"Паутина Большого террора" - читать интересную книгу автора (Эпплбаум Энн)Приложение Сколько?Хотя концлагеря в СССР исчислялись тысячами, а прошедшие через них люди — миллионами, на протяжении десятилетий точное количество жертв было известно лишь горстке чиновников. Поэтому в годы советской власти, пытаясь оценить число пострадавших, можно было только строить догадки. Сейчас об этом тоже строят догадки, но уже с привлечением некоторых архивных данных. В период чистых догадок, начиная с 50-х годов, споры на Западе по поводу статистики репрессий, как и более общее споры об истории Советского Союза, были окрашены политическими противоречиями холодной войны. Не имея доступа к архивам, историки основывались на воспоминаниях бывших заключенных, показаниях перебежчиков, цифрах переписей населения, данных экономической статистики и даже на мелких деталях, тем или иным образом ставших известными за границей, например на количестве газет, которые были распределены среди заключенных в 1931 году[1916]. Те, кто относился к Советскому Союзу плохо, выдвигали более высокие оценки числа жертв. Те, кому не нравилась позиция Америки и Запада в целом в холодной войне, — более низкие. Разница в цифрах была сумасшедшая. В первой в своем роде книге о сталинских чистках «Большой террор» (1968 г.) историк Роберт Конквест писал, что в 1937–1938 годы органы НКВД арестовали семь миллионов человек[1917]. В «ревизионистской» работе «Origins of the Purges» (1985 г.) историк Дж. Арч Гетти пишет лишь о «тысячах» арестов в течение тех же самых двух лет[1918]. Открытие советских архивов не принесло, как выяснилось, полной победы ни тому ни другому направлению. Первые ставшие известными цифры, касающиеся числа заключенных ГУЛАГа, лежали, казалось, в точности посередине между верхней и нижней оценками. Согласно документам НКВД, опубликованным ныне во многих изданиях, количество заключенных в лагерях и колониях ГУЛАГа с 1930 по 1953 год на 1 января каждого года было следующим:
Эти цифры, надо признать, соответствуют некоторым другим данным, полученным из разных источников. Число заключенных резко возросло во второй половине 30-х, когда усилились репрессии. Оно несколько уменьшилось во время войны в результате амнистий. Оно пошло вверх в 1948-м, когда Сталин начал новый виток террора. Помимо всего этого, большинство специалистов, работавших в архивах, сходятся в том, что цифры основаны на подлинной компиляции данных, которые НКВД получал из лагерей. Они согласуются с данными других советских правительственных ведомств, в частности Наркомфина[1920]. Тем не менее они отражают не всю правду. Во-первых, цифра за конкретный год может ввести в заблуждение, потому что она маскирует очень высокий оборот людей в лагерной системе. К примеру, за 1943 год, согласно архивам, через ГУЛАГ прошло 2 421 000 заключенных, хотя данные на начало и конец года показывают снижение общего числа с 1,5 до 1,2 миллиона. Это число включает в себя перемещения внутри системы и указывает на огромную интенсивность движения заключенных, не отраженного в общих цифрах[1921]. Сходным образом, во время войны из лагерей в Красную Армию был переведен почти миллион заключенных, что не очень сильно сказалось на общей статистике, потому что арестов в военные годы тоже было много. Другой пример: в 1947 году в лагеря поступило 1 490 959 человек, выбыло 1 012 967. Эта колоссальная «ротация» тоже не отражена в таблице[1922]. Заключенные выбывали в случае смерти, побега, окончания срока, зачисления в Красную Армию, перевода на административную должность. Как я уже писала, часто объявлялись амнистии для стариков, больных и беременных женщин, но за амнистией неизменно следовала новая волна арестов. Это постоянное, массовое движение заключенных — причина того, что цифры на самом деле гораздо выше, чем может показаться: к 1940 году через лагеря прошло восемь миллионов человек[1923]. Используя имеющуюся статистику поступления и выбытия заключенных и сопоставляя различные источники, автор единственного исчерпывающего расчета, какой я видела, оценивает число советских граждан, прошедших через лагеря и колонии в 1929–1953 годах в восемнадцать миллионов. Эта цифра согласуется с другими данными, которые обнародовали в 90-е годы высокопоставленные сотрудники российских органов безопасности. Согласно одному источнику, сам Хрущев говорил о семнадцати миллионах человек, прошедших через лагеря принудительного труда в 1937–1953 годах[1924]. Но, если копнуть глубже, и эта цифра обманчива. Как читателю этой книги уже известно, не все, кого советская система обрекала на принудительный труд, отбывали срок в концлагерях, подведомственных ГУЛАГу. Во-первых, приведенные выше цифры не включают сотни тысяч людей, приговоренных к «принудительному труду без лишения свободы» за производственные правонарушения. Что еще более важно, было еще по меньшей мере три многочисленные категории подневольных тружеников: военнопленные, обитатели послевоенных проверочно-фильтрационных лагерей и, самое главное, спецпереселенцы — вначале «кулаки», затем поляки, прибалтийцы и прочие, депортированные в 1939–1940 годы, и наконец кавказцы, татары, немцы Поволжья и представители других народов, депортированные во время войны. Численность первых двух групп оценить довольно легко. Из нескольких надежных источников нам известно, что военнопленных было более четырех миллионов[1925]. Мы знаем также, что с 27 декабря 1941 года по 1 октября 1944-го в фильтрационные лагеря НКВД поступило 421 199 человек и что 10 мая 1945 года в них еще находилось более 160 000 человек, занятых принудительным трудом. В январе 1946 года НКВД ликвидировал эти лагеря и репатриировал в СССР еще 228 000 человек для дальнейшей проверки[1926]. Правдоподобной поэтому выглядит общая цифра 700 000 или около того. Спецпереселенцев подсчитать труднее — хотя бы потому, что было очень много разных категорий ссыльных, посылавшихся в разные места в разное время и по разным причинам. В 20-е годы многих тогдашних оппонентов большевизма — меньшевиков, эсеров и прочих — ссылали административным порядком. Это означало, что формально они не имели отношения к ГУЛАГу, но репрессиям они, безусловно, подвергались. В начале 30-х годов власти сослали 2,1 миллиона «кулаков», но неизвестное их количество (наверняка сотни тысяч) было изгнано не в Казахстан и не в Сибирь, а в другие местности тех же районов страны или на неплодородные земли колхозов, куда зачисляли их односельчан. Поскольку многие, судя по всему, оттуда бежали, трудно сказать, включать этих людей в общую цифру или нет. Гораздо понятнее положение национальных групп, отправленных в «спецпоселки» во время или сразу после войны. Не вызывают вопросов и отдельные специфические группы, которые, правда, легко упустить из виду, например 17 000 «бывших людей», высланных из Ленинграда после убийства Кирова. Еще были советские немцы, которых физически никуда не перемещали, просто их поселки в Сибири и Центральной Азии превратили в «спецпоселки», так что ГУЛАГ, можно сказать, пришел к ним домой. Еще были дети, родившиеся у ссыльных, — этих детей, безусловно, тоже следует считать ссыльными. В результате у разных специалистов, пытавшихся сопоставить и свести воедино различные опубликованные статистические данные обо всех этих группах, получались несколько различные цифры. В книге «Не по своей воле», опубликованной «Мемориалом» в 2001 году, историк Павел Полян, сложив численность всех категорий спецпереселенцев, получил итог: 6 015 000[1927]. Однако Отто Поль, исследовав архивные публикации, называет другую цифру: семь с небольшим миллионов спецпереселенцев с 1930 по 1948 год[1928]. По его данным, количество жителей «спецпоселков» в послевоенные годы менялось так:
Тем не менее, считая, что низшая оценка удовлетворит самых придирчивых, я беру цифру Поляна: шесть миллионов ссыльных. Складывая все воедино, получаем общее число прошедших через систему принудительного труда в СССР: 28,7 миллиона человек. Я, конечно, понимаю, что всех эта цифра не удовлетворит. Некоторые скажут, что не всякого арестованного или высланного можно считать «жертвой», поскольку среди них были и преступники, в том числе военные преступники. Но хотя действительно миллионы людей были осуждены по уголовным статьям, я не верю, что сколько-нибудь значительную часть от общего числа составляли преступники в каком-либо нормальном смысле слова. Женщина, собравшая на сжатом поле несколько колосков, — не преступница, мужчина, три раза опоздавший на работу, — не преступник (отец генерала Александра Лебедя получил лагерный срок именно за это). И, если уж на то пошло, военнопленный, которого через много лет после окончания войны все еще держат в лагере принудительного труда, — не военнопленный в сколько-нибудь законном смысле слова. По каким угодно подсчетам настоящие профессиональные преступники составляли в любом лагере ничтожное меньшинство, и поэтому я считаю возможным не корректировать приведенные цифры. Кое-кого, однако, результат не удовлетворит по другим причинам. Есть вопрос, который, пока я писала эту книгу, мне, разумеется, задавали множество раз: из этих 28,7 миллионов — сколько погибло? И опять дать ответ непросто. Ни по ГУЛАГу, ни по ссыльным вполне удовлетворительной статистики смертей на данный момент не существует[1930]. Может быть, в ближайшие годы появятся более надежные данные — во всяком случае, один бывший сотрудник МВД лично взял на себя труд аккуратно просмотреть все архивные материалы, лагерь за лагерем и год за годом, и постараться определить достоверные цифры. Руководствуясь, возможно, несколько иными мотивами, общество «Мемориал», уже выпустившее первый надежный справочник по системе исправительно-трудовых лагерей, тоже взялось за подсчет жертв репрессий. Пока идет эта работа, приходится довольствоваться тем, что мы имеем, — годичными сведениями о смертности в ГУЛАГе, взятыми из архивных дел Отдела учета и распределения заключенных. В эти цифры, по-видимому, не входят случаи смерти в тюрьме или на этапе. Они даются на основании сводных документов НКВД, а не на основании данных по отдельным лагерям. К спецпереселенцам они не имеют отношения вообще. И все же я, хоть и неохотно, приведу их здесь:
Как и официальная статистика числа заключенных, эта таблица выявляет некоторые закономерности, согласующиеся с другими данными. В частности, резкий всплеск 1933 года — безусловно, результат голода, убившего от шести до семи миллионов «свободных» советских граждан. Меньший всплеск 1938-го, скорее всего, отражает массовые расстрелы, происходившие в том году в некоторых лагерях. О колоссальном увеличении смертности во время войны (в 1942-м умерла почти четверть заключенных) говорится и в воспоминаниях людей, бывших тогда в лагерях. Главная причина — голод. Продовольствия не хватало не только в лагерях, но и в стране в целом. Но даже если и когда эти цифры будут уточнены, на вопрос: «Сколько погибло?» все равно нелегко будет ответить. Честно говоря, никакие цифры смертности, представленные лагерным или гулаговским начальством, нельзя считать вполне достоверными. «Культура» лагерных проверок и взысканий, помимо прочего, создавала заинтересованность лагерного начальства в сокрытии истинной смертности: не случайно как архивные материалы, так и мемуары показывают, что обычной практикой во многих лагерях было досрочно освобождать умирающих, тем самым улучшали статистику[1932]. Хотя ссыльных не переводили так часто с места на место и не отпускали перед смертью, система ссылки по самой природе своей (многие сосланные жили в глухих поселках далеко от региональных властей) исключала возможность ведения вполне надежной статистики смертей. Что еще более важно, сам вопрос следовало бы поставить более точно. «Сколько погибло?» — вопрос, применительно к Советскому Союзу, очень расплывчатый, и тот, кто его задает, должен прежде всего понять, что именно он хочет знать. Если, к примеру, он просто-напросто хочет знать, сколько человек погибло в лагерях ГУЛАГа и поселках для ссыльных в сталинскую эпоху (с 1929-го по 1953 год), то имеется цифра, основанная на архивных данных, хотя даже тот историк, что ее приводит, указывает, что она неполная и не учитывает всех категорий заключенных за все годы. Привожу ее, опять-таки неохотно: 2 749 163[1933]. Но даже если бы это была полная цифра, она все равно не отражала бы общего количества жертв сталинской судебной системы. Как я уже писала в предисловии, советские «органы», как правило, не использовали свои лагеря для убийств. Если им нужно было осуществить массовое убийство, они делали это в лесу. Безусловно, эти жертвы тоже нужно отнести на счет советского «правосудия», и их было много. Используя архивы, одна группа исследователей вывела такую цифру: 786 098 казненных по политическим мотивам с 1934 по 1953 год[1934]. Большинство историков считают ее более или менее достоверной, однако массовым казням всегда сопутствовали спешка и хаос, поэтому точно знать мы, скорее всего, не будем никогда. Но даже в это число (слишком точное, по-моему, чтобы быть надежным) не входят те, кто умер в эшелонах по дороге в лагерь, кто умер во время следствия, кого казнили формально не за «политическое» преступление, но тем не менее на сомнительных основаниях. В него не входят 20 000 с лишним польских офицеров, убитых в Катыни, и, самое главное, те, кто умер спустя считаные дни после освобождения. Если нам нужна цифра, включающая все эти категории погибших, то она будет больше, и, вероятно, намного, хотя оценки, опять-таки, сильно различаются между собой. Но и эти цифры, как выясняется, не всегда отвечают на вопрос, который хотят задать люди. Нередко тот, кто спрашивал меня: «Сколько погибло?», имел в виду общее количество «ненужных» смертей в результате большевистского переворота. То есть — сколько человек погибло из-за «красного террора» и гражданской войны, из-за голода, возникшего в результате жестокой коллективизации, из-за массовых депортаций, из-за массовых казней, из-за убийств и тяжелых условий в лагерях 20-х годов, 60-х — 80-х годов, не говоря уже о лагерях сталинского периода. В этом случае цифра, конечно, будет гораздо выше, но о ней можно только строить догадки. Французские авторы «Черной книги коммунизма» говорят о двадцати миллионах погибших. Другие — о десяти-двенадцати миллионах[1935]. Получить одну весомую цифру смертей было бы, конечно, заманчиво — это позволило бы, в частности, сопоставить Сталина с Гитлером или Мао. Но даже если бы мы такую цифру получили, я не уверена что она рассказала бы нам всю историю страданий. К примеру, никакие официальные цифры не могут отразить смертность среди оставшихся после ареста человека одиноких жен, детей и престарелых родителей, — такая статистика просто не велась. Во время войны старики умирали с голоду; если бы их арестованные сыновья не добывали уголь в Воркуте, они, возможно, остались бы живы. В холодных, плохо оборудованных детдомах дети гибли от эпидемий тифа и кори; если бы их матери не шили арестантскую одежду в Кенгире, они, возможно, тоже остались бы живы. Никакие цифры не способны отразить совокупное воздействие сталинских репрессий на жизнь и здоровье целых семей. Мужчину осудили и расстреляли как «врага народа»; его жену отправили в лагерь как «члена семьи»; его дети выросли в приютах и стали уголовниками; его мать умерла от горя; его двоюродные братья, дяди и тети перестали знаться друг с другом, боясь, что на них упадет тень. Семьи разваливались, дружбы прекращались, страх тяжело давил на тех, кого оставили на свободе, пусть даже они не умирали. Статистика никогда не может дать полное представление о случившемся. Не могут дать его и архивные документы, на которых основана немалая часть этой книги. Все те, кто красноречиво и страстно писал о ГУЛАГе, понимали это — вот почему я хотела бы одному из них предоставить последнее слово в разговоре о статистике, архивах и папках. В 1990 году писателю Льву Разгону позволили ознакомиться со следственными делами, содержащими протоколы допросов его самого, его первой жены Оксаны и еще нескольких членов его семьи. Он прочел дела и позднее написал о них очерк. Он подробно говорит о содержании папок, о скудости «улик», о смехотворных обвинениях, о трагической судьбе его тещи, о неясных мотивах, которыми руководствовался его тесть — чекист Глеб Бокий, о странном отсутствии раскаяния со стороны тех, кто растоптал все эти жизни. Но сильнее всего поразило меня описание его чувств после того, как он окончил чтение: «Я давно уже перестал листать дела, они лежат уже больше часа или двух около меня, застывшего в кресле со своими мыслями. И присмотрщик уже начинает нетерпеливо покашливать и смотреть на часы. Пора, пора. Мне здесь уже нечего делать. Я отдаю дела, и папки снова небрежно укладываются в матерчатую авоську. Я иду вниз, по пустым коридорам, прохожу мимо часовых, которые даже документ у меня не спрашивают, и выхожу на Лубянскую площадь. Всего только пять часов вечера, а уже почти темно, мелкий и тихий дождь идет непрерывно, отвесно, этот дом остается за мной, я стою на тротуаре возле него и не знаю, что же мне делать. Я понимаю, что что-то должен сделать, но что?! Как ужасно, что я неверующий, что я не могу зайти в какую-нибудь тихую церквушку, постоять у теплоты свеч, посмотреть в глаза Распятого и сделать, сказать то, что делают верующие, и от чего им становится легче. Да, здесь была когда-то такая маленькая уютная церквушка — на углу Мясницкой и Лубянской площади. Крошечная церковь с маленьким кладбищем, где была могила знаменитого математика XVII века Магницкого. Но уже давно нет этой церкви, этой могилы, на этом месте воздвигнута новая громада одного из зданий КГБ. Я стою долго, так подозрительно долго, что ко мне ближе подходит один из „некто в штатском“, что дежурят у этого самого старого, самого главного, самого страшного дома. Я смотрю налево, и там, вдалеке, около Политехнического музея, различаю далекий, теряющийся в сетке дождя мигающий огонек. Да ведь это у камня! У Соловецкого камня! У скромного, неприметного памятника миллионам погибших — таких же, как и мои. Совсем недавно мы открывали его, я выступал здесь, и на меня глядели глаза тысяч людей, которых привела сюда печаль, память, иногда отчаяние. Я пошел к своему камню. Когда мы его торжественно открывали, это был просто камень, это был памятник, это было — пусть маленькое и скромное, но сооружение. А теперь это было другое. Под куском целлофана горела свеча, рядом с ней лежали два яблока, веточка рябины. Мокрые цветы лежали на камне, на подиуме, к которому были прислонены скромные размякшие венки. Надписи на их лентах уже нельзя было разобрать. Кто-то прислонил к камню любовно и тонко сделанный деревянный небольшой крест, кто-то положил листок со стихами. Десятка полтора людей стояли вокруг и молчали. Давно уже испарился запах ладана, следы молебствий и панихид. И теперь это был уже не памятник, это была могила. Вот такая обжитая, давным-давно обмоленная могила, какая бывает на старых, но еще действующих кладбищах. Как и другие возле меня, я снял шапку, дождь или слезы текли по моему лицу, но я этого не замечал и думал о том, что „все души милых на высоких звездах…“. И судьба снова привела меня в этот дом, чтобы прикоснуться к жизни моей и моих близких. Мне 82 года, я должен был это снова пережить, я стою у могилы десятков миллионов людей, и среди них не потеряны, не растворились лица, голоса Оксаны, Софьи Александровны… И я могу их всех вспомнить и о них рассказать. И если жизнь так распорядилась со мной, значит, так и должно быть… Еще мне не пора»[1936]. |
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|