ей стало ясно, почему ее поколение не хочет слишком сурово осуждать поколение дедов и бабушек:

«Мы ни о чем не допытывались, не разоблачали их, не судили… Каждый из нас, задавая такие вопросы, уже этим рисковал бы предать любимого человека»[1908].

Александр Яковлев, председатель Комиссии по реабилитации, выразился резче.

«Общество потому равнодушно к преступлениям прошлых лет, — сказал он мне, — что очень многие в них участвовали»[1909].

Советский режим вовлек миллионы и миллионы граждан в коллаборационизм и компромиссы, которые принимали самые разные формы. Многие сотрудничали с властью охотно, но нередко ужасные вещи приходилось делать и приличным людям. Они, их дети и их внуки иной раз не хотят припоминать это сегодня.

Но важнейшая причина этого отсутствия публичного обсуждения — не страхи младшего поколения, не комплекс неполноценности отцов и не их застарелая вина. Самое главное здесь — власть и престиж нынешних правителей не только России, но и большинства других бывших союзных республик и стран-сателлитов. В декабре 2001 года, в десятую годовщину распада Советского Союза, во главе тринадцати из пятнадцати постсоветских республик стоят бывшие коммунисты, как и во главе многих бывших стран советского блока, включая Польшу, сотни тысяч граждан которой в свое время были отправлены в советские лагеря и поселки для ссыльных. Даже там, где власть не принадлежит прямым идеологическим потомкам коммунистической партии, бывшие коммунисты, их дети и сподвижники очень широко представлены в элитах бизнеса, интеллектуального мира и средств массовой информации. Президент России Владимир Путин — бывший агент КГБ, гордо именующий себя чекистом. Ранее, находясь на посту премьер-министра, Путин в годовщину создания ВЧК демонстративно посетил здание КГБ на Лубянке и открыл там мемориальную доску в память Юрия Андропова[1910].

Засилье бывших коммунистов и замалчивание прошлого в посткоммунистическом мире связаны между собой. Говоря попросту, бывшие коммунисты, несомненно, заинтересованы в сокрытии прошлого: оно пятнает их, подрывает их престиж, ставит под вопрос их притязания на «реформаторство», даже если они лично не замешаны ни в каких былых преступлениях. В Венгрии бывшая компартия, переименованная в социалистическую партию, яростно сражалась против открытия музея, посвященного жертвам террора. Придя в 2001 году к власти в Польше, бывшие коммунисты, теперь называющие себя социал-демократами, немедленно урезали бюджет польского Института национальной памяти, учрежденного их предшественниками-правоцентристами. Отсутствию в России национального памятника миллионам жертв давалось очень много объяснений, но самое короткое и емкое из них дал все тот же Александр Яковлев:

«Памятник будет сооружен, когда мы — старшее поколение — все ляжем в могилу».

Это серьезный фактор. Нежелание признавать и обсуждать историю коммунистического прошлого, нежелание раскаяться камнем висит на шее у многих народов посткоммунистической Европы. Слухи о содержимом неких старых «секретных папок» по-прежнему подрывают современную политическую жизнь: от них пострадали по крайней мере один польский и один венгерский премьер-министр. Дела, совершавшиеся в прошлом между «братскими коммунистическими партиями», имеют значение для настоящего. Во многих местах аппарат тайной полиции — кадры, оборудование, здания — остался практически неизменным. Случайное обнаружение зарытых человеческих останков может вызвать вспышку полемики и вражды[1911].

В России груз прошлого ощущается сильнее, чем где бы то ни было. Россия унаследовала многие атрибуты советского режима, а вместе с ними — колоссальный комплекс власти, присущий СССР, его военную машину, его имперские устремления. Поэтому политические последствия слабой исторической памяти в России гораздо более тяжелы, чем в других посткоммунистических странах. Действуя от имени советской родины, Сталин депортировал в степи Казахстана весь чеченский народ, половина которого погибла, а другая половина должна была, по замыслу вождя, исчезнуть вместе с языком и культурой. Пятьдесят лет спустя мы увидели новый вариант трагедии: две войны, в ходе которых Российская Федерация стерла с лица земли главный город Чечни Грозный и уничтожила десятки тысяч проживавших в республике гражданских лиц. Если бы жители России и российская элита помнили — помнили эмоционально, нутром, — как Сталин поступил с чеченцами, то ни первое, ни второе вторжение в Чечню в 90-е годы были бы невозможны. Очень немногие из русских видят проблему в таком свете, что само по себе показывает, как мало они знают о своей истории.

Свои последствия — и для развития в России гражданского, правового общества. Скажу коротко: если подонки из прежнего режима остаются безнаказанными, о каком торжестве добра над злом можно говорить? Может быть, это звучит апокалиптически, но политический смысл здесь есть. Чтобы большинство людей соблюдало закон и порядок, полиции не обязательно ловить всех преступников до единого, но она должна ловить существенную их часть. Ничто так не поощряет беззаконие, как вид негодяев, живущих припеваючи, вовсю пользующихся привилегиями и смеющихся обществу в лицо. У сотрудников тайной полиции — квартиры, дачи, большие пенсии. Между тем пострадавшие от них по-прежнему бедны и находятся на обочине жизни. У большинства нынешних русских складывается представление, что чем больше ты в прошлом «прогибался», тем ты был умнее. Сходным образом, чем больше ты лжешь и притворяешься сейчас, тем ты умнее.

В некоем глубинном смысле элементы идеологии ГУЛАГа в воззрениях новой элиты сохраняются. Однажды у моих московских друзей я участвовала в классическом российском разговоре за кухонным столом далеко за полночь. В какой-то момент (было уже очень поздно) два преуспевающих предпринимателя принялись рассуждать: до чего все-таки глуп и легковерен русский народ! И насколько мы превосходим его интеллектом! Сталинисткое деление людей на категории, на всесильную элиту и презренных «врагов народа» продолжает жить в высокомерном отношении нынешней российской элиты к согражданам. Если эта элита в ближайшее время не осознает ценность и значение всех жителей России, не научится уважать их гражданские и человеческие права, страна рискует превратиться в некий северный Заир, населенный, с одной стороны, нищими, с другой — политиканами-миллиардерами, чьи богатства хранятся в швейцарских банках, чьи частные самолеты стоят на взлетной полосе с работающими моторами.

Отсутствие интереса к прошлому лишает россиян не только перечня жертв, но и перечня героев. И это трагично. Имена тех, кто, пусть и с малой долей успеха, противостоял сталинизму, — студентов, как Сусанна Печуро, Виктор Булгаков и Анатолий Жигулин; предводителей лагерных восстаний и забастовок; диссидентов, подобных Сахарову, Буковскому и Орлову, — гражданам России следовало бы знать так же хорошо, как знают в Германии имена участников заговора против Гитлера. Невероятно богатую русскую лагерную литературу — воспоминания тех, чья человечность восторжествовала над ужасами советских концлагерей, — следовало бы больше читать, лучше знать, чаще цитировать. Если бы школьники больше знали об этих героях и прочли написанное ими, они нашли бы, чем гордиться даже в советском прошлом, помимо имперских и военных триумфов.

Нежелание помнить имеет и более приземленные, практические последствия. Возникает, к примеру, мысль, что дефицитом памяти объясняется, в частности, нечувствительность России к определенным видам цензуры и к продолжающемуся засилью тайной полиции, переименованной в Федеральную службу безопасности (ФСБ). В большинстве своем русские не слишком озабочены тем, что ФСБ прослушивает телефонные разговоры, входит в частные квартиры без судебного ордера. Не слишком их интересует, к примеру, и длительное судебное преследование Федеральной службой безопасности Александра Никитина — эколога, писавшего о вреде, причиняемом Балтийскому морю российским Северным флотом[1912].

Нечувствительностью к прошлому во многом объясняется и отсутствие судебной и тюремной реформ. В 1998 году я побывала в центральной тюрьме Архангельска. Через Архангельск — в прошлом один из главных городов ГУЛАГа — проходили пути на Соловки, в Котлас, в Каргопольлаг и в другие северные лагерные комплексы. Городская тюрьма, построенная еще до сталинской эпохи, казалось, совсем не изменилась с той поры. Я вошла в нее с Галиной Дудиной, которая занимается тем, чем почти никто не занимается в постсоветской России, — защищает права заключенных. Когда мы в сопровождении молчаливого надзирателя двинулись в глубь этого кирпичного здания, мне почудилось, что мы вступаем в прошлое.

Коридоры были узкие и темные, стены сырые, склизкие. Когда надзиратель открыл дверь в мужскую камеру, мой взгляд упал на голые, покрытые татуировками тела, растянувшиеся на койках. Увидев, что мужчины раздеты, надзиратель быстро закрыл дверь и дал им время привести себя в порядок. Когда он снова ее открыл, я вошла и увидела примерно двадцать мужчин, стоящих в ряд и не слишком довольных тем, что им помешали. На вопросы, которые задавала им Галина, они отвечали нехотя, односложно и большей частью смотрели в цементный пол камеры. До нашего прихода они, судя по всему, играли в карты. Надзиратель быстро увел нас оттуда.

В женской камере мы провели больше времени. В углу ее стоял унитаз. Во всем остальном картина в точности соответствовала тюремным воспоминаниям 30-х годов. На протянутой под потолком веревке сушилось женское белье. Было очень жарко и душно, сильно пахло потом, дурной пищей, сыростью и человеческими выделениями. Женщины, тоже полуодетые, сидели на своих койках и извергали на надзирателя потоки брани, требований и жалоб. Полное впечатление, будто я попала в камеру, в которую в 1938-м вошла Ольга Адамова-Слиозберг. Вновь приведу ее описание:

«…сводчатые стены в подтеках, по обе стороны узкого прохода сплошные нары, забитые телами; на веревках сушились какие-то тряпки. Все заволакивал махорочный дым. Было шумно, кто-то ссорился и кричал, кто-то плакал в голос»[1913].

Рядом, в камере для несовершеннолетних, заключенных было меньше, но лица были печальней. Галина подала платок рыдающей пятнадцатилетней девушке, которую обвинили в краже на сумму, эквивалентную десяти долларам. «Ну-ну, не грусти, — сказала Галина. — Учи свою алгебру и скоро отсюда выйдешь». На самом деле она вовсе не была в этом уверена: Галина встречала многих людей, сидевших в ожидании суда месяцами, а эта девушка провела в тюрьме только неделю.

Потом мы говорили с начальником тюрьмы. Мы спросили его о девушке в камере для несовершеннолетних, о заключенном, который давно уже получил смертный приговор, но утверждает, что невиновен, о плохом воздухе, об антисанитарии. В ответ он пожал плечами: все упирается в деньги. Надзирателям мало платят. Счета за электричество растут и растут — вот почему в коридорах темно. Нет денег на ремонт, нет денег на прокуроров, на судей, на судебные процессы. Люди, объяснил он, просто сидят и ждут своей очереди.

Меня не убедили его слова. Деньги, конечно, проблема, но дело к ним не сводится. Если российская тюрьма выглядит как сцена из воспоминаний Адамовой-Слиозберг, то одна из причин в том, что советское наследие не давит на совесть тех, кто руководит российским правосудием и исполнением наказаний. Прошлое не висит над российской тайной полицией, российскими судьями, российскими политическими деятелями, российской деловой элитой.

Мало, очень мало людей в нынешней России воспринимает прошлое как бремя и как обязательство. Прошлое — дурной сон, который хочется забыть, или нашептанные слухи, на которые не хочется обращать внимания. Как огромный неоткрытый ящик Пандоры, оно ждет следующих поколений.

То, что мы на Западе не оценили сполна значение произошедшего в Советском Союзе и Центральной Европе, не влечет, разумеется, таких глубоких последствий для нашего образа жизни, какие эти события имели там. Терпимость к отдельным нашим университетским профессорам, «отрицающим ГУЛАГ», не разрушит нравственную ткань западного общества. Холодная война, так или иначе, окончена, у коммунистических партий Запада не осталось никаких реальных интеллектуальных и политических сил.

Тем не менее, если мы не постараемся помнить прошлое лучше, будут последствия и для нас, и происходящее на постсоветском пространстве по-прежнему будет искажаться нашими неверными представлениями об истории. Распад СССР, к сожалению, не вызвал такой же мобилизации западных сил, как окончание Второй мировой войны. Когда нацистская Германия наконец пала, другие страны Запада создали НАТО и Европейское сообщество — отчасти для того, чтобы не дать Германии опять отклониться от цивилизованной «нормальности». Напротив, сейчас Запад только после 11 сентября 2001 года начал серьезно переоценивать свою политику безопасности после холодной войны, причем по совершенно другим мотивам, нежели необходимость вернуть Россию в лоно западной цивилизации.

Но в конечном счете последствия для внешней политики — не самые важные. Ибо если мы не будем помнить про ГУЛАГ, нам рано или поздно трудно станет понимать нашу собственную историю. Почему мы вели холодную войну? Потому что сумасшедшие правые политиканы, стакнувшись с военно-промышленным комплексом и ЦРУ, изобрели всю эту историю и заставили два поколения американцев и западно-европейцев плясать под свою дудку? Или все-таки речь шла о чем-то более важном? Путаницы в умах достаточно. В 2002 году автор статьи в консервативном британском журнале «Спектейтор» высказал мнение, что холодная война была «одним из самых необязательных конфликтов всех времен»[1914] Американский писатель Гор Видал назвал сражения холодной войны «сорока годами бессмысленных войн, из-за которых образовался долг в пять триллионов долларов»[1915].

Мы уже забываем, что нас воодушевляло, что так долго сплачивало западную цивилизацию; мы уже забываем, против чего мы боролись. Если мы не будем стараться лучше помнить историю другой половины европейского континента, историю другого тоталитарного режима XX века, в конце концов мы, западные люди, перестанем понимать, как наш мир стал таким, каков он есть.

Речь идет не только о прошлом наших собственных стран. Ибо если мы по-прежнему будем отмахиваться от половины европейской истории, исказится наше представление о человечестве в целом. Каждая массовая трагедия XX века была уникальной: ГУЛАГ, холокост, армянская резня, нанкинская резня, китайская «культурная революция», камбоджийская революция, боснийские войны и многое другое. Каждое из этих событий имеет свои исторические, философские и культурные причины, каждое произошло в особых местных обстоятельствах, которые никогда не повторятся. Лишь наша способность обращаться с людьми не как с людьми, унижать их и убивать будет проявляться снова и снова. Если мы будем по-прежнему представлять себе наших соседей «врагами», наших оппонентов — «сорняками», относиться к жертвам как к зловредным существам низшего порядка, заслуживающим только лишения свободы, изгнания или смерти.

Чем ясней мы видим, как люди в различных обществах превращали соседей и сограждан в «объекты», чем точней знаем специфические обстоятельства, которые привели к каждому из периодов массовых пыток и убийств, тем лучше мы будем понимать темную сторону нашей человеческой натуры. Эта книга написана не для того, «чтобы такое больше не повторилось», если воспользоваться расхожим выражением. Эта книга написана потому, что такое почти наверняка повторится. Тоталитарные идеи были и будут чрезвычайно привлекательны для многих миллионов людей. Уничтожение «объективных врагов», о которых писала Ханна Арендт, остается целью многих диктаторских режимов. Мы должны знать, почему, — и каждый рассказ, каждые мемуары, каждый документ, относящийся к истории ГУЛАГа, — это часть объяснения, деталь головоломки. Иначе мы проснемся однажды утром и увидим, что не знаем, кто мы такие.