"Герцен" - читать интересную книгу автора (Прокофьев Вадим Александрович)

3

В августе 1852 года Герцен с Сашей прибыли в Лондон. Герцена не покидала мысль о том, что здесь-то он сумеет организовать достаточно авторитетный форум, который осудит Гервега. Ведь Лондон стал местом международной эмиграции, которую понемногу вытесняли даже из "демократической" Швейцарии… Он не собирался тут надолго задерживаться, тем более что дети, ныне последняя его отрада, были в Париже.

Но, оглядевшись и после долгих раздумий, Герцен отчетливо понял, что ехать-то ему, собственно, некуда. Его пугали прежние эмигрантские собрания, он не нуждался сейчас и в друзьях. Он хотел одиночества. Герцен выбирает самый отдаленный уголок у Реджент-парка. Трехэтажный дом, который снял Герцен, принадлежал скульптору и был захламлен статуэтками, моделями, глыбами мрамора.

Третий этаж Герцен отвел под свой кабинет. И когда в доме воцарился более или менее порядок, Герцен вдруг почувствовал облегчение. По целым утрам сидел он "один-одиношенек" и разбирал факт за фактом всю свою жизнь и особенно ее последние годы. Выводы, к которым он пришел, не были утешительными. Герцен ощущал себя чужим среди посторонних, без сколько-нибудь крепких связей. Кончились "безумные дни революции". Кончился "маскарад".

Вечерами, когда Саша засыпал, Александр Иванович отправлялся гулять по городу. Лондон, может быть, единственный город в мире, который отучал от людей. Никому здесь нет дела до посторонних, каждый занят самим собой. Эти вечерние прогулки вошли в привычку, и Герцен немало потом удивлял своих гостей знанием не только всех признанных достопримечательностей, но и кабачков, таверн, маленьких кафе, где можно было сидеть, не снимая шляпы и не заботясь о манерах.

Он приехал в Лондон "искать суда своих". И был убежден в справедливости этого намерения. Но где же свои? Истинно свои остались в России, с которой нет связи, из которой не доходят до него письма.

Трудные месяцы переживал Герцен. Какое-то время он был убежден, что жизнь его кончена, и написал Рейхель: "Мне в будущем ничего нет, и нет мне будущего". И немного позже признался: "Моя высшая точка был этот страстной год (1851 — 1852. — В.П.)…Надобно удалиться со сцены, пятый акт оканчивается, театр покрыт гробами — кому же нужно видеть, как Тальма, после, у себя раздевается, как его кусают блохи и как он чешется. Живи или умирай, — это все равно, но знай, что ты доигран; но знай, что 3 мая были и твои похороны".

И все же деятельная натура Герцена взяла верх. Он снова берется за перо. 5 ноября 1852 года Герцен, уже из Лондона, пишет Марии Каспаровне: "…У меня явилось френетическое (непреодолимое. — В.П.) желание написать мемуар, я начал его, по-русски… но меня увлекло в такую даль, что я боюсь, — с одной стороны, жаль упустить эти воскреснувшие образы с такой подробностью, что другой раз их не поймаешь… Иван Алексеевич, княгиня (Хованская. — В. П.)…Васильевское — и я ребенком в этом странном мире, патриархальном и вольтеровском. — Но так писать — я напишу "Dichtung und Wa-hrheit",[3] а не мемуар о своем деле. Я целый день сижу один и пишу и думаю. Не лучше ли начать с отъезда из Москвы в чужие края. Я и это пробовал — положение русского революционера относительно басурман европейских стоит тоже отделать, об этом никто еще не думал".

Художник в Герцене заговорил в полный голос. Не просто биография, а художественное произведение, в котором видно желание автора передать события своей жизни такими, какими они теперь виделись ему из лондонского далека. С отступлениями, неизбежными "думами", иногда забегая вперед от хронологической канвы, чтобы сделать нужные сравнения и обобщения. У этого художественного произведения был уже готовый герой. Он сам, Александр Иванович Герцен.

В предисловии к "Былому и думам" Герцен, вспоминая о годах работы над автобиографией, писал: "…Одно воспоминание вызывало сотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка…" "Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога".

Книга пишется с увлечением, и Герцен редко отрывается от работы, чтобы побывать у старых и новых знакомых по эмиграции — Маццини, Ледрю-Роллена. Печальную картину являли эти люди: "…ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают один час, час, в который умер король…" Встретив их через год после отъезда из Франции и Швейцарии, Герцен слышит одно и то же, и "становится страшно — те же споры продолжаются, те же личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, — больше; сюртуки, пальто — вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее, костлявее, сумрачнее… а речи все те же и те же!". Герцен полон скептицизма по отношению к надеждам этих людей на новый прилив революционной волны в Европе. Может быть, только Кошут, предводитель, вождь венгерских революционеров, "не ждал революционного завтра".

Кошут скоро понял, что Англия плохая союзница революции. Приехал Кошут из Америки со Станиславом Ворцелем. Он правильно рассчитывал, что если начнется восстание в Польше, то Венгрия немедля последует за ней. Ледрю-Роллен и Маццини при всем уважении к ним Герцена раздражали своими совершенно бесполезными для дела революции экспериментами. Маццини посылал отряды в Италию. И там их бойцы погибали в застенках, равно как и агенты Ледрю-Роллена во Франции.


Но не только работа над "Былым и думами", работа, как поначалу полагал Герцен, интересная и важная для него и десятка его русских друзей, целиком занимала время Александра Ивановича. Еще в 1849 году он пытался наладить в Париже печатание русских книг, но, "преследуемый рядом страшных бедствий", не осуществил своего намерения. Теперь же он твердо решил, что пришло время вольному русскому слову. Организационные трудности Герцена не пугали, да их и не было. Герцен был достаточно богат, чтобы при помощи польских друзей-эмигрантов найти все необходимое для типографии — помещение, печатный станок. Нашелся и русский шрифт в Париже у издателя Дидо. Солидный лондонский книготорговец Николай Трюбнер готов был взять на себя рассылку изданий. В Париже такую же готовность изъявил Франк, в Берлине — Шнейдер, Вагнер и Брокгауз — в Лейпциге, в Гамбурге — Гофман и Кампе.

21 февраля 1853 года Герцен обращается к свободомыслящей России — "Братьям на Руси". В этом обращении он сообщает о начале вольного русского книгопечатания. Герцен был вправе ожидать, что если не вся свободомыслящая Россия, то по крайней мере, друзья из его кружка откликнутся. Но друзья молчали.

Большие надежды Герцен возлагал на Марию Каспаровну Рейхель. Она живет в Париже, за ее перепиской с Россией никто не следит. Конечно, кому же, как не ей, наладить связи с друзьями — и вот и осуществится треугольник Россия — Париж — Лондон. Без присылки материалов из России Герцен не мыслил работу Вольной типографии. Между тем Мария Каспаровна не разделяла оптимизма Герцена. Она боялась именно за московских друзей. В ответ на ее опасения Герцен пишет Рейхель: "Бойтесь, но не давайте же побеждать себя этому чувству". Герцен недоумевал: "Неужели наши друзья не имеют ничего сообщить, неужели не имеют желания даже прочесть что-нибудь? Как доставали прежде книги? Трудно перевести через таможню — это наше дело. Но найти верного человека, который бы умел в Киеве или другом месте у мной рекомендованного лица взять пачку и доставить в Москву — кажется, не трудно. Но если и это трудно, пусть кто-нибудь позволит доставлять к себе; неужели в 50000000 населении уж и такого отважного не найдется?"

22 июня 1853 года станки Вольной русской типографии были пущены в ход. И первым был отпечатан листок "Юрьев день! Юрьев день! Русскому дворянству". Вольная типография сразу же поставила самый главный, самый больной вопрос России — вопрос о крепостном праве. И другой листок тоже был актуальнейшим, он назывался "Поляки прощают нас!". Этим листком Герцен ратовал за союз с поляками при полном национальном равноправии, союз борющихся против царизма. Еще ранее появился листок, который своим заглавием стал потом в русской литературе и публицистике нарицательным. Он назывался "Крещеная собственность" — "небольшой отрывок о крепостном состоянии".

Но Россия по-прежнему молчит. Помимо страха перед всевидящим оком III отделения, были, как казалось Герцену, и иные затруднения. Не успела Вольная типография заявить о своем существовании, как вскоре началась Крымская война, "традиционная" для России и Турции. Но на сей раз на стороне Турции уже в 1854 году выступили такие гегемоны Европы, как Англия и Франция. Конечно, в условиях войны переписка с людьми, жившими в Англии (Герцен) или Париже (Рейхель), была затруднена. Но еще до начала этой войны Герцен удостоверился в том, что расхождения во взглядах на российскую действительность между ним и его старыми друзьями не только не сгладились, а еще более углубились. В этом его убедил приезд в Лондон в сентябре 1853 года Михаила Семеновича Щепкина. Щепкин привез письма, в частности от Грановского. Увы, остальные не решились доверить их даже такому "почтальону". Герцен с горечью писал Марии Каспаровне: "Будто один Грановский знал об отъезде Михаила Семеновича, а Кетчер, а другие… Аминь, аминь, глаголю вам, если маленькая кучка людей, близких нам, не захочет, не сумеет устроить постоянных сношений со мной — она завянет и пройдет". Герцен готов был объявить своих друзей людьми для будущего потерянными.

Первые дни свидания со "светлым стариком" были отрадой для Герцена. На него повеяло Русью, Москвой. Но уже через несколько дней Герцен огорчился, Щепкин очень недоброжелательно отнесся к Вольной типографии, ее первым листкам, особенно "Юрьеву дню". Если Герцен искренне призывал в этом листке дворянство самому взяться за освобождение рабов своих (и это было проявлением его дворянской ограниченности), то Щепкин, сам в прошлом "крещеная собственность", в дворянство не верил (и был прав). Как не верил и в обращение Герцена к народу. Щепкин утверждал, что для народа все эти герценовские листочки — "слова". Крестьянин-то и прочесть их не может. Щепкин посоветовал Герцену бросить все это дорогостоящее дело и уехать в Америку.

Было ли такое предложение Михаила Семеновича выражением мнения московского кружка? Было, так как Щепкин советовался с ними перед отъездом. Герцен в письме Рейхель писал, что настроения, которые захватил с собой из России Щепкин, — это настроения "московских доктринеров, наших состарившихся друзей".


Начавшаяся война должна была получить у Герцена соответствующую его взглядам оценку. И он дал ее. Но позиция Герцена в известной мере была двойственной. Он глубоко чтил память Отечественной войны 1812 года, восхищался освободительной миссией русского народа, русского солдата. Крымскую же войну он считал войной не народной, войной, нужной только царизму. Но Герцен делал далеко идущие выводы, обосновывая свои надежды на то, что эта война приведет к демократизации общественного строя России. И в этом его заблуждение.

В отношении противников России Герцен не обольщался. Они не хотели допустить Россию к ложу "больного человека", как именовали тогда Турцию, и более всего боялись захвата царизмом Константинополя и проливов. Английскую аристократию Герцен называл "кретинизированной, невежественной, надменной и считающей себя в XVI веке". В отношении бонапартистской Франции он тоже был прав. "Никакой Бонапарт, никакой наследственный, ни благоприобретенный деспот не нанесет в самом деле удара своему петербургскому товарищу — им всем он слишком нужен". Хищническая сущность, захватнические намерения европейской буржуазии были для Герцена ясны.

Но в одном Герцен ошибался. Он считал, что если бы русские войска овладели Константинополем, то началась бы новая эра в истории славянства. Он верил, что в таком случае может возникнуть славянская федерация — "демократическая и социальная". Мнение Герцена, кстати, разделял Тютчев, а позднее Достоевский. Но оно насторожило Маркса и Энгельса. Они резко выступили против позиции Герцена. Что же, остается только сожалеть, что стечение ряда обстоятельств сделало невозможным в дальнейшем сближение Александра Ивановича с "марксидами". А может быть, никто из современников Герцена так близко не стоял по своим философским воззрениям к Марксу и Энгельсу.


В 1854 году Герцен, долго работавший над первыми частями "Былого и дум", решается опубликовать главы "Тюрьма и ссылка". Успех этой публикации превзошел все ожидания. Правда, в Россию проникли лишь единичные экземпляры, зато в Западной Европе французские, английские, немецкие журналы поместили отрывки. Английский журнал "Атеней" заявил, что "Тюрьма и ссылка" — "самое интересное из всех существующих сочинений о России". Теперь уже Герцену не печатать стало труднее, чем печатать. И Герцен берется за продолжение "мемуара". Этому новому приливу творчества во многом способствовало и некоторое упорядочение дел домашних.

В 1853 году дети Герцена из Парижа приехали в Лондон. Герцен не хотел лишать детей дома, поэтому у него и мысли не было отдать их в английский пансион. К тому же он надеялся и на чужбине вырастить детей русскими, которым было бы близко и дорого все, что близко и дорого ему самому. И с этой точки зрения их следовало оставить при себе. Незадолго до прибытия детей Герцен познакомился в доме немецкого поэта, критика и публициста, участника революции 1848 года Готфрида Кинкеля с Мальвидой Амалией фон Мейзенбуг, немецкой писательницей, педагогом, эмигрировавшей в Лондон в 1852 году. Герцен и Мейзенбуг вскоре стали друзьями, и Александр Иванович попросил ее давать уроки Тате. Герцен сам привел к ней свою старшую дочь. В ту пору Тате было всего семь лет. Как вспоминает Мейзенбуг, Тата оказалась хорошенькой девочкой — "по словам отца — чисто русского типа, с большими прекрасными глазами, выражавшими редкое сочетание энергии и нежной мечтательности". Трогательно было видеть, с какой истинно материнской нежностью заботился о ней Герцен, говоря с улыбкой: "Я теперь должен быть даже няней". Тата покорила сердце своей будущей наставницы "с первого взгляда".

На следующий день Мейзенбуг увидела и вторую дочь Герцена — Олю. Это произошло уже в его доме на Euston Sguare. Войдя в гостиную в назначенный час, она застала там немку-бонну за шитьем, Тату и рядом с ней в большом кресле двухлетнюю девочку — "замечательно миловидное, миниатюрное существо". "Вскоре пришел Герцен и посвятил меня в свои домашние дела. Дом был просто, но хорошо обставлен. У сына были учителя, девочки находились под надзором немецкой бонны, образованной девушки, и я начала заниматься пока только со старшей".

Приходящая учительница — это не решало проблемы, детям нужна была воспитательница, свой, домашний человек. Это понимала и Мейзенбуг, все более привязывавшаяся к детям. На просьбу Герцена "дайте мне совет" она ответила письмом, соглашаясь стать воспитательницей его детей, но при условии, что будет жить с ними под одной крышей. И дети и бонна были рады предстоящей перемене. Строили радужные планы совместной жизни. Однако Герцен решился на это не вдруг. Он был признателен Мейзенбуг за дружеское участие в судьбе осиротевших детей. И все же, прежде чем согласиться на ее предложение, должен был преодолеть в себе страх перед вторжением в семью нового чужого человека. Тем более что, как окажется, для этого страха были все основания. Обращаясь к тем дням в своих воспоминаниях, Мальвида Мейзенбуг написала: "Умственный элемент, который вновь должен был занять видное место в моей жизни в случае тесного общения с Герценом, обмен мнений, а может быть, даже борьба, но борьба, лишенная малейшего лицемерия… — все это привлекало меня". Но могла ли эта перспектива пусть только возможной борьбы — снова борьбы в своем собственном доме — привлечь Герцена? А уступать всегда и во всем не значило ли потерять независимость, которой он привык дорожить? Он все же решился наконец и рискнул, хотя сомнения, видимо, не оставили его.

Мальвида Мейзенбуг поселилась у Герцена в ноябре 1853 года. Несколько ранее Герцен написал о предстоящих переменах в доме Марии Каспаровне: "…Я хочу пересоздать всю жизнь. Во-первых, хочу я испытать и взять к нам Mselle Meysenbug. Она необыкновенно умна и очень образованна, мы с ней говорили, это — опыт…" Герцен, судя по всему, вполне отдавал себе отчет в том, что с приходом в его дом Мальвиды Мейзенбуг в качестве воспитательницы порядок в доме изменится, будет подчинен главной задаче — воспитанию детей, и был готов ради них к этому опыту. Действительно, Мальвида Мейзенбуг довольно быстро и решительно потребовала реформ.

Дом Герцена был средоточием эмигрантов — и русских и польских. Мейзенбуг считала, что они "как саранча", "ни дня, ни вечера не проходило без их вторжения, по их произволу нарушалась спокойная семейная жизнь, совместные занятия, отец не мог спокойно бывать в обществе детей". Она полагала, что положение надо изменить, и высказала свое мнение Герцену. Хотя она и была убеждена, что требует перемен не только во имя детей, но и блюдя интересы самого Герцена ("Герцен больше всех от этого страдал и часто доходил до крайнего раздражения"), Герцен, видимо, придерживался иного мнения. "Между нами, — как свидетельствует Мейзенбуг, — возникли долгие и оживленные споры. Я говорила откровенно, что пришла к нему в дом с намерением поставить его детей на ноги и повести их по верному пути, а также и для того, чтобы сохранить детям отца и с его помощью создать им уютную обстановку, в которой только и возможно с успехом возделывать почву, чтобы на ней со временем выросли цветы и плоды". Герцен уступил. Поток знакомых, желающих видеть Александра Ивановича, был ограничен одним днем. Вслед за тем возникло ревнивое соперничество с бонной. Кончилось оно победой Мейзенбуг. Герцен вынужден был отказать бонне.

Мейзенбуг, пришедшая в дом Герцена как "сестра" к "брату", по ее собственному ощущению, имела перед собой весьма определенную программу, которую и стремилась привести в исполнение. "Многое нуждалось в изменениях: система воспитания детей, порядки, царившие в доме, а также и общественные отношения, которые создались у Герцена с окружающими…" Беспокойство Герцена о потере независимости было обоснованным. Но он ведь соглашался на опыт и, стало быть, предполагал, что от него можно в любой момент отказаться. Однако уже вскоре слишком много дорогих ему людей оказались вовлечены в этот опыт, чтобы его можно было прервать безболезненно.

После отъезда бонны мир как будто бы снизошел наконец на дом Герцена. Стало, несомненно, больше порядка. Отец более, чем когда бы то ни было, принадлежал детям, как того хотела Мейзенбугу все меньше знакомых и незнакомых заходило к Герцену "на огонек". Круг друзей семьи сделался теснее. В Лондоне появились Энгельсоны. Хотя Герцен недолюбливал Александру Христиановну Энгельсов, которая раздражала его постоянными попытками вмешиваться в воспитание детей, но она любила детей, а это сейчас было для него самым важным. Кроме того, Герцен был дружен с Владимиром Аристовичем. Да и постоянное присутствие Энгельсонов здесь, рядом, как и в Ницце, создавало иллюзию вновь обретенного дома.

Вскоре и еще один человек встал к семье очень близко. Герцен познакомился с Доманже. Сын небогатых родителей из Южной Франции, Жозеф Доманже примкнул к революции со всем пылом юности. Когда же революция была разгромлена, его, как и многих, ожидало изгнание. Герцен был покорен им сразу, едва увидел Доманже у одного общего знакомого. Уходили вместе и до полуночи бродили по улицам Лондона и все никак не могли окончить начатого разговора. Мейзенбуг он признался, что среди всех французов, которых знает, "еще не встречал человека такого свободолюбивого и с таким философски мыслящим умом, как он".

Тем временем пришла весна, и семейство перебралось за город, в Ричмонд. Привлекала близость к Лондону, обширный парк, прогулки по Темзе. Вместе с семьей Герцена переехали на дачу и супруги Энгельсоны. Каждый день в Ричмонде появлялся Доманже — учил детей, был непременным участником всех дачных увеселений — пеших прогулок, катаний на лодках. Порешили остаться за городом и на зиму. Сняли дом в Твикнеме, на берегу Темзы, посреди обширного старого парка. Герцен с утра садился за работу. Мейзенбуг занималась с девочками, Доманже с сыном Герцена. Сходились за обедом. По вечерам, когда младшие уходили спать, Герцен что-либо читал сыну и Мейзенбуг. Чаще всего Шиллера…

Забегая вперед, скажем, что идиллия семейной жизни уже вскоре была нарушена — сначала известием о смерти Николая I и оживившимися надеждами на возможность возвращения на родину и вообще больших перемен. А потом, и окончательно, — приездом Огаревых. Впрочем, не была ли эта идиллия чисто внешней? И не принимала ли Мейзенбуг уступчивость Герцена, продиктованную желанием не лишать детей женщины, их любящей, за доказанность ее правоты? Незадолго до приезда Огаревых, 6 апреля 1856 года, в день рождения Герцена, прощаясь с ним на ночь после оживленного дня, Мейзенбуг, смеясь, сказала: "Мы счастливо миновали все разногласия, смятения и бури и, надо надеяться, наконец достигли мирной пристани".

Однако была ли та "мирная пристань", к которой направляла Мейзенбуг домашний корабль, идеалом Герцена и хотел ли он воспитать своих детей в духе этого идеала, который на практике вел к тому, чтобы по возможности ограничить жизнь тесным семейным кругом? В статье 1842 года "По поводу одной драмы" Герцен писал: "Частная жизнь, не знающая ничего за порогом своего дома, как бы она ни устроилась, бедна; она похожа на обработанный сад, благоухающий цветами, вычищенный и прибранный. Сад этот может долго утешать хозяев… но случись ураган — он вырвет деревья с корнями, затопит цветы, и сад будет хуже всякого дикого места. Таким хрупким счастием человек не может быть счастлив; ему надобен бесконечный океан, который волнуется ураганами, но через несколько мгновений бывает гладок и светел, как прежде".

Трагедия семейной жизни Герцена на протяжении лет держала мозг его прикованным к проблемам брака и семьи. Свою семейную беду он склонен был рассматривать как частное проявление общей ситуации, столкновения двух миров — России, полной "дремлющих сил", России, поднимающейся к новой жизни, и буржуазного Запада — "старого, классического, образованного, но растленного и отжившего". В Гервеге он видел типичного представителя западного мещанства, себя ощущал как "варвара, осмелившегося быть свободным человеком".

Как бы то ни было, но все же, как-то наладив дом, Герцен мог уже всецело заняться делами издательскими. Да и настроение у него изменилось, если судить по письмам к Марии Каспаровне, а ведь в первый период своего пребывания в Лондоне он в основном переписывался только с ней. Правда, остро ощущалось отсутствие Огарева, но добрым помощником во всех начинаниях оказался Владимир Энгельсон. Он написал прокламации "Первое видение св. отца Кондратия", "Второе видение св. отца Кондратия" и два письма-прокламации: "Емельян Пугачев честному казачеству и всему люду русскому шлет низкий поклон" и "Емельян Пугачев честному казачеству и всему люду русскому вторично шлет низкий поклон". В "Видениях" Энгельсон в евангелической форме пропагандировал идеи борьбы с царизмом, изобличал Николая I как убийцу, якобы убившего брата своего Константина, дабы взойти на престол. А в письмах-прокламациях содержался и вовсе призыв к восстанию:

Гей, казаки! Мужики! Пора за ум взяться! С царем рассчитаться, Гей, ребята, — живо! веселей!

Видимо, пример "языкомерзия антихристовского" Энгельсона побудил Герцена тоже написать прокламацию "Вольная Русская община в Лондоне. Русскому воинству в Польше". Идея проста. Нужно воспользоваться начавшейся войной. Польский народ может подняться на борьбу с царизмом. А русское воинство должно поддержать поляков и тем самым сделать добро и для своего народа.

Прокламации доходили до России, о чем свидетельствуют донесения новороссийского и бессарабского генерал-губернаторов. III отделение не замедлило откликнуться строжайшим запретом на все сочинения Искандера и Вольной русской типографии. А в самой России делались отчаянные попытки изъять экземпляры "Отечественных записок", где некогда публиковался Герцен.

Наступил 1855 год. Многим и даже не искушенным в делах военных наблюдателям было ясно, что русский царизм на сей раз войну проиграл. Отсталое феодальное крепостническое государство не могло противостоять передовым капиталистическим державам Европы. Миф о всесилии русского жандарма был развеян. А между тем именно с жандармом-то и не хотели распрощаться Англия и Франция.

18 февраля 1855 года в петербургских газетах появился "Бюллетень № 1" о состоянии здоровья Николая I: "Его величество заболел лихорадкой". В "последний час" в тех же газетах печатается "Бюллетень № 2": "Лихорадка его величества к вечеру (17 февраля) усилилась…" 19 февраля "Бюллетень № 3" — состояние его величества сделалось опасным, 21 февраля был опубликован манифест о кончине императора всероссийского Николая I Павловича.

А ведь Николай скончался еще 18 февраля (2 марта), в день опубликования "Бюллетеня № 1". Уже тогда шли толки, что, получив известие о поражении русских войск при Евпатории, царь отравился. И Герцен пишет, что Николай умер от "Евпатории в легких". Личный лейб-медик царя Мандт оказался в опале.

Еще лондонские мальчишки-газетчики, щедро одаренные Герценом за распространение вести о том, что "имперникель" умер, не проели свои чаевые, а весть о самоубийстве русского царя вползла в Европу. В России же все связанное с кончиной императора сделалось государственной тайной.

Ровно через месяц после кончины Николая Герцен сообщает Ж. Мишле о том, что он начинает издание русского журнала под названием "Полярная звезда".

В апреле 1855 года "Объявление о "Полярной звезде" было отпечатано отдельным оттиском. И, что важно, сообщалось содержание первого номера. Это свидетельствует о том, что Герцен задумал журнал значительно раньше. Не случайно герценовский журнал назывался именно так. Полярная звезда — звезда путеводная. "Полярной звездой" называли свой альманах Кондратий Рылеев и Александр Бестужев — первый был повешен, второй погиб в битве с горцами близ Адлера. "Полярная звезда" скрылась за тучами николаевского царствования. Николай прошел, и Полярная звезда является снова… Юная Россия, Россия будущего и надежд, не имеет ни одного органа. Мы предлагаем его ей". Так писал Герцен в "Объявлении". Здесь ясно указана неразрывность революционных связей от декабристов к Герцену, к людям, которые теперь, по мнению Герцена, должны обновить Россию. "Полярная звезда" не могла стать изданием периодическим, и впоследствии она выходила не более одного раза в год. И тип издания был привычен русскому читателю — обозрение, журнал, альманах.

На "Объявление" отозвались иностранцы — Мишле, Маццини, Прудон, Виктор Гюго, герой польского восстания Лелевель. А Россия все еще молчала. Но это уже не смущало Герцена. Теперь-то он верил, что "рабье молчание" кончилось, Россия отзовется. И готовился первый выпуск. Вильям Линтоп, английский издатель и гравер, чартист, друг Герцена, выполнил знаменитое изображение на обложке и фронтисписе — пять профилей: Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Пестеля и Каховского, а под медальоном — топор и плаха. Изображения пяти повешенных декабристов стилизованы под античные профили, да и не могло у них быть сходства с оригиналами, у Герцена не было портретов. Виньетка из лучей звезды, восходящей из туч, венчала обложку. На титуле эпиграф: "Да здравствует разум!" А. Пушкин".

Издание начиналось "Объявлением". Затем шло открытое письмо Герцена к новому русскому императору Александру II. Герцену в то время казалось — императорская власть в России столь сильна, что может без боязни направить всю мощь свою на "благодетельные реформы". А что эти реформы назрели, что дальше жить так нельзя, Герцен иллюстрирует письмом Белинского к Гоголю, впервые опубликованным на русском языке.

Около 20 августа 1855 года вышла первая книжка "Полярной звезды". Приехал и первый гость из России — доктор Павел Лукич Пикулин. Он привез Герцену тетради со стихотворениями Пушкина, Лермонтова, Полежаева, письма от друзей. А в обратный путь доктор повез "Полярную звезду". Доктор возвращался в Москву без паспорта и вез письма от "государственного преступника"

Друзья остались недовольны, особенно герценовской "Звездой". Грановский пишет Кавелину: "Для издания таких мелочей не стоило заводить типографию… Его (Герцена. — В.П.) собственные статьи напоминают его остроумными выходками и сближениями, но лишены всякого серьезного значения… У меня чешутся руки отвечать ему печатно в его же издании (которое называется "Полярного звездою"). Не знаю, сделается ли это…"

Известный собиратель народных сказок Александр Николаевич Афанасьев пишет сыну декабриста Ивана Якушкина в Сибирь: "Пикулин воротился из-за границы и привез много рассказов о нашем приятеле, у которого прогостил две недели. Утешительного и хорошего мало…" Герцен возлагал большие надежды на Грановского, Кетчера, но вновь должен был разочароваться в старых друзьях. Грановский заключает письмо Кавелину: "Представь себе, что при всем том Александр Иванович мечтает о возврате в Россию и даже хотел в следующем году прислать сына в Московский университет. Каков практический муж!"

Мечты Герцена о возвращении в Россию только лишний раз свидетельствовали о том, что в это время он был достаточно оторван от России, не знал об истинном положении дел внутри ее.


Вторая книжка "Полярной звезды" вышла в двадцатых числах мая 1856 года. Неизданные стихи Пушкина, Рылеева, Лермонтова, некролог Чаадаеву, главы из "Былого и дум" и дерзкая передовая "Вперед! Вперед!".

Появляются уже и первые корреспонденты. Из старых — Николай Сазонов, приславший статью "Место России на Всемирной выставке", Но это из Парижа. Из России письмо юношей, которое растрогало Герцена до слез. Юноши (анонимы) благодарят Герцена за типографию, за "Полярную звезду".

Вторая книжка "Полярной звезды" вышла уже тогда, когда Огарев и Наталья Алексеевна Тучкова приехали наконец в Лондон. Случилось это 9 апреля 1856 года. Все семейство сидело за обеденным столом, когда на улице появилась карета, нагруженная сундуками. Первой увидела ее Мальвида Мейзенбуг, Она мгновенно ощутила все роковые последствия этого радостного для Герцена события — "я почувствовала прикосновение ледяной руки судьбы". Огаревых давно ждали.

В эти дни мая 1858 года Герцен сделал запись: "…Первый раз после осени 1851 на меня повеяло чем-то домашним, я опять мог с полной теплотой и без утайки рассказывать то, о чем молчал годы".

Очень скоро стало ясно, что Наталья Алексеевна Тучкова-Огарева и Мейзенбуг не могут ужиться под одной крышей. Каждая претендовала на роль матери при осиротевших детях. "Я никогда не чувствовала себя свободной в ее присутствии, это причудливое, странно застенчивое существо невольно смущало меня", — признавалась позже Мальвида Мейзенбуг. И все же не это было главным. Суть разногласий Мейзенбуг уловила точно — не зря Герцен так высоко ставил ее ум. "…Немецкий уклад был ей ненавистен, — замечает Мейзенбуг о Тучковой, — и многие мероприятия, которые я ввела для пользы детей, претили ее русским привычкам… Я с большим трудом и путем длительных убеждений уничтожила привычку Герцена почти ежедневно, каждый раз, когда он выходил на улицу, приносить детям ненужные игрушки и другие вещи, которые только притупляют истинную радость при получении хороших и полезных подарков и вызывают в детях страсть к разрушению, и без того присущую их возрасту. Но русская дама с настоящей страстью осыпала детей подарками. Она мне однажды сказала, что не может проходить равнодушно мимо прекрасных игрушечных магазинов Лондона, чтобы не испытать желания купить все, что там находится, и не принести этого детям". "Это — типично русская черта", — заключает Мальвида Мейзенбуг. "Подобных расхождений во взглядах, касающихся еще более важных вещей, оказалось множество".

Вскоре для нее стало очевидным, что, несмотря на ее сопротивление, "русский язык и русские интересы заняли первенствующее место в разговорах". Поначалу она еще склонна была думать, что все это происходит исключительно из-за попустительства Герцена, который в соответствии со своим характером, как его понимала Мейзенбуг, предпочитал дать событиям идти своей дорогой. Однако постепенно пелена спадала с ее глаз, и она вполне убедилась, что все происходит по желанию самого Герцена, "чтобы русские традиции были господствующими в воспитании детей".

Еще в июле 1852 года Герцен писал Марии Каспаровне Рейхель: "Вы царствуете над Татой и Олей. Я полагаю, что сначала Саша должен учиться в Женеве — у Фогта, потом в Париже. В Париже он должен жить у вас. Вы — альфа и омега, прошу не умирать ни под каким видом. Дело в том, что, кроме вашего пристрастия к нам, вы сделаете из детей русских. Саша и так верит, что он швейцарец… Я вам завещаю развить в них сильную любовь к России. Пусть даже со временем они едут туда — может, и с вами. Об этом буду еще писать много". Когда Мальвида Мейзенбуг еще только учительницей, дающей уроки Тате, пришла в герценовский дом, Герцен попытался приобщить ее к русской культуре. После уроков он, по ее словам, "приглашал… в свои комнаты и старался знакомить с русской литературой, причем читал переводы Пушкина, Лермонтова, Гоголя и давал при этом живое изображение русской жизни и характеров". Позже, когда она уже поселилась в доме Герцена, она попыталась учить русский язык. Однако, как она ни старалась усвоить язык и войти в круг "русских интересов", они, по ее собственному признанию, все же оставались для нее "достаточно чуждыми"…

"Опыт" шел к своему неотвратимому концу. Герцен еще пытался как-то привести все стороны к обоюдному соглашению. Но "существующие различия характеров, воззрений и привычек невозможно было сгладить". Это уже понимала Мальвида Мейзенбуг. Не найдя в себе силы для решительного объяснения с нею, Герцен написал письмо, которое и было ей вручено в отсутствие Герцена. Он писал о необходимости разлуки. Не желая расставаться с женщиной, которая так много заботилась о благополучии его детей, немирно, он предложил устроить прощальный ужин, им и заключить ее трехлетнее пребывание в доме.

Как не очевидна была для Мейзенбуг неизбежность беды — расставания с домом, она, видимо, не ожидала этого так скоро. Не дожидаясь возвращения Герцена, который уехал по делам, Мальвида Мейзенбуг в тот же день покинула дом Герцена, попрощавшись с детьми и оставив письмо Герцену и Тучковой.

Несомненно, что Мальвида Мейзенбуг была и оскорблена и уязвлена: она полагала, что ее дружба с Герценом прочнее, чем это оказалось на поверку. К тому же она привыкла думать о доме Герцена как о родном доме — другого у нее не было. Последнее письмо Герцена, изъявление самых дружеских чувств только обострило боль от несбывшихся надежд быть нужной и полезной этому "блестящему", "острому", "выдающемуся" человеку и его детям, стать членом семьи; "я прочла эти строки с чувством глубокой скорби и острой горечи одновременно".

К чести Мальвиды Мейзенбуг следует сказать, что она преодолела всю горечь обид, когда снова понадобилась ее помощь Герцену и детям. Впоследствии она взяла на воспитание Олю. Судьба Ольги, однако, показала, как прав был Герцен, устранив из дома Мальвиду Мейзенбуг с приездом Огаревых.


Огарев сразу же включился в издательские дела Герцена.

При вступлении на престол новый царь Александр II манифестом о коронации от 26 августа (7 сентября) 1856 года "амнистировал" преступников. В третьем номере "Полярной звезды" Огарев живо откликнулся на этот манифест. Он писал, что уголовным преступникам даровано куда больше льгот, нежели "политическим". Декабристов, правда, амнистировали. Но ведь они пробыли в ссылке более четверти века, состарились, а многие и умерли. Оставшихся можно и простить — им недолго остается жить. И все же жить возвращающимся из ссылки декабристам в столицах не разрешалось.

Евгений Якушкин, сын декабриста, становится связующим звеном между декабристами и "лондонскими изгнанниками". Через него в "Полярную звезду" поступают материалы о тех, кто первым поднялся на революционную борьбу с самодержавием и крепостничеством. К Герцену и Огареву доставляются (тайно, конечно) материалы о "Семеновской истории" — бунте солдат государевой роты Семеновского гвардейского полка в 1820 году. Среди корреспондентов Герцена все тот же Иван Сергеевич Тургенев, старый московский знакомый Николай Александрович Мельгунов, беллетрист, публицист, человек, настроенный либерально. Тургенев 31 августа 1856 года — в Англии, девять дней гостит у Герцена. Мельгунов в Париже. Парижский мир в 1856 году вновь открыл для русских Европу.

Но еще раньше, в конце 1855 года, Герцен получил открытое письмо, авторы которого скрылись за подписью "Русский либерал". Письмо это содержало не только резкие нападки на революционную пропаганду, которую вела "Полярная звезда" ("ваши революционные теории никогда не найдут у нас отзыва"), но и прямо указывало Герцену, чем именно он должен заняться, какой линии, по мнению авторов письма, должна держаться "Полярная звезда": "Укажите нам с должною умеренностью и с знанием дела на внутренние наши недостатки, раскройте перед нами картину внутреннего нашего быта… и мы будем вам благодарны…" Из всех изданий ВРТ "Русского либерала" устраивало только "Письмо к императору Александру Второму". Авторы прямо предлагают Герцену основать новое издание, в котором бы помещались письма и материалы, прибывающие из России.

Кто же скрывался за "Русским либералом"? Два известных в России "умеренных" либерала — Борис Николаевич Чичерин и Константин Дмитриевич Кавелин. С Чичериным Герцен познакомится позже, в 1858 году, а потом напишет: "С первых слов я почуял, что это не противник, а враг…" Герцен называет Чичерина человеком, зараженным безмерным честолюбием, доктринером. "…У него были камни за пазухой…" И в то же время говорит о нем как о человеке "для нас… близком". Но эта "близость" была связана с теплыми воспоминаниями Герцена о Грановском, любимым учеником которого был Чичерин, о Корше и Кетчере, в которых еще верил Герцен, хотя и удивлялся их "упорному молчанию". Константин Кавелин — историк, юрист, профессор Московского, а позже Петербургского университетов, давний знакомый Герцена. Ему он посвятил IX главу шестой части "Былого и дум" — "Роберт Оуэн".

Умеренные либералы после смерти Николая I стремились создать за границей свой орган, который, с одной стороны, был бы рупором их реформистских настроений, а с другой, этот орган должен был противостоять революционной пропаганде Герцена. Иными словами, они хотели бы использовать Герцена против Герцена и с помощью его ВРТ начать обличительную кампанию по разоблачению российских недостатков. Не без помощи того же Мельгунова Герцену были доставлены и специально написанные статьи.

Герцен в 1856 году начинает издание сборника статей и корреспонденции под названием "Голоса из России". В 1856 году выходят части I и II, в 1857-м — части III и IV. Статьи сборника пришлись по духу Мельгуно-ву. 13 октября 1856 года он писал Герцену: "При всем уважении к твоему авторскому самолюбию я полагаю, что "Голоса" выручат тебя скорее прочего". Но Герцен был иного мнения. Он печатал корреспонденции из России потому, что считал, что по ним "можно отчасти судить об общественном мнении России в 1855 г., о вопросах, занимавших тогда и теперь умы", но он все время напоминал читателю: "…прошу не забывать, что я — только типограф". А в 1857 году сопроводил статью Мельгунова заявлением: "Мы громко протестуем против всякой солидарности между направлением статей, нами печатаемых, и нашими мнениями".

В это время Герцена и Огарева уже увлекло новое начинание — создание гибкого, злободневного органа. Тучкова вспоминает разговор Огарева с Герценом: "А знаешь, Александр, — сказал Огарев, — "Полярная звезда", "Былое и думы" — все это хорошо, но это не то, что нужно, это не беседа со своими, — нам нужно бы издавать правильно журнал, хоть в две недели, хоть в месяц раз; мы бы излагали свои взгляды, желания для России и проч.".

Герцен с готовностью поддержал предложение друга, и оба погрузились в практическую работу по организации нового издания, которое будут называть то журналом, то газетой, — "Колокола".

Руководители ВРТ, как именовалась в переписке Вольная русская типография, очень чутко уловили те внутренние изменения, которые произошли в России после смерти Николая I и окончания Крымской войны. Николай Васильевич Шелгунов, друг и соратник Чернышевского, критик, публицист, который позже приедет в Лондон к Герцену, чтобы печатать в ВРТ свою прокламацию, несколько восторженно, но в основном верно пишет об этом времени: "Это было удивительное время, — время, когда всякий захотел думать, читать и учиться и когда каждый, у кого было что-нибудь за душой, хотел высказать это громко… Не о сегодняшнем дне шла тут речь, обдумывались и решались судьбы будущих поколений, будущие судьбы всей России, становившиеся в зависимость от того или другого разрешения реформ".

Показательна статистика, освещающая это нарастание брожения, поворот к лучшему в области печати: "В последние десять лет царствования Николая 1-го (1844 — 54) разрешен был выход в свет… шести газет и девятнадцати журналов… В первые десять лет царствования Александра II-го (1855 — 64) — шестидесяти шести газет и ста пятидесяти журналов". Как бы отражая этот подъем публичности в России, ВРТ также приходит к заметным успехам. С апреля 1856 года по декабрь продано на 10 тысяч франков книг Герцена. К середине 1857-го покрыты все расходы по "Полярной звезде".

Готовясь к изданию "Колокола", Огарев дает точный расчет часов, которые он занят, компонуя журнал: "Работы гибель… Мне случается работать с 10 ч. утра до 7 вечера, и все не поспеваешь". Кельсиев писал в своей "Исповеди", что Герцен уступил Огареву "все финансовые, экономические и юридические вопросы, оставив за собой только общие статьи и смесь…". С июля 1857 года по январь 1858-го "Колокол" выходил раз в месяц, а с июня 1859-го часто выпускался еженедельно. По тем временам тираж его был большим — 2500 экземпляров. В первом номере "Колокола" излагалась его программа: освобождение слова от цензуры, крестьян от помещиков, податного состояния от побоев.

В том же, 1857 году Огарев составил "Записку о тайном обществе". "Записка" сохранилась в записной книжке Огарева и имеет 17 поправок, сделанных рукой Герцена. Понятно, что "Записка" эта не была тогда обнародована. Это общество, по мнению Огарева, "полезно, возможно и необходимо". Общество видит свои цели в преобразовании социального и политического устройства страны таким образом, чтобы обеспечить "свободу личности" и ее "равное распределение в общественном устройстве" — старая, давно выношенная идея примирения свободы личности с коллективом. В начале "Записки" сказано: "Что же делает личность внутренне свободною? Ясность мысли и адекватность поступка с мыслью. Что делает личность независимою? Немешание окружающей среды ясно мыслить и действовать. Итак, полезное в общественном смысле — это знание, т. е. наука, и отстранение препятствий, мешающих человеку ясно мыслить и действовать". Иными словами, прежде всего нужна агитация, научная пропаганда, с тем чтобы просвещенный человек мог сознательно бороться против всего отжившего, старого. Только тогда возможно достичь общественного преобразования. Огарев говорит в "Записке" о "гражданских реформах".

Тайное общество мыслилось им похожим на тайные общества ранних христиан: "Положимте, — писал Огарев, — что христианство распространяло не знание, а только мнение, но это мнение в глазах тогдашнего человека равнялось знанию; а распространение этого мнения было совершено посредством тайных обществ. Гражданские реформы, т. е. приобретение права гражданства христианскому мнению совершилось все под тем же влиянием тайных обществ… и тайное общество переходит в явную церковь, т. е. явную власть. Я не говорю теперь о пользе или вреде христианства и церкви, но вот метод, достигший цели. Кто же нам мешает употребить тот же метод для распространения положительной науки и приобретения гражданских реформ, сообразных с нашими понятиями?" Общество имеет немногочисленный центр. "Центр должен быть искренен, как бы одно лицо, а его понимание вещей должно быть энциклопедическим; это conditio sine qua поп (непременное условие. — В.П.), когда дело идет о положительной науке и практических гражданских реформах". Та же мысль далее уточняется: "Члены его (центра. — В. П.) должны выражать три отрасли знания: естествознание (от математики до медицины и техники), экономическую науку и юриспруденцию. Это нужно как для того, чтобы знать, что мы хотим популяризировать, так и для того, чтобы знать, против чего мы станем бороться и какие средства для борьбы мы можем употреблять, имея всегда за себя положительное основание в государственном законодательстве". Девиз центра "без сомнения остается: социальная реформа". Из реформы проистекают и другие задачи. Центру общества необходимо иметь в виду "все реформы в возможности". "С реформами необходимо связывается популяризация науки; следственно, центр должен иметь теорию науки, т. е. свой взгляд на предметы, и усвоить себе метод, как и кому сделать науку доступной частью и в целом". У этого общества свой центральный орган. Им, несомненно, должен был стать "Колокол". Таким образом, "Колокол" появился на свет не только как новый журнал, означающий расширение издательской деятельности Герцена и Огарева, но и как орган задуманного ими тайного общества.


Сложно складывалась жизнь у Герцена после того, как в его доме фактической хозяйкой стала Тучкова-Огарева. В Путнее, куда Герцен и Огаревы перебрались из Лондона, домашняя атмосфера была нервной, мучительно напряженной.

По более поздним письмам Огарева к Наталье Алексеевне можно судить о том, с какими чувствами и надеждами ехал Огарев спасать друга после постигшей его катастрофы — похорон близких и "общих похорон", как выразился Герцен, имея в виду гибель Французской республики. 2 ноября 1865 года Огарев писал Наталье Алексеевне: "Выслушай мою речь спокойно, так, чтобы понять ее, взвесить ее, оценить ее — и вглядеться в ее правду. Есть человек, которого я с отроческих лет любил, как брата; была женщина, которая меня любила, как брата, и я любил ее, как сестру, и это ты очень хорошо знаешь. Есть женщина, которую я любил как мое дитя и думал, что она достигнет светлого человеческого развития — долею под моим влиянием; я ее любил, как мое дитя и как мою жену. Эта женщина любила моего брата а мою сестру — как брата и сестру. Когда сестра умерла, она перенесла идеально свою любовь к ней на ее детей. Мы поехали вместе на помощь этим детям и брату".

Но далее случилось непредвиденное. Уже в мае 1857 года Тучкова записала в своем дневнике: "С каждым днем Г. все более становится мне внутренне близок… бесконечное чувство любви к нему захватывает меня все более и более". И Герцена увлекло ее чувство. В 1887 году, оглядываясь назад, Герцен признается Наталье Алексеевне: "Ты пишешь о твоей любви — да ведь она-то и спасла… в ней я никогда не сомневался — ее я чувствовал, видел, осязал — от нее я отворачивался, когда она соединялась с тем злым началом, которое мне враждебно, противно — и тогда ты не умела победить себя. Я вынес-то все… невозможное, унижение, угрызение — из-за того, что верил в твою любовь…"

Итак, в жизни Герцена, казалось бы, повторилась уже раз бывшая ситуация. Снова женщина, полюбившая другого, и снова соперниками были друзья. Ситуация при всех условиях трагическая. "Долго я боролась, мысль о тебе и о Natalie сводила меня с ума…" — пишет Наталья Алексеевна Огареву. И Огарев ей: "Ты полюбила моего брата. Я не стану говорить о том, в каком отношении я тогда был к тебе; одно скажу, что, вместо мечтаемого влияния на тебя, чувствовал, что я нахожусь подвластным и не возвышаю, а унижаю тебя". И все же эта трагедия только внешней схожестью напоминала уже пережитое Герценом. Ведь Огарев и Герцен были не только старые, неразрывные друзья, но и Новые люди. Гервег же олицетворял собой тот мир мещанской морали, который так ненавидел Герцен.

В новой семейной коллизии, в которую жизнь вовлекла Герцена и Огарева, они и чувствовали и поступали как люди Нового мира, люди иной морали. "Когда Огарев заметил у Natalie сильную любовь ко мне, — рассказывает Герцен дочери Тате в письме, которое называет своей исповедью, — ему не пришлось еще сказать слова, как она ему все сказала — и тогда же сказала мне. Это был поступок чистый и смелый. Огарев был, как всегда, бесконечно благороден…" "Так бесконечно широко понять, — вспоминает и сама Наталья Алексеевна тот нелегкий свой разговор с Огаревым, — ни один человек не мог бы, он это сделал с каким-то простодушием, свойственным одной его, нежной и широкой натуре".

Есть и прямое свидетельство тому, как Огарев оценивал сложившееся положение. Позиция Огарева ясно изложена в его письме к Наталье Алексеевне: "Я был уверен, что любовь брата тебя возвысит, — и все ставило жизнь на такую высокую ногу, как редко случай ставит ее. Ты могла любить моего брата и быть матерью детей моей сестры… и твоей сестры, т. е. той женщины, которая для тебя была выше всего в мире. В самом деле — что за великое отношение становилось между всеми нами!"

"Становилось", то есть могло стать, но не стало! На высоте положения удержались и Герцен и Огарев. Через несколько лет Огарев писал Герцену: "Что любовь моя к тебе так же действительна теперь, как на Воробьевых горах, в этом я не сомневаюсь…" Наталья Алексеевна стала объектом взаимных забот. Трогательна была и забота Огарева о детях Герцена, равно как Герцена об огаревских. Новые люди строили и свои отношения по-новому, и в этом Герцен и Огарев были одними из многих. Достаточно вспомнить Шелгунова и Михайлова. Но то касается Огарева и Герцена. Иное дело Наталья Алексеевна. Она внесла такую смуту в жизнь Герцена, так замучила его своими беспрестанно меняющимися настроениями и требованиями, что он по прошествии десяти лет с тоской восклицает: "Господи, сколько времени, жизни, идей, сил пошло на этот внутренний раздор и бой!" Наталья Алексеевна находилась в постоянной вражде то с одним, то с другим, то с обоими вместе и более всего с детьми Натальи Александровны и Герцена, с теми детьми, которым она думала когда-то стать матерью.

Что было тому причиной? Дневники Натальи Алексеевны полны трагических записей: "Мы имеем общие интересы, самый главный — дети; но что касается нас двоих, тут есть пробел… может, именно я совсем не та женщина, которую мог бы любить Г… Мне веет холодом от него…" "Герцен не любил меня… вообще для него любовь дело второстепенное, если не меньше…" Была ли она права? В том, что для Герцена на первом месте стояли "общие интересы", — несомненно. Более того, он считал большим пробелом женского воспитания сосредоточенность женщины на проблемах любви. В "Былом и думах" в отступлении, названном им "Раздумье по поводу затронутых вопросов", он сказал это с полной определенностью: "Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть и протестую против слабодушного оправдания увлечением".

Любил ли Герцен Наталью Алексеевну или то были лишь страсть и увлечение, быстро перегоревшие, как она утверждала: "осталось дружеское расположение и желание покоя". Во всяком случае, она тому немало способствовала. И уже через три года после сближения с Тучковой Герцен безнадежно констатирует в письме к сыну, что личная жизнь его окончилась бурями и ударами 1852 года.

Герцен склонен был считать, что причиной всему нрав Natalie, о чем и писал Тате в письме-исповеди: "Я тебе скажу с полнейшей откровенностью — фонд дурного в ее натуре идет из двух источников: ревность и необузданность. Она может любить людей — и из ревности делать над ними бог знает что. Если б я не видел ясно, что главное чувство в ней — привязанность ко мне (в какой бы форме она ни выражалась) — многое было бы иначе".

И не случайно именно Тата уже после смерти Натальи Алексеевны заметила как-то, что о роли Тучковой в жизни Герцена "нужно писать с осторожностью". "Нужно помнить, что она очень страдала и что все-таки ей были присущи и хорошие стороны".


9 февраля 1857 года хоронили Станислава Ворцеля. Провожая в последний путь этого самоотверженного борца за демократию, гроб несли вместе с поляками Огарев, Герцен и его сын Александр.

Ворцель был человеком, близким герценовскому дому. Мейзенбуг писала о нем: "Больше всех (имеются в виду эмигранты, бывшие в 1853 — 1856 годах в доме Герцена. — В.П.) мне нравился один поляк, его мученический облик возбуждал во мне сострадание и уважение. Это был Станислав Ворцель, потомок одной из самых знатных аристократических фамилий Польши… Богатый, знатный, счастливый в семейной жизни, отец многочисленных детей, он все безоговорочно посвятил борьбе за независимость отечества, когда разразилось польское восстание". Польша была его "путеводной звездой", говорит Мейзенбуг и подчеркивает его "великую", "благородную" душу. Герцен называл Ворцеля "праведником": "Ворцель принадлежал к великой семье мучеников и апостолов, пропагандистов и поборников своего дела, всегда являвшихся около всякого креста, около всякого освобождения".

В день похорон, вернувшись домой, Герцен, По его словам, долго сидел в раздумчивости, решая печальный для себя вопрос: "не опустили ли мы в землю" вместе с Ворцелем, "не схоронили ли с ним все наши отношения с польской эмиграцией?". Ворцель был ему добрым помощником, поддержавшим его в Лондоне сразу же, как только Герцен приступил к созданию ВРТ, — делу, как считал Герцен, "наиболее практически революционному".

Ворцель был примиряющим началом во всех многочисленных недоразумениях, которые возникали между русскими поборниками демократии и польскими патриотами. Недоразумения имели вполне реальные основания. "Мы шли с разных точек — и пути наши только пересекались в общей ненависти к петербургскому самовластью"… Он уподоблял отношения русских и поляков отношениям товарищей по тюремному заключению — "мы больше сочувствовали друг другу, чем знали".

Герцен не уставал "знакомить", сближать русских и польских борцов за свободу. В 1854 году в статье "Польско-русский революционный еоюз" он писал: "Те из русских, кто не понимает, что независимость Польши есть в то же время освобождение России, — не революционеры, не свободомыслящие, они не с нами". Статья была опубликована в газете "Польский демократ", органе польской эмиграции. В 1859 году со страниц "Колокола" Герцен обратился к польским патриотам, разъясняя им, что не следует смешивать русский народ с правительством, что, кроме "правительственной России", есть другая, "кроме Муравьева, который вешает, есть Муравьевы, которых вешают…" Так писал Герцен в статье, где, по его словам, были изложены "главные основы" его убеждений. Статья называлась "Россия я Польша".

Герцен признавал, что, как и Италия и Венгрия, Польша "имеет неотъемлемое, полное право на государственное существование, независимое от России". Он настаивал на том, что Россия и Польша могут идти "одной дорогой" к новой свободной жизни. Он видел будущее единение Польши и России как федерацию, но был далек от мысли навязывать ее полякам: "Если Польша не хочет этого союза, мы можем об этом скорбеть… но не предоставить ей воли — мы не можем…"

Император всероссийский Александр II Николаевич чуть ли не ежедневно вспоминал предсмертные слова отца своего Николая: "Не в добром порядке передаю тебе дела". Какой уж там порядок, когда со всех сторон жандармские генералы и губернаторы доносят: крестьяне убили помещика, подожгли имение, разобрали инвентарь, зерно. Работные люди побили кольями воинскую команду, призванную их усмирить. А Польша? А Финляндия? Но самое страшное — это, конечно, крестьянские восстания. Новый царь хорошо помнит, как еще при покойном батюшке в 1854 году было объявлено о наборе в морское ополчение, с тем чтобы сформировать флотилию для защиты балтийского побережья. Набор объявили по четырем губерниям — Петербургской, Олонецкой, Тверской и Новгородской. Что тут поднялось! Среди крестьян утвердился слух: "Кто добровольно запишется в ополчение, тому воля с чадами и домочадцами". И в Рязанской, Тамбовской, Владимирской, да и других "внутренних губерниях" крестьяне требовали, чтобы их записали в ополчение. Пришлось посылать войска.

А на следующий, 1855 год опять набор в общегосударственное ополчение, и снова слухи — воля тем, кто запишется. А в Малороссии и вовсе заговорили о том, что крестьян призвали "в казаки" и есть указ освободить их от крепости да наделить еще и помещичьей землей. И еще через год, в 1856-м, десятки тысяч крепостных, снявшись с насиженных мест, семьями двинулись в разоренный войной Крым. И снова тот же всепобеждающий слух: кто поселится в Крыму — тому воля. Тут уже не годами, месяцами считать приходится. 1857-й: восстание в Мегрелии…

Ведь, кажется, все уже сделано для того, чтобы освободить крестьян. Еще в манифесте по поводу заключения Парижского мира в 1856 году было сказано: "Да утверждается и совершенствуется ее (России. — В.П.) внутреннее благоустройство; правда и милость да царствуют в судах ее, да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности, и каждый, под сению законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да наслаждается в мире плодами трудов невинных".

И разве же он не уничтожил печально-знаменитый "бутурлинский комитет" по цензуре, разве же он не возвратил оставшихся в живых декабристов, да и из петрашевцев кое-кого простил, за границу разрешил ездить, а как доносят агенты III отделения, неблагодарные подданные толпами хлынули в Лондон, к Искандеру. А Искандер? Ни один секретный указ для него не секрет. Теперь же "Колокол" взялся за рассмотрение проектов "Положений о крестьянах, вышедших из крепостной зависимости".

Освобождение крестьян с землей, освобождение от помещичьей повинности и помещичьей власти! А вот мелкопоместные, едва узнали о проектах, чуть не бунт учинили: никакого освобождения, никаких наделов, иначе они по миру пойдут. Царь понимает их. Но, право, лучше, как он еще в 1856 году говорил предводителям московского дворянства, освободить сверху, нежели ждать, когда они сами освободят себя снизу.

Среди некоторой части дворянства поговаривают уже не об освобождении крестьян, а о конституции. Их не удовлетворяют проекты, составленные дворянскими губернскими комитетами, они "не соответствуют общим потребностям". И это написано в "адресе" на имя царя. А тверские депутаты дворянского комитета и вовсе потребовали предварительной реформы суда, администрации, цензуры. Александр пришел в ярость. Эти дерзкие до крайности заявления неуместны. Депутатам указать, "что, имея в виду высочайшею властью одобренный порядок своих действий, они не должны были утруждать его императорское величество ходатайством, к изменению сего порядка клонящимся, и… не имели права подавать подобную просьбу за общим всех подписей".

Ни император, ни его ближайшее окружение не понимали, что в России сложилась ситуация, которую впоследствии В.И. Ленин охарактеризовал как "революционную". Ленин писал в статье "Крах II Интернационала": "…Революция невозможна без революционной ситуации, причем не всякая революционная ситуация приводит к революции. Каковы вообще говоря, признаки революционной ситуации? Мы наверное не ошибемся, если укажем следующие три главные признака: 1) Невозможность для господствующих классов сохранить в неизменном виде свое господство; тот или иной кризис "верхов", кризис политики господствующего класса, создающий трещину, в которую прорывается недовольство и возмущение угнетенных классов. Для наступления революции обычно бывает недостаточно, чтобы "низы не хотели", а требуется еще, чтобы "верхи не могли" жить по-старому. 2) Обострение, выше обычного, нужды и бедствий угнетенных классов. 3) Значительное повышение, в силу указанных причин, активности масс, в "мирную" эпоху дающих себя грабить спокойно, а в бурные времена привлекаемых, как всей обстановкой кризиса, так и самими "верхами", к самостоятельному историческому выступлению".


В 1859 году Герцен и Огарев конкретизируют цели задуманного ими тайного общества. Они изложены в документе, названном "Идеалы". Программа общества предусматривает полное политическое переустройство России. Согласно этой программе Россия — конфедерация с центральным правительством, несущим ответственность перед избирателями. "Форма центральной власти — комитет". Крепостное право отменяется, все крестьяне наделяются землей, помещики получают вознаграждение за землю от государства. В основе конфедерации — общины, которые образуют волости, волости группируются в союзы, союзы и составляют конфедерацию. Все равны перед законом. Все должности выборные. Определялась и структура тайного общества как состоящего из "апостолов", "совершенно сознательно действующих и распоряжающихся". Около них группируются "ученики" и "полуносвященные". Далее идут агенты…

Вопрос о формировании "революционного" центра в России, о времени его возникновения, организационных принципах — это проблемы специальных исследований. Но бесспорно — в России такой центр формировался вокруг Чернышевского и Добролюбова, а в Лондоне Герцен и Огарев создавали пропагандистский центр. И Герцен, и Чернышевский, и Огарев, и Добролюбов имели общую конечную цель — политическое освобождение России от самодержавного деспотизма. Преобразование ее на демократических и социалистических началах. Но Герцен и Огарев расходились с Добролюбовым и Чернышевским в тактике. Герцен и Огарев пока еще считали, что демократические и социалистические преобразования могут быть осуществлены мирным, реформистским путем. Впрочем, они не отвергали и революционные средства борьбы. Если либералы ожидали освобождения крестьян только "сверху", непременно "сверху", то Герцен писал: "Будет ли это освобождение "сверху или снизу" — мы будем за него". Естественно, что "снизу" предполагает только одно — народную революцию. Герцен тем самым как бы отметал вопрос, на чьей он стороне. Он будет в случае чего с восставшим народом.

Эта позиция, занятая Герценом еще до реформы, требовала дальнейшей разработки планов создания тайного общества.


В 44-м листе "Колокола" 1 июня 1859 года появилась статья Герцена "Very dangerous!!!" ("Очень опасно!!!"). Герцен обрушился на "Современник" и на его сатирическое приложение "Свисток" за то, что этот орган систематически третирует обличительную литературу. Добролюбов, который вел "Свисток", настоятельно доказывал, что нельзя ограничиваться обличением частных и мелких несправедливостей (в чем так преуспевал "Колокол", "Под суд", да и другие герценовские издания).

"Современник", руководимый Чернышевским и Добролюбовым, писал, что время обличений прошло. Нужно не обличать, а бороться с самодержавием и крепостничеством. (Конечно, в "Современнике" все это говорилось эзоповским языком.) Герцен назвал эти выступления "Современника" и "Свистка" "пустым балагурством". "Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!"

Добролюбов узнал от Некрасова о появлении герценовской статьи и был задет и ее тоном, и намеком на "доносительство", за которое Булгарин был удостоен "Станислава на шею". Он готов был ехать в Лондон для объяснения с Герценом. Но Некрасов считал, что Добролюбов слишком тверд и дерзок, а потому было бы лучше, если бы поехал Чернышевский. Чернышевский видел в этой поездке пустую трату времени. Все одно, думал он, Герцен публично не откажется от своих слов. Но Некрасов так упрашивал, что Чернышевский с крайней неохотой все же поехал.

Эта поездка и по сей день рождает массу остроумных догадок и более всего споров. Известно, что Чернышевский пробыл в Лондоне с 26 по 30 июня. "Как теперь вижу этого человека: я шла в сад через залу, — вспоминает Тучкова. — Чернышевский ходил по зале с Александром Ивановичем; последний остановил меня и познакомил с своим собеседником. Чернышевский был среднего роста; лицо его было некрасиво, черты неправильны, но выражение лица, эта особенная красота некрасивых, было замечательно, исполнено кроткой задумчивости…" Можно предположить, что между Герценом и Чернышевским разговор шел не только о статье в "Колоколе". Но о чем именно? Свидетелей разговора не было, как не было и фиксирующих документов. Под свежим впечатлением от встречи Чернышевский писал Добролюбову: "Оставаться здесь долее было бы скучно. Разумеется, я ездил не понапрасну, но если б знал, что это дело так скучно, не взялся бы за него… Но, боже мой, по делу надобно вести какие разговоры!.. Если хотите вперед узнать мое впечатление, попросите Николая Алексеевича, чтобы он откровенно высказал свое мнение о моих теперешних собеседниках, и поверьте тому, что он скажет; он ошибется разве в одном: скажет все-таки что-нибудь лучшее, нежели сказал бы я об этом предмете. Кавелин в квадрате — вот Вам все".

"Кавелин в квадрате" — это о Герцене?! Вернее, о либеральных иллюзиях Герцена. Много позже С.Г. Стахевич, отбывавший вместе с Чернышевским каторжные работы, вспоминал рассказ Николая Гавриловича о беседе в Лондоне: "Я нападал на Герцена за чисто обличительный характер "Колокола". Если бы, говорю ему, наше правительство было бы чуточку поумнее, оно благодарило бы вас за ваши обличения; эти обличения дают ему возможность держать своих агентов в узде в несколько приличном виде, оставляя в то же время государственный строй неприкосновенным, а суть-то дела именно в строе, а не в агентах. Вам следовало бы выставить определенную политическую программу, скажем — конституционную, или республиканскую, или социалистическую, и затем всякое обличив являлось бы подтверждением основных требований вашей программы…"

Герцен потом извинился на страницах "Колокола" за резкий тон статьи, за "Станислава на шее". Огарев же отреагировал на критику Чернышевского в "Предисловии" к сборнику "Русская потаенная литература XIX века" (1861): "Обличения частностей, при сохранении общего мертвящего склада, не помогут… Слово покончило свою задачу; пора приступить к делу". Понадобилось почти два года, бурных года, заполненных крестьянской борьбой в России, прежде чем Герцен окончательно перешел на сторону революционной демократии.

А пока Герцена захлестнул поток писем из России. Писали сановники и гимназисты, помещики и мещане, литераторы и ученые, друзья и противники. Конечно, эти письма в основном были направлены именно на "обличительство", чем и объясняется их обильный поток. "Сын Отечества" отмечал: "Расчет Герцена был верен; успех его изданий превзошел все ожидания; они расходились во множестве экземпляров; многие русские, приехавшие в чужие края, покупали (большей частью просто из любопытства) запрещенные листки и книжки. Довольно этих листков и книжек пробиралось и в Россию… Авторитет г. Герцена все рос и рос, имя его сделалось знаменем в известных кружках…" Кавелин писал Герцену: "Молодежь на тебя молится, добывает твои портреты, даже не бранит того и тех, кого ты, очевидно, с умыслом не бранишь. Словом, в твоих руках огромная власть… По твоим статьям подымаются уголовные дела, давно преданные забвению, твоим "Колоколом" грозят властям. Что скажет "Колокол"? Как отзовется "Колокол"? Вот вопрос, который задают себе все, и этого отзыва страшатся министры и чиновники всех классов".

Герцен старался не преувеличивать значения "Колокола", он даже позволял себе иронизировать: "Колокол — власть, — говорил мне в Лондоне… Катков и прибавил, что он у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу… И прежде его повторяли то же и Тургенев, и Аксаков, и Самарин, и Кавелин… Сам В.П. [Боткин] — постоянный, как подсолнечник, в своем поклонении всякой силе, умильно смотрел на "Колокол", как будто он был начинен трюфелями".

"Колокол" читала императрица Мария Александровна. Александр II приказал доставлять ему каждый экземпляр герценовского издания. Правда, он делал это до тех пор, пока Герцен не призвал "к топору".

"Колокол" в Россию доставляли русские путешественники. Но он проникал и "официальным" путем. Вот что по этому поводу рассказывает князь Юсупов: "В Берлине покупал я в книжном магазине кое-какие немецкие книги. "А не хотите ли вы русских?" — спросил у меня услужливый книгопродавец. — "Каких же?" — "Да вот, например, герценовских; у меня есть всевозможные его сочинения; и прежние и самые новые". — "Нет, — отвечал я, — у нас ныне очень строго преследуют эти вещи, и я боюсь, что не довезу до Петербурга; у меня отберут на границе". — "Вот пустяки! Я вам доставлю в Петербург сколько угодно, прямо в ваш дом, в ваш кабинет". — "Это удивительно! Но если я вздумаю задержать того, кто мне их принесет?" — "Не беспокойтесь, вы не в состоянии будете этого сделать, вы и не увидите того, кто вам принесет их". А шеф жандармов узнал и другую новость. Оказалось, что "лейпцигский книгопродавец Шор вошел в соглашение с шляпной мастерской и весь посылаемый товар обертывался в листы "Колокола".

Теперь уже в доме Герцена нет прохода от русских посетителей. "Количество русских таково, что я, наконец, должен был назначить два дня в неделю: среду и воскресенье". Для старых знакомых Герцен делал исключение, откладывал свои занятия, отправлялся гулять по Лондону, заводил друзей в небольшие кофейные. Кто-то побывал у Герцена инкогнито, не называя фамилии, я Герцен не спрашивал ее. А вот русский помещик П.А. Бахметев продал свое имение и привез Герцену 20 тысяч франков на революционную пропаганду, сам же отбыл в Новую Зеландию.

По воскресеньям у Герцена вавилонское столпотворение. Эмигранты со всех концов света чувствовали себя в этом доме не как гости, а как хозяева. Пока Александр Иванович беседовал с кем-либо его особо интересующим в отдельной комнате, многочисленные посетители разбредались по дому. Собирались кучками, спорили, и порой очень громко. Наиболее любопытные заглядывали даже на кухню, где по воскресеньям обычно дым стоял коромыслом. "Неосторожные русские" иногда приводили за собой шпиков. Так, однажды заявился некий господин Хотинский. Он хвастался тем, что матросы корабля, когда он им сказал, что посещал Герцена, устроили ему овацию, а на ночь вместо подушки подложили под голову комплекты "Колокола" и "Полярной звезды". Через несколько дней Герцена письмом из Петербурга предупредили, что Хотинский служит в III отделении.


В России в страхе перед призраком крестьянской революции сплачивался стан царизма, помещиков-крепостников и либералов. Из этого стана кое-кто указывал на Герцена как на единомышленника, либерала, а вовсе не революционера. Герцен энергично протестовал. "…Самое слово либерал как-то мало идет ко мне, особенно с тех пор, как в России доктринеры и бюрократы, ценсоры и генерал-адъютанты хвастаются своим либерализмом". "Благоразумие" отличает либерала. Его вполне устраивают царские подачки и до обморока страшит крестьянский топор. А Герцен? "Он боролся за победу народа над царизмом, а не за сделку либеральной буржуазии с помещичьим царем. Он поднял знамя революции". Это слова В.И. Ленина.

Государев рескрипт генерал-губернатору Виленской губернии Назимову 20 ноября 1857 года о необходимости приступить к подготовке крестьянской реформы привел Герцена в умиление. Создание губернских комитетов, Главного комитета, редакционных комиссий укрепило в нем наивную веру в царя, его желание действительно дать русскому крестьянину волю. И Герцен бросил фразу, обращаясь к Александру: "Ты победил, Галилеянин!"

Но тот же Герцен уже в июле 1858 года пишет в "Колоколе", что "Александр II не оправдал надежд…" И все же надежды у Герцена еще существовали. Герцен полагал, что дворянство, лучшая его часть, должна подать царю петицию, требуя созыва всесословного Земского собора, своего рода учредительного собрания. Верил ли Герцен в созыв собора? Нет, Герцен плохо в это верил. "Если (или так как) государь не хочет созвать Земского собора, то неурядица неизбежно доведет до восстания, — писал Огарев. — Так как восстание неизбежно, то надо его устроить и направить в разумном порядке, отнюдь не кровопролитно и не разорительно". В восстании участвует армия, к ней присоединяются крестьяне, "прибылые охотники". Они идут в одном строю. Огарев это так и назвал: "восстание, идущее строем".

А либералы все еще не оставили надежд перетащить Герцена на свою сторону. И их надежды имели, как им казалось, основания — письма Герцена Александру П. Либералы льстили. Призывали к умеренности. Умоляли щадить императорскую фамилию, не печатать о ней разоблачающих статей. Кавелин в письме к Герцену заявил: "…вы скоро можете, не краснея, подать друг другу руку с Александром II и считать друг друга союзниками на благо и счастье России". Между тем революционные демократы предостерегали Герцена: "Не облагораживайте произвольными вашими толкованиями действий нашего правительства".

В 1858 году разразилась полемика между буржуазным либералом Борисом Чичериным и Герценом. Прежде чем выступить против Герцена со своим "обвинительным актом", Чичерин навестил его. Холодный педант, высокомерный, враг демократии, он боялся той самой будущей России, на которую так надеялся Герцен. Чичерин потом писал Герцену, что задача "Колокола" не пропаганда революции, когда справляет тризну "свирепый разгул разъяренной толпы". "Колокол" должен, по мнению Чичерина, призывать к "разумному самообладанию": Чичерину попросту хотелось использовать прессу Герцена, да и его имя, как оружие в торге с крепостниками за меру уступок либералам при проведении реформ.

А в России "реакция и реакция". Все труднее стало провозить герценовские издания. Их продажу запретили "на 14 дней" в Париже. Папа римский благословил запрет на продажу во Флоренции и Риме "русских книг, печатаемых в Лондоне". В Риме конфисковано 300 экземпляров. Во Франкфурте-на-Майне "продажа "Колокола" продолжается только под полою". Из России месяц от месяца все прибывают и прибывают новые материалы. "Записки Екатерины II", тщательно хранимые в секрете. Сочинение придворного историографа, статс-секретаря Корфа "Восшествие на престол императора Николая I". Это панегирик Николаю I и клевета на декабристов. Корф получил резкую отповедь Герцена, или, как выразился Герцен, "дозу Антикорфики". Публикации "Письма к императору Александру II (по поводу книги барона Корфа) и книги "14 декабря 1825 и император Николай" рассекречивали прошлое, о котором власти предпочитали молчать. Барон Корф, прочитав книгу, буквально упал в обморок.

В 1860 году "Колокол" печатает "письмо из провинции". Кто его автор, по сей день неизвестно. Оно подписано: "Русский человек". "Вы все сделали, что могли, чтобы содействовать мирному решению дела, перемените же тон, и пусть ваш "Колокол" благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь. Прощайте и помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей. Не вам ее поддерживать". Герцен ответил, что он не к топору, а к метле зовет, — к топору, этому последнему доводу угнетенных, "мы звать не будем до тех пор, пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора". "…Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах; не в началах, а в образе действования. Вы представляете одно из крайних выражений нашего направления".


Письма из России редко приносили почтальоны. Они прибывали вместе со старыми знакомыми, а более всего с новыми, незнакомыми людьми. В разное время здесь Стасовы, Николай Рубинштейн, Владимир Ковалевский (Ковалевский какое-то время даже давал уроки дочери Герцена). Немногие из них, к сожалению, оставили воспоминания о пребывании в доме Герцена. Полковник русского Генерального штаба Турчанинов, впоследствии прославившийся герой гражданской войны в Америке, генерал "Северян", побывал у Герцена перед отъездом за океан. Он хотел видеть Герцена лично, "чтобы в наружности вашей прочесть — то ли действительно вы, что мне мерещилось, когда я читал ваши сочинения", — писал Турчанинов в 1859 году.

Весною 1859 года приехали к Герцену соратники и друзья Чернышевского — поэт Михаил Илларионович Михайлов и Николай Васильевич Шелгунов с женой Людмилой Петровной. Оказанный им прием, обед просто очаровали. И позже, когда Шелгунов и Михайлов вслед за Чернышевским взялись за составление прокламаций — а ими было написано известное воззвание "К молодому поколению", — то они вновь прибыли в Лондон в конце июня 1861 года и уговорили Герцена отпечатать эту прокламацию в ВРТ, хотя Герцен и возражал тогда против призыва к революции. Вспоминая о Герцене, Шелгунов писал: "Есть так называемые умные люди, которые говорят хорошо и логично, но еще красивее и лучше они спорят, умеют тонко подмечать сходства и различия и находить противоположения; но обыкновенно в вещах они видят только одну сторону. Герцен принадлежал не к этому сорту относительно умных людей… Это был ум глубокий, но не отвлеченный, а жизненный, реальный, схватывавший идеальную и практическую сущность каждого предмета и каждого понятия".

Вскоре в Лондоне объявилась такая одиозная фигура, как Петр Владимирович Долгоруков, "кривоногий князь", двоюродный брат шефа жандармов Василия Долгорукова. Долгоруковы — потомки князей Черниговских. Петр Владимирович никогда не забывал о своей знатности и, будучи в 11 лет изгнан из камер-пажей, затаил злобу на Романовых. Он занялся дворянскими родословными. Занятие шло успешно — Долгоруков составил четыре тома "Российской родословной книги". Но, собирая документы различных дворянских родов, Долгоруков втайне ото всех подбирал и "секреты из секретов", касающиеся наиболее знатных вельмож России, в том числе и всех представителей царствующего дома Романовых. Несмотря на свою знатность, несмотря на то, что Долгоруков был "своим" среди высшей придворной знати, ему не были чужды и свободолюбивые идеи. В 1842 году в Париже Долгоруков печатает "Заметки о главных фамилиях России", а сам скрывается под именем графа Альмагро. Эта книга привела в бешенство Николая I. Как же, князь прямо указывал на то, что Романовы присягнули в 1613 году на основе "конституции", выработанной Земским собором. Потом эта "конституция" была уничтожена при Петре I. Долгорукова затребовали в Россию, арестовали и отправили в Вятку. Но вскоре князь был возвращен.

Долгоруков привез Герцену наисекретнейшие документы, разоблачающие царствующий дом, "сволочь, составляющую в Петербурге царскую дворню". У Долгорукова были далеко идущие планы — издавать книги, так или иначе рассказывающие о темных делах царских прихвостней, да и самих царей. Эту программу Долгоруков не выполнил полностью, но нагнал страха на придворную камарилью и позволил издателям "Колокола" широко осветить многие до той поры неизвестные, схороненные подробности как царского быта, так, что особо важно, истории декабризма.

Но вот и наступил день 5 (17) марта 1861 года. В этот день во всех церквах России читали с амвонов царский манифест об освобождении крестьян. Казалось, что первоначальная программа "Колокола" реализуется, то есть освобождение крестьян с землей, обещание широких реформ суда, печати и пр. Герцен решил организовать торжественный обед и… поднять тост за Александра II. Он все еще верил в благие намерения этого царя.

В доме Герценов полно гостей. Уже налиты бокалы.

Но торжества не получилось. Пришла весть из Варшавы. Там были демонстрации, войска стреляли. Есть убитые и раненые. Выпили в память погибших.