"Правда «Черной сотни»" - читать интересную книгу автора (Кожинов Вадим Валерианович)Глава 6 Что же в действительности произошло в 1917 году?На этот вопрос за восемьдесят лет были даны самые различные, даже прямо противоположные ответы, и сегодня они более или менее знакомы внимательным читателям. Но остается почти неизвестной либо преподносится в крайне искаженном виде точка зрения «черносотенцев», их ответ на этот нелегкий вопрос. Выше не раз было показано, что «черносотенцы», не ослепленные иллюзорной идеей прогресса, задолго до 1917 года ясно предвидели действительные плоды победы Революции, далеко превосходя в этом отношении каких-либо иных идеологов (так, член Главного совета Союза русского народа П. Ф. Булацель провидчески — хотя и тщетно — взывал в 1916 году к либералам: «Вы готовите могилу себе и миллионам ни в чем не повинных граждан»). Естественно предположить, что и непосредственно в 1917-м и последующих годах «черносотенцы» глубже и яснее, чем кто-либо, понимали происходящее, и потому их суждения имеют первостепенное значение. Начать уместно с того, что сегодня явно господствует мнение о большевистском перевороте 25 октября (7 ноября) 1917 года как о роковом акте уничтожения Русского государства, который, в свою очередь, привел к многообразным тяжелейшим последствиям начиная с распада страны. Но это заведомая неправда, хотя о ней вещали и вещают многие влиятельные идеологи. Гибель Русского государства стала необратимым фактом уже 2(15) марта 1917 года, когда был опубликован так называемый «приказ № 1». Он исходил от Центрального исполнительного комитета (ЦИК) Петроградского — по существу Всероссийского — Совета рабочих и солдатских депутатов, где большевики до сентября 1917 года ни в коей мере не играли руководящей роли; непосредственным составителем «приказа» был секретарь ЦИК, знаменитый тогда адвокат Н. Д. Соколов (1870–1928), сделавший еще в 1900-х годах блистательную карьеру на многочисленных политических процессах, где он главным образом защищал всяческих террористов. Соколов выступал как «внефракционный социал-демократ». «Приказ № 1» обращенный к армии, требовал, в частности, «немедленно выбрать комитеты из выборных представителей (торопливое составление текста привело к назойливому повтору: «выбрать… из выборных». — Если вдуматься в эти категорические фразы, станет ясно, что дело шло о полнейшем уничтожении созданной в течение столетий армии — станового хребта государства; одно уже демагогическое положение о том, что «свобода» солдата не может быть ограничена «ни в чем», означало ликвидацию самого института армии. Не следует забывать к тому же, что «приказ» отдавался в условиях Для лучшего понимания ситуации следует обрисовать обстоятельства появления приказа. 2 марта Соколов явился с его текстом, — который уже был опубликован в утреннем выпуске «Известий Петроградского Совета», — перед только что образованным Временным правительством. Один из его членов, В. Н. Львов, рассказал об этом в своем мемуаре, опубликованном вскоре же, в 1918 году: «…быстрыми шагами к нашему столу подходит Н. Д. Соколов и просит нас познакомиться с содержанием принесенной им бумаги… Это был знаменитый приказ номер первый… После его прочтения Гучков (военный министр. — А став 5 мая военным министром, Керенский всего через четыре дня издал свой «Приказ по армии и флоту», очень близкий по содержанию к Соколовскому; его стали называть «декларацией прав солдата». Впоследствии генерал А. И. Деникин писал, что «эта «декларация прав»… окончательно подорвала все устои армии»{4}. Впрочем, еще 16 июля 1917 года, выступая в присутствии Керенского (тогда уже премьера), Деникин не без дерзости заявил: «Когда повторяют на каждом шагу (это, кстати, характерно и для наших дней. — Но нельзя не сказать, что «прозрение» Деникина фатально запоздало. Ведь согласился же он 5 апреля (то есть через месяц с лишним после опубликования приказа № 1) стать начальником штаба Верховного главнокомандующего, а 31 мая (то есть вслед за появлением «декларации прав солдата») — главнокомандующим Западным фронтом. Лишь 27 августа генерал порвал с Керенским, но армии к тому времени уже, в сущности, не было… Необходимо вглядеться в фигуру Соколова. Ныне о нем знают немногие. Характерно, что в изданном в 1993 году биографическом словаре «Политические деятели России. 1917» статьи о Соколове нет, — хотя там представлено более 300 лиц, сыгравших ту или иную роль в 1917 году (большинство из них с этой точки зрения значительно уступают Соколову). Впрочем, и в 1917 году его властное воздействие на ход событий казалось не вполне объяснимым. Так, автор созданного по горячим следам и наиболее подробного рассказа о 1917 годе (и сам активнейший деятель того времени) Н. Н. Суханов-Гиммер явно удивлялся, как он писал, «везде бывавшему и все знающему Н. Д. Соколову, одному из главных работников первого периода революции»{5}. Лишь гораздо позднее стало известно, что Соколов, как и Керенский, был одним из руководителей российского масонства тех лет, членом его немногочисленного «Верховного совета» (Суханов, кстати сказать, тоже принадлежал к масонству, но занимал в нем гораздо более низкую ступень). Нельзя не отметить также, что Соколов в свое время положил начало политической карьере Керенского (тот был одиннадцатью годами моложе), устроив ему в 1906 году приглашение на громкий процесс над прибалтийскими террористами, после которого этот тогда безвестный адвокат в одночасье стал знаменитостью. Выдвигая приказ № 1, Соколов, разумеется, не предвидел, что его детище менее чем через четыре месяца в буквальном смысле ударит по его собственной голове. В июне Соколов возглавил делегацию ЦИК на фронт. «В ответ на убеждение не нарушать дисциплины солдаты набросились на делегацию и зверски избили ее», — рассказывал тот же Суханов; Соколова отправили в больницу, где он «лежал… не приходя в сознание несколько дней… Долго, долго, месяца три после этого он носил белую повязку — «чалму» — на голове» (там же, т. 2, с. 309). Между прочим, на это событие откликнулся поэт Александр Блок. 29 мая он встречался с Соколовым и написал о нем: «…остервенелый Н. Д. Соколов, по слухам, автор приказа № I»{6}, а 24 июня, — пожалуй, не без иронии, — отметил: «В газетах: «темные солдаты» побили Н. Д. Соколова» (там же, т. 7, с. 269). Позже, 23 июля, Блок делает запись о допросе в «Чрезвычайной следственной комиссии» при Временном правительстве виднейшего «черносотенца» Н. Е. Маркова: «Против Маркова… сидит Соколов с завязанной головой… лает вопросы… Марков очень злится…»{7} Соколов, как мы видим, был необычайно энергичен, а круг его деятельности — исключительно широк. И таких людей в российском масонстве того времени было достаточно много. Вообще, говоря о Февральском перевороте и дальнейшем ходе событий, никак невозможно обойтись без «масонской темы». Эта тема особенно важна потому, что о масонстве Только значительно позднее, уже в эмиграции, стали появляться материалы о российском масонстве — скупые признания его деятелей и наблюдения близко стоявших к ним лиц; впоследствии, в 1960–1980-х годах, на их основе был написан ряд работ эмигрантских и зарубежных историков. В СССР эта тема до 1970-х годов, в сущности, не изучалась (хотя еще в 1930 году были опубликованы весьма многозначительные — пусть и предельно лаконичные — высказывания хорошо информированного В. Д. Бонч-Бруевича). Рассказать об изучении российского масонства XX века необходимо, между прочим, и потому, что многие сегодня знают о нем, но знания эти обычно крайне расплывчаты или просто ложны, представляя собой смесь вырванных из общей картины фактов и досужих вымыслов. А между тем за последние два десятилетия это масонство изучалось достаточно успешно и вполне объективно. Первой работой, в которой был всерьез поставлен вопрос об этом масонстве, явилась книга Н. Н. Яковлева «1 августа 1914», изданная в 1974 году. В ней, в частности, цитировалось признание видного масона, кадетского депутата Думы, а затем комиссара Временного правительства в Одессе Л. А. Велихова: «В 4-й Государственной думе (избрана в 1912 году. — И к настоящему времени неопровержимо доказано, что российское масонство XX века, начавшее свою историю еще в 1906 году, явилось решающей силой Февраля прежде всего именно потому, что в нем Наиболее плодотворно исследовал российское масонство XX века историк В. И. Старцев, который вместе с тем является одним из лучших исследователей событий 1917 года в целом. В ряде его работ, первая из которых вышла в свет в 1978 году, аргументированно раскрыта истинная роль масонства. Содержательны и страницы, посвященные российскому масонству XX века в книге Л. П. Замойского (см. библиографию в примечаниях){8}. Позднее, в 1986 году, в Нью-Йорке была издана книга эмигрантки Н. Н. Берберовой «Люди и ложи. Русские масоны XX столетия», опиравшаяся, в частности, и на исследования В. И. Старцева (Н. Н. Берберова сама сказала об этом на 265–266 стр. своей книги — не называя, правда, имени В. И. Старцева, чтобы не «компрометировать» его). С другой стороны, в этой книге широко использованы, в сущности, недоступные тогда русским историкам западные архивы и различные материалы эмигрантов. Но надо прямо сказать, что многие положения книги Н. Н. Берберовой основаны на не имеющих действительной достоверности записках и слухах и вполне надежные сведения перемешаны с по меньшей мере сомнительными (о некоторых из них еще будет сказано). Работы В. И. Старцева, как и книга Н. Н. Яковлева, с самого момента их появления и вплоть до последнего времени подвергались очень резким нападкам; историков обвиняли главным образом в том, что они воскрешают «черносотенный миф» о масонах (особенно усердствовал «академик И. И. Минц»). Между тем историки с непреложными фактами в руках доказали (вольно или невольно), что «черносотенцы» были безусловно правы, говоря о существовании деятельнейшего масонства в России и об его огромном влиянии на события, хотя при всем при том В. И. Старцев — и вполне понятно, почему он это делал, — не раз «отмежевывался» от проклятых «черносотенцев». Нельзя, правда, не оговорить, что в «черносотенных» сочинениях о масонстве очень много неверных и даже фантастических моментов. Однако ведь в те времена масоны были самым тщательным образом законспирированы; российская политическая полиция, которой еще П. А. Столыпин дал указание расследовать деятельность масонства, не смогла добыть о нем никаких существенных сведений. Поэтому странно было бы ожидать от «черносотенцев» точной и непротиворечивой информации о масонах. По-настоящему значителен уже сам по себе тот факт, что «черносотенцы» осознавали присутствие и мощное влияние масонства в России. Решающая его роль в Феврале обнаружилась со всей очевидностью, когда — уже в наше время — было точно выяснено, что из 11 членов Временного правительства первого состава 9 (кроме А. И. Гучкова и П. Н. Милюкова) были масонами. В общей же сложности на постах министров побывали за почти восемь месяцев существования Временного правительства 29 человек, и 23 из них принадлежали к масонству! Ничуть не менее важен и тот факт, что в тогдашней «второй власти», ЦИК Петроградского Совета, масонами являлись все три члена президиума — А. Ф. Керенский, М. И. Скобелев и Н. С. Чхеидзе — и двое из четырех членов Секретариата К. А. Гвоздев и уже известный нам Н. Д. Соколов (двое других секретарей Совета — К. С. Гриневич-Шехтер и Г. Г. Панков — не играли первостепенной роли). Поэтому так называемое двоевластие после Февраля было весьма относительным, в сущности, даже показным: и в правительстве, и в Совете заправляли люди «одной команды»… Представляет особенный интерес тот факт, что трое из шести членов Временного правительства, которые не принадлежали к масонству (во всяком случае, нет бесспорных сведений о такой принадлежности), являлись наиболее общепризнанными, «главными» лидерами своих партий: это А. И. Гучков (октябрист), П. Н. Милюков (кадет) и В. М. Чернов (эсер). Не был масоном и «главный» лидер меньшевиков Л. Мартов (Ю. О. Цедербаум). Между тем целый ряд других влиятельнейших — хотя и не самых популярных — лидеров этих партий занимал высокое положение и в масонстве, — например, октябрист С. И. Шидловский, кадет В. А. Маклаков, эсер Н. Д. Авксентьев, меньшевик Н. С. Чхеидзе (и, конечно, многие другие). Это объясняется, на мой взгляд, тем, что такие находившиеся еще до 1917 года под самым пристальным вниманием общества и правительства лица, как Гучков или Милюков, легко могли быть «разоблачены», и их не ввели в масонские «кадры» (правда, некоторые авторы объясняют их непричастность к масонству тем, что тот же Милюков, например, не хотел подчиняться масонской дисциплине). Н. Н. Берберова пыталась доказывать, что Гучков все же принадлежал к масонству, но ее доводы недостаточно убедительны. Однако вместе с тем В. И. Старцев совершенно справедливо говорит, что Гучков «был окружен масонами со всех сторон» и что, в частности, заговор против царя, приготовлявшийся с 1915 года, осуществляла «группа Гучкова, в которую входили виднейшие и влиятельнейшие руководители российского политического масонства Терещенко и Некрасов… и заговор этот был все-таки масонским» («Вопросы истории», 1989, № 6, с. 44). Подводя итог, скажу об особой роли Керенского и Соколова, как я ее понимаю. И для того, и для другого принадлежность к масонству была гораздо важнее, чем членство в каких-либо партиях. Так, Керенский в 1917 году вдруг перешел из партии «трудовиков» в эсеры. Соколов же, как уже сказано, представлялся «внефракционным» социал-демократом. А во-вторых, для Керенского, сосредоточившего свою деятельность во Временном правительстве, Соколов был, по-видимому, главным сподвижником во «второй» власти — Совете. Многое говорят позднейшие (1927 года) признания Н. Д. Соколова о необходимости масонства в революционной России: «…радикальные элементы из рабочих и буржуазных классов не смогут с собой сговориться о каких-либо общих актах, выгодных обеим сторонам… Поэтому… создание органов, где представители таких радикальных элементов из рабочих и не рабочих классов могли бы встречаться на нейтральной почве… очень и очень полезно…» И он, Соколов, «давно, еще до 1905 г., старался играть роль посредника между социал-демократами и либералами»{9}. Масонам в Феврале удалось быстро разрушить государство, но затем они оказались совершенно бессильными и менее чем через восемь месяцев потеряли власть, не сумев оказать, по сути дела, ровно никакого сопротивления новому, Октябрьскому, перевороту. Прежде чем говорить о причине бессилия героев Февраля, нельзя не коснуться господствовавшей в советской историографии версии, согласно которой переворот в феврале 1917 года был якобы делом петроградских рабочих и солдат столичного гарнизона, будто бы руководимых к тому же главным образом большевиками. Начну с последнего пункта. Во время переворота в Петрограде почти не было сколько-нибудь влиятельных большевиков. Поскольку они выступали за Что же касается массовых рабочих забастовок и демонстраций, начавшихся 23 февраля, они были вызваны недостатком и невиданной дороговизной продовольствия, в особенности хлеба, в Петрограде. Но дефицит хлеба в столице был, как следует из фактов, искусственно организован. В исследовании Т. М. Китаниной «Война, хлеб, революция (продовольственный вопрос в России. 1914 — октябрь 1917)», изданном в 1985 году в Ленинграде, показано, что «излишек хлеба (за вычетом объема потребления и союзных поставок) в 1916 г. составил 197 млн. пуд.» (с. 219); исследовательница ссылается, в частности, на вывод А. М. Анфимова, согласно которому «Европейская Россия вместе с армией до самого урожая 1917 г. могла бы снабжаться собственным хлебом, не исчерпав всех остатков от урожаев прошлых лет» (с. 338). И в уже упомянутой книге Н. Н. Яковлева «1 августа 1914» основательно говорится о том, что заправилы Февральского переворота «способствовали созданию к началу 1917 года серьезного продовольственного кризиса… Разве не прослеживается синхронность — с начала ноября резкие нападки (на власть. — Иначе говоря, «хлебный бунт» в Петрограде, к которому вскоре присоединились солдаты «запасных полков», находившихся в столице, был специально организован и использован главарями переворота. Не менее важно и другое. На фронте постоянно испытывали нехватку снарядов. Однако к 1917 году на складах находилось 30 миллионов (!) снарядов — примерно столько же, сколько было То есть и резкое недовольство в армии, и «хлебный бунт» в Петрограде, в сущности, были делом рук «переворотчиков». Но этого мало. Фактически руководивший армией начальник штаба Верховного главнокомандующего (то есть Николая II) генерал М. В. Алексеев не только ничего не сделал для отправления 23–27 февраля войск в Петроград с целью установления порядка, но и, со своей стороны, использовал волнения в Петрограде для самого жесткого давления на царя и, кроме того, заставил его поверить, что вся армия — на стороне переворота. Н. Н. Берберова в своей книге утверждает, что Алексеев сам принадлежал к масонству. Это вряд ли верно (хотя бы потому, что для военнослужащих вступление в тайные организации являлось, по существу, преступным деянием). Но вместе с тем находившийся в Ставке Верховного Главнокомандующего военный историк Д. Н. Дубенский свидетельствовал в своем изданном еще в 1922 году дневнике-воспоминаниях: «Генерал Алексеев пользовался… самой широкой популярностью в кругах Государственной Думы, с которой находился в полной связи… Ему глубоко верил Государь… генерал Алексеев мог и должен был принять ряд необходимых мер, чтобы предотвратить революцию… У него была вся власть (над армией. — Далее Д. Н. Дубенский рассказывал, как командующий Северным фронтом генерал Д. Н. Рузский (Н. Н. Берберова тоже не вполне обоснованно считает его масоном) «с цинизмом и грубою определенностью» заявил уже 1 марта: «…надо сдаваться на милость победителю». Эта фраза, писал Д. Н. Дубенский, «все уяснила и с несомненностью указывала, что не только Дума, Петроград, но и лица высшего командования на фронте действуют в полном согласии и решили произвести переворот» (с. 61). И историк вспоминал, как уже 2 марта близкий к «черносотенцам» генерал-адъютант К. Д. Нилов назвал Алексеева «предателем» и сделал такой вывод: «…масонская партия захватила власть» (с. 66). Подобные утверждения в течение долгих лет квалифицировались как «черносотенные» выдумки, но ныне отнюдь не «черносотенные» историки доказали правоту этого вывода. Впрочем, к фигуре генерала Алексеева мы еще вернемся. Прежде необходимо осознать, что российские масоны были до мозга костей «западниками». При этом они не только усматривали все свои общественные идеалы в Западной Европе, но и подчинялись тамошнему могучему масонству. Побывавший в масонстве Г. Я. Аронсон писал: «Русские масоны как бы светили заемным светом с Запада» ( По свидетельству А. И. Гучкова, герои Февраля полагали, что «после того как дикая стихийная анархия, улица (имелись в виду февральские беспорядки в Петрограде. — Гучков определил этот «план» словом «ошибка». Однако перед нами не столько конкретная «ошибка», сколько результат полного непонимания России. И Гучков к тому же явно неверно характеризовал сам ход событий. Ведь согласно его словам «стихийная анархия» — это забастовки и демонстрации, состоявшиеся с 23 по 27 февраля в Петрограде; 27 февраля был образован «Временный комитет членов Государственной Думы», а 2 марта — Временное правительство. Но ведь именно оно и осуществило полное уничтожение прежнего государства. То есть настоящая «стихийная анархия», охватившая в конечном счете всю страну и всю армию (а не всего лишь Словом, российские масоны представляли себе осуществляемый ими переворот как нечто вполне подобное революциям во Франции или Англии, но при этом забывали о поистине уникальной Пушкин, в котором наиболее полно и совершенно воплотился русский национальный гений, начиная по меньшей мере с 1824 года испытывал самый глубокий и острый интерес к этим явлениям, более всего, естественно, к недавней пугачевщине{11}, которой он и посвятил свои главные творения в сфере художественной прозы («Капитанская дочка», 1836) и историографии («История Пугачева», вышедшая в свет в конце 1834 года под заглавием — по предложению финансировавшего издание Николая I — «История Пугачевского бунта»). При этом Пушкин предпринял весьма трудоемкие архивные разыскания, а в 1833 году в течение месяца путешествовал по «пугачевским местам», расспрашивая, в частности, престарелых очевидцев событий 1773–1775 годов. Но дело, конечно, не просто в тщательности исследования предмета; Пушкин воссоздал пугачевщину с присущим ему, и, без преувеличения, только ему — всепониманием. Позднейшие толкования в сравнении с пушкинским односторонни и субъективны. Более того, столь же односторонни и субъективны толкования самих творений Пушкина, посвященных пугачевщине (яркий пример — эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев»). Исключение представляет, пожалуй, лишь недавняя работа В. Н. Катасонова («Наш современник», 1994, № 1), где пушкинский образ Пугачева осмыслен в его многомерности. Говоря попросту, пугачевщину после Пушкина либо восхваляли, либо проклинали. Особенно это характерно для эпохи Революции, когда о пугачевщине (а также о разинщине и т. п.) вспоминали едва ли не все тогдашние идеологи и писатели. Ныне постоянно цитируют пушкинские слова: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный», — причем они обычно толкуются как чисто отрицательная, даже уничтожающая характеристика. Но это не столь уж простые по смыслу слова. Они, между прочим, как-то перекликаются с приведенными Пушкиным удивительными словами самого Пугачева (их сообщил следователь, первым допросивший выданного своими сподвижниками атамана, — капитан-поручик Маврин): «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство». И в том и в другом высказывании «русский бунт» — то есть Кроме того, поставив определения «бессмысленный и беспощадный» Пушкин обратил внимание на своего рода тайну. Он рассказал, что в конце июля 1774 года, то есть всего за несколько недель до ареста, Пугачев, «окруженный отовсюду войсками правительства, не доверяя своим сообщникам… уже думал о своем спасении; цель его была: пробраться за Кубань или в Персию». Но, как это ни странно, «никогда мятеж не свирепствовал с такою силою. Возмущение переходило от одной деревни к другой, от провинции к провинции… Составлялись отдельные шайки… и каждая имела у себя своего Пугачева…» Словом, «русский бунт» — это по сути своей не чье-либо конкретное действие, но своего рода Безудержный «русский бунт» вызывал и вызывает совершенно разные «оценки». Одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя и не всегда очевидной) России, другие, напротив, — выражение ее «рабской» природы: «бессмысленность» бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые даже и в восстании не способны добиваться удовлетворения конкретных практических интересов (как это делают, скажем, западноевропейские повстанцы) и бунтуют, в сущности, только ради самого бунта… Но подобные одноцветные оценки столь грандиозных национально-исторических явлений вообще не заслуживают серьезного внимания, ибо характеризуют лишь настроенность тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый «предмет». События, которые так или иначе захватывают народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость… Необходимо отдать себе ясный отчет в том, что и безоговорочные проклятия и такие же восхваления «русского бунта» неразрывно связаны с заведомо примитивным и просто ложным восприятием самого «своеобразия» России и, с другой стороны, Запада: в первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно «худшее» в сравнении с Западом, во втором — как столь же безусловно «лучшее». Но и то и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла: спор о том, что «лучше» — Россия или Запад, вполне подобен, скажем, спорам о том, где лучше жить — в лесной или степной местности, и даже кем лучше быть — женщиной или мужчиной… и т. п. Пытаться выставить непротиворечивые «оценки» тысячелетнему бытию и России, и Запада — занятие для идеологов, не доросших до зрелого мышления. Впрочем, пора обратиться непосредственно к 1917 году. Как уже сказано, «пугачевщина» и «разинщина» постоянно вспоминались в то время, — что было вполне естественно. Вместе с тем на сей раз последствия были совсем иными, чем при Пугачеве, ибо бунтом была захвачена и до основания разложенная новыми правителями Советская историография пыталась доказывать, что-де основная масса «бунтовщиков», — в том числе солдаты, — боролась в 1917 году против «буржуазного» Временного правительства за победу большевиков, за социализм-коммунизм. Но это явно не соответствует действительности. Генерал Деникин, досконально знавший факты, говоря в своих фундаментальных «Очерках русской смуты» о самом широком распространении большевистской печати в армии, вместе с тем утверждал: «Было бы, однако, неправильно говорить о непосредственном влиянии печати на солдатскую массу. Его не было… Печать оказывала влияние главным образом на полуинтеллигентскую (весьма незначительную количественно. — Нельзя не отметить прямое противоречие в этом тексте: Деникин определяет бунт солдат и как проявление «утробных инстинктов» — то есть как нечто низменное, телесное, животное, и в то же время как порыв к «свободной воле» (для определения этого феномена оказались как бы недостаточными взятые по отдельности слова «свобода» и «воля», и генерал счел нужным соединить их, явно стремясь тем самым выразить нечто «беспредельное»; ср. народное словосочетание «воля вольная»). Но «утробные инстинкты» (например, животный страх перед гибелью) и стремление к безграничной «воле» — это, конечно же, совершенно различные явления; второе подразумевает, в частности, преодоление смертного страха… Таким образом, Деникин, едва ли сознавая это, дал солдатскому бунту и своего рода «высокое» толкование. Не исключено возражение, что Деникин, мол, исказил реальную картину, ибо не желал признавать внушительную роль ненавистных ему большевиков. Однако, в сущности, то же самое говорил в своих воспоминаниях генерал от кавалерии (с 1912 года) А. А. Брусилов, перешедший, в отличие от Деникина, на сторону большевиков. Бунтовавшие в 1917 году солдатские массы, свидетельствовал генерал, «совершенно не интересовали Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни»{13}. Следует привести мнение еще одного серьезно размышлявшего человека, который, по-видимому, не участвовал в революционных событиях, был только «страдающим» лицом, в конце концов бежавшим на Запад. Речь идет о российском немце М. М. Гаккебуше (1875–1929), издавшем в 1921 году в Берлине книжку с многозначительным заглавием «На реках Вавилонских: заметки беженца»; при этом он издал ее под таким же многозначительным псевдонимом «М. Горелов», явно не желая и теперь, в эмиграции, вмешивать себя лично в политические распри. В книжке немало всякого рода эмоциональных оценок «беженца», но есть и достаточно четкое определение совершившегося. Напоминая, в частности, о том, что Достоевский называл русский народ «богоносцем», Гаккебуш-Горелов писал, что в 1917 году «мужик снял маску… «Богоносец» выявил свои политические идеалы: он не признает никакой власти, не желает платить Тут же «беженец» ставил пресловутый вопрос «кто виноват?» в этом мужицком отрицании власти: «Виноваты все мы — сам-то народ меньше всех. Виновата династия, которая наиболее ей, казалось бы, дорогой монархический принцип позволила вывалять в навозе; виновата бюрократия, рабствовавшая и продажная; духовенство, забывшее Христа и обратившееся в рясофорных жандармов; школа, оскоплявшая молодые души; семья, развращавшая детей, интеллигенция, оплевывавшая родину…» (напомню, что В. В. Розанов еще в 1912 году писал: «У француза — «chere France», у англичан — «Старая Англия». У немцев — «наш старый Фриц». Только у прошедшего русскую гимназию и университет — «проклятая Россия». Как же удивляться, что всякий русский с 16-ти лет пристает к партии «ниспровержения» государственного строя…»){15}. Итак, совместные действия различных сил (Гаккебуш обвиняет и саму династию…) развенчали русское государство, и в конце концов оно было разрушено. И тогда «мужик» отказался от подчинения какой-либо власти, избрав ничем не ограниченную «волю». Гаккебуш был убежден, что тем самым «мужик» целиком и полностью разоблачил мнимость представления о нем как о «богоносце». И хотя подобный приговор вынесли вместе с этим малоизвестным автором многие из самых влиятельных тогдашних идеологов, проблема все-таки более сложна. Ведь тот, кто не признает никакой Один из виднейших художников слова того времени — И. А. Бунин записал в своем дневнике (в 1935 году он издал его под заглавием «Окаянные дни») 11 (24) июня 1919 года, что «всякий русский бунт (и особенно теперешний) прежде всего доказывает, до чего все старо на Руси и сколь она жаждет прежде всего бесформенности. Спокон веку были «разбойнички»… бегуны, шатуны, бунтари против всех и вся…»{16} (кстати, Бунин в избранном им для своего дневника заглавии перекликнулся — вероятно, не осознавая этого — с приведенными Пушкиным словами Пугачева: «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство». — Став и свидетелем, и жертвой безудержного «русского бунта», Бунин яростно проклинал его. Но как истинный художник, не могущий не видеть всей правды, он ясно высказался — как бы даже против своей воли — о сугубой «неоднозначности» (уж воспользуюсь популярным ныне словечком) этого бунта. Казалось бы, он резко разграничил два человеческих «типа», отделив их даже Выходит, тезис о «двух типах» неверен: за преподобным Сергием шли такие же русские люди, что и за отлученным от Церкви Емелькой, и «облик» русских людей зависит от исторических «обстоятельств» (а не от наличия двух «типов»). И в самом деле: заведомо неверно полагать, что в людях, шедших за Пугачевым, не было внутреннего единства с людьми, которые шли за преподобным Сергием… Бунин говорит о «шаткости», о «переменчивости» народных настроений и обличий, но Замечательно, что уже после цитированных дневниковых записей, в 1921 году, Бунин создал одно из чудеснейших своих творений — «Косцы» — поистине непревзойденный гимн «русскому (конкретно — рязанскому, есенинскому) мужику», где все же упомянул и о том, что так его ужасало: «…а вокруг — беспредельная родная Русь, гибельная для него, балованного, разве только своей свободой, простором и сказочным богатством» («гибельная» здесь совершенно точное слово). Итак, в той беспредельной «воле», которой возжаждал после распада государства и армии народ, было, если угодно, и нечто «богоносное» (вопреки мнению Гаккебуша-Горелова), — хотя весьма немногие идеологи обладали смелостью разглядеть это в «русском бунте». И все же сколько бы ни оспаривали финал созданной в январе 1918 года знаменитой поэмы Александра Блока, где впереди двенадцати «разбойников-апостолов» является не кто иной, как Христос, решение поэта по-своему незыблемо: «Я, — писал он 10 марта 1918 года, — только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Исуса Христа»…»{17} Достаточно хорошо известно, что образ «русского бунта» в блоковской поэме многие воспринимали (и воспринимают сейчас) как образ большевизма. Это естественно вытекало из широко распространенного, но тем не менее безусловно ложного представления, согласно которому «русский бунт» XX века вообще отождествлялся с большевизмом (такое понимание присутствует, в частности, и в бунинских «Окаянных днях», но смысл книги в целом никак не сводим к этому). На деле же — о чем еще будет подробно сказано — «русский бунт» был самым мощным и самым опасным Разговор о смысле блоковской поэмы отнюдь не уводит нас от главной цели — истинного понимания того, что происходило в России в 1917-м и последующих годах. Необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность «классового» и вообще чисто Александр Блок в 1920 году с полной определенностью сказал: «…те, кто видят в «Двенадцати» политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой» (т. 3, с. 474). Следует напомнить, что целая когорта тогдашних литераторов, на разные лады призывавших до 1917 года к разрушению Русского государства, а позднее никак не могущих примириться с приходом к власти своих соперников-большевиков, стала обвинять автора «Двенадцати» в восхвалении большевизма. Между тем большевики воспринимали «Двенадцать» отнюдь не как нечто им близкое. Александр Блок засвидетельствовал, что сестра Л. Д. Троцкого и жена Л. Б. Каменева — О. Д. Каменева (в девичестве Бронштейн), после Октября «руководившая» театрами России, — уже 9 марта 1918 года (поэма была опубликована 3 марта) заявила жене поэта, актрисе Л. Д. Блок, которая тогда читала «Двенадцать» с эстрады: «Стихи Александра Александровича («Двенадцать») — очень талантливое, почти гениальное изображение действительности (то есть несет в себе истину. — Позднее, в 1922 году, Троцкий, также признавая, — вероятно, под давлением уже сложившегося в литературных кругах мнения, — что Блок создал «самое значительное произведение нашей эпохи. Поэма «Двенадцать» останется навсегда»{19}, вместе с тем заявил: «Блок дает не революцию и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления… по сути, направленные против нее» (там же, с. 101). И Троцкий вообще крайне возмущался тем, что «наши революционные поэты почти сплошь возвращаются вспять к Пугачеву и Разину! Василий Каменский поэт Разина, а Есенин — Пугачева… плохо и преступно (! — Примечательно, что Троцкий здесь же цитирует — хотя и неточно — Пушкина: «Пушкин сказал, что наше народное движение — это бунт, бессмысленный и жестокий. Конечно, это барское определение, но в своей барской ограниченности — глубокое и меткое» (с. 91); «бессмысленный» означает, в частности, «бесцельный», о чем и сказал верно Троцкий. И еще одна цитата из Троцкого: «Для Блока революция есть возмущенная стихия… Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, (Даю в скобках краткое отступление, касающееся двух из названных поэтов. Если Александр Блок воспринимал «русский бунт» в той или иной мере «со стороны», то «преступный», по определению Троцкого, Сергей Есенин ощущал — пусть и в известной степени — свою прямую причастность этому бунту, что, по-видимому, выразилось (хотя и неадекватно) в его словах из автобиографии, написанной 14 мая 1922 года: «В РКП я никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее», и из письма от 7 февраля 1923 года: «Я перестал понимать, к какой революции я принадлежал? Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской… В нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь». Следует обратить внимание на тот факт, что Блок — как и Бунин в «Окаянных днях» — все же в определенной мере склонен был отождествлять большевиков и русский бунт; так, его двенадцать сами говорят друг другу «над собой держи контроль», хотя на деле это требовали от них другие. Между тем у Есенина — хотя бы в его драматической поэме «Страна негодяев» — ясно разграничены русский бунт и ставящей задачей «укротить» его большевик Чекистов-Лейбман.) Как мы видели, Троцкий полагал, что «русский бунт» по своей сути направлен против той революции, одним из «самых выдающихся вождей» (по определению Ленина) которой он был и которую он (см. выше) счел уместным охарактеризовать как «бешеное (!) восстание» против этого самого беспредельного и (по ироническому определению самого Троцкого) «святого» русского бунта — «восстание», преследующее цель «утверждения власти». Но вместе с тем нельзя не видеть, что Троцкий и его сподвижники смогли оказаться у власти именно и только При этом дело шло как о вертикали власти (новые правящие «верхи» — и «низы», которых еще нужно было «подчинить»), так и об ее горизонтали — то есть об овладении всем гигантским пространством России, ибо распад государственности после Февраля закономерно привел к распаду самой страны. Александр Блок записал 12 июля 1917 года: «Отделение» Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за «Великую Россию»…» (т. 7, с. 279). Речь шла о событиях, описанных в «Очерках русской смуты» А. И. Деникина так: «Весь май и июнь (1917 года. — В сентябре вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ, где (в Екатеринодаре) возникло «Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей», в ноябре — Закавказье (основание «Закавказского комиссариата» в Тифлисе), в декабре — Молдавия (Бессарабия) и Литва и т. д. Провозглашали свою «независимость» и отдельные регионы, губернии и даже уезды! Следует обратить внимание на тот выразительный факт, что позднее против различных «независимых» властей в России боролись в равной мере и Красная, и Белая армии (например, против правительств Петлюры и Жордании). Возникновение «независимых государств» с неизбежностью порождало кровавые межнациональные конфликты, в частности в Закавказье. Страдали и жившие здесь русские: «В то время как закавказские народы в огне и крови разрешали вопросы своего бытия, — рассказывал 75 лет назад А. И. Деникин, — в стороне от борьбы, но жестоко страдая от ее последствий, стояло полумиллионное русское население края (Закавказья. — Важно осознать, что катастрофический распад страны был следствием именно Февральского переворота, хотя распад этот продолжался, конечно, и после Октября. «Бунт», разумеется, развертывался с сокрушительной силой и в собственно русских регионах. В советской историографии господствовала точка зрения, согласно которой народное бунтарство между Февралем и Октябрем было-де борьбой за социализм-коммунизм против буржуазной (или хотя бы примиренческой по отношению к буржуазному, капиталистическому пути) власти, а мятежи после Октября являлись, мол, уже делом «кулаков» и других «буржуазных элементов». Как бы в противовес этому в последнее время была выдвинута концепция всенародной борьбы против социализма-коммунизма в послеоктябрьское время — концепция, наиболее широко разработанная эмигрантским историком и демографом М. С. Бернштамом. И та и другая точки зрения (и сугубо советская, и столь же сугубо «антисоветская») едва ли верны. О том, что «русский бунт» после Февраля вовсе не был по своей сути социалистически-коммунистическим, уже не раз говорилось выше. Но стоит процитировать еще суждения очень влиятельного и осведомленного послефевральского деятеля В. Б. Станкевича (1884–1969). Юрист и журналист, затем офицер (во время войны), он был ближайшим соратником Керенского и по масонской, и по правительственной линии, являлся членом ЦИК Петроградского Совета и одновременно одним из главных военных комиссаров Временного правительства, но довольно рано понял обреченность героев Февраля. В своих весьма умных мемуарах, изданных в 1920 году в Берлине, он писал, что после Февраля «масса… вообще никем не руководится… она живет своими законами и ощущениями, которые не укладываются ни в одну идеологию, ни в одну организацию, которые вообще против всякой идеологии и организации…». Станкевич размышлял о солдатах, взбунтовавшихся в феврале: «С каким лозунгом вышли солдаты? Они шли, повинуясь какому-то тайному голосу, и с видимым равнодушием и холодностью позволили потом навешивать на себя всевозможные лозунги… Не политическая мысль, не революционный лозунг, не заговор и не бунт (Станкевич явно счел даже это слово слишком «узким» для обозначения того, что происходило. — Советская историография пыталась доказывать, что это «стихийное движение» было по своей сути «классовым» и вскоре пошло-де за большевиками. А нынешний «антисоветский» историк М. С. Бернштам, напротив, настаивает на том, что после Октября народное движение было всецело направлено против социализма-коммунизма (ту же точку зрения — независимо от этого эмигранта — выдвигал в ряде недавних своих сочинений и В. А. Солоухин). Бунин, который прямо и непосредственно наблюдал «русский бунт», словно предвидя появление в будущем сочинений, подобных бернштамовскому, записал в дневнике 5 мая 1919 года: «…мужики… на десятки верст разрушают железную дорогу (будто бы для того, чтобы «не пропустить» коммунизм. — Нельзя не заметить, что М. С. Бернштам — по сути дела, подобно ортодоксальным советским историкам — предлагает «классовое» или, во всяком случае, политическое толкование «русского бунта» (как антикоммунистического), хотя и «оценивает» антикоммунизм совсем по-иному, чем советская историография. В высшей степени характерно, что он опирается в своей работе почти исключительно на большевистские тезисы и исследования. «В. И. Ленин… — с удовлетворением констатирует, например, М. С. Бернштам, — указывал, что эта сила крестьянского и общенародного повстанчества, или, в его терминах, мелкобуржуазной стихии, оказалась для коммунистического режима опаснее всех белых армий вместе взятых»{21}. Действительно, В. И. Ленин — кстати сказать, в полном согласии с приведенными выше суждениями Л. Д. Троцкого — не раз утверждал, что «мелкобуржуазная анархическая стихия» представляет собой «опасность, во много раз (даже так! — Ссылается М. С. Бернштам и на множество работ советских историков, в том числе самых что ни есть «догматических». Так, он пишет: «Источники насчитывают сотни восстаний по месяцам сквозь всю войну 1917–1922 годов». Советский историк Л. М. Спирин обобщает: «С уверенностью можно сказать, что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима». Правда, М. С. Бернштаму, очевидно, не понравились классовые оценки Л. М. Спирина, и он при «цитировании» попросту заменил их своими: у советского историка вместо неопределенного «населения» сказано: «кулаков, богатых крестьян и части середняков». Между тем, добавив опять-таки от себя в цитату из Л. М. Спирина слова «против коммунистического режима»{22}, М. С. Бернштам сам таким образом встал именно на «классовую», чисто «политическую» точку зрения, — «население» восставало, мол, против определенного строя, а не против Но вглядимся в также опирающееся на бесспорные факты «обобщение» другого советского историка, Е. В. Иллерицкой: «К ноябрю 1917 г. (то есть к 25 октября / 7 ноября. — Итак, хотя Временное правительство не насаждало коммунизм, бунт и при нем имел всеобщий характер (91,2 % всех уездов!). Но, пожалуй, еще выразительнее тот факт, что и после Октября «русский бунт» обращался вовсе не только против красных, но и против белых властей! Об этом, кстати сказать, упоминает — правда, бегло — и сам М. С. Бернштам. Не желая, надо думать, совсем закрыть глаза на реальное положение дела, он пишет, что народное повстанчество 1918–1920 годов являло собой «сражение и против красных, и против белых» (с. 18), и в глазах народа «белые такие же насильники, как и красные» (с. 74). Но тем самым, в сущности, всецело подрывается его общая концепция, согласно которой бунт был направлен именно против «коммунизма»; он был направлен против всякой власти вообще и, в частности, против любых видов «податей» и «рекрутства» (пользуясь вышеприведенными определениями Гаккебуша-Горелова), без которых и немыслимо существование государственности. После разрушения веками существовавшего Государства народ явно не хотел признавать никаких форм государственности. Об этом горестно писал в феврале 1918 года видный меньшевистский деятель, а впоследствии один из ведущих советских дипломатов И. М. Майский (Ляховецкий, 1884–1975): «…когда великий переворот 1917 г. (имеется в виду Февраль. — Оставим в стороне выражения вроде «большое дитя» (поистине детскую наивность проявили как раз вожаки Февраля, совершенно не понимавшие, чем обернется для них самих разрушение Государства); существенна мысль о «блаженной» беспредельной воле, мечта о которой всегда жила в народных глубинах и со всей очевидностью воплотилась в русском фольклоре — и во множестве лирических песен, и в заветных сказках о не подвластных никому и ничему Иванушке и тезке Пугачева — Емеле… Но совершенно ясно (об этом уже шла речь выше), что при таком безгранично вольном, пользуясь модным термином, «менталитете» народа само бытие России попросту невозможно, немыслимо без мощной и твердой государственной власти; власть западноевропейского типа, о коей грезили герои Февраля, для России заведомо и полностью непригодна… И, взяв в октябре власть, большевики в течение длительного времени боролись вовсе не за социализм-коммунизм, а за удержание и упрочение власти, — хотя мало кто из них сознавал это с действительной ясностью. То, что было названо периодом «военного коммунизма» (1918 — начало 1921 года), на деле являло собой «бешеную», по слову Троцкого, борьбу за утверждение власти, а не создание определенной социально-экономической системы; в высшей степени характерно, что, так или иначе утвердив к 1921 году границы и устои государства, большевики провозгласили «новую» экономическую политику (нэп), которая в действительности была вовсе не «новой», ибо, по сути дела, возвращала страну к прежним хозяйственным и бытовым основам. Реальное «строительство» социализма-коммунизма началось лишь к концу 1920-х годов. Сами большевики определяли нэп как свое «отступление» в экономической сфере, но это, в сущности, миф, ибо «отступать» можно от чего-то уже достигнутого. Между тем к 1921 году подавляющее большинство — примерно 90 процентов — промышленных предприятий просто не работало (ни по-капиталистически, ни по-коммунистически), а крестьяне работали и жили, в общем, так же, как и до 1917 года (хотя имели до 1921 года очень мало возможностей для торговли своей продукцией). Слово «отступление» призвано было, в сущности, «успокоить» тех, кто считал Россию уже в каком-то смысле социалистически-коммунистической страной: Россия, мол, только на некоторое время вернется от коммунизма к старым экономическим порядкам. Подлинно глубокий историк и мыслитель Л. П. Карсавин, высланный за границу в ноябре 1922 года, писал в своем трактате, изданном в следующем же, 1923 году в Берлине: «Тысячи наивных коммунистов… искренне верили в то, что, закрывая рынки и «уничтожая капитал», они вводят социализм… Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Риттиха (министр земледелия в 1916 — начале 1917 г. — В свете всего этого становится ясно, что народ в первые годы после Октября (как и после Февраля) оказывал сопротивление новой власти (причем любой власти — и красных, и белых), а не еще не существовавшему тогда социализму-коммунизму. И главная, поглощающая все основные усилия задача большевиков состояла тогда — хотя они мало или даже совсем не осознавали это — в утверждении и укреплении власти как таковой. Михаил Пришвин — единственный из крупнейших писателей, проживший все эти годы в деревне, — записал 11 сентября 1922 года: «…крестьянин потому идет против коммуны, что он идет против власти». В связи с этим в высшей степени уместно обратиться к высказываниям одного из наиболее выдающихся руководителей и идеологов «черносотенства» — Б. В. Никольского. Через два месяца после Октябрьского переворота этот ученик и продолжатель Константина Леонтьева писал (29 декабря 1917/11 января 1918 года): «Патриотизм и монархизм одни могут обеспечить России свободу, законность, благоденствие, порядок и действительно демократическое устройство…» — и выдвигал предположение, что «теперь самый исступленный большевик начинает признавать не только правизну, но и правоту моих убеждений»{26}. Это, конечно, было слишком, так сказать, лестное для большевиков предположение; за редчайшими исключениями, они не имели ни силы, ни смелости мышления, чтобы осознать это. И позднее, в октябре следующего, 1918 года, Б. В. Никольский так писал о большевиках: «В активной политике они с нескудеющею энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая вопреки своей воле и мысли новый фундамент для того, что сами разрушают…» Вместе с тем, продолжал Никольский, «разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет… Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них (большевиках. — Комментируя эти суждения Б. В. Никольского, их публикатор С. В. Шумихин утверждает, что они-де «дают основание пересмотреть традиционную для отечественной историографии… схему, согласно которой монархисты всех оттенков — от умеренных консерваторов до черносотенцев — автоматически оказывались на противоположном от большевиков полюсе и a priori зачислялись в разряд их непримиримых врагов». Между тем, возражает С. В. Шумихин, «осмысление событий привело его (Б. В. Никольского. — Тезис о подобном «симбиозе» отнюдь не какая-либо новинка (хотя неосведомленным людям он может показаться таковой). Многие либералы после Октября пытались уверять, что-де Ленин, Свердлов, Троцкий, Зиновьев и другие действуют совместно с «черносотенцами», хотя ни одного имени реальных сподвижников большевизма из числа вожаков Союза русского народа и т. п. при этом, понятно, никогда не было названо. Дело заключалось в том, что «черносотенцы» к 1917 году были «очернены» до немыслимых пределов, и присовокупление их к большевикам имело целью окончательно, так сказать, дискредитировать последних. И сегодня этот прием снова пущен в оборот. И С. В. Шумихин явно не хочет обращать внимания на тот факт, что Б. В. Никольский с полной определенностью говорит здесь же о невозможности какого-либо своего сближения с большевиками: «Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану; сотрудником их я не был и не буду», — подчеркивает он и, заявляя тут же, что «я не иду и не пойду против них», объясняет свой «нейтралитет» тем, что большевики — «неудержимые и верные исполнители исторической неизбежности… и правят Россией… Божиим гневом и попущением… Они власть, которая нами заслужена и которая исполняет волю Промысла, хотя сама того не хочет и не думает» (с. 372), и отмечает еще: «Враги у нас (с большевиками. — Необходимо уяснить кардинальное, коренное отличие взглядов «черносотенца» от позиций либералов и противостоявших большевикам революционеров (прежде всего эсеров). Если не считать отдельных и запоздалых «исключений», герои Февраля, в сущности, не признавали своей вины в разрушении Русского государства. Они пытались уверять, что содеянное ими было в своей основе — не считая тех или иных «ошибок» — вполне правильным и всецело позитивным. Беда, по их мнению, состояла в том, что русский народ оказался недостоин их прекрасных замыслов и пошел за большевиками, каковые все испортили… И «выход» либералы и революционеры усматривали в непримиримой борьбе с большевиками за власть — то есть в гражданской войне… Б. В. Никольский, напротив, принимал вину даже и на самого себя: большевики, по его словам, «власть, которая Поэтические строки Б. В. Никольского невольно побуждают вспомнить о стихотворении другого «черносотенного» деятеля, С. С. Бехтеева (1879–1954) — стихотворении, которое, как известно, перед своей гибелью потрясенно читала и переписывала семья Николая II: Итак, Б. В. Никольский, утверждая, что власть большевиков — это беспощадная кара, заслуженная Россией (в том числе и им лично), что они «правят Россией Божиим гневом», вместе с тем признает, что большевики все-таки, в отличие от тех, кто оказался у власти в Феврале, — «правят», все-таки «строят» государство, — притом строят «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никаким прежним деятелям»; ведь после Февраля в стране нет «никого, кроме обезумевшей толпы». И он определяет большевиков вроде бы лестно — «верные исполнители исторической неизбежности», но ни в коей мере не «сочувственно», вопреки утверждению С. В. Шумихина. Верно предвидя грядущее (что вообще было присуще «черносотенцам», не увлекавшимся всякого рода прожектами), Б. В. Никольский уже в апреле 1918 года писал о неизбежном будущем подавлении Революции ею же порожденным «цезаризмом», но отнюдь не собирался «присоединяться» и к этому цезаризму: «Царствовавшая династия кончена… — утверждал он. — Та монархия, к которой мы летим, должна быть цезаризмом, т. е. таким же отрицанием монархической идеи, как революция (мысль исключительно важная. — Известно, что о закономерном приходе «цезаря» или «бонапарта» писали многие — например, В. В. Шульгин и так называемые сменовеховцы. Но, во-первых, это было позднее, уже после окончания Гражданской войны и провозглашения нэпа (а не в начале 1918 года!), а, во-вторых, люди, подобные В. В. Шульгину и сменовеховцам, выражали свою готовность присоединиться к этому «цезаризму», усматривая в нем нечто якобы вполне соответствующее русскому духу. Б. В. Никольский же видел в будущем «цезаре» такое же «отрицание» подлинной патриотической идеи, как и в самой Революции. Очевидно, что Б. В. Никольскому даже и «не снился» какой-либо «черносотенно-большевистский симбиоз» — хотя публикатор его писем и пытается внушить их читателям обратное. Б. В. Никольский ведет речь лишь о том, что большевики самим ходом вещей вынуждены — «вопреки своей воле и мысли» — строить государство (и по горизонтали, то есть собирая распавшиеся части России, и по вертикали, создавая властные структуры в условиях безудержного «русского бунта») и полной мерой «нести тяготы власти». А Б. В. Никольский со всей ясностью сознавал, что без мощной и прочной государственности попросту немыслимо само существование России. И потому как истинный патриот, для которого Россия — «превыше всего», Б. В. Никольский заявил: «я не иду и не пойду против них» (большевиков). И в то время, и сегодня, конечно же, могло и может прозвучать решительное и негодующее возражение, что-де Белая армия боролась именно за Россию и каждый патриот должен был именно в ее рядах сражаться против большевиков, за Россию. Вопрос о Белой армии необходимо уяснить со всей определенностью. Во-первых, никак нельзя оспорить того факта, что все главные создатели и вожди Белой армии были по самой своей сути «детьми Февраля». Ее основоположник генерал М. В. Алексеев (с августа 1915-го до февраля 1917-го — начальник штаба Верховного главнокомандующего, то есть Николая II; после переворота сел на его место) был еще с 1915 года причастен к заговору, ставившему целью свержение Николая II, а в 1917-м фактически осуществил это свержение, путем жесткого нажима убедив царя, что петроградский бунт непреодолим и что армия-де целиком и полностью поддерживает замыслы масонских заговорщиков. Главный соратник Алексеева в этом деле, командующий Северным фронтом генерал Н. В. Рузский (который прямо и непосредственно «давил» на царя в февральские дни), позднее признал, что Алексеев, держа в руках армию, вполне мог прекратить февральские «беспорядки» в Петрограде, но «предпочел оказать давление на Государя и увлек других главнокомандующих»{28}. А после отречения Государя именно Алексеев первым объявил ему (8-го марта): «…«Ваше Величество должны себя считать как бы арестованным»… Государь ничего не ответил, побледнел и отвернулся от Алексеева» (там же, с. 78, 79); впрочем, еще в ночь на 3 марта Николай II записал в дневнике, явно имея в виду и генералов Алексеева и Рузского: «Кругом измена, и трусость, и обман!»{29} Как уже говорилось, Н. Н. Берберова утверждала, что и М. В. Алексеев, и Н. В. Рузский были масонами{30} и потому, естественно, стремились уничтожить историческую государственность России. Виднейший современный историк российского масонства В. И. Старцев, в отличие от Н. Н. Берберовой, полагает, что «факт» принадлежности этих генералов к масонству «пока еще не доказан», хотя и не исключает сего факта{31}, признавая, в частности, достоверность сообщений, согласно которым Н. В. Рузский участвовал в масонских собраниях в доме своего двоюродного брата, профессора Д. П. Рузского — одного из лидеров масонства, секретаря его Петроградского совета (там же, с. 144, 153). П. Н. Милюков свидетельствовал, что еще осенью 1916 года генерал Алексеев разрабатывал «план ареста царицы (ее считали главной «вдохновительницей» Николая II. — Один из самых выдающихся представителей царской семьи в период Революции, сын младшего сына Николая I великий князь Александр Михайлович (1866–1933), которого, между прочим, вполне заслуженно называли «отцом русской военной авиации», писал в своих изданных (в год его кончины) в Париже мемуарах: «Генерал Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя»{33}. Итак, нельзя с полной уверенностью утверждать (поскольку нет неопровержимых сведений), что создатель Белой армии М. В. Алексеев был членом масонской организации, но, как свидетельствовал А. И. Гучков — и скрупулезный историк В. И. Старцев не оспаривает это свидетельство, — генерал «был настолько осведомлен, что делался косвенным участником» (то есть участником заговора масонов-«февралистов» — Что же касается других главных вождей Белой армии, генералов А. И. Деникина и Л. Г. Корнилова и адмирала А. В. Колчака, — они так или иначе были единомышленниками Алексеева. Все они сделали блистательную карьеру именно То же относится и к Деникину, который вскоре после Февраля стал начальником штаба Главковерха (то есть занял пост, который до Февраля занимал Алексеев); Гучков отметил, что «иерархически это был большой скачок… только что командовал (Деникин. — А. В. Колчак занимал до Февраля более высокий пост, чем Деникин и Корнилов: с июня 1916 года он был командующим Черноморским флотом. Но, как утверждает В. И. Старцев, «командующие флотами… Непенин{36} и Колчак были назначены на свои должности благодаря ряду интриг, причем исходной точкой послужила их репутация — либералов и оппозиционеров»{37}. Последний военный министр Временного правительства генерал А. И. Верховский (человек, конечно, весьма «посвященный», хотя и, насколько известно, не принадлежавший к масонству) писал в своих мемуарах: «Колчак еще со времени японской войны был в постоянном столкновении с царским правительством и, наоборот, в тесном общении с представителями буржуазии в Государственной думе». И когда в июне 1916 года Колчак стал командующим Черноморским флотом, «это назначение молодого адмирала потрясло всех: он был выдвинут в нарушение всяких прав старшинства, в обход целого ряда лично известных царю адмиралов и несмотря на то, что его близость с думскими кругами была известна императору… Выдвижение Колчака было первой крупной победой этих (думских. — Далее, все будущие вожди Белой армии имели впечатляющие «революционные заслуги». Корнилов 7 марта лично арестовал в Царском Селе императрицу и детей Николая II{39}. Нельзя не упомянуть и об еще одной «революционной» акции Лавра Георгиевича. Реальным Как бы ни оценивать Февральскую революцию, убийство офицера выстрелом в спину едва ли являло собой геройское деяние. Тем не менее назначенный 2 марта командующим Петроградским военным округом генерал-лейтенант Корнилов лично наградил Кирпичникова Георгиевским крестом… Правда, «герой» оказался слишком простодушным человеком. Летом следующего, 1918 года, когда ситуация была уже совсем иной, он отправился на Дон, в Добровольческую армию, возглавляемую наградившим его Корниловым, но ближайший тогда сподвижник Корнилова, А. П. Кутепов, в штаб дивизии которого заявился Кирпичников, приказал без каких-либо разбирательств расстрелять этого героя Февраля. Наградивший же его Корнилов никакого наказания за это не получил, что едва ли справедливо… (см., напр.: Но вернемся к 7 марта, когда Корнилов лично арестовал императорскую семью. На следующий день, 8 марта, словно вступая в соревнование с подчиненным ему Корниловым, генерал от инфантерии Алексеев в Могилеве объявил об аресте самому императору и сдал его думскому конвою. Затем в Крыму заместитель Колчака (которого как раз в этот момент вызвало в Петроград Временное правительство) контр-адмирал В. К. Лукин руководил арестом находившихся там великих князей, в том числе только что упоминавшегося Александра Михайловича (см.: Все это достаточно ясно характеризует политическое лицо будущих вождей Белой армии. Могут, конечно, возразить, что позднее эти люди изменили свои убеждения: ведь уже в августе 1917 года Керенский объявил их «контрреволюционерами» и даже приказал арестовать Деникина и Корнилова (как ни парадоксально, арест его осуществил Алексеев, который был тогда начальником штаба Главковерха — Керенского, а всего через три с половиной месяца Алексеев и Корнилов возглавили Добровольческую, то есть Белую армию). Но это было, по сути дела, противостояние в одном «февральском» стане; конфликт объяснялся главным образом тем, что Керенский, сознавая свое бессилие в условиях нараставшего с каждым месяцем «русского бунта», усматривал выход в «компромиссах» и с ним, и с использующими в своих целях этот бунт большевиками. Особенное возмущение в военной среде вызвал тот факт, что, отдав приказ об аресте Корнилова, Керенский одновременно приказал освободить Троцкого (который был арестован в связи с июльским выступлением большевиков и провел в заключении сорок дней). Здесь уместно сослаться на тезисы о «Белой идее» из подготовленного ветеранами-эмигрантами издания, посвященного двадцатилетнему юбилею Белой армии (оно вышло в свет в Нью-Йорке в 1937 году). Ближайший сподвижник самого, пожалуй, «консервативного» из белых вождей, П. Н. Краснова, командующий Донской армией генерал С. В. Денисов все же недвусмысленно утверждал на страницах этой книги: «Генерал Корнилов имел полное основание не доверять Временному правительству, которое, постепенно изменяясь в составе, в конечном итоге утеряло признаки власти, созданной революцией (Февральской. — Можно признать, что те или иные лица и даже группы людей в составе Белой армии исповедовали и в какой-то мере открыто выражали другие настроения и устремления, в том числе и подразумевающие прямую и полную реставрацию вековых устоев России. Но это никак не определяло основную и официальную линию, в которой, как сказано в той же книге, «нет и тени каких бы то ни было реставрационных вожделений» (с. 14). Интереснейший и в высшей степени основательный исследователь М. В. Назаров, который, кстати сказать, в ряде существенных аспектов понимает проблему Белой армии по-другому, чем я, четко сформулировал (в своей работе «Политический спектр первой эмиграции»): «При всем уважении к героизму белых воинов следует признать, что политика их правительств (не только «правительств» в прямом смысле слова: ведь здесь же М. В. Назаров отмечает, что и «ген. Деникин был «левее», чем его армия». — Иначе говоря, борьба Красной и Белой армий вовсе не была борьбой между «новой» и «старой» властями; это была борьба двух «новых» властей — Февральской и Октябрьской. Нельзя, правда, не оговорить, что М. В. Назаров, противореча своему процитированному обобщающему тезису, не раз стремится преуменьшить и ограничить «февралистскую» направленность Белой армии. Он говорит, например, о «февральских элементах (только! — М. В. Назаров немало — и абсолютно верно — говорит о предательском поведении Запада в отношении Белой армии. Но этот вопрос явно имеет двойственный характер. Политика Запада исходила, во-первых, из чисто прагматических соображений, которые для него всегда играли определяющую роль: стоит ли вкладывать средства и усилия в Белую армию, «окупится» ли это? И когда к концу 1918 года Деникину удалось объединить антибольшевистские (в частности, белоказачьи) силы на юге России, Запад стал достаточно щедрым. Рассказав в своих «Очерках русской смуты» о предшествующей катастрофической нехватке вооружения, Деникин удовлетворенно констатировал, что «с февраля (1919 года. — Во-вторых, Запад издавна и даже извечно был категорически против самого существования великой — мощной и ни от кого не зависящей — России и никак не мог допустить, чтобы в результате победы Белой армии такая Россия восстановилась. Запад, в частности в 1918–1922 годах, делал все возможное для расчленения России, всемерно поддерживая любые сепаратистские устремления. Деникин подробно рассказал об этом в своем труде — рассказал подчас с достаточно резким возмущением (между прочим, сообщая о весомейшей английской помощи с февраля 1919 года — «пароходы с вооружением, снаряжением, одеждой и другим имуществом, по расчету на 250 тысяч человек», — он тут же с горечью замечает: «Но вскоре мы узнали, что есть… «две Англии» и «две английские политики»…» («Вопросы истории», 1993, № 7, с. 100). Вместе с тем совершенно очевидно, что и самое крайнее возмущение не могло побудить генерала и его соратников не только порвать с Западом, но и хотя бы выступить с протестом против его политики в России. И дело здесь не только в том, что Белая армия была бы бессильной без западной помощи и поддержки. Биограф А. И. Деникина Д. Лехович вполне верно определил политическую платформу Деникина как «либерализм», основанный на вере в то, что «кадетская партия… сможет привести Россию… к конституционной монархии британского типа»{43}; соответственно, «идея верности союзникам (Великобритания, Франция, США. — Дело в том, что еще с ноября 1917 года Деникин был одним из вожаков формирующейся Белой — Добровольческой — армии, а с сентября 1918-го, после кончины М. В. Алексеева, стал ее главнокомандующим. Между тем Колчак лишь через два месяца после этого, в ноябре 1918 года, начал боевые действия против большевиков в Сибири и тем не менее был тут же объявлен Верховным правителем России. И все же Деникин безропотно признал верховенство новоявленного вождя. В пространнейших деникинских «Очерках русской смуты» об этом весьма значительном событии сказано со странной лаконичностью и неопределенностью: «…подчинение мое адм. Колчаку в конце мая 1919 года, укреплявшее позицию всероссийского масштаба, занятую Верховным правителем, встречено было правыми кругами несочувственно» («Вопросы истории», 1994, № 3, с. 104). Александр Васильевич Колчак был, вне всякого сомнения, прямым ставленником Запада и именно поэтому оказался Верховным правителем. В отрезке жизни Колчака с июня 1917-го, когда он уехал за границу, и до его прибытия в Омск в ноябре 1918 года много невыясненного, но и документально подтверждаемые факты достаточно выразительны. «17(30) июня, — сообщал адмирал самому близкому ему человеку А. В. Тимиревой, — я имел совершенно секретный и важный разговор с послом США Рутом и адмиралом Гленноном… я ухожу в ближайшем будущем в Нью-Йорк. Итак, я оказался в положении, близком к кондотьеру»{44}, — то есть наемному военачальнику… В начале августа, только что произведенный Временным правительством в адмиралы («полные»), Колчак тайно прибыл в Лондон, где встречался с морским министром Великобритании и обсуждал с ним вопрос о «спасении» России. Затем он опять-таки тайно отправился в США, где совещался не только с военным и морским министрами (что было естественно для адмирала), но и с министром иностранных дел, а также — что наводит на размышления — с самим тогдашним президентом США Вудро Вильсоном. В октябре 1917 года Колчака нашла в США телеграмма из Петрограда с предложением выставить свою кандидатуру на выборы в Учредительное собрание от партии кадетов; он тут же сообщил о своем согласии. Но всего через несколько дней совершился Октябрьский переворот. Адмирал решил пока не возвращаться в Россию и поступил… «на службу его величества короля Великобритании»… В марте 1918-го он получил телеграмму начальника британской военной разведки, предписывавшую ему «секретное присутствие в Маньчжурии» — то есть на китайско-российской границе. Направляясь (по дороге в Харбин) в Пекин, Колчак в апреле 1918 года записал в дневнике, что должен там «получить инструкции и информацию от союзных послов. Моя миссия является секретной, и хотя догадываюсь о ее задачах и целях, но пока не буду говорить о ней» (цит. изд. с. 29). В конце концов в ноябре 1918 года Колчак для исполнения этой «миссии» был провозглашен в Омске Верховным правителем России. Запад снабжал его много щедрее, чем Деникина; ему были доставлены около миллиона винтовок, несколько тысяч пулеметов, сотни орудий и автомобилей, десятки самолетов, около полумиллиона комплектов обмундирования и т. п. (разумеется, «прагматический» Запад доставил все это под залог в виде При Колчаке постоянно находились британский генерал Нокс и французский генерал Жанен со своим главным советником — капитаном Зиновием Пешковым (младшим братом Я. М. Свердлова), принадлежавшим, между прочим, к французскому масонству. Эти представители Запада со всем вниманием опекали адмирала и его армию. Генерал А. П. Будберг — начальник снабжения, затем военный министр у Колчака — записал в своем дневнике 11 мая 1919 года, что генерал Нокс «упрямо стоит на том, чтобы самому распределять приходящие к нему запасы английского снабжения, и делает при этом много ошибок, дает не тому, кому это в данное время надо»{46} и т. п. Все подобные факты (а их перечень можно значительно умножить) ясно говорят о том, что Колчак — хотя он, несомненно, стремился стать «спасителем России» — на самом деле был, по его же собственному слову, «кондотьером» Запада, и в силу этого остальные предводители Белой армии начиная с Деникина должны были ему подчиняться… Что же касается Запада, его планы в отношении России были вполне определенными. О них четко сказал в 1920 году человек, которого едва ли можно заподозрить в клевете на западную демократию. Речь идет о корифее российского либерализма П. Н. Милюкове. Летом 1918 года из-за своего прямого сотрудничества с германской контрразведкой он вынужден был уйти с поста председателя кадетской партии, и, хотя в октябре того же года принес за это «покаяние», ему уже не пришлось играть ведущую роль в политике. Однако именно эта определенная «отстраненность» дала ему возможность — и смелость — взглянуть правде в глаза. Милюков, который долгие годы беззаветно превозносил Запад и его благородную помощь демократизирующейся России, 4 января 1920 года написал из Лондона своей сподвижнице, знаменитой графине С. В. Паниной, находившейся тогда в Белой армии на Дону: «Теперь выдвигается (на Западе. — Разумеется, Белая армия постоянно провозглашала, что она воюет за Россию и ее коренные интересы. Однако есть все основания утверждать, что в действительности борьба Белой армии определялась — пусть даже, как говорится, в известной мере и степени — интересами Запада. Между прочим, М. В. Назаров, хотя он видит многое иначе, чем я, все же недвусмысленно утверждает, что «ориентация Белого движения на Антанту заставила многих опасаться, что при победе белых стоявшие за ними иностранные силы подчинят Россию своим интересам» (цит. соч., с. 218). И эти «опасения» были совершенно верными не только из-за мощного давления «иностранных сил»; сама политическая программа Белой армии в очень многом соответствовала чаяниям Запада. Вот поистине обнажающее всю суть дела рассуждение Деникина: «…та «расплавленная стихия» (то есть «русский бунт». — Итак, Деникин (хотя он — едва ли сколько-нибудь основательно — приписывает свое мнение «русскому народу») готов «благословить» И трудно спорить с тем, что жестокое насилие ради парламентского государства западного типа было, ничуть не более приемлемо для «своевольного» русского народа, чем такое же насилие ради коммунизма… Между прочим, уже упомянутый колчаковский генерал А. П. Будберг 17 октября 1918 года писал в своем дневнике о председателе белого правительства в Сибири кадете П. А. Вологодском, который «заявил, что крестьяне готовы к добровольной самомобилизации (в Белую армию. — Уже после полугодового правления Колчака, 18 мая 1919 года, генерал Будберг записал: «Восстания и местная анархия расползаются по всей Сибири… главными районами восстания являются поселения Здесь уместно и важно сделать отступление от нашей непосредственной темы, но отступление, которое позволит глубже понять ход Революции в целом. Упомянув о том, что «главными районами восстания являются поселения столыпинских аграрников», А. П. Будберг позже, 26 августа 1919 года, пишет в своем дневнике еще более определенно: « Для многих людей это сообщение явится, несомненно, неожиданностью, ибо ведь столь уважаемый ныне (и вполне заслуженно уважаемый) П. А. Столыпин полагал, что щедро наделяемые землей в ходе столь тесно связанной с его именем реформы Петр Аркадьевич — конечно же, выдающийся, даже подлинно великий государственный деятель России. Его политический разум и воля имели огромное значение для преодоления всеобщей смуты, в которую была ввергнута страна в 1905 году. Неоценима та его историческая роль, о которой вскоре после его гибели писал В. В. Розанов: «После долгого времени… явился на вершине власти человек, который гордился тем именно, что он русский, и хотел соработать с русскими. Это не политическая роль, а, скорее, культурная» («Новое время» от 7 октября 1911 года; цит. по перепечатке в «Литературной России» от 30 августа 1991 г.). Вообще во главе государственной власти встал в лице П. А. Столыпина человек высокой культуры, достойный брат (хоть и троюродный) самого Лермонтова. Однако прочно связанная с именем Столыпина «аграрная реформа» явно не могла оправдать возлагавшихся на нее надежд. Об этом сразу же после принятия решения о реформе основательно писал один из виднейших тогдашних экономистов, член-корреспондент Российской академии наук А. И. Чупров (1842–1908). Об его предостережениях недавно напомнил в своей статье «Чупров против Столыпина» кандидат экономических наук Юрий Егоров. В начатой в 1906 году «революции экономической он (Чупров. — К сожалению, «приговор» верен. Жизнь П. А. Столыпина началась и почти целиком прошла (кроме нескольких лет студенчества и службы в Петербурге) в западной части Ковенской губернии (ныне — Литва). С русской деревней он соприкоснулся лишь на пятом десятке, в 1903 году, когда был назначен саратовским губернатором (к тому же вскоре в губернии начались «беспорядки», которые не способствовали объективному изучению деревенского бытия). В Ковенской губернии и в соседней Восточной Пруссии, где часто бывал Петр Аркадьевич, господствовали хуторские хозяйства, сложившиеся в давние времена. И ему в какой-то мере представлялось, что эта — по сути дела, западноевропейская — «модель» может привиться в русском крестьянстве. Однако, будучи перенесенной — к тому же очень поспешно — в совсем иной мир, модель эта дала и совершенно иные результаты, чем на Западе. Русские «хуторяне» оказались даже более склонными к бунту, чем «общинные» крестьяне… Казалось бы, все это принижает личность П. А. Столыпина. Но дело обстояло сложнее, что показал в наше время внимательный историк П. Н. Зырянов. «Столыпинская аграрная реформа, — читаем в его книге о Петре Аркадьевиче, — о которой в наши дни много говорят и пишут, в действительности — понятие условное. В том смысле условное, что она, во-первых, не составляла цельного замысла и при ближайшем рассмотрении распадается на ряд мероприятий, между собой не всегда хорошо состыкованных. Во-вторых, не совсем правильно и название реформы, ибо Столыпин не был ни автором основных ее концепций, ни разработчиком. Он воспринял проект в готовом виде и стал как бы его приемным отцом… но это не значит, что между отцом и приемным чадом не было противоречий. И, наконец, в-третьих, у Столыпина, конечно же, были и свои собственные замыслы, которые он пытался реализовать. Но случилось так, что они не получили значительного развития, ходом вещей были отодвинуты на задний план, зачахли, а приемный ребенок… наоборот, начал расти и набирать силу. Пожалуй, можно сказать; что Столыпин «высидел кукушкина птенчика» ( Сам П. А. Столыпин, доказывает П. Н. Зырянов, «предлагал организовать широкое содействие созданию крепких индивидуальных крестьянских хозяйств на И П. Н. Зырянов не без оснований констатирует: «Психология государственных деятелей, говорящих одно и делающих другое, — явление поистине загадочное. По-видимому, редко кто из них в такие моменты сознательно лжет и лицемерит. Благие намерения провозглашаются чаще всего вполне искренне… Другое дело, что не они, выступающие с высоких трибун, составляют множество тех бумаг, в которые и выливается реальная политика…» (с. 53). В цитируемом исследовании П. Н. Зырянова убедительно раскрыта противоречивость знаменитой реформы и, в частности, показано, что чиновники (они охарактеризованы историком конкретно, поименно), непосредственно осуществлявшие реформу (Петр Аркадьевич, возглавлявший всю деятельность верховной власти, не мог постоянно держать в руках многогранную практику аграрной реформы), делали не совсем то или даже совсем не то, что имел в виду председатель Совета министров. Он ведь так или иначе предполагал самую весомую роль Реальность реформы оказалась недостаточно определенной, даже запутанной, но нельзя не учитывать, что историческая ситуация была слишком сложной и напряженной, а к тому же Петру Аркадьевичу было отпущено для осуществления его замыслов всего лишь пять лет… А. П. Будберг называет главных бунтовщиков в Сибири « Вернемся к сибирскому бунту 1919 года. Большевики, разумеется, использовали этот бунт, и в начале 1920 года колчаковская армия потерпела полное поражение. Однако не прошло и года, и бунт — уже против большевистской власти — разгорелся в Сибири с новой силой — главным образом в округе Тобольска. Мощное народное восстание против власти Колчака достаточно хорошо изучено, но новая сибирская «пугачевщина» конца 1920-го — начала 1921 года до последнего времени оставалась почти «закрытой» темой. В цитированной выше работе М. С. Бернштама, стремившегося выявить все факты «народного сопротивления коммунизму» (что, как уже говорилось, весьма неточно), лишь в одной фразе упоминается, что одновременно с гораздо более широко известным восстанием в Тамбовской губернии «происходило большое восстание в Западной Сибири, поднявшее крестьянство на огромной территории» (цит. соч., с. 21). В течение тридцати лет изучал это действительно грандиозное — хотя и почти полностью забытое — восстание тюменский писатель К. Я. Лагунов. Наконец ему удалось издать крохотным тиражом документальный рассказ об этом безудержном и крайне беспощадном бунте ( Нельзя не отметить, что характеристика Тобольского восстания нуждается в некоторых уточнениях. К. Я. Лагунов говорит в конце своего труда: «Я хочу, чтобы эта книга стала первой свечой, зажженной в память о безвинно убиенных в зиму 1920–1921 года. В память о «белых» и «красных»; о тех, кто восстал, и о тех, кто подавил восстание» (с. 234). Слово «белых» здесь явно совершенно неуместно, ибо речь идет о народе, восставшем против «красных» точно так же, как ранее против «белых». Между прочим, и сам К. Я. Лагунов на предыдущей странице говорит о сибиряках, которые поднялись «на бессмысленный бунт» (с. 233; о Пушкине не упоминается, ибо его слова давно стали как бы ничьими, словами самой Истины). Но ведь к белым в истинном значении слова это определение («бунт») никак не применимо, — не говоря уже о том, что до победы красных те же самые сибиряки бунтовали против белых… Тот факт, что в книге К. Я. Лагунова, как говорится, не вполне сведены концы с концами, ясно выражается и в другом «противоречии»: с одной стороны, писатель гневно клянет «красных» за жесточайшие меры против бунта, с другой же — сообщает, что весна 1921 года «властно поманила крестьянина к земле… Чтоб воротиться к привычному делу, труженик не только спешил покинуть повстанческие полки, но и помогал Красной армии поскорее заглушить пламя восстания»… (с. 225). Естественно вспоминаешь о сподвижниках Пугачева, доставивших его капитан-поручику Маврину. Таким образом, выявляется реальная историческая ситуация, о которой в книге К. Я. Лагунова не сказано с должной четкостью: красные и белые воюют между собой за власть, но одновременно и тем и другим приходится отчаянно бороться с «русским бунтом», который, по признанию Ленина и Троцкого, представлял наибольшую опасность («во много раз, — по словам Ленина, — превышающую» угрозу со стороны всех белых, «сложенных вместе») для красных и, без сомнения, точно так же для белых… И Деникин в приведенном выше рассуждении начала 1921 года сказал именно об этом, выражая свою мечту (да, только мечту…) о такой же, как у красных, «жестокой силе», которая бы «взяла власть и, подавив своеволие (то есть «русский бунт». — В своей совокупности и взаимосвязи изложенные факты и мнения (сами по себе, по отдельности, подчас вроде бы не столь уж фундаментальные) дают основания для действительно фундаментальных выводов. Война между Белой и Красной армиями как таковая имела в конечном счете гораздо менее существенное значение, чем воздействие и на белых, и на красных всеобъемлющего «русского бунта». Так, например, если бы весной 1919-го не вспыхнуло восстание донского казачества (то самое, которое запечатлено в «Тихом Доне»), армия Деникина вряд ли смогла бы совершить свой поход на Москву, достигший Орла. Точно так же Красная армия не сумела бы в конце 1919-го — начале 1920 года менее чем за два месяца выбить армию Колчака из Сибири, если бы не мощное народное восстание против власти белых, основную массу участников которого большевики явно неадекватно называли «красными партизанами»: ведь многие из этих самых «партизан» менее чем через год взбунтовались уже против большевистской власти… А. П. Будберг писал 1 сентября 1919 года: «…теперь для нас, белых, немыслима партизанская война, ибо население не за нас, а против нас» (с. 310). Но через год это могли бы уже сказать, напротив, красные. Чтобы со всей очевидностью понять относительную «незначительность» войны между Белой и Красной армиями в общей картине того времени, достаточно обратиться к цифрам человеческих потерь в этой войне. Благодаря недавнему рассекречиванию архивных материалов выяснено, что в 1918–1922 годах так или иначе погибли 939 755 красноармейцев и командиров{48}. Что касается Белой армии, о ее потерях есть только ориентировочные суждения; согласно одним из них, количество погибших было примерно то же, что и в Красной, согласно другим — значительно меньшее. Допустим, что в общей сложности обе армии потеряли все же около 2 миллионов человек. Но в целом человеческие жертвы — даже не считая умерших в условиях всеобщей разрухи малых детей{49} — составили за 1918–1922 годы примерно около 20 миллионов человек, — то есть на целый порядок больше! Ведь из тех 147,6 миллиона человек, которые жили на территории будущего СССР (в границах до 1939 года) в 1917 году, за следующие десять лет исчезли — согласно вполне достоверным данным переписи 1926 года — 37,5 миллиона человек, то есть каждый четвертый (точно — 25,5 %)! Для осознания всей громадности людских потерь тех лет следует вдуматься в следующее сопоставление. В 1926 году, как и в 1917-м, в стране жили именно 147 млн. человек (это совпадение дает особенную наглядность), и за следующие десять лет (то есть в 1927–1936 годах), несмотря на тяжелейшие потери в период коллективизации, из этих 147 млн. умерли 21,7 млн. человек — то есть почти на 16 миллионов (!) меньше, чем за предыдущие десять лет, в 1917–1926 годах (все это рассматривается мною в специальной статье){50}. Понятно, что из 37,5 миллиона людей, умерших за первое десятилетие после 1917 года (не считая детей до 10 лет), многие ушли из жизни в силу «естественной» смертности; но около 20 миллионов были жертвами Революции (во всем объеме этого явления). Даже по официальной статистике к концу 1922 года в стране было 7 миллионов (!) беспризорных — то есть лишившихся обоих родителей — детей…{51} Как уже говорилось, потери Красной и Белой армий вместе взятых не превышают двух миллионов военнослужащих; остальные около 18 миллионов — это так называемое мирное население, гибель которого тогда, по существу, не «учитывалась». И это с беспощадной очевидностью показывает, что «главное» было не в самом по себе столкновении Белой и Красной армий. Но прежде чем говорить о наиболее трагической сущности Революции, надо завершить разговор о проблеме двух армий. М. В. Назаров (который — подчеркну еще раз — по-иному понимает некоторые стороны проблемы), говоря о несомненной «ориентации Белой армии на Антанту», на Великобританию, Францию и США, — ориентации, которая в случае победы белых привела бы к подчинению России иностранным силам, делает следующий вывод: «В немалой степени это обстоятельство… толкнуло к большевикам и ту часть офицеров, которые не стали… служить в Красной армии (как ген. Брусилов; всего добровольно или вынужденно по этому пути пошло не менее 20 процентов офицеров Генштаба)» (цит. соч., с. 218). Нельзя не отметить, что «20 процентов» — это весьма значительное и даже, если разобраться, очень значительное преуменьшение доли офицеров Генштаба, оказавшихся в Красной армии. Умевший собирать информацию В. В. Шульгин писал — и, как теперь выяснено, справедливо — еще в 1929 году: «Одних офицеров Генерального штаба чуть ли не половина осталась у большевиков. А сколько там было рядового офицерства, никто не знает, но много»{52}. М. В. Назаров ссылается на статью эмигранта генерала А. К. Баиова (кстати сказать, его родной брат генерал-лейтенант К. К. Баиов служил в Красной армии!), опубликованную в 1932 году в парижской газете «Часовой», и трактат превосходного военного историка А. Г. Кавтарадзе, изданный в 1988 году в Москве. Но М. В. Назаров принимает на веру именно цифру А. К. Баиова, который не имел возможности подсчитать количество офицеров в Красной армии. Между тем А. Г. Кавтарадзе по документам установил количество генералов и офицеров Генерального штаба, служивших в Красной армии (преобладающее большинство из них предстает в его книге даже поименно), и выяснилось, что отнюдь не 20, а 33 процента их общего количества оказались в Красной армии{53}. Если же говорить об офицерском корпусе вообще, в целом, то в Красной армии служили, по подсчетам А. Г. Кавтарадзе, 70 000–75 000 человек, то есть примерно 30 процентов общего его состава (меньшая доля, чем из числа генштабистов, — что имело свою многозначительную причину). Однако и эта цифра — 30 процентов — в сущности, дезориентирует. Ибо, как доказывает А. Г. Кавтарадзе, еще 30 процентов офицерства в 1917 году оказались вне какой-либо армейской службы вообще (указ. соч., с. 117). А это означает, что в Красной армии служили не 30, а около 43 процентов наличного к 1918 году офицерского состава, в Белой же — 57 процентов (примерно 100 000 человек). Но особенно выразителен тот факт, что из «самой ценной и подготовленной части офицерского корпуса русской армии — корпуса офицеров Генерального штаба» (с. 181) в Красной армии оказались 639 (в том числе 252 генерала) человек, что составляло 46 процентов — то есть в самом деле около половины — продолжавших служить после октября 1917 года офицеров Генштаба; в Белой армии их было примерно 750 человек (цит. соч., с. 196–197). Итак, почти половина лучшей части, элиты российского офицерского корпуса служила в Красной армии! До последнего времени приведенные цифры никому не были известны: этот исторический факт не хотели признавать ни белые, ни красные (поскольку тем самым выявлялась одна из истинных, но не делающих им чести причин их победы над белыми); однако это все же непреложный факт. Между прочим, его достаточно весомо воссоздавала художественная литература; вспомним хотя бы образ полковника Генштаба Рощина в «Хождении по мукам» А. Н. Толстого. Но этот всецело характерный для эпохи образ воспринимался большинством читателей как некое исключение, как отклонение от «нормы». Конечно, можно попытаться утверждать, что генералы и офицеры шли в Красную армию по принуждению, или с голодухи, или для последующего перехода к белым (впрочем, из Белой армии в Красную перешло Между прочим, недавно был опубликован подсчет, согласно которому (цитирую) «общее количество кадровых офицеров, участвовавших в Гражданской войне в рядах регулярной Красной армии, более чем в 2 раза превышало число кадровых офицеров, принимавших участие в военных действиях на стороне белых» («Вопросы истории», 1993, № 6, с. 189). Но это, очевидно, преувеличение. «Достаточно» и того, что количество офицеров в Белой армии не намного превышало их количество в Красной. Размышляя об этом — могущем показаться парадоксом — историческом факте, следует прежде всего осознать, что служа — нередко на самых высоких и ответственных постах (например, из 100 командиров армий у красных в 1918–1922 годах 82 были «царскими» генералами и офицерами) — в Красной армии, эти офицеры и генералы сами не становились «красными». А. Г. Кавтарадзе подчеркивает, например, говоря о кадровых офицерах, что «среди них членов партии большевиков насчитывались буквально единицы. Реввоенсовет Республики отмечал в 1919 году, что, «чем выше была командная категория, тем меньшее число коммунистов мы могли для нее найти…» (с. 211). Все говорит о том, что русские офицеры и генералы, «избиравшие» для себя Красную армию (или, по крайней мере, большинство из них), делали тем самым выбор из двух зол в пользу зла, представлявшегося им меньшим. Это были люди, которые, надо думать, хорошо знали своих коллег по воинской службе и отчетливо видели, что во главе Белой армии стоят исключительно «дети Февраля», его нераскаявшиеся до самого конца выдвиженцы. Явно не хотели иметь дела с Белой армией те офицеры, которые с самого начала восприняли Февраль как разрушение государства (и прежде всего — армии) или же вовремя «прозрели». Между тем главные деятели Белой армии если и прозревали, то уже в эмиграции (как, например, генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский). Сейчас даже как-то странно читать, например, недавно впервые опубликованный дневник одного из наиболее видных деятелей Белой армии — дворянина из донских казаков, генерал-лейтенанта А. П. Богаевского. Он был ближайшим сподвижником А. И. Деникина (а позднее — П. Н. Врангеля) и в феврале 1919 года стал войсковым атаманом Войска Донского (сменив на этом посту более «консервативного» П. Н. Краснова); некоторое время он был даже председателем «Правительства Юга России». В советской историографии Африкан Богаевский нередко изображался как «ярый реакционер», «монархист» и т. п. Но вот его задушевная запись в дневнике, сделанная в Екатеринодаре 1 марта 1920 года: «…сформировано Южнорусское правительство… вместе дружно работают — И это пишется всего за 12 дней до того момента, когда Богаевский на одном из последних пароходов отчалил из Новороссийского порта «под огнем красных…» (там же, с. 33)! Не менее примечательна запись, сделанная Богаевским через месяц, 30 марта 1920 года, в последнем пристанище Белой армии — Севастополе. Вспоминая об обороне Севастополя в 1854–1855 годах, Богаевский начинает свою запись так: «Суровый царь был — Император Николай Первый… тяжкой памятью в истории России останутся годы бесчеловечного рабства… жесток был гнет полицейско-жандармского режима и управления «40 тысяч чиновников»…»{55} (последнее выражение, по-видимому, видоизмененная цитата из монолога Хлестакова, хотя Богаевский этого не осознает…). Словом, перед нами человек, насквозь пропитанный либеральным прекраснодушием и пустословием, человек, от которого нельзя было ожидать реальной созидательной деятельности в армии и государстве… И вполне естественно, что исполненных государственно-патриотическим сознанием офицеров и генералов не привлекала Белая армия. Было точно подсчитано, что 14 390 офицеров перешли из Белой армии в Красную (то есть каждый седьмой){56}. Чтобы еще яснее понять, почему почти половина офицеров и генералов Генерального штаба оказалась в Красной армии, стоит вдуматься в слова из «Книги воспоминаний» деятельнейшего русского адмирала — великого князя Александра Михайловича, о котором уже шла речь выше. Еще раз скажу, что это был выдающийся представитель семейства Романовых, человек подлинно высокой и многогранной культуры, профессионально владевший морским и авиационным делом и в то же время вовсе не чуждый искусству и философии (чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться с его суждениями о творчестве Н. С. Лескова и В. В. Розанова). В отличие от нелепо либеральничавших великих князей Николая Николаевича, Кирилла Владимировича, Павла Александровича, Николая, Сергея и Георгия Михайловичей (последние трое были его родными братьями), он ясно понимал суть Февраля. Прежде чем процитировать его слова, следует напомнить, что более двадцати его родственников были зверски убиты большевиками вместе с его двоюродным племянником и родным братом его жены Ксении Александровны Николаем II; в числе убитых и трое его родных братьев («либеральных»). Тем не менее вот какое заявление сделал он в эпилоге «Книги воспоминаний» накануне своей кончины (он умер в 1933 году в Париже) как своего рода завещание: «По-видимому, «союзники» собираются превратить Россию в британскую колонию», — писал Троцкий в одной из своих прокламаций в Красной армии. И разве на этот раз он не был прав? Инспирируемое сэром Генрихом Детердингом (британский «нефтяной король». — Нынешнее модное поклонение (в частности, по закону контраста) Белой армии привело к тому, что в царских офицерах и генералах, служивших в Красной армии, хотят видеть корыстных приспособленцев. Однако у умиравшего в Париже великого князя Александра Михайловича не было, да и не могло быть никаких «практических» мотивов для подлаживания к большевикам. Он думал только о судьбе России, во главе которой триста лет находились его предки, включая его родного деда Николая I (как мы видели, «разоблачаемого» даже и в 1920 году белым генералом Африканом Богаевским). И к его приведенным только что словам, без сомнения, с чистой совестью присоединились бы многие из десятков тысяч служивших в Красной армии генералов и офицеров. Необходимо со всей определенностью сказать, что дело было не только в очевидном настоятельном стремлении большевиков сохранить — по мере возможности — государственное пространство России. Не менее существенно было и целенаправленное созидание прочной государственной структуры начиная с самой армии. И здесь следует вспомнить приведенные выше суждения «черносотенца» Б. В. Никольского (октябрь 1918 года) о том, что большевики созидают «вопреки своей воле и мысли новый фундамент для того, что сами разрушают», выступая как «орудие исторической неизбежности», притом осуществляют эту неизбежность «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей» (в первую очередь, конечно, из деятелей Февраля, в том числе и стоявших тогда, осенью 1918 года, во главе Белой армии). Вполне понятно, что Б. В. Никольский был абсолютно не согласен с большевистскими планами строительства социализма-коммунизма и с программой «мировой революции». Речь шла только о том, что можно определить как восстановление «костяка», «скелета» России (что на нем будет наращиваться — это уже следующий, второй вопрос). Но деятели Февраля были явно не способны восстановить хотя бы этот самый костяк… И потому-то отношение к укрепляющейся большевистской власти, которое выразилось в размышлениях Б. В. Никольского и великого князя Александра Михайловича, а также в жизненном выборе почти половины генералов и офицеров Генерального штаба и т. д. и т. п., было проявлением истинного патриотизма, мучительно озабоченного вопросом о самом бытии России, а не вопросом, скажем, о том, будет ли в России парламент… Мне могут с недоумением — и возмущением — напомнить о том, что очень значительная часть генералов и офицеров, служивших в Красной армии, позднее была безжалостно репрессирована. Их участь может показаться неопровержимым аргументом в пользу мнения о том, что «выбор», сделанный этими людьми, был их заведомой и страшной ошибкой. Однако еще более значительная часть собственно большевистских командиров Красной армии также подверглась жестоким репрессиям. Во всех революциях неумолимо действует своего рода закон: подобно мифологическому титану Кроносу, они пожирают своих собственных детей. Ныне весьма популярно представление, согласно которому в «красной» России власть захватили «иудо-масоны», или, быть может, правильнее выражаясь, «иудеомасоны» (огрубленный вариант — «жидомасоны»). Но это словечко, если основываться на действительном, реальном положении вещей, приходится разделить надвое. В составе «красной» власти в самом деле было исключительно много иудеев или, точнее, евреев. Но что касается масонов, они-то находились как раз в составе «белой», а вовсе не «красной»{58} власти (влиятельных же евреев среди белых, напротив, было очень мало — М. М. Винавер, А. И. Каминка, М. С. Маргулиес, Д. С. Пасманик, М. Л. Слоним и еще немногие люди, которых можно было бы занести в рубрику «иудеомасоны»). Правда, почти все наиболее знаменитые деятели-масоны, из которых состояло Временное правительство, а также президиум и секретариат Совета рабочих и солдатских депутатов, не могли действовать непосредственно в Белой армии; они были слишком скомпрометированы. Но множество менее «одиозных» лиц играли решающую политическую роль в Белом движении, о чем говорится, в частности, в указанной выше книге Лоллия Замойского «За фасадом масонского храма» (с. 265–267). М. В. Назаров справедливо утверждает, что именно масоны «взяли на себя (при поддержке западных эмиссаров) организационно-политические дела в тылу Белых армий, обещая поддержку Антанты… Особенно заметно участие масонов в антибольшевистских правительствах: Н. Д. Авксентьев (он, кстати сказать, побывал и в министрах Временного правительства. — Все это в целом совершенно верно, но необходимы и некоторые уточнения. Начну с конца. Да, «бойцы» и даже генералы Белой армии едва ли знали, что делавшие политику в их стане люди принадлежат к масонству. Но направленность этой политики все же осознавалась. Так, один из наиболее выдающихся военачальников Белой армии генерал-лейтенант Я. А. Слащов-Крымский (он — единственный среди белых — получил такого рода «именование», призванное поставить его в один ряд с Потемкиным, Суворовым, Кутузовым) 5 апреля 1920 года писал в своем «рапорте» П. Н. Врангелю (с пометой «Секретно в собственные руки»): «Сейчас в Вашем штабе остались лица Керенского направления… к этому присоединяются карьеризм и переменчивость взглядов некоторых старших начальников». Генерал назвал даже и вполне конкретное имя, утверждая, что начальники-карьеристы «портят все дело… проведением на государственные должности «лиц», подобных Оболенскому»{59}. Князь В. А. Оболенский (1869–1950) был одним из влиятельнейших деятелей масонства, членом его немногочисленного «Верховного совета». И, надо думать, именно понимание политической сути Белого движения не в последнюю очередь определило уход Я. А. Слащова в отставку 2 августа 1920 года (то есть менее через четыре месяца после процитированного «рапорта») и его позднейшую — в ноябре 1921 года — просьбу о принятии его в Красную армию… Характерно заглавие статьи Я. А. Слащова о смысле борьбы Белой армии, — заглавие, в которое стоит вдуматься: «Лозунги русского патриотизма на службе Франции». Но вернемся к рассуждению М. В. Назарова. Сказав о том, что главные политические руководители Белого движения в Уфе, Архангельске и Ревеле (Таллине) являлись масонами, он пишет: «Были влиятельные масоны в правительствах Колчака и Деникина». Эту фразу вполне можно понять в том смысле, что в основных центрах Белой армии роль масонов была не очень уж значительной. А между тем дело обстояло по-иному. Так, скажем, в июле 1919 года — в период наибольшего подъема Деникина — его правительство («Особое совещание») состояло из 24 человек. Шестеро из них — это генералы (а военные, как уже сказано, почти не вступали в масонство), но из остальных 18 человек 8 «начальников управлений» (то есть министерств), притом важнейших, были масонами: начальник управления внутренних дел Н. Н. Чебышев, юстиции В. Н. Челищев, земледелия В. Н. Колокольцев, финансов М. В. Бернацкий, вероисповеданий Г. Н. Трубецкой, государственного контроля В. А. Степанов и наиболее важные «министры без портфеля» Н. И. Астров и М. М. Федоров{60}. Словом, Деникин, как и Гучков в феврале, «был, — пользуясь определением В. И. Старцева, — окружен масонами со всех сторон», и его политика «была все-таки масонской»… И дело здесь, разумеется, не в самом этом ярлыке «масонство», но в стоящей за ним программе, которая отнюдь не определялась подлинными интересами России — как ее государства, так и ее народа. Мне возразят, что и «красная» политика не определялась этими интересами, — хотя бы уже в силу неслыханных жертв и разрушений, к которым она привела страну. Но эту исключительно сложную и острую тему мы еще будем исследовать. Нечто подобное фашизму, без сомнения, имело место в России XX века. Так, например, 17 сентября 1918 года в одной из влиятельнейших тогда газет, «Северная коммуна», было опубликовано следующее беспрецедентное требование члена ЦК РКП(б) и председателя Петросовета Г. Е. Зиновьева (с 1919-го — глава Коминтерна): «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить — их надо уничтожать»{61}. И, как было показано выше, за последующие четыре года жертвами стало даже в два раза больше людей — примерно 20 (а не 10) миллионов… Но Лакер об этом даже не упоминает и пытается углядеть фашизм в совсем иных явлениях; к тому же он определяет его уже в самом заглавии книги как «русский». Основы этого фашизма заложил, как утверждает Лакер, Союз русского народа, который, оказывается, исповедовал «расизм»{62}, как и впоследствии германские фашисты. Написав об этом, Лакер, по всей вероятности, испугался, что лживость его утверждения будет слишком очевидна, и счел нужным сделать оговорку: «Чистокровный, примитивный расизм нельзя было внедрять в стране, где половина населения была нерусского происхождения… Можно было еще взять курс на изгнание или уничтожение всех нерусских, однако такое решение было бы чересчур радикальным для партии, которая хотя и шла к фашизму, но была еще далека от этих неясных целей» (с. 64–65). Итак, Союз русского народа вообще-то жаждал изгнать или уничтожить «всех нерусских», однако еще не дозрел до этого; к тому же было, так сказать, и объективное препятствие: половину населения Империи составляли-де «нерусские». Что сказать по этому поводу? Провозглашение половины населения Империи «нерусским» — это фальсификация, грубая даже и для уровня Лакера. Ведь любой чуть-чуть знакомый с проблемой человек знает, что для Союза русского народа «русскими» являлись в равной мере все три восточнославянских племени, более того, самыми многочисленными сторонниками Союз располагал среди малороссов-украинцев. И потому русские (великороссы, малороссы и белорусы) составляли не 50, а около 70 процентов населения страны. Но, может быть, Лакер прав по отношению к остальным 30 процентам, и Союз русского народа если и не уничтожал их, то, во всяком случае, относился к ним как к враждебным чужакам? Забавно, что сам Лакер тут же себя опровергает. Ему хочется дискредитировать «черносотенцев» во всех возможных аспектах, и, стремясь показать их национальную «несостоятельность», он сообщает, что немало видных «черносотенных» деятелей «было нерусского происхождения: Пуришкевич, Грингмут, Бутми де Кацман, Крушеван, генерал Каульбарс, Левендаль, Энгельгардт, Плеве, Пеликан, генерал Ранд, Рихтер-Шванебах и другие» (с. 69). Перечень таких нерусских лидеров «черносотенства» можно продолжать и продолжать. Но как это совместить с «расизмом» — или хотя бы с национализмом — Союза русского народа? Что это за националисты, которые избирают в качестве вожаков многочисленных людей иного национального происхождения? Впрочем, к насквозь лживой книге Лакера мы еще вернемся; здесь же нельзя не сказать об его рассуждении о российском масонстве XX века, поскольку я подробно рассматривал эту тему. Лакер не отрицает (да это и невозможно) существование масонов в революционной России, но без всяких аргументов утверждает, что они не играли хоть сколько-нибудь существенной роли. Их «миссия» в Феврале — это-де выдумка нескольких эмигрантов и современных русских историков. Трудно поверить, что Лакер ничего не знает о целом ряде работ западных историков (Л. Хаймсон, Б. Нортон, Н. Смит, Б. Элкин и др.){63}, пришедших, в сущности, к тем же выводам, что и их русские коллеги. Словом, перед нами опять заведомая ложь. Впрочем, это обычный «прием» Лакера. Так, например, он упоминает коллективный труд «Погромы: противоеврейское насилие в новейшей русской истории», изданный в 1992 году Кембриджским университетом (я писал о нем; см. «Наш современник», 1994, № 8, с. 138–140), и даже дает ему высокую оценку: «Глубокое исследование причин и обстоятельств погромов» (с. 56). В этом труде показано, в частности, что «черносотенцы» отнюдь не устраивали погромов. Однако Лакер всего через две страницы беспардонно пишет, что-де Н. Е. Марков планировал, как «в грядущих погромах погибнут все евреи, до последнего» (с. 59). Но на каких же основаниях Лакер отвергает все многочисленные исследования о роли масонства в Февральской революции? А крайне просто: он ссылается на написанную еще в 1981 году книгу воинствующего советского историка А. Я. Авреха «Масонство и революция», которая якобы содержит истину в последней инстанции (с. 20). Из книги Авреха можно узнать, что историки, говорящие о роли масонства, «практически отвергают марксистско-ленинскую концепцию развития революционного процесса в России»{64}. Это в самом деле так, и Аврех — вслед за «академиком И. И. Минцем», на статью которого он почтительно ссылается в своей книге, — ринулся отстаивать сию концепцию. Так что Лакер — хочет он того или не хочет — оказывается единомышленником Авреха и Минца. Могут возразить, что в книге Лакера есть нападки на тех или иных коммунистов. Это действительно так, но с одним в высшей степени многозначительным уточнением: Лакеру не нравятся те коммунисты, которые хоть в какой-либо мере склонны к патриотизму. Истинный враг для Лакера — вовсе не коммунизм (в любом смысле этого слова), но Россия. И это необходимо осознать каждому, кто возьмет в руки его книгу, — как, кстати сказать, и многие другие западные сочинения о России…. |
||
|