"Взлетная полоса" - читать интересную книгу автора (Галиев Анатолий Сергеевич)

9

По утрам на гидродроме начиналась суета. Серые самолеты, буровя воду поплавками, один за одним уходили на взлет. Бухта пустела, на зеленой воде радужно расплывалась масляная пленка. График боевой учебы и без Щепкина исполнялся четко.

Нил Семеныч скучнел, уходил с пирса в слесарную. Без Щепкина Глазунова в полеты не брали, да он и не просился, знал, что не возьмут. К тому же сил не было смотреть на молодых мотористов, которые не ждали с трепетом, как положено, возвращения своих машин, а по легкомыслию туже стягивали комбинезоны, лезли на плавучий кран, устраивали с жеребячим хохотом соревнования, прыгали с высоченной стрелы головой в воду, выплывали из глубин, держа в кулаках обрывки водорослей или скользкие голыши — вещественные доказательства, что достигали дна.

По вечерам, когда на гидродроме никого не было, Глазунов задерживался — идти все равно было некуда. Сидел на чугунном кнехте, смотрел на зачаленные гидропланы с брезентовыми чехлами на моторах — пустые и тихие. Прилетали чайки — «мартышки», он кидал в них камешки, прогоняя, чтобы не пачкали перкаль.

Чайки скрипуче орали, качаясь, отплывали по водам. Глазунов все чаще вспоминал те редкие полеты, в которых он снова чувствовал себя не старой репой, а полноправным бойцом. Как, например, на маневрах в прошлом году. Дымовую завесу поставили лихо на бреющем полете, застелив бело-желтыми непроницаемыми хвостами учебную цель — канонерскую лодку и не дав по ней стрелять береговым артиллеристам. Как вместе с Щепкиным уже этой весной углядели на учениях под блескучей поверхностью волнового моря узкое, как нож, щучье туловище подводной лодки и навели на нее малые катера глубинными бомбами, а главное, как в конце апреля обнаружили под Евпаторией неизвестное, не обозначенное ни на каких картах минное поле. Тогда сильно штормило, и между валами они увидели вдруг нечто вроде бочки, округлое, как ржавый арбуз, рогатое и металлическое, мелькнувшее и снова исчезнувшее. После этого с неделю на том месте шустрили тральщики. Мины вылавливали, оттаскивали на шлюпках на буксире подальше от берега и подрывали.

То, что командующий ему лично и всему экипажу руку жал — заслужил, а вот то, что относившиеся ранее с пренебрежением к гидродивизиону флотские сами в знак благодарности притащили корзину глушеной кефали — было особо приятно.

К Маняше Глазунов более не ходил. С ней вышел разговор не из приятных.

— Да куда он суется со своими проектами?! — неожиданно яростно и тоскливо кричала она. — Кому это надо? Мало ему того, что я уже спать не могу от его полетов, колочусь как припадочная со страху! Так мне еще и этого не хватало? Что ему все мало? С чего он не в свой огород полез?

— Из человеческой жалости, — сказал тогда Глазунов серьезно.

Но Маняша не поняла, о чем он говорил, не нашлась что ответить и лишь слезливо прокричала ему вслед:

— А меня кто пожалеет? Меня-то?

Глазунов с обидой за Даню раздумывал над тем, правильно ли он сказал ей «из жалости», и все более убеждался, что правильно. Только, может быть, стоило яснее растолковать?

…Когда он в двадцать третьем, уже штатским человеком, добрался из Москвы до Севастополя, уже была весна. У Графской пристани нанял яличника, сказал:

— Где у вас тут Кача?

Как яличник ни объяснял, с пути он все же сбился. Перед Качей извилистая пыльная дорога завела его на кладбище.

Над могилами стояли расщепленные пропеллеры, на крестах висели полусгнившие от дождей и времени авиакаски. С девятого года, с той самой поры, как открыли авиационную школу, их, бедолаг, полегло здесь немало.

Глазунов присел, отдыхая, на серый камень. Разглядел высеченную надпись: «Штабс-капитан Ручьев Ю. С., авиатор». Судя по дате, штабс-капитан разбился еще до мировой.

На землю села вещая птица удод. Вспушив ярко-оранжевый хохол, проорала гулко, как в колодец: «У-ду-ду… У-ду-ду…»

Глазунов шуганул птицу, проследил за ее косым, ломким полетом и заторопился прочь. И так настроение хуже некуда, а тут еще примета недобрая.

Кача открылась на плоской, как стол, земле сразу, будто всплыли навстречу обсаженные хилыми деревьями дороги, двухэтажные, из красного казенного кирпича казармы, ангары дальние, со скошенными горбатыми крышами. Авиагородок не был огорожен. Вокруг ни души. В воздухе стояла ленивая тишина, и нудный треск цикад только усиливал ее.

Глазунов ничего еще толком не знал, но уже интуитивно понял: здесь давно не летают.

Двинулся было к казармам, но встревожил какой-то шум поодаль. Там будто из-под земли вылезали, суетясь, моряки. Он двинулся к ним, вышел к краю крутого, как пропасть, оврага, глянул вниз и вздрогнул. Такого он еще никогда не видел, да и представить себе, что такое может быть, ему, привыкшему к тому, что каждый аэроплан — драгоценность, было немыслимо.

Овраг, разрезавший плоскую степь и выходивший устьем на ракушечный берег моря, был завален множеством самолетов с царскими кругалями на плоскостях и бело-сине-красными полосками державного флага на хвостовых оперениях. Сколько в этом хаосе похоронено машин, сосчитать невозможно. Часть из них была сожжена и скелетно просвечивала трубчатыми фюзеляжами, дырчатыми нервюрами, черными сажными хлопьями обгорелой обшивки. Часть просто сброшена вниз с высоты, с предварительно изувеченными кувалдами моторами, растрескавшимися пропеллерами.

Сердце стиснуло, стало трудно дышать… Господи, да кто же это смог решиться на такое? У кого рука поднялась? Остолбенело глядя вниз, Нил Семеныч узнавал знакомое, до боли родное: вон торчат дисковые колеса и отсвечивает полировкой крыло «ньюпора-десять», там, над смятым и сплющенным «моран-монококом» вздымается похожее на рыбье его хвостовое оперение, а дальше изученный до винтика «де-хэвиленд». «Девятка» высовывает из мешанины похожий на носорожью морду мотор «сидлей-пума», расколотый и смятый.

На краю оврага уже стояли две вытащенные битые машины, а внизу, верхом на фюзеляже, сидел, как на коне, загорелый Щепкин, в трусах, босой и яростно пилил ножовкой. Голова его была по-пиратски повязана платком, над ним ходило облачко пыли.

— Давай! — заорал он, блеснув зубами и встопорщив незнакомые рыжие, пушистые усы. — Вира помалу!

— Что стоишь, дядя? Помогай! — толкнули Глазунова, и он так же, как и все, ухватился за веревки и потащил наверх опутанный и отрезанный от фюзеляжа хвост, на котором сидел верхом Даниил.

Так он и выехал снизу навстречу Глазунову, спрыгнул, хотел еще что-то откомандовать, но увидел его, бросил на землю ножовку, поморгал растерянно, закрыл лицо дрогнувшими руками и пробормотал:

— Семеныч! Черт!

Ну да что там вспоминать, как встретились… Такое бывает раз в жизни! Флотские деликатно не мешали им, вцепившимся друг в дружку — не разнять.

Хвостовое оперение погрузили на тачку и покатили к ремонтным мастерским, черепичные крыши которых краснели неподалеку.

С час все молчали, потом закричали призывно:

— Эй, летун, что дальше тащить?

— Ага… — встрепенулся Щепкин. — Пойдем… пойдем! Я тебе покажу!

Вместе и зашли в низкий цех мастерской. Все помещение было завалено уже снятыми с самолетов уцелевшими деталями и частями, на стендике красовался полусобранный мотор неизвестного вида, а на стапельке, на козелках лежали два широких крыла, блестевшие еще мокрым лаком.

— А это что, Даня? — Нил Семеныч осторожно тронул липкую, пахнущую свежим лаком поверхность крыла на козелках.

— Это? — Щепкин пожал плечами. — Да так… Не сидеть же сложа руки. Маракую. Может, и соберем какой-никакой сундучок с моторчиком… Может, и полетит… Только ты ж пойми, я не инженер! Нюхом беру, на соображение!

— Ну, вот и сыскалась работка для меня! — обрадовался Глазунов.

Даня посмотрел как-то странно, но сказал только:

— Пошли к Марье!

Тот день, если честно, он от усталости и волнения помнил плохо. Мылся соленой морской водой из душа, потом Маняша кормила его ухой с пшенкой, потом они выпили вина из огромной бутылки в оплетке. Вино казалось слабеньким, как жидкий соломенного цвета чаек, но он от всей этой еды неожиданно раскис, и Маняша, смеясь, отвела его в соседнюю комнату в казарме, которые здесь назывались «кубрики». Уложила на матрац и подушку, набитые сушеными водорослями. От подушки пахло чистотой и морской солью.

* * *

Бывают в жизни каждого человека особенные недели, дни, даже часы, почти неразличимые в потоке времени, но, как потом выясняется, главные для него, поворотные. Человек еще и сам не совсем понимает их особенность и значимость, но в душе его уже возникает то, что определяет его жизнь и судьбу, то, что ведет по круговерти поступков, событий, деяний, не дает сбиться с нового курса…

Уже позже Глазунов понял, что для Дани таким временем стали дни, что проводили они там, на Каче. Внешне ничего за ним тогда он не замечал. Щепкин вкупе со всеми разбирал завалы в овраге — они собирали из разных частей самолет в реммастерских и в конце концов собрали. Обедали вместе со всеми в столовке, купались в море и забивали «козла» под акациями. Но все чаще и чаще Щепкин уходил от людей на берег моря, сидел там часами, задумчивый, Глазунов сначала не догадывался, почему он с таким вниманием и интересом относится к летающим лодкам, гидросамолетам, которые выискивали на берегу в завалах разбитых врангелевцами при бегстве аэропланов.

Однако Даня как-то признался:

— Слышь, Семеныч! Чудная история, но выходит так, что я теперь без моря не смогу!

Глазунова эти слова не удивили — он уже понимал, что влечет Щепкина. Это были летающие суденышки, крылатые яхты, которые поднимали в небо не паруса, но похожие на них тонкие размашистые плоскости. Они как бы связывали воедино море с небом. И это было гораздо опаснее, чем полеты над сушей, а значит, и завлекательней. Каждый пилот, если он настоящий пилот, бежит к новому, хочет все испытать.

— Неужели в военморлеты переквалифицировать себя собрался? — спросил тогда Глазунов.

— Ты помоги мне! — неожиданно сказал Щепкин. — Разобраться… Тут такая штука получается… Раньше летал… только бы летать, а теперь зуд какой-то пошел: до всего докопаться охота! Как все это устроено-построено?

— Да зачем это тебе, Дань?

— Поможешь?

Два дня они потратили на разбитый «вуазен-канар», громоздкое бипланное сооружение, на хвосте которого был намалеван андреевский флаг: белое полотнище с косым синего цвета крестом. В общем-то, это был обыкновенный войсковой «вуазен», поставленный на чудовищно огромные, похожие на лапти, поплавки. Он раздавил их, осев фюзеляжем на подломившихся стойках, и походил на гуся, севшего на красные лапы. Поплавки были выкрашены суриком. В этом летательном аппарате было что-то недоделанное. Коробчатые формы его казались нелепыми, и от этого оставалось ощущение неуклюжести и медлительности.

Нил Семеныч, что понимал по технической части, разъяснял Щепкину. Тот старательно записывал. Они внимательно изучали крепления — «стаканчики», развинтили моторную раму, черную от масляной копоти, с полированными проплешинами. Самого мотора не было. Пробовали разобраться в сложной тросовой системе перекоса плоскостей — и разобрались.

Возле дощатого слипа, сходившего к водам с обрыва, натолкнулись на то, что и Глазунова привело в восторг. Эта мертвая, расколотая по днищу небольшая летающая лодка была красива той редкой и удивительной красотой, которую рождает только полная гармония, ясное и понятное соответствие всех частей. Уже одним своим видом она говорила о легком разбеге и отрыве от вспенившихся вод и таком же легком и изящном полете. И хотя сейчас она беспомощно лежала на боку, обнажая свое расколотое подраненное днище и подломив обе левые тонкие плоскости, — ощущения неподвижности не было, столь стремительны и сильны были все ее линии.

Лодка была похожа на скрипку, под бесцветным лаком просвечивала жилками коричневатая березовая фанера — переклейка. Ярко-красной незазеленевшей от времени медью отсвечивали полоски обивки швов и стыков, хвостовое оперение — целехонькое — высоко и задорно приподнималось на стойках — трубках. В кабине рядом друг с другом стояли похожие на ковшики сиденья. Приборы управления были вырваны из гнезд, не было и ручки. Но Щепкин втиснулся в кабину и, прищурившись, долго смотрел в море. Чуть позади него, над головой, блестел латунью, топырил короткие лопасти заклиненный мотор. С него свисали обрывки проводов, по ржавчине струилась утренняя роса.

Гудело, накатываясь и разбиваясь на мелководье, море, брызги оседали на лице Щепкина, и, наверное, когда он смотрел на череду набегающих валов, ему казалось, что лодка снялась с места и плывет там, легко взбегая на волну и ниспадая с нее. Вот-вот звонко грохнет мотор, нетерпеливо задрожит корпус лодки — и она взмоет легко и просто над темно-лиловыми глубинами Черного моря.

— Красивая! — искренне восхитился Глазунов.

Щепкин, вздохнув, выбрался из лодки, покусывая травинку, согласился:

— Это ты прав, Семеныч. Лодочка наружно — шик-блеск! Называется «эм-пятая», завода Щетинина… Щетининская штучка. Лет пять назад цены ей не было. Что по мореходности, что по скоростенке… А сейчас даже для учлетов не сгодится!

— Почему? — удивился Глазунов.

— Потому, — сказал Щепкин. — Вооружение слабовато. Германец на Балтике — про Моонзунд слыхал? — эти лодки сзади как орешки щелкал. Задний сектор-то не прикрыт… А они свои «альбатросы» там на поплавки ставили, сам понимаешь, два пулемета… Но ничего, лупили и «альбатросов». Они, немцы-то, на пилотаже тяжеловаты, а это же игрушка, верти как хошь! Я знаю, моряков расспрашивал!

— Объясни мне, Даниил, — подумав, спросил его Нил Семеныч, — какого черта мы в этой рухляди роемся?

— Так ведь здесь же целый авиационный университет! — сказал Щепкин серьезно. — Я теперь об этих лодках, наверное, не меньше того, кто их строил, знаю!

— Ну и на кой тебе все это?

— Так ведь… жалко… — помолчав, искренне признался Щепкин.

— Чего?

— Всего, — засмеялся тот. И увел разговор в сторону.

Только через пару лет, когда Щепкин неожиданно показал ему первый набросок собственной летающей лодки-амфибии, Глазунов с удивлением понял, что Щепкин ничего не забыл и все это время носил в себе подспудное неукротимое желание — конструировать и строить. И родилось это желание не теперь, а тогда, на берегу, из острой и растерянной жалости к тем сплющенным и раздавленным и все-таки чудесным и красивым летательным аппаратам.

И хотя Щепкин деловито и даже сухо объяснял ему, что такая машина будет выгодна в смысле боевого применения и полезна при береговой обороне или охране водных границ, он-то знал, что все началось на том весеннем берегу.

Это он и хотел объяснить Маняше, когда сказал: «Из жалости». Да, видно, объяснить не сумел.

А Даня и впрямь молчит тревожно. Что-то там в Москве не так…