"От берегов Босфора до берегов Евфрата" - читать интересную книгу автора (Аверинцев Сергей Сергеевич)

Предыстория

От Босфора до Месопотамии, от Арарата до порогов Ни­ла — мы провели пространственные границы нашего ареала, на­метили его географические ориентиры. А теперь — ориентиры хронологические: несколько дат, ограничивающих определен­ный ему историей срок и выражающих общность судьбы вошед­ших в него земель.

Начинать придется издалека — с предыстории.

Египет, Месопотамия, Сирия — колыбель древнейших циви­лизаций и древнейших империй. Владыки сменялись, но уклад иосточной деспотии оставался в основе своей прежним. На пространствах Ближнего Востока всегда был в ходу какой-нибудь .. мировой» язык, при помощи которого могли объясниться раз­ноплеменные подданные одной державы, или послы одной державы при дворе другой, или, наконец, купцы на чужбине. Снача­ла таким универсальным средством общения служил аккадский и лык, затем арамейский — язык канцелярий Персидской держа­вы. Это была последняя из империй, под властью которых Ближ­ний Восток еще оставался, так сказать, вещью в себе. Но затем мремена изменились.

Поздней осенью 333 г. до н. э. македонцы и греки Алексан­дра Великого нанесли решительное поражение силам Дария III в битве при Иссе — заметим (ибо читатель этой книги должен чувствовать пафос географии!), в том знаменательном пункте нашего ареала, где северо-западная окраина Сирии сходится с южным побережьем малоазийского полуострова; где за два ты­сячелетия до Александра цвела цивилизация древней Эблы, свя­зывавшая ханаанские территории на юге в один узел с шумер­скими на востоке и анатолийскими на западе; и где через три столетия после Александра родился будущий апостол Павел, ко­торому предстояло вывести христианство из палестинско-ара­мейского захолустья на просторы Средиземноморья.

Победитель повернул на юг и за считанные месяцы вступил во владение Сирией и Египтом. Древние страны вошли в круг эллинистической цивилизации, «мировым» языком которой стал греческий. В их плоть внедрялись колонии, организован­ные по типу эллинского полиса. Греческие города с греческими названиями, с храмами в честь богов Олимпа, с театрами и па­лестрами вырастали как грибы среди чужой им сельской мест­ности. Образцовым примером такого оторванного от «почвы» города была основанная самим Александром у дельты Нила зна­менитая Александрия с ее геометрической планировкой и кос­мополитическим населением, говорившим по-гречески и назы­вавшим себя «эллинами», — а вокруг лежали египетские дерев­ни, где, как и во времена фараонов, поклонялись священным животным и утешались пророчествами о том, что ненавистная «Ракотис» (название деревни, на месте которой выросла Алек­сандрия) во время оно запустеет[6]. Не ощутив разрыва между александрийским духом и египетской традицией, не понять го­речи и страсти, лежащих в основе коптского мятежа против эл­линизма.

Особенно активное сопротивление эллинизации оказала Иудея, по призыву Маккавеев поднявшаяся во II в. до н. э. на свя­щенную войну; но и там строились греческие города — всевоз­можные Селевкии, Антипатриды, Филадельфии (позднее, при римлянах, Цезареи). Во время восстания местного населения жи­тели этих городов подвергались избиению или, в свою очередь, вырезали оказавшихся в городе иудеев. Притом эти «эллины» в этническом отношении по большей части вовсе не были чисто­кровными греками. «Эллин» — это примкнувший к социальной верхушке и принявший ее культуру человек, который в молодо­сти упражнялся в гимнасии и учил наизусть Гомера, а в зрелые годы посещает театр.

Когда македонских владык сменили в I в. до н. э. римляне, это не поколебало внутренних основ эллинистической цивили­зации и даже не отменило верховенство греческого языка. Рим­ский чиновник и восточный подданный Рима, будь то сириец, копт или иудей, как правило, объяснялись между собой по-гречески. Если Сирия эллинистической эпохи дала «греческих» по­этов типа Мелеагра, Сирия римской эпохи продолжала давать «греческих» писателей типа Лукиана из северномесопотамского города Самосаты, известного сатирика II в. н. э., родившего­ся в семье, в которой, по-видимому, говорили по-арамейски. В своем сочинении «Сновидение, или Жизнь Лукиана» он кра­сочно описал, какими посулами завлекла его в детстве важная госпожа — эллинская Образованность: «Все, что существует, и божественные дела и человеческие, я открою тебе в короткий срок... Мужи, знатные родом или славные богатством, будут с уважением смотреть на тебя, ты станешь ходить вот в такой одежде... ты будешь удостоен права занимать почетные должно­сти в городе и сидеть на почетном месте в театре»[7]. Такие лю­ди, как Лукиан, были обязаны греческой выучке всем — и ду­ховными, и материальными основами своего существования. По­нятно, что когда кому-нибудь случалось обвинить его в том, что он, как сириец, не совсем чисто говорит по-гречески, писатель приходил в такое неистовство, в которое его едва ли привела бы самая страшная клевета относительно его нравов. Его малень­кий памфлет, обязанный своим возникновением как раз подоб­ному инциденту, — «Лжец, или Что значит „пагубный"», — красноречиво свидетельствует, что больнее задеть за живое это­го умного и насмешливого человека было просто невозможно. Люди, в меньшей степени наделенные чувством юмора, были, надо полагать, еще уязвимее. В такой перспективе для культур­ного сирийца родное и домашнее — значит провинциальное: то, что надо в себе преодолеть, оттеснить на задний план, если не прямо вытравить.

На земле Египта стояла Александрия; но у нее была соперни­ца. Центром, откуда излучения эллинизма распространялись на землю Сирии, вообще на восточную окраину, уже во времена на­следников Александра стала и в римские времена продолжала быть основанная около 300 г. до н. э. вторая столица Средизем­номорья — Антиохия на Оронте. Обе столицы служили всесвет­ным образцом городской цивилизации.

Чтобы ощутить, как воздух мирового города словно сам со­бою снимал с каждого явления налет местного и почвенного, специфически «восточного», вводя в некий универсальный ряд, полезно вспомнить одну любопытную подробность. Пока при­верженцы казненного в Иерусалиме около 30 г. галилейского проповедника Иисуса не покидали пределов Палестины, у них не было ни малейшей нужды в каком-то особом самообозначе­нии. Ведь они, вспомним это, вовсе не собирались «основывать» новую религию, а себя самих считали наиболее верными из иудеев, сумевшими узнать и признать Мессию, когда он нако­нец явился. В своем кругу, среди своих все было просто: друг для друга они «братья», в общем отношении к Учителю — «уче­ники», для враждебно настроенных раввинских авторитетов — «отщепенцы» (евр. «миним»). Но вот когда ареал их пропове­ди, распространяясь на север, дошел до столицы на Оронте, тут-то для них понадобилось какое-то более общезначимое, бо­лее похожее на термин наименование, которое выражало бы их место среди чужих, в широком мире, фиксировало статус дви­жения наряду с другими движениями, религиозными или еще какими-то. Как свидетельствует новозаветный текст, «ученики в Антиохии впервые стали называться „христианами"» (Деян. II, 28). Путь из тихой Галилеи, даже из Иерусалима в Антиохию — это путь от «ученика» к «христианину». Что христиа­не называются с тех пор христианами, до того привычно для нас, что взгляд наш ленится схватить характерную физиономию слова, уже два тысячелетия входящего в номенклатуру мировых религий. Но полезно задуматься над тем, например, что слово iTO построено по образу и подобию ходовых политических тер­минов римско-эллинистического мегасоциума (греч. Kaisarinanos — человек партии Цезаря, Christianos — человек партии Христа[8]); и еще больше — над тем, что в нем чисто греческий ко­рень (chridzO — «помазываю») и слегка эллинизированный ла­тинский суффикс («-anus») выступают как покров, наброшен­ный на еврейско-сирийскую семантику (Christos — перевод lt;вр. masjah или арам, mesihah «мессия»). Еврейский, греческий, латынь (к слову сказать, три языка, фигурирующие в евангель­ском рассказе о надписи над головой распятого Иисуса) при­сутствуют в этом гибридном антиохийском неологизме, и не просто присутствуют, но взаимно пронизывают друг друга; и просвечивают друг сквозь друга; притом гегемония принад­лежит греческому. За этим языковым сближением, даже смеше­нием, чуть ли не зрительно возникает образ улиц Антиохии, со­зданных для многолюдства, необычно широких — до 20 метров и ширину и более! — на которых встречались люди Востока и люди Запада и прочно господствовал дух цивилизованного, уве­ренного в себе космополитизма. (Теперь, благодаря публика­ции знаменитых мозаик из Якто со сценками антиохийской жиз­ни, мы видим эти улицы достаточно живо.)

Общность судьбы и «души» обеих западно-восточных сто­лиц — Антиохии и Александрии — замечательна. Ни тот, ни другой город не вырастал мало-помалу, из века в век, не про­ходил постепенного пути от локальной замкнутости к мировым контактам, не знал «священных лабиринтов» (выражение из стихов Волошина) — архаической планировки, к которой при­ходилось бы с трудом прилаживать изменившуюся жизнь, как Афины и Рим до них, как Париж, Лондон, Флоренция после них. Они были с самого начала задуманы как столицы и возник­ли искусственно, по замыслу, плану и приказу; их планировка рациональна и парадна; их связь с миром, то есть с дальними торговыми и административными путями, а через эти пути — друг с другом и прочими подобными столицами, важнее и ре­альнее, нежели связь с краем, который их окружает. К этому же типу столицы относится, конечно, и сам Константинополь. Правда, на его месте почти тысячу лет существовал греческий городок Византий; но его история была перечеркнута и эмбле­матически — актом основания Константинополя 11 мая 330 г., и реально — очень основательной перестройкой в духе александрийско-антиохийских моделей. Константинополь не вырос из Византия; напротив, Византий должен был кончиться, чтобы Константинополь мог начаться. В идее столица Константина выросла как бы на пустом месте, и, если эмпирически это было не совсем так, идея этим только подчеркнута. Столицам тако­го рода полагается возникать на пустом месте. В августе 762 г. так же искусственно, на выбранном по утилитарным соображе­ниям месте деревушки Багдад для главы исламского мира хали­фа Мансура была выстроена резиденция, нареченная им Меди- нет аль-Салам, то есть «Город Благоденствия», и долженство­вавшая затмить те три столицы; если город не переставали называть Багдадом, то ведь и Александрию египтяне продолжа­ли именовать «Ракотис» — тоже по имени деревни, когда-то стоявшей на ее месте. Александрия и Антиохия, Константино­поль и Багдад — и цикл замкнулся. От основания Александрии до основания Багдада прошло тысячелетие — срок, почему-то нередко играющий в истории важную роль. (Позднее разве что город на Неве представляет по обстоятельствам своего основа­ния и по своей характерной прямолинейной планировке изве­стную параллель столицам того типа.)

Разрыв с местной «почвой» не был для Антиохии таким ост­рым и болезненным, как для Александрии. Сирийцы никогда, еще со времен наследников Александра, не были так унижены и озлоблены, так упрямо замкнуты в кругу своей традиции, как копты; имперский порядок подчас давал им шансы, в которых неизменно отказывал коптам: сирийцы заседали и в римском сенате, даже садились, как Гелиогабал и Александр Север, на престол цезарей, но вообразить копта-сенатора и тем паче коп­та-императора решительно невозможно. У сирийцев было куда больше непринужденного любопытства к самым разным вещам, в том числе и к эллинской мудрости; еще раз напомним, что это был народ толмачей, и если бы они уже впоследствии, успев вы­свободиться из-под давления греческого языка, не принялись так рьяно переводить полюбившегося им Аристотеля на свой собственный язык, мысль ученых арабского халифата, а позд­нее и западноевропейских схоластов лишилась бы своего важ­нейшего стимула.

Необходимо как следует почувствовать и то, что вопрос соб­ственной «идентичности» стоял для сирийского этноса в прин­ципе иначе, чем для коптского. С коптами дело обстояло прос­то: они — прямые и более или менее «чистокровные» потомки древних египтян. С сирийцами дело обстояло вовсе не так прос­то: это потомки арамейцев, но также амореев, хананеев и фи­никийцев, прочих западносемитских народностей, но также на­родов Месопотамии — и кого, кого еще! Конечно, они были объединены общностью языка, культуры и достаточно живого самосознания; но силою вещей самосознание это должно было иметь иную структуру, чем самосознание коптов, быть более «открытым».

Если, однако, между эллинизмом Антиохии и сирийской на­родностью и не было непримиримого антагонизма, противоре­чие оставалось; вовсе не случайно, что, когда к IV в. наступает время для становления самобытной сирийской литературы на народном языке, литература эта приобретает свои очертания на почтительном расстоянии от Антиохии — в северной Месо­потамии, вокруг городов Нисивина и Эдессы. Употреблявший­ся там диалект и лег в основу сирийского литературного язы­ка. Совершенно аналогичным образом литературное творче­ство на коптском языке делает тогда же свои первые шаги под знаком гегемонии так называемого саидского, то есть верхне­египетского диалекта, развившегося вдали от Александрии. Так география культуры выявляет пространственно и делает нагляд­ной духовную поляризацию, по-своему шедшую в каждой из эл­линизированных стран Ближнего Востока: что для Египта — спор Фиваиды с Александрией, то для Сирии — спор Эдессы с Антиохией.

Открылся этот спор неудержимым натиском греческого на­чала, на долгие века перехватившего инициативу. Позиция вос­точного начала долго оставалась оборонительной. Оно или ухо­дило с поля битвы за культуру в консервативную область быта и культа, или принимало навязанные ему условия игры; и тогда книжники Востока, начиная с вавилонянина Беросса и египтя­нина Манефона еще в III в. до н. э., включая иудея Филона Александрийского (I в. до н. э. — I в. н. э.), наперебой спеши­ли облечь отеческие предания в обязательную упаковку грече­ских форм слова и мысли[9]. Но если уж необходимо становиться писателем греческого языка и греческого типа, многие находи­ли для себя более заманчивым стать попросту греческим писате­лем. По этому пути пошли наши знакомцы Мелеагр из Гадары и Лукиан из Самосаты, снисходительно посмеивающиеся над собственным сирийским происхождением. Лишь постепенно Восток готовится стать более сильным партнером диалога. Во времена Мелеагра этим еще и не пахло; но одновременно с Лукианом жил совсем другой сириец — христианский писатель Татиан. Апологетический труд последнего «Слово к эллинам» написан по-гречески и обращен, как явствует из заглавия, к гре коязычной публике; но в яростных нападках автора на все гре­ческое мы уже ощущаем не только вражду христианина к языче­ству, но и неприязнь сирийца к эллинизму, когда-то навязанно­му его предкам. Первое служит санкцией для второго. Не при­ходится удивляться, что вскоре после этого трактата, в 172 г., Татиан вернулся в родную Сирию и работал над арамейским сводным переводом Евангелий (так называемый Диатессарон, или evangeljon da-mehallete).