"Последняя газета" - читать интересную книгу автора (Климонтович Николай)Глава V. ГРАФ САЛИАС ДЕ ТУРНЕМИР– По вашу душу,- произнесла Вероника, иронически подхихикнув, и протянула мне телефонную трубку. Надо сказать, это было принято в отделе: сидишь за своим монитором, телефон дребезжит, не уставая, то зовут одного, то зовут другого, то вдруг какая-нибудь неизвестная девица начинает пространно объяснять, что их галерея, или студия, или ночной клуб, или дом культуры были бы рады пригласить представителя Газеты на вернисаж, или на показ мод, или на концерт. “Роже, это тебя”,- говоришь ты злорадно и суешь тому трубку – пусть разбирается, коли это по его концертной части. Хотя ты вполне мог бы и сам послать девицу к чертовой бабушке. Роже прижимает трубку ухом к плечу, не отрываясь от монитора и продолжая молотить по клавишам, а расчухав, в чем дело, что-то отвечает гневно, бросает трубку и грозит тебе кулаком. Такие милые цеховые шутки. Так что по интонации Вероники я уже понял, что она приготовила мне подвох. Но то, что я услышал, было вовсе несусветно. Женский голос с кавказским акцентом произнес: – Баку говорит. Нефтяная компания “ЧурбаЂн-ЧуркаЂ”,- так это приблизительно прозвучало.- Соединяю вас с господином Турсун-Заде. И тут же возник в трубке шершавого звука бас, заговоривший на таком чудовищном русском, что продраться к смыслу было затруднительно. Отчетливы были лишь повелительные интонации. – У вас какой адрес?- так можно было понять первый вопрос. – У меня?- подивился я. – У вас,- подтвердил он.- У вашей редакции. – Ах, редакции!- вздохнул я с облегчением.- Наш адрес на последней полосе газеты. Внизу. Меленько. Бас помолчал. – Через полчаса к вам приедет наш человек. Черный “мерседес пятьсот”. Встретьте его. Вам все объяснят. И бас повесил трубку. Я было стал озираться, ища поделиться с кем-нибудь из коллег столь забавным недоразумением, как заметил, что рядом со мной стоит Иннокентий. – Теперь уж старайтесь, Кирилл,- молвил он, двусмысленно ухмыляясь. Как он узнал – даже при том, что в Газете специальные люди прослушивали все редакционные телефонные разговоры,- как он узнал с такой скоростью о содержании этого странного разговора? Вероника!- сообразил я. Через полчаса я стоял у подъезда редакции, чувствуя себя дурак дураком. ЧурбаЂн-чуркаЂ, если по-тюркски. Лишь чувство приличия заставило меня выйти: неудобно, все-таки человек едет ко мне из самого Баку на “мерседесе”, а я поведу себя невежливо и не выйду к нему навстречу. Кроме того, что скрывать, я был заинтригован. Черный “мерседес” подъехал минута в минуту. Из задней двери не без грации выполз лощеный господин усредненно южной наружности, в шелковом с блестками костюме сицилийского сутенера и обернулся ко мне. Он был спортивен на вид, хоть и сед на висках. Он кивнул, и шофер вынес на вытянутых руках высокую тяжелую стопу книг с золотым обрезом, формата и внушительности Брокгауза и Эфрона. Учтиво улыбаясь, господин знаком повелел шоферу передать стопу мне. Я машинально принял этот груз на руки. – Граф Салиас де Турнемир,- сказал гость светски и почти без акцента. Наверное, я уже допился до белой горячки, о каковой опасности в последнее время регулярно предупреждала меня жена. Хоть я и надеялся, что она преувеличивает. “Виконт де Бражелон”,- хотел было представиться я в ответ. – Здесь,- положил он холеную смуглую руку с белыми ногтями и огромным золотым перстнем на указательном пальце на стопу книг, из-за которой я его едва видел,- два экземпляра полного собрания сочинений графа Салиаса. Один – в подарок лично вам. Другой для работы.- И тут в голосе его послышались ноты почтительного страха.- Господин Турсун-Заде хотел бы, чтобы выход в свет этого издания нашел отклик на страницах Газеты. Он надеется.- И посланник глянул на меня значительно. Едва уловимо наклонив голову, он развернулся, сел на заднее сиденье “мерседеса”, и шофер мягко тронул с места. Я остался стоять посреди улицы с этим самым Салиасом на руках, и мне почудилось, что из окон третьего этажа смотрят на меня ухмыляющиеся лица коллег. Все тут было загадочно. Какое отношение нефтяная компания имеет к графу Салиасу де Турнемиру? И отчего такой издательский шик: в последний раз полное сочинение этого “русского Дюма”, как льстиво называла его прижизненная критика, выходило – я навел справки – до революции. Может быть, дедушка господина Заде был побочным сыном сочинителя-графа? Или интрига еще тоньше: скажем, секретарша господина Турсуна обожает арабские сказки и исторические романы из времен Екатерины? И пересказывает их шефу на ночь, как Шахрезада? Но как бы то ни было – при чем здесь я? И на что, собственно, этот самый Заде “надеется”? По-видимому, я должен отрецензировать издание. Что ж, в конце концов где Беляев – там и Салиас, и я вполне могу написать об этом несусветном собрании, оповестив о его появлении в свет нашу элиту бизнеса, финансов и политики, хотя, конечно, ей, элите, это – по хрену рубашка, как говорили в моей молодости в нашем студенческом кругу… – Проси больше,- сказал Сандро, когда я в четверг поделился с ним этой историей. Сказал, явно потешаясь. – Больше чего? – спросил я. – Денег, Кирюха,- сказал Сандро,- денег. И перестань наконец строить из себя непуганого идиота. – Но я не беру денег,- пробормотал я, чувствуя, однако, какое-то странное сосание под ложечкой. Со мною произошло невероятное: я впервые в жизни неожиданно для самого себя испытал приступ алчности. Да-да, я почувствовал, что нечаянно вступил в чертоги Али-Бабы. И мне предлагают много злата. Это было мучительное чувство, грозящее раздвоением личности. С одной стороны, я понимал, что, если получу эту взятку – взятку, конечно, как иначе это назвать: поощрение, гонорар, подарок, благодарность? – я никогда в оставшейся жизни не смогу сказать, что не брал. Какой тяжкий труд, оказывается, нести бремя соблюдения заповедей твоих, Господи! И, скажем, не красть. Ведь я, взяв деньги с этого самого Заде, именно что украду. Украду у того же Иннокентия, скажем, потому что фактически использую его доверие. У жены, которой я никогда не смогу признаться в том, что совершил… Но с другой, с другой стороны: все так поступают, если, конечно, верить Сандро и собственным глазам. Как там цинично он приговаривает: “Сидеть у ручья да не напиться?” Не надо драматизировать, take it easy, это всего лишь презент, награда за хорошо сделанную работу. Дурак, говорил я себе, в твоем возрасте столь легкие задачи взрослый человек должен бы давно для себя решить. Брать или не брать – это все-таки не “быть или не быть”. Но в том-то и дело, что до сих пор подобная дилемма никогда передо мной не вставала: мне попросту никто никогда ничего не предлагал “взять”… Видно, я еще не достиг необходимой степени просветления, когда мудрец без раздумий отличает добро от зла… Обо всем этом я суетливо размышлял, читая по диагонали невероятно скучные романы “русского Дюма”, плохо выстроенные и дурно писанные. И именно в тот момент, когда я занес руку над клавишами, чтобы отстучать выходные данные этого издания и приступить к рецензии,- вот именно тогда мне бы раскурить трубку, выпить глоток “Джек Даниэл” и послать к черту этого самого Заде вместе с графом де Турнемиром. Но рука опустилась на клавиши, и рецензия пролилась, как фривольная песенка. А уж что написано пером… Рецензия на новое полное собрание сочинений графа Салиаса де Турнемира – рецензия пера литератора Кирилла К.- появилась на страницах Газеты уже через три дня после получения литературным обозревателем этого самого собрания. Через день после выхода рецензии та же Вероника с видом загадочным вручила мне маленький с кокетливым вензелем конверт. Уж не гонорар ли это от Заде, подумал я, ужасаясь, что вручили мне его прямо в редакции, и сомневаясь, надо ли брать конверт в руки, оставляя на нем отпечатки пальцев. – Что вы удивляетесь-то? – сказала Вероника.- Вас приглашают… По вскрытии в конверте действительно обнаружилось приглашение с виньетками, довольно высокопарно на мой вкус, в светском стиле, составленное. Меня просили прибыть тогда-то по такому-то адресу по случаю дня рождения Иннокентия: мол, такая-то и такой-то будут искренне рады видеть вас… Должен сказать, что с Иннокентием к тому времени отношения у меня стали уже самые формальные. Собственно, мы и не разговаривали вовсе: я избегал обращаться к нему с какими-либо вопросами и никогда не заходил в его кабинет. Он же, что бывало очень редко, сам подходил ко мне, если у него были какие-либо указания. То есть “просьбы”, как он неизменно выражался, впрочем, он любил разгуливать в проходе между мониторами, наклоняясь то к одной, то к другой своей культурологине, разгуливать с видом совершенно павлиньим. Так что приглашение это не могло меня не удивить. Правда, я решил, что оно носит дежурный характер. Что и подтвердилось, когда я с каким-то альбомом в качестве подарка и с бутылкой коньяка явился, чуть опоздав, по назначенному адресу: культурологини как одна – плюс Роже, конечно,- были в сборе. Встретила меня хозяйка дома – на удивление славная, чистотой лица и приветливой серьезностью напомнившая мне мою жену. Я даже подивился, насколько приятной женщиной оказалась Иннокентиева супруга. Она была, разумеется, музыкантшей, что-то из духовой секции, мне хотелось бы, чтобы это оказались свирель или флейта, но выяснилось, что играет она на гобое… Хозяин поставил принесенный мною коньяк на широкий, уставленный разнообразными бутылками стол и спросил с приторной светскостью: виски, коньяка, джина-тоника?.. Я согласился на виски, мысленно ругая себя за свой нелепый жест: зачем я приперся с собственной бутылкой? Тут же оказались и два швейцарца; Иннокентий представил нас, при этом сказав мне: вы можете общаться на французском, английском, итальянском… Мысленно послав его к чертовой бабушке, я на своем ломаном английском объяснил гражданам альпийской республики, сколь хорош наш хозяин в качестве шефа. На этом запас моей светскости и лингвистических познаний был исчерпан, и, боюсь, швейцарцам я не показался слишком любезным. Это был фуршет по-европейски. Совершенным европейцем выглядел Роже, обычно ходивший вахлак вахлаком, но на сей раз прибывший в бабочке, хоть и без смокинга. В каком-то ослепительном платье, обтягивавшем ее убедительные формы, была Настя Мёд. Чуть отставала от нее в поползновениях на галантность Галя Свинаренко, впрочем, она и всегда бывала чуть неуклюжа. Порхала Вероника на обтянутых серой лайкрой худых длинных ляжках – именно на них, потому что только ляжки и бросались в глаза. Было и еще несколько дам, работавших в отделе: милая улыбчивая грузинка, очень худая, высокая и горбоносая, писавшая о балете; а также сорокалетняя девушка по имени Лера Каримова, телевед, если можно так сказать, отличавшаяся удивительной стройности фигурой и ногами – по-видимому, так хорошо сохранившимися именно в силу ее стародевичества,- обычно ходившая по коридорам Газеты в немыслимо коротких для ее возраста юбках, с разведенными чуть в сторону руками и ладонями, выгнутыми вовне крылышками, как бы изображая Дюймовочку,- при том, что лицом она явно не вышла. Мне было жаль, но Сандро отсутствовал, хотя ему-то здесь, среди альпийцев и олимпийцев, было самое место. Впрочем, лиц мужеского пола, не считая, конечно, безвредных швейцарцев, Роже и меня, не наблюдалось: Иннокентий, как я начал давно догадываться, втайне не переносил мужчин, тем более красавцев, и Сандро выручало, что его рубрика находилась в ведении отдела культуры лишь номинально. Как заметил бы по этому поводу записной юнгианец, Иннокентий сопротивлялся идентификации со своей анимой… Несколько позже, извинившись занятостью по номеру, прибыл Эдуард Цедрин, и это, конечно, был жест в сторону Иннокентия – в Газете очень серьезно блюли субординацию. Цедрин выдал общий поклон, а потом подходил то к одному, то к другому из гостей и наконец добрался до меня. У него была милая манера: если он собирался сказать приятное – впрочем, неприятного он никогда и не говорил,- как бы грозить вам пальчиком. Вот и теперь, погрозив мне, он, чуть наклонив голову и как бы заглядывая сбоку из-под пенсне, сказал: – Читал вас в прошлом номере, Кирилл. Очень хорошая работа. Интонация его была такой, будто сейчас он прибавит “батенька”, как Ленин из анекдотов. Речь шла как раз о моей рецензии на Салиаса, сдобренной рассуждениями о массовой литературе рубежа веков. Рецензия была самая проходная, полторы мысли, не мог же я травить Али-Бабу интеллектуальными изысками а-ля Настя Мёд, так что оценка Цедрина была лишь формальным комплиментом. Забавно было только то, что он, как всегда, и эту пустяковую заметку назвал “работой”. Впрочем, наша юная речь почти не различает оттенки омонимов. Во-первых, “работа” – это труд вообще: “надо работать”. Затем “работа” – это оценка труда, не разделяющая процесс производства и конечный результат: так говорят, скажем, крестьяне о поставленной избе или сложенной печи – “ладная работа”. На советском волапюке слово “работа” приобрело еще и значение “служба”, а в лагерном варианте возникло и множественное число – “выводить на работы”. Можно сказать “работа”, имея в виду конечный продукт: так говорят, скажем, о картине на выставке или о научной статье. Цедрин, кажется, употреблял это слово именно в последнем его значении – “работа” в смысле статья, рецензия, газетный материал. Это был высокий стиль, и такое словоупотребление косвенно сигнализировало о том, как высоко он ставит журналистский труд, придавая вообще говоря крайне незначительному тексту – двум сотням строк, написанным в один присест по “информационному поводу” – статус творческого свершения. То есть и он был солидарен с культурологами: они ведь тоже были убеждены в ценности своих газетных работ, хотя, быть может, это было защитное. Они и меня, беллетриста, чернорабочего культуры, пытались приобщить к ордену посвященных, но после того как выяснилось, сколь я безнадежен, спнули без сожаления за борт. Вот от Сандро с самого начала не ждали ничего. Он был своего рода ассенизатор, делающий черную работу (в первом значении), которую и делать-то надо лишь как дань тупому и неповоротливому миру: ну как приходится же печатать в Газете гороскопы, прогноз погоды и программу телевидения, уступая слабостям человеческим… Я мог сколь угодно долго предаваться такого рода умствованиям, посасывая виски, поскольку мероприятие – слово, кстати, вполне загадочное, но в данном случае, как будет видно дальше, вполне подходящее – было чопорным, натянутым и откровенно скучным. Впрочем, прошло часа полтора, и я отметил, что даже один из швейцарцев, как это ни смешно, прилично наклюкался. Позже, когда Сандро вывел меня как-то на прием, я заметил, что и самые статусные кормленые иностранцы бросаются к фуршетному столу даже проворнее, чем наши соотечественники, должно быть, думал я, в силу отсутствия комплексов и возможности вести себя, как Бог на душу положит, раз они – в России. Они, как саранча, опустошали столы, и Сандро со свойственной ему цинической прямотой утверждал, что на халяву с одинаковым энтузиазмом жрут и бомж с Казанского вокзала, и вашингтонский сенатор… Выпив, люди Иннокентия, что называется, стали раскрываться с другой стороны. Скажем, мать семейства Свинаренко оказалась не промах поддать. Дюймовочка Лера вдруг заговорила без остановки, причем сразу со всеми. Роже бегло болтал на французском, не отступая ни на шаг от иностранных гостей. В довершение всего Настя Мёд запела а капелла русские романсы голосом силы по крайней мере Галины Вишневской – у нее вдруг обнаружилось драматическое сопрано, и стало ясно, что она в юности ошиблась факультетом консерватории. Стоит ли говорить, что я опять напился. Мне стало внятно дольней лозы прозябанье. Видя этих людей в неформальной обстановке, я вдруг решил, что они – не интеллигенты. Это показалось мне в тогдашнем моем состоянии величайшей высоты и тонкости открытием. Они предатели, мнилось мне, предатели своего класса. (Самое забавное, что в некотором смысле я и сейчас, в окончательном моем положении, думаю то же.) Они предали русскую интеллигенцию со всей ее сектантской нетерпимостью, но и с высокими прозрениями, способностью к самопожертвованию и неумением понять и принять других, непрактичностью в деньгах и делах, но и умением работать, со всей ее прелестью и истерикой,- променяли на мелкобуржуазную толерантность и конформность. Они пыжились казаться интеллектуалами западной европейской складки – вот кем они пыжились быть. Однако сказано: будь холоден или горяч – твердил я про себя, лакируя виски текилой,- но не тёпл. Они променяли свое призвание к воспаленному русскому служению и странничеству на общеевропейскую тусклую культурность, говорил я себе, говорил, совсем как Достоевский… Когда человек осознает нечаянно, что он оказался вне своего класса и круга, перед ним встает выбор: он или тушуется и подстраивается, или становится культурным героем. Коктейль мексиканской текилы с шотландским виски, безусловно, подталкивает ко второму. И я преисполнился решимости рассказать грузинке, которая мне давно приглянулась, о своем открытии. Кажется, я пересказывал ей содержание сборника “Вехи”. Говорил о вечном споре западников и славянофилов. Причем она с неподражаемой иронической мягкостью осведомилась, к какому лагерю отношу я сам себя. Пришлось объяснить, что взгляды человека меняются, в зависимости от поворотов Истории. Что я всегда считал себя либералом и придерживался ценностей космополитических. Но сейчас, видя, что творится вокруг – и тут, кажется, я повел рукой окрест,- я все больше ощущаю себя консерватором. Да что там Истории, вещал я, за один день человек может из правого сделаться левым и обратно. Слава Богу, Бога нет, слава Богу, есть пять, процитировал я незабвенного Женю Харитонова. Это удивляет меня самого. Но в одном я убежден: идет тотальное наступление на исконный интеллигентский образ жизни и склад мысли. На мою личную систему ценностей, если угодно. И я не могу не противиться этому… – Но вы не коммунист? – опасливо осведомилась она. – Что вы! – с жаром и вполне серьезно запротестовал я, не чувствуя в ее словах насмешки. – Вы такой… ностальгический,- заметила грузинка, пряча улыбку за фужером шампанского, который поднесла к губам. – Нет-нет, это не ностальгия, хоть и верно сказал поэт: что прошло, то будет мило… Тут я выпил еще текилы и совсем зарапортовался. Я повествовал о примате духа, мерзостях рынка и тупиках либерализма. Когда окончательно запутался, то, чтобы выйти из положения, я предложил ей руку и сердце. При этом я честно сообщил ей, что женат вот уже без малого двадцать лет, но заверил, что это не имеет никакого значения. Она смотрела на меня, как мне казалось, с живым интересом. Быть может, она думала о том, какие метаморфозы может творить с человеком алкоголь. Она ведь знала меня вот уже почти год – пусть шапочно – как мрачноватого бородатого тучного близорукого господина лет на пятнадцать старше ее, ваяющего какие-то тексты из такой далекой от балета области, как отечественная словесность… Истолковав ее изучающий взгляд в свою пользу, я устремился с жаром целовать ее руки, которые от меня деликатно убирали. Потом, кажется, я пустил одинокую слезу. Наверное, от острого и пронзительного понимания, что после долгой моей неприкаянной жизни нашел-таки наконец свое счастье в виде лица грузинской национальности женского пола, понимающего меня лучше меня самого. “Счастье мое, нам будет так хорошо и спокойно вместе”,- шептал я. А может быть, мне лишь казалось, что я разговариваю шепотом… Как я добрался до дому – помню смутно. Знаю лишь, что, когда проснулся одетым на кушетке в своем кабинете, не получил в постель ни ритуальных утренних поцелуев жены и дочери, ни положенной чашки крепкого кофе эспрессо. – Он меня уволил,- сказал я, когда нам принесли водку и боржоми и мы выпили по первой. Боюсь, как я ни старался, это прозвучало драматически.- Вчистую. Что называется – без выходного пособия. – Все по порядку,- попросил Сандро. Я попытался рассказать все по порядку. Буквально через два дня после этого самого дня рождения Иннокентий позвал меня к себе в кабинет и сказал без обиняков: – Кирилл, кажется, мы с вами не сработаемся. На сей раз он не дергал кадыком, не краснел и не опускал глаз. Держался он очень уверенно, с начальственной нагловатостью. Быть может, для него был чересчур велик авторитет отца, подумал я мельком, и теперь он стремился властвовать, потому что прежде слишком много подчинялся. Как-то, помнится, еще в розовый период моего дебюта в Газете, мы сидели в его кабинете. И он обронил в шутку по поводу, кажется, Свинаренко: всегда мечтал командовать взрослыми женщинами. Фраза знаменательная. Впрочем, случившаяся здесь же Настя Мёд быстро отреагировала: это проходит, Кеша. Ой, нет, Настя, не проходит… – Займитесь теперь вплотную своими субботними “портретами”, сказал он мне вдогонку. Вот это и было наглостью. “Портреты” были вне его компетенции, и он мог бы удержаться от советов – чем мне впредь заниматься. Быть может, я с детства лелеял мечту собирать в парках и скверах пустую посуду на свежем воздухе. Но самое поразительное, что я испытал облегчение. Истинное, беспримесное облегчение, что, быть может, объяснялось моим эгоизмом, безответственностью и малодушием. Теперь мне не нужно будет исполнять его идиотские указания, а главное – главное, мне не нужно будет являться в эту постылую редакцию чаще, чем раз в месяц. Ведь самостоятельно я не смог бы найти в себе сил что-либо круто изменить. “Прыгнуть в горящую пропасть, чтобы найти там себя”,- как выражаются дзен-буддисты. Я почти парил, отгоняя от себя мысль, что терял в заработке как минимум четыре пятых. Да-да, мой доход в Газете теперь уменьшался почти в пять раз… – И это всё? – спросил Сандро. – Всё. Но ты знаешь, у меня будто гора с плеч. Засяду-ка теперь за новую повесть. И тут Сандро сказал с неприятно-пренебрежительной интонацией: – Эта твоя коллизия между писательством и журналистикой – чисто русская. С какой это стати он вдруг опять заделался западником. – Но я русский писатель,- гордо парировал я.- Кроме того, газетные материалы одноразовы, как презервативы, тогда как литературные произведения предполагают многократное использование… – Хотя всякий кузнец ненавидит свой молот.- Он притворно расхохотался и стукнул меня по плечу.- Маркс, между прочим. Я тоже кисло ухмыльнулся. И мы не забыли выпить еще по рюмке. – М-да. Надо полагать, свою роль сыграл в этом деле граф Салиас. По-видимому, кто-то донес, что ты взял за эту рецензию взятку. – Во-первых, я ничего не брал,- сказал я, чувствуя, что краснею. Краснею потому, что брать-то не брал, но, кажется, готов был взять. И одна эта готовность заслуживала наказания.- И, кроме того, ты же сам говоришь, что в Газете так принято. – Срать тоже принято,- сказал Сандро с намеренной простонародной грубостью, которая всегда меня в нем коробила,- но никто этого не делает при всем честном народе. Для этого есть сортир… И мне на миг показалось, что теперь, когда я падал с коня, он отнюдь не сочувствует мне. Как там у Ницше: падающего еще толкни… – Впрочем, Салиас лишь предлог, конечно. Здесь есть и что-то другое.- Сандро погрузился в размышления. А потом потребовал, чтобы я изложил ему, что происходило у Иннокентия на дне рождения. Едва я дошел до грузинки, он громко закричал: – Ну вот! – И даже хлопнул ладонью по столу.- Вот именно! – Что? – не понял я. Но испытал столь нехорошее чувство, будто этот и без того постыдный эпизод собираются показать по телевизору. – Вот результат того, что ты не смотришь по сторонам, сочинитель фигов, и не видишь того, что творится у тебя под носом. Эта самая грузинка – текущая любовница толстожопого. Это знают все в отделе и далеко за его пределами. Поздравляю, ты попал в точку. Засадил в самое очко. Он будто злорадствовал. Мне стало и вовсе не по себе. Но уже через час, после пол-литра водки, мое настроение пошло на поправку. Тем более что Сандро, благородная все-таки душа, как мог утешал меня. За наше общее с ним здоровье он произнес длинный тост. – Всё это фигня,- так патетически начал Сандро.- Дело не в деньгах. Ведь сами по себе деньги не растлевают, растлевает способ их зарабатывания. Их этот способ уже растлил. Из людей, в которых теплился огонь познания истины, они превратились в буржуазных интеллектуалов-начетчиков. – Ты говоришь моими словами,- пробормотал я. А сам подумал: я перестал любить жену, как любил прежде. Я перестал благоговеть перед дивной юностью нашей дочери. Я стал дерьмом. И все это сделали деньги Газеты, заработанные неправедным для меня путем, уводящим прочь от призвания. Меж тем Сандро продолжал: – Они встроены в систему, работающую как часы, буржуазную систему добывания, и они винтики в ней. Мы же вольные люди, богема, цыгане, герои, потому что мы одиноки и сами по себе. Здесь принципиальная разница. Разные социальные и психологические плоскости. В конце концов они представляют массовую культуру. Пусть массовую интеллектуальную культуру, ведь их элитарность – тоже товар. Мы же в любом случае – штучны! Вне зависимости от качества нашего товара, которое, кстати, ничем не измеримо. Все дело в достоинстве и артистизме проживания жизни… Он долго еще вдохновенно говорил. Но вдруг прервался и спросил: – А, кстати, этот твой Али-Баба так и не объявился? – И сам за меня ответил: – Нет, конечно.- И закончил наш ужин таким трюизмом: – Ибо вдыхающему каждый день запах нефти, этого жидкого дерьма земли, чувство благодарности неведомо. |
|
|