"Направить в гестапо" - читать интересную книгу автора (Хассель Свен)

VI. Превентивное заключение

В здании гестапо на Штадтхаусбрюке, 8, за широким столом напротив Пауля Билерта сидел лейтенант Ольсен.

Лейтенант держал в руках документ. Билерт задумчиво курил большую сигару. С улыбкой на губах он, щурясь, смотрел, как вьется поднимающийся к потолку дым. Ольсен был его сто двадцать третьим арестантом на этой неделе. Группенфюреру Мюллеру ничего не оставалось, как выразить удовлетворение усердием Билерта. Хотя, надо сказать, Мюллер дурак и свинья. Не чета обергруппенфюреру Гейдриху.

Билерт слегка изменил позу и стал думать о Гейдрихе. Эти болваны вероломно убили его. А ведь он был у них одним из лучших людей. Билерт был бы рад служить под его началом. Умный, самоуверенный, неразборчивый в средствах. Сущий демон. Даже Гиммлер как следует подумал, прежде чем вступить с ним в борьбу. И кто знает, думал Билерт уже не в первый раз, не причастны ли Гиммлер и сам фюрер к этому убийству? Боялись, что этот человек становится слишком сильным и, следовательно, опасным. Конечно, расследование велось из рук вон плохо. Билерту не нравилось, что очень много вопросов осталось без ответа.

Почему, например, никого из убийц Гейдриха не оставили в живых, чтобы они дали показания? Приказ группенфюреру СД Небе, руководившему розыскной операцией, совершенно ясно гласил, что требуются смерти, а не аресты: «Пленных не брать. Все должны быть убиты любыми способами — даже если придется нарушить неприкосновенность церкви, попытайся они найти там убежище. Сожгите церковь, если потребуется, но никому не дайте уйти».

Последнего убийцу настигли в Праге. Он сдался без сопротивления, и его — вместо того, чтобы расстрелять на месте, — привезли в Берлин. Судя по всему, убийца был полностью готов дать показания, но не получил такой возможности; он был застрелен в кабинете Небе. По официальному сообщению в газетах, это было самоубийство, и большинство людей охотно поверило напечатанному. Даже англичане приняли это на веру и сообщили по Би-би-си.

Билерт выдвинул ящик стола и взглянул на лежавший там пистолет. Из этого пистолета он застрелил последнего убийцу в кабинете Небе. Тогда он сделал это с удовольствием, думая только о мести, но теперь иногда ловил себя на мысли о том, что мог сказать этот человек, если б ему дали возможность говорить.

Едва окончилось расследование, Небе сняли с должности. После смерти Гейдриха он стал слишком самоуверенным и не в меру ретивым, поэтому, видимо, его сочли помехой. Сперва Билерт недоумевал, однако быстро сообразил своим хитрым умом, что к чему, и задался вопросом, не окажется ли он следующим в списке. Тут же подал рапорт о переводе, и его направили в Гамбург.

В порядке так называемой репрессии за убийство Гейдриха была сожжена целая деревня под Прагой, где оно произошло. Эту операцию проводила военная полиция. Прошел слух, что это дело рук СС, но на самом деле в том отряде было всего пять эсэсовцев. Ликвидация была полностью делом полиции безопасности из Лейпцига и Дрездена.

Билерт мысленно рассмеялся. Изначально предполагалось, что эту задачу выполнят войска СС, но обергруппенфюрер Бергер выступил против на том основании, что это отрицательно скажется на проведении кампании по вербовке добровольцев в Чехии и Словакии. Теоретически он, видимо, был прав. На практике же оказалось, что кампания эта получила такой удар, от которого уже не оправилась.

Идея сжечь деревню исходила от самого Гиммлера и казалась превосходной. Столь жестокая акция в таком масштабе взбудоражит весь мир. Сразу станет понятно, что это репрессия, акт возмездия против чехословацкого движения сопротивления, якобы убившего Гейдриха. И при виде такой бойни, сожжений, расстрелов и повешений за смерть одного человека люди непременно проклянут движение сопротивления за то, что оно навлекло на них такое бедствие.

Беда заключалась только в том, что британцы почти сразу же прониклись подозрением. И, не теряя времени, передали по радио свою точку зрения на это событие, в результате чего сотни добровольцев из Чехии и Словакии немедленно дезертировали и влились в движение Сопротивления, а вербовщики сразу же притихли. Да, конечно, Гейдрих был убит, но остальная часть плана прискорбно провалилась. Можно даже сказать, подумал Билерт, закрывая ящик стола, обернулась против них. Ну и поделом.

И перенес внимание на лейтенанта Ольсена, который, хмурясь, в третий раз перечитывал ордер на свой арест. Билерт откинулся на спинку кресла и довольно улыбнулся сквозь облако табачного дыма. Это была хорошая мысль — притом его собственная — давать этим интеллектуальным типам возможность ознакомиться с кой-какими фактами до начала допроса. Это выбивает их из колеи, лишает ощущения твердой почвы под ногами и развязывает им языки в попытке оправдаться. А Билерт знал по опыту, что чем больше человек говорит, тем глубже роет себе яму.

Он терпеливо ждал. Ольсен перечитывал ордер в третий раз, отчаянно стараясь не упустить ничего. Арестованные всегда так. Первый раз они пробегают ордер глазами и понимают его только наполовину; второй раз замедляют чтение настолько, чтобы понять несколько основных пунктов, хотя их разум все еще отказывается принять суровый факт ареста: но в третий раз их нервы сдают, и они становятся гораздо податливее. Поэтому Билерт откинулся на зад и выжидал, разглядывая свои холеные ногти и наслаждаясь ароматом превосходной сигары.

Лейтенант Ольсен, судя по всему, не являлся исключением из общего правила. Он читал документ мучительно медленно, все еще отказываясь верить, но с нарастающим, расходящимся из глубины существа по всему телу ужасом осознания, от которого потели ладони, а волосы липли к затылку.

«Президенту Народного трибунала.

Народный трибунал, 7. 636/43 (52/43—693)

Гамбург, 3 апреля 1943 г.

Штадтхаусбрюке 8

Гамбург 2

ОРДЕР НА АРЕСТ

Государственная чайная полиция требует интернировать лейтенанта Бернта Виктора Ольсена, в настоящее время проходящего службу в 27-м бронетанковом полку. 27-й полк расквартирован в Гамбурге в Альтонских казармах[36].

Поведение вышеупомянутого Бернта Виктора Ольсена подлежит официальному расследованию. Он обвиняется в попытке нарушения общественного порядка путем распространения паники и уныния и поощрения актов саботажа и мятежных действий. Об этом свидетельствуют следующие факты:

1) 22 января 1943 года, когда полк находился на Восточном фронте, Обвиняемый сделал сослуживцу офицеру следующее заявление:

«Думаю, Третий Рейх не просуществует и ста, тем более тысячи лет — всем уже понятно, что война, по сути дела, проиграна. Вскоре англичане и американцы вторгнутся через Италию и Балканы в Германию — а тогда Адольфу с его приятелями останется только покончить с собой, и, по мне, чем скорее, тем лучше».

2) Примерно в это же время Обвиняемый показывал одному из младших офицеров русскую листовку, подстрекающую немецких солдат дезертировать.

Совершенные преступления предусмотрены пунктами 5 и 91 статьи 1 Уголовного кодекса. Арест и предварительный допрос Обвиняемого должны быть произведены Государственной тайной полицией, Штадтхаусбрюке 8, Гамбург 2. Арест и содержание под стражей Обвиняемого могут быть обжалованы перед президентом Народного трибунала.

Доктор Миккерт Президент апелляционного суда.»

Лейтенант Ольсен дочитал документ до конца в третий раз. Положил его на стол и с отрешенным видом взглянул на Пауля Билерта.

— Что я должен говорить?

Билерт неторопливо выпустил облако сигарного дыма.

— Это вам решать, — вкрадчиво сказал он. — Я лишь провожу предварительное расследование. И не вправе указывать вам, что говорить. Однако могу дать небольшой совет. — Билерт подался вперед и ткнул сигарой в сторону Ольсена. — Имейте в виду, что мы в гестапо не дураки.

Мы всегда знаем, что делаем. Мы никогда не берем человека под арест без вполне достаточных основании — и ни когда не совершаем ошибок. Мы очень тщательно изучаем факты перед тем, как арестовать подозреваемого для проведения допроса. Поэтому в таком деле, как ваше, вы лишь навредите себе, отвергая какое-либо из обвинений — так как в конце концов скажете именно то, что мы хотим от вас услышать.

Билерт улыбнулся и снова откинулся назад. В глазах его за толстыми линзами очков сверкала злобная радость.

— На вашем месте я бы не особенно беспокоился о частностях. В конечном счете все сведется к выбору, выйдете вы отсюда на своих двоих, или вас выволокут, как мешок с картошкой — это уже решать вам самому. Но какое решение вы примете, для меня никакого значения не имеет. В любом случае вы сделаете полное и убедительное признание.

Он поднес сигару к носу и, чуть подрагивая ноздрями, вдохнул ее аромат. Потом взглянул на Ольсена с дружелюбной улыбкой.

— Безусловно, вы можете весьма облегчить свое положение, если решите вести себя разумно. Если вы готовы сделать немедленное признание, это сбережет ваше и наше время. Не придется рыться во всем этом хламе, — он пренебрежительно постучал пальцем по лежавшей перед ним стопке бумаг, — и вас, видимо, посадят в Торгау всего на две-три недели; думаю, вы согласитесь, что это очень даже небольшой срок. После Торгау, конечно, вас либо отправят в штрафной полк рядовым, либо на несколько месяцев в ФГА.

Лейтенант Ольсен ерошил волосы, покуда они встали дыбом. Однако взгляд блестящих серых глаз Билерта встретил не дрогнув.

— Все, что вы говорите, кажется совершенно откровенным, — признал он. — И в данных обстоятельствах даже очень заманчивым; думаю, большинство бедняг, сидевших на этом стуле, были настолько простодушны, что верили вам. Только я уже прослужил три года в штрафном батальоне и прекрасно знаю, что никто — повторяю, никто — не прожил в ФГА больше двух месяцев.

— Вы преувеличиваете, — спокойно ответил Билерт. — Я лично знаю нескольких людей, которые прошли через это испытание и до сих пор живы здоровы — естественно, это те, кто был благоразумен и сотрудничал с нами, не стану скрывать. Но тот, кто готов быть разумным, встречает снисходительное к себе отношение. И честно говоря, лейтенант, думаю, у вас никакого выбора нет. Вы оказались в нынешнем положении из-за собственной неосмотрительности, так почему бы не сознаться в своих преступлениях и покончить с этим? Уверяю, у меня достаточно свидетельских показаний, чтобы отправить вас на казнь. — Билерт взял ручку и ткнул ею в сторону лейтенанта. — Я имею в виду смертную казнь. Отсечение головы. Видели вы хоть раз обезглавливание, лейтенант? Процедура неприятная, даже для зрителей. В общем, таково положение, в котором вы оказались, и что вы решите, ваше дело. Но в любом случае не следует недооценивать гестапо. Скажу, не преувеличивая, — наши информационные службы в высшей степени результативны, мы знаем даже, что говорят люди во сне — агенты у меня есть повсюду. И не стану скрывать, многие из них совершенно беспринципны. Мне все равно, кто они, генералы или проститутки, встречаюсь я с ними на званых обедах или в туалетах жалких кафе — лишь бы делали то, что от них требуется. При желании, лейтенант, у меня уйдет не больше двух недель на то, чтобы узнать всю историю вашей жизни с самого рождения, вплоть до таких мельчайших подробностей, которых, возможно, вы и сами не знаете — поверьте, я могу установить даже цвет вашей первой соски.

Лейтенант Ольсен хотел перебить, но Билерт остановил его поднятой рукой.

— Погодите минутку. Потом получите возможность говорить сколько угодно. Позвольте сперва назвать вам наиболее значительные факты, которыми я располагаю. Прежде всего, нам известно, что вы часто говорили своим солдатам об измене, саботаже и дезертирстве. Вы непочтительно отзывались о фюрере, вы читали и обсуждали запрещенную литературу — в частности, «На Западном фронте без перемен», часто цитировали оттуда длинные отрывки. Все это — прямое нарушение девяносто первого пункта. Кроме того, ваша жена готова дать письменные показания о других ваших изменнических действиях — у нас много материала, лейтенант, бороться с нами нет смысла. Предлагаю взять ручку, написать полное признание, и мы сможем покончить с этим неприятным делом в течение часа. Посидите в камере неделю-другую, затем, думаю, вас приговорят к полутора двум месяцам в Торгау. После этого, как я сказал, штрафной полк. Будете, конечно, разжалованным, но, по крайней мере, значительно более благоразумным. — Билерт улыбнулся. — Не станете впредь так давать волю языку.

— Все это представляется в высшей степени приемлемым, — негромко сказал Ольсен. — Беспокоит меня только одно: где гарантия, что все будет так, как вы обещаете? Я слышал о людях, расстрелянных за меньшие преступления, чем те, в которых меня обвиняют.

— Каких только слухов не ходит, — беззаботно сказал Билерт. — Нужно не только поменьше болтать, но и поменьше слушать. Что до гарантии — разумеется, дать вам ее я не могу; сами понимаете, окончательно решать вашу участь предстоит не мне. Однако, поверьте, у меня большой опыт в таких делах, как ваше, и я знаю, что говорю. Любой приговор должен придти ко мне на утверждение, и я могу смягчить его, если сочту нужным. Если я найду, что судья был слишком снисходительным, в моей власти отправить и его, и обвиняемого в исправительно-трудовой лагерь. Точно так же могу разорвать, при желании, решение о смертной казни и немедленно освободить заключенного. Все возвращается к вопросу о готовности сотрудничать. Мы постоянно ищем новые таланты и поэтому всегда интересуемся людьми, которые хотят сотрудничать с нами. Вы, к примеру, могли бы принести пользу нам обоим, если б согласились работать на меня. Мне было бы очень интересно узнать некоторые подробности о вашем командире, оберсте Хинке. Кроме того, в вашем полку есть гауптман-кавалерист по фамилии Брокман. Он представляет для меня особый интерес. Буду откровенен, лейтенант: мне бы доставило большое удовольствие видеть, как ему отрубят голову. И все-таки, — Билерт распрямился и расправил узкие плечи, — сперва давайте приведем в порядок ваши дела. Напишите признание, посидите в Торгау, и я обещаю, что в течение трех недель отправлю распоряжение о немедленном возвращении вас в вашу роту в нынешнем чине лейтенанта. Будет сделано все, чтобы для ваших коллег это выглядело нормально, и вы сможете быстро доказать мне, что раскаялись во всех прежних ошибках. Разумеется, мы не заставляем людей сотрудничать с нами против их воли. Это целиком и полностью ваше решение.

Лейтенант Ольсен иронично улыбнулся.

— Все это замечательно, — сказал он, — но есть один недостаток — видите ли, я категорически отрицаю все выдвинутые против меня обвинения.

Билерт вздохнул.

— Лейтенант, я думал, у вас хватит ума не биться головой о стену! Отрицаете вы их или признаете, не имеет никакого значения. Вы сами не имеете никакого значения, если на то пошло. Я ничего лично против вас не имею — то, что арестованы вы, объясняется прежде всего случайностью. Я мог арестовать любого члена вашей семьи. При желании мог бы арестовать всю семью, но мне вся не нужна, мне нужен один член — один член каждой семьи в Германии. Вот в чем моя цель.

Лейтенант Ольсен остолбенел.

— Не понимаю. Какое отношение имеет приписываемое мне поведение к моей семье?

Билерт небрежно швырнул окурок сигары в открытое окно и отобрал из лежавшей перед ним стопки несколько бумаг.

— Никакого, — ответил он. — Совершенно. Я объясняю, что на вашем месте могли оказаться отец, брат или сестра — то, что выбор пал на вас, просто случайность. — Поглядел на Ольсена с приветливой улыбкой. — Мы могли бы точно так же арестовать вашего отца.

— На каком основании? — холодно спросил Ольсен.

Билерт глянул в лежавшие перед ним бумаги.

— Двадцать шестое апреля сорок первого года, — бодро прочел он вслух. — В начале двенадцатого он разговаривал с двумя друзьями о политике. По ходу разговора сделал следующие заявления: во-первых, сказал, что больше не верит в возможность победы нацистов, во-вторых, что считает государство идолом на глиняных ногах. Возможно, лейтенант, вам это кажется не особенно серьезным преступлением, но вы поразились бы, узнав, что мы при желании можем из этого сделать! Затем, — Билерт взял другой лист, — ваш брат Хуго. В настоящее время служит в Тридцать первом танковом полку в Бамберге[37]. У нас есть сведения и о нем — он несколько раз делал весьма странные замечания о людях, правящих Третьим Рейхом. Мы вполне могли бы пригласить его сюда для беседы. А затем ваша сестра. — Билерт взял третий лист и повел вниз по нему пальцем. — Так… медсестра в госпитале военно-воздушных сил в Италии. В сентябре сорок первого года была на борту госпитального судна в Неаполе. Четырнадцатого сентября слышали, как она сказала, что считает герра Гитлера лично ответственным за… — сейчас найду — …за всю эту постыдную и бессмысленную бойню…

Билерт собрал бумаги и взглянул на лейтенанта.

— Вот так, — непринужденно сказал он. — У нас есть сведения подобного рода буквально на каждого гражданина, обладающего даром речи. Вот здесь, — Билерт указал на канцелярскую проволочную корзину с объемистой папкой, — дело против одного из высокопоставленных служащих министерства пропаганды. У человека его положения хватает глупости изливать душу любовнице! Правда, как только я предъявил ему обвинение, у него достало ума сделать полное признание и предложить свои услуги. Он может очень мне пригодиться. Я давно слежу за доктором Геббельсом и его изводящим бумагу министерством! Знаете, лейтенант, я действую с высоким прицелом…

Он засмеялся, стряхнул с лацкана несколько хлопьев пепла и потуже затянул узел галстука.

— У вас странное чувство юмора, — сухо заметил Ольсен.

Уголки губ Билерта резко опустились вниз. Серые глаза превратились в щелочки.

— Мне чувство юмора ни к чему, лейтенант. Серьезность моей работы не допускает подобного легкомыслия. Я делаю то, что необходимо, и это требует двадцати четырех часов в сутки. Безопасность всей страны лежит на моих плечах. И плечах моих коллег. Мы обязаны выполнять свой долг. Каждый, кто не способен вписаться в наше общество, должен быть уничтожен для блага этого общества. Думаю, вы согласитесь, что это дело нешуточное.

— В таком изложении — нет, — негромко произнес Ольсен.

— Хм. — Билерт быстро пощелкал суставами всех пальцев, затем нетерпеливо постучал рукой по столу. — Лейтенант, я больше не могу тратить время на разговоры с вами. Подпишите обвинение, и я не буду заниматься остальными членами вашей дерзкой семейки. Они заслуживают ареста, но я, как уже сказал, не могу вести дела со всеми ними. Один человек из каждой семьи — вот и все, что мне нужно. Это идея Гейдриха и, как большинство его идей, здравая в своей основе. Подождите до конца войны, лейтенант. Вы увидите тот день, когда все население Европы будет вскидывать руку в салюте, завидя офицера СС. Знаете, как в Японии. Я провел там несколько месяцев, и это был в высшей степени познавательный опыт. Голландские и английские офицеры падали ниц перед своими японскими господами…

Он с удовольствием откинулся на спинку кожаного кресла, его маленькие, опрятные руки лежали на подлокотниках.

Ольсен попытался подавить приступ дрожи и не смог. Недоставало только двух блестящих черных воронов, чтобы превратить это кресло в трон дьявола, а Билерта в существо из сказок братьев Гримм.

Он повернулся и поглядел в окно. На Эльбе уныло гудел пароход. По оконному карнизу важно разгуливали два голубя. На флагштоке висел поникший в неподвижном воздухе красный флаг со свастикой. Стая чаек взлетела и устремилась вниз, раздражающе крича над коркой хлеба. Лейтенант Ольсен отвел взгляд. Он не выносил вида чаек с тех пор, как в Средиземном море торпедировали судно, на котором он находился. Сам лежа с раной, будучи не в силах помочь, он с ужасом наблюдал, как стая прожорливых птиц села на умиравшего капитана судна и выклевала у него глаза. Чаек с тех пор он ненавидел. Хищные птицы, вороны и стервятники, даже крысы и гиены, по крайней мере дожидаются, когда их жертвы умрут. Но чайки — нет. Чайки выклевывали глаза у живой добычи. Они казались ему гестаповцами в птичьем царстве.

Ольсен снова обратил взгляд на Билерта. Маленький, седой человек хохлился в своем кресле, необычайно злонамеренный, обладающий жутким могуществом; и внезапно Билерт представился ему чайкой, сидящей на живом теле, выклевывающей глаза и, даваясь, глотающей их…

Ольсен потянулся к ручке, подписал обвинение, даже не заглядывая в текст. Ему было уже все равно. Притом оно было справедливым. Он говорил о фюрере гораздо более резкие вещи, чем те, в которых обвинял его Билерт. Может быть, он все-таки умрет за правое дело. Но ему хотелось узнать, кто на него донес. Хотелось как-то сообщить об этом Легионеру и Порте. Они отомстили бы за него, кем бы ни был этот доносчик, и месть, даже свершенная чужими руками, была бы сладка.

Пауль Билерт подался вперед, слегка хмыкнув, и взял обвинение. Взглянул на подпись, кивнул, потом протянул Ольсену коробку больших сигар.

— Прошу! Все сделано — и это было не так уж трудно, правда?

Ольсен промолчал. Говорить, собственно, было нечего. Он понимал, что мог бы затянуть дело, отрицать все обвинения, отказываться подписывать, но понимал и то, что это было бы тщетно. Гестапо обладало громадной властью, и личность была бессильна перед ним.

Через десять минут в кабинет вошли два унтерштурмфюрера СД. Один из них положил на плечо Ольсена тяжелую руку.

— Мы едем прогуляться, лейтенант. Пришли взять тебя с собой. Поездка тебе понравится.

Оба громко захохотали. Унтершарфюрер Бок пользовался репутацией своеобразного шутника.

Ольсен молча вышел из кабинета, молча шел по коридорам, молча влез в машину. Унтершарфюрер Бок сел впереди рядом с водителем и вел репортаж, пока они ехали. По Мёнкебергштрассе, через Адольф Гитлер-платц; объезд из-за разрушений после бомбежки, по Альштеру, мимо отеля «Фир Яресцайтен», через Генземаркт; по Цойгхаузалле и на Реепербан. На Реепербане было многолюдно. Он казался запруженным людьми, которым больше нечего делать, как таскаться из бара в бар, при этом все больше и отвратительнее пьянея.

— Жаль, что так спешим, — сказал Бок. — А то вышли бы выпить по кружке пива.

Во всю длину Кляйне Марташтрассе тянулась очередь.

— Ждут, чтобы опробовать новых проституток, — объяснил Бок, ударив по спинке сиденья. Обращался он к Ольсену, который не делал попытки выказать какой-то интерес. — Мы только что отправили сюда еще двадцать. Вот это обслуживание! Пусть только кто-то при мне скажет, что Третий Рейх плохо организован. Скажи, лейтенант, ты хоть раз задумывался, что представляет собой национал-социализм? — Ольсен все время уныло смотрел в окошко машины. — Ладно, скажу тебе, — объявил Бок. — Это единственная осуществимая форма коммунизма.

Ольсен медленно повернул голову и взглянул на унтершарфюрера.

— Как ты пришел к такому выводу? — устало спросил он.

Бок засмеялся, польщенный тем, что в конце концов завладел вниманием Ольсена.

— В общем, я считаю, что мы здесь, так сказать, национальные коммунисты. Мы хотим сделать немцев из всего мира. Если у кого не та форма носа, тип волос, цвет кожи — тех побоку. Так и надо, они ведь не германской расы, верно? Вот русские не такие разборчивые. Русским все равно, как ты выглядишь, им достаточно похлопать тебя по плечу и сказать: теперь ты большевик, и должен думать как большевик. Все прочее их не волнует. Совершенно ни какого чувства национальности. Кстати, должен признать, кое в чем русские знают, что делают, гораздо лучше, чем мы. Взять, к примеру, священников. Здесь мы позволяем им свободно разгуливать, даже не заставляем носить свастику. А там они вешают этих ублюдков. И я считаю, что нам тоже нужно так обходиться с ними. Иначе мы накапливаем для себя кучу проблем, помяни мое слово. Целую кучу — излишняя мягкость не оправдывает себя, и они сильнее, чем тебе это, видимо, представляется. Люди падки на такие вещи — бессмысленное бормотание молитв, поклоны, очищения, хождение к исповеди и прочее. А мне все это ни к чему. Я и близко не подойду к треклятому священнику!

Он засмеялся, водитель тоже.

— Почему? — мягко спросил Ольсен. — Слишком многое гнетет совесть?

Бок окинул взглядом Кёнигиналлее с лежащей в руинах церковью.

— Мою совесть ничто не гнетет, чтоб ты знал. Я только выполняю приказы. Делаю, что велят. Какие это приказы, кто их отдает — не моя забота, так что не пытайся меня в чем-то винить.

Машина остановилась возле штаба, часовой наклонился к водителю.

— Откуда и куда?

— Гестапо четыре дробь два А, Штадтхаусбрюке восемь. Едем в гарнизонную тюрьму.

— Покажите пропуск.

Часовой посмотрел на лейтенанта Ольсена, взгляд его ясно говорил: «В последний раз едет на заднем сиденье, бедняга, — может, вообще едет в последний раз».

Он подошел к передку машины взглянуть на номерной знак. Решительно откозырял Ольсену.

Большой «мерседес» въехал в городок. Ольсен увидел группу офицеров в белых френчах, поднимающихся в казино по широким ступеням. Он сам захаживал туда в прежние, счастливые дни, теперь казавшиеся очень далекими.

Машина миновала площадь и остановилась возле тюрьмы. Бок засмеялся.

— Приехали, лейтенант! Пятизвездный отель, все для твоего удовольствия — мягкая постель, отдельная ванная… чего еще желать человеку? Не пугайся, что двери заперты и зарешечены. Это не затем, чтобы не выпускать людей оттуда, а чтобы не пускать их туда…

Он нажал кнопку возле двери, и далеко в глубине тюрьмы раздался негромкий звонок. Вскоре послышались негромкие шаги и звук поворачиваемого в замке ключа. Дверь медленно открыл обер-ефрейтор. Бок объявил о прибытии лейтенанта Ольсена так, словно это была царица Савская собственной персоной; обер-ефрейтор взял документы с равнодушным видом, словно расписку за ящик овощей.

— Под топор? — лаконично спросил он, возвращая подписанный бланк.

— Кто знает? — засмеялся Бок.

Он откозырял и вышел, оставив Ольсена беспомощно стоять по другую сторону массивной стальной двери. Обер-ефрейтор повел его в регистратуру, где за большим голым столом восседал штабс-фельдфебель с эмблемами артиллериста. Невысокий, приземистый, с лысой головой и громадной грудью, выпуклым лбом и маленькими, похожими на пуговки глазами. Документы Ольсена он читал медленно — то ли потому, что чтение давалось ему с трудом, то ли наслаждаясь важничаньем перед разжалованным офицером.

— Преступления против государства, — произнес он, неторопливо ведя тупым кончиком пальца вдоль машинописной строчки. — Преступления против государства… — С пренебрежением взглянул на Ольсена. — Терпеть не могу людей, совершающих государственные преступления. Лучше уж откровенные мошенники, чем мерзавцы вроде тебя.

Можно быть спокойным за уголовных, но только не за политических. Даже сектанты лучше политических. Они хоть и выводят из себя, читая весь день треклятую Библию, но по крайней мере вреда от них нет. А вы просто стадо идиотов, которые никогда не поумнеют. Воюете с ветряными мельницами, — презрительно сказал штабс-фельдфебель. — Вот что вы делаете. Воюете с ветряными мельницами. А теперь слушай, — сменил он тон на строго официальный. — Выкладывай все из карманов на стол. А когда я говорю все, это значит все — в том числе и вещицы, которые ты пытался спрятать в заднице. Вытаскивай их. Я ведь не вчера родился; уже навидался всего этого… — Издевательски взглянул на Ольсена. — Вот-вот, все на стол. Слева направо, обязательно в прямую линию. Вдоль края стола — расстояние между вещами два пальца — зажигалку и спички справа, деньги с левого конца — и пошевеливайся, черт возьми, времени у нас мало, идет война, знаешь ли!

Лейтенант Ольсен отступил на шаг и взглянул на свои личные вещи, лежащие вдоль края стола прямой линией: зажигалку, авторучку, часы, трубку, записную книжку и прочие предметы, которые человек обычно носит в карманах. С левого края лежали тридцать две марки и шестьдесят семь пфеннингов.

Штабс-фельдфебель Штальшмидт обстоятельно составил опись вещей на листе бумаги, потом прикрепил к каждой ярлычок. На записной книжке лейтенанта Ольсена была красная звездочка — кокарда русского комиссара, сувенир из-под Харькова. Штальшмидт с бранью сорвал ее, швырнул на пол и злобно растоптал.

— Такого хлама здесь не храним. По-моему, таскать побрякушки, принадлежавшие врагам Германии, уже само по себе преступление против государства.

Со сверкающим в глазах злобным предвкушением он взглянул на Ольсена; теперь настало время снять с лейтенанта награды, мундир и подвергнуть его обыску. У Штальшмидта это было любимым занятием.

Штабс-фельдфебель облизнул мясистые губы и вытер нотные ладони о голенища, разглядывая Ольсена прищуренными глазами. Этот, решил он, вряд ли выйдет из себя, хотя в прошлом реакция заключенных иногда бывала совершенно неожиданной, и нельзя ни в чем быть уверенным. Для Штальшмидта главным было довести заключенного до той черты, когда ярость, паника или отчаяние заставят его броситься на своего мучителя. Тогда и только тогда Штальшмидт мог наслаждаться выгодами своего положения в полной мере; тогда и только тогда мог он перейти в контрнаступление. Поскольку атлетически сложенный обер-ефрейтор Штевер стоял в дверях, блокируя все маршруты бегства и услужливо свидетельствуя тот факт, что его начальник действует исключительно в целях самозащиты, штабс-фельдфебель мог вымещать все свои проблемы, все неврозы на злосчастных заключенных.

Не сводя взгляда с Ольсена, Штальшмидт взял длинный, тонкий хлыст для верховой езды и принялся задумчиво похлопывать им по голенищу. Он вспоминал разыгравшуюся на днях сцену с обвиненным в саботаже болваном оберстом из Сто двадцать третьего пехотного полка. Этот человек сносил все оскорбления и жестокости с солдатским достоинством, пока ему не было приказано раздеться, тут он сорвался, потерял голову, дошел до истерического припадка. Это стало неожиданным подарком судьбы!

Толстый язык Штальшмидта высунулся еще раз и увлажнил губы, когда он вспоминал побагровевшего оберста.

— Пусть ты офицер и командир полка, — глумился Штальшмидт, защищенный надежностью своего положения, — пусть ты покрыт побрякушками, честью и славой, пусть в твоих жилах течет голубая кровь, но, черт побери, для меня ты просто гнусный, вонючий ублюдок, который нарушил закон и в наказание очутился здесь! И если быстро не сдохнешь, тебя выведут отсюда, расстреляют, и всем будет наплевать, что кровь твоя голубая, как паршивое Среди…

Тут оберст взорвался. Стоявший у двери обер-ефрейтор Штевер подался вперед и умело толкнул его в поясницу, оберст потерял равновесие и врезался в стоявшего наготове штабс-фельдфебеля. Какое-то время они швыряли его друг к другу, били в живот, наносили удары прикладом винтовки, потом оберст, улучив момент, выскочил в дверь и помчался по коридору; подол рубашки колыхался вокруг его жилистых старческих бедер. Они гонялись за ним по коридорам и наконец загнали в угол с помощью Грайнерта, носившего прозвище Стервятник. Штевер и Грайнерт схватили оберста с двух сторон, а Штальшмидт вынул пистолет, заставил заключенного взять его в руку и поднести к виску.

Оберст не смог умереть с достоинством. Он просил, умолял, истерически мямлил, обливаясь слезами, чем отблагодарит их, если они сохранят ему жизнь. Последним его полным отчаяния посулом было дать им в утеху жену и дочерей. Штальшмидт со смехом заставил оберста нажать на спуск и разнести себе череп.

Разумеется, нельзя было ожидать, что все арестованные будут устраивать такую потеху или кончать с собой, однако, глядя на лейтенанта Ольсена, Штальшмидт ощутил надежду, что этот молодой человек может оказаться неплохим посмешищем.

Он поскреб горло и в предвкушении сильно сглотнул.

— Теперь прошу заключенного снять одежду и сложить ее на два предоставленных стула. Белье на левый, остальное на правый. Сапоги поставить посередине между ними.

Штальшмидт снова поскреб горло, выждал несколько секунд, потом поднял взгляд посмотреть, как лейтенант это воспринимает. К его острому разочарованию, лейтенант воспринимал это совершенно равнодушно. Складки возле рта, пожалуй, стали резче, выражение глаза чуть печальнее, но было ясно, что легко он не сломится. Штабс-фельдфебель видел и раньше эти признаки; признаки того, что человек уже не способен найти силы сражаться или восставать против системы. И это были самые скучные из всех заключенных. Они выполняли все команды, принимали всевозможные оскорбления и тумаки, даже не поведя бровью; тихо сидели в камерах, ждали допроса, ждали суда, ждали признания виновным и расстрела. Все это без малейшего проявления эмоций, говорящего, что им не все безразлично. А может, им и вправду было все безразлично, и это очень раздражало штабс-фельдфебеля. Человек, которому все безразлично, неуязвим, а неуязвимый человек не представлял собой никакого интереса. Язви, оскорбляй, унижай его как угодно — это будет лишь потерей времени и источником недовольства; ожидать от человека, которому все безразлично, каких-то щекочущих нервы реакций — все равно, что осыпать ругательствами кирпичную стену в надежде, что она развалится.

Лейтенант Ольсен неторопливо, равнодушно снял френч и повесил на спинку стула.

— Побыстрей! — рявкнул Штальшмидт. — Не к маскараду готовишься!

Лейтенант послушно снял рубашку, брюки и повесил их вслед за френчем. Выражение его лица оставалось непроницаемым. Он не выказывал никаких признаков стыда, гнева или униженности. Штальшмидт закусил желтеющими зубами толстую нижнюю губу. Ну, пусть этот ублюдок предстанет перед начальником тюрьмы! Тогда он сбросит с себя апатию. Тогда заноет другую песню. Тогда…

Лейтенант снял ботинки и встал голым между стульями. Штальшмидт повернулся и взглянул на Ольсена. Верхняя его губа насмешливо изогнулась.

— Какое противное зрелище! А, Штевер? Какое противное, отталкивающее зрелище — в голых телах есть что-то совершенно отвратительное. Ты не так уж плохо выглядел в мундире с красивыми орденами, но поверь, если б мог сейчас себя видеть, то пожелал бы заползти в какую-то нору и сдохнуть там. Взгляни на себя! Взгляни на эти громадные коленные чашечки! На омерзительные волосатые ноги! На громадные ногти! Черт возьми, ну и образина, а?

Он подмигнул Штеверу и принялся расхаживать вокруг лейтенанта, бросая на него глумливые взгляды, то и дело толкая и тыча пальцами. Лейтенант сносил все это с усталой терпеливостью, словно штабс-фельдфебель был ребенком, с выходками которого надо смиряться.

— Так! — заорал, остановясь, Штальшмидт. — Встать на четвереньки — опускайся, опускайся! Отжаться десять раз, и без фокусов — Штевер, подойди сюда и глянь ему в задницу, убедись, что он ничего не спрятал там…

Обер-ефрейтор Штевер охотно покинул свой пост у двери и подошел к ногам лейтенанта. Когда тот отжался приказанное количество раз и встал, Штевер приставил ногу в тяжелом сапоге к его крестцу и так толкнул, что Ольсен отлетел. Штальшмидт постарался встать у него на пути — если б заключенный задел его хотя бы слегка, он мог бы утверждать, что подвергся нападению — однако лейтенант, к его досаде, сумел не столкнуться с ним. Он сильно ударился о дверь, но штабс-фельдфебеля миновал.

Ольсен, шатаясь, поднялся на ноги и терпеливо встал к одному из стульев в ожидании очередного нелепого приказа. Глаза лейтенанта ничего не выражали, смотрели не столько на штабс-фельдфебеля, сколько сквозь него, и благодаря этому равнодушию он оставался отчужденным, не уязвимым.

Штальшмидт глубоко задышал. Если этот высокомерный лейтенант и дальше будет так держаться, его пребывание в тюрьме может оказаться очень тягостным. Тюрьмой, по сути дела, управлял он. Начальник время от времени заглядывал с поверкой, но Штальшмидт принимал все решения и обращался с заключенными, как вздумается. Что бы он ни предпринял, майор Ротенхаузен закроет на это глаза. Слишком дотошное разбирательство в их делах никому не доставило бы удовольствия, и пока Штальшмидт оставался более-менее осторожным, начальник тюрьмы охотно покидал все дела на его усмотрение.

— Так! — Штальшмидт шагнул к стульям. — Ремень и подтяжки останутся здесь. Ни к чему, чтобы ты брал их в камеру и забивал голову всякими мыслями. — Он глумливо посмотрел лейтенанту в лицо. — Самоубийств в этом заведении не бывает — кроме тех, которые организую я. Заруби это на носу. Тебе наверняка больше всего хотелось бы положить конец своему жалкому существованию до того, как предстанешь перед трибуналом и понесешь заслуженное наказание — ты наверняка хотел бы лишить общество удовольствия покарать тебя, не так ли? Я знаю; навидался уже таких типов. Думаешь, тебе удастся избежать ответственности за свои преступления. Так вот, не удастся, и моя задача позаботиться о том, чтобы не удалось.

Он потер большие, бесформенные руки и оглядел комнату.

— Тебя ждет либо Торгау, либо Глатц. Одно из двух. Надеюсь, это будет Глатц, а, Штевер? В Глатце делами заправляет оберст Ремлингер. Он знает, как обращаться с такими, как ты. Знает, как ломать вас, знает, как заставить пресмыкаться — он ввел там такую дисциплину, что даже старина Фриц[38] побледнел бы. Я повидал ребят, для которых существовали только слава или смерть, прямо с фронта, с головы до ног в шрамах и орденах. Повидал, как они входили туда гордо, словно павлины, а на другой день хныкали, словно дети. Там заставляют тебя, держа руки на коленях, подниматься по лестнице на четвертый этаж и спускаться оттуда, представляешь? Обращаются с вами так, как вы того заслуживаете, гнусные скоты…

Поскольку лейтенант оставался в своем бесстрастном трансе, Штальшмидт отступил назад и перешел к другой тактике.

— А, может, я ошибаюсь. Может, тебя отправят не в Глатц, а в Торгау. Кто может знать? Может, пошлют на плаху — я видел, как человеку отрубали голову. Видел всего один раз и больше не смог смотреть — это жутко. До крайности. Не всегда удается перерубить шею с первого удара…

На губах Ольсена невольно появилась легкая улыбка. Штальшмидту показалось, что лейтенант смеется над ним; смеется снисходительно, украдкой, будто над наивными детскими преувеличениями.

Штабс-фельдфебель оцепенел.

— Ладно, хватит разговоров! Одевайся, и быстро, пока я не вышел из терпения! Я занятой человек, дел у меня полно. Это тебе на все наплевать, ты никто и ничто, у тебя нет обязанностей, а мне нужно исполнять должность, я не могу весь день рассказывать сказки таким, как ты.

Лейтенант Ольсен быстро оделся. Теперь ему приходилось поддерживать рукой брюки, так как подтяжки были отобраны. Он хотел надеть галстук, но Штальшмидт неожиданно вырвал его.

— Галстуки запрещены! Что это, по-твоему, дом моды? И приведи в порядок френч, я не допускаю в своей тюрьме неряшливости!

Лейтенант молча сложил на груди широкие лацканы френча и застегнул их. Штальшмидт одобрительно кивнул.

— Правильно. Так лучше. Смотрю, ты быстро воспринимаешь новые идеи — мы еще сделаем из тебя человека. Ты не поверишь, сколько офицеров прибывало сюда такими, как ты, и выходило настоящими солдатами. Так! Небольшая разминка перед тем как отправишься в камеру. Руки на голову, попрыгать на месте — начали!

Лейтенант положил руки на голову и начал подпрыгивать. При этом брюки сползли к лодыжкам и грозили привести его к падению.

Штальшмидт и Штевер, запрокинув головы, громко, грубо захохотали. Ольсен продолжал подпрыгивать. Казалось, он почти не сознавал, что брюки спали на ступни, что выглядит смехотворно, и его это явно не волновало.

Штальшмидт перестал смеяться, ткнул Штевера в бок и сверкнул на него взглядом. Штевер тоже прекратил смех. Лейтенант Ольсен испортил шутку; она была уже совершенно не смешной.

Оба стояли, не сводя с него глаз, на лице Штальшмидта явственно читались замешательство и ярость. Он поймал себя на мысли, не окончательно ли тронулся заключенный умом. Разумеется, бывали и другие со сломленным духом, уже равнодушные к тому, что с ними станется, но этот идиот лейтенант держался гораздо дольше остальных. Конечно, человеку может быть все равно, что его ждет, заключение или казнь, но Штальшмидт в конце концов добивался какого-то проблеска реакции, подвергая его мелким унижениям — раздавая другим вещи из его карманов, раздевая, обыскивая, заставляя прыгать на месте. Неужели этот упрямый болван заключенный совершенно не восприимчив ни к чему? Неужели у него нет подобающей гордости или чувства стыда?

Штальшмидт перешел к следующему фарсу.

— Так! Ложись на пол ничком! Пять поворотов вправо, пять влево, и не отрывай живота от пола, а то плохо будет!

Лейтенант Ольсен послушно лег на пол. Послушно начал вертеться вкруговую.

Штальшмидт подошел и наступил ему на пальцы. Ольсен скривился от боли. И кусал губы, пока не выступила кровь. Штальшмидт видоизменил пытку, начав ходить по рукам заключенного. Перед глазами Ольсена поплыл красный туман, но добиться от него удалось лишь негромкого протестующего стона.

Затем они дали ему тяжелую бельгийскую винтовку старого образца, вывели его в коридор и позвали Стервятника Грайнера помогать им в муштре лейтенанта.

— Огневая подготовка! — выкрикнул Штевер. — На колено, изготовиться к стрельбе!

Грайнер стал ходить вокруг Ольсена, озирая его критическим оком, готовясь придраться к малейшему недостатку, но ему недоставало воображения, чтобы выдумать их, и, к несчастью для него, у заключенного никаких недостатков не было. Обращаться с оружием лейтенант Ольсен умел.

— Встать, изготовиться к стрельбе! — заорал Штевер.

Лейтенант Ольсен тут же оказался на ногах, держа винтовку, как положено по инструкции. Штевер принялся выкрикивать команду за командой.

— Ложись! На колено! Встать! На кра-ул! Вольно! Примкнуть штык! Ложись! Встать, смирно. Изготовиться к стрельбе! Полуоборот направо! Отставить! На месте бегом марш!

Лейтенант повиновался в угрюмом молчании. Остановили его, когда он был близок к тому, чтобы упасть.

— Смирно! — выкрикнул Штевер хрипнущим голосом.

Лейтенант прекратил бег на месте. Вытянулся в струнку и неподвижно застыл. На миг здание закачалось перед его глазами, и Ольсен подумал, что упадет ничком, но это ощущение прошло, и он сохранил свою позу. Однако рысиные глаза Грайнерта углядели едва заметное движение. Стервятник в радостном возбуждении шагнул вперед.

— Шевельнулся! Ему приказано стоять смирно, а он шевелится!

Не заметившие ничего Штевер и Штальшмидт уступили поле боя Грайнерту.

— Посмотрите на него! — выкрикнул Грайнерт. — Весь трясется, как мокрая собака! И это офицер! Должен обучать новобранцев, а сам не умеет стоять по стойке «смирно»! Не умеет даже выполнять приказания! — Он подошел поближе к лейтенанту. — Я сказал: стоять «смирно», а не плясать ирландскую джигу. Раз я говорю «смирно» — значит, «смирно». Это означает, что ты замрешь на месте, обратишься в статую, дикие кони не смогут сдвинуть тебя, землетрясение не сможет пошатнуть…

Лейтенант нарушил этот прекрасный поэтический порыв, снова невольно качнувшись вперед. Стервятник отступил на шаг, снял френч, сдвинул на затылок каску. Дыхание вырывалось из его ноздрей с негодующим фырканьем.

— Дожили, — злобно произнес он, — простому сержанту приходится приниматься за офицера, учить основам дисциплины.

Совершенно неожиданно его правый кулак взлетел и обрушился на лицо лейтенанта. От удара Ольсен попятился назад. Сделав несколько неуверенных шагов, он вновь обрел равновесие и снова принял стойку «смирно», неподвижно застыв навытяжку и глядя прямо перед собой, несмотря на то, что из носа на мундир капала кровь.

Стервятник тут же устроил представление. Бушевал, рычал, насмешничал, язвил, грозил и сопровождал это непрерывным потоком ядовитых непристойностей. Разразился неистовством новых команд, быстро выкрикивая их одну за другой, пока лейтенант не отстал на несколько приемов, наверстать которые не смог бы даже в самом лучшем состоянии.

Когда наконец Ольсен снова встал по стойке «смирно», лицо его было перемазано кровью, нос распух, грудь тяжело вздымалась и опускалась, в ушах звенело. Грайнерт изменил тактику. Начал с того, что отступил на несколько шагов и принялся оглядывать лейтенанта с ног до головы, издавая то и дело презрительный смешок. Покончив с этим развлечением, он подошел ближе и уставился в лицо Ольсену, пытаясь заставить его опустить взгляд или замигать. Ни того ни другого не последовало, и он принялся двигаться по кольцевому маршруту, совершенно беззвучно описывая вокруг заключенного нескончаемые круги.

Это был хорошо известный трюк. Большинство людей больше пяти минут не выдерживало. Некоторые, самые крепкие и опытные, держались десять. Очень редко кто выносил четверть часа.

Лейтенант Ольсен продержался тринадцать минут. Голова его закружилась, руки свинцово отяжелели. Колени дрожали, пальцы начало сводить. Грайнерт наблюдал и ждал этой минуты. Он зашел лейтенанту за спину, чуть-чуть помедлил; потом осторожно протянул руку и резко толкнул винтовку Ольсена. Винтовка выскользнула из онемелых пальцев и упала на пол с оглушительно раздавшимся в тишине грохотом.

— Вот до чего дошло! — заорал Грайнерт. — Офицер даже не может винтовку держать! Бросает на пол, будто надоевшую игрушку! — Он зашел спереди и взглянул лейтенанту в лицо. — Ложись!

Ольсен с облегчением лег на пол. Грайнерт пнул его.

— Бери винтовку и ползи! Быстрее, мы не хотим торчать здесь весь день! И лижи при этом винтовку я сказал, лижи, черт возьми, лижи! Ползи и лижи, ползи и лижи, раз-два, раз-два — продолжай в том же темпе, не снижай его, я не велел тебе останавливаться!

И лейтенант ползал взад-вперед по коридору, облизывая винтовку, пока не растер язык. Всякий раз, когда оказывался возле Штальшмидта и Штевера, они наступали ему на пальцы и осыпали его бранью. Когда лейтенант оказывался возле Грайнерта, он получал пинок в лицо, в голову, в пах. Изо рта и носа у него текла кровь. На руках почти не оставалось живого места. В глазах туманилось.

Кто-то поднял Ольсена на ноги и принялся использовать как боксерскую грушу. Они пихали его друг к другу, били, пока он не стал беспомощно падать от одного к другому и наконец свалился без сознания на пол. Грайнерт напоследок сильно пнул его в пах, но, к счастью, лейтенант боли уже не ощущал. Он лежал на спине, откинув набок голову, изо рта на пол текла тонкая струйка крови.

— Хм. — Штальшмидт постоял, глядя на неподвижно лежавшего. Дух этого человека он оказался не в силах сломить, но получил удовольствие от того, что сломил его тело. — Ладно, — сказал он, поворачиваясь. — Бросьте его в девятую камеру и забудьте о нем.

Довольный собой штабс-фельдфебель вернулся к себе в кабинет. День, в общем, был неплохим. Этот упрямый болван лейтенант был четвертым заключенным, которому он устроил обряд посвящения. Штальшмидт потер руки и бодро подошел к окну. Если б только представилась возможность устроить этот обряд лейтенанту Гансу Граф фон Брекендорфу! Если б только он смог заставить фон Брекендорфа ползать голым и дрожать перед собой, подпрыгивать со спустившимися на лодыжки брюками, обессиленно валяться с текущей изо рта кровью, — радость его не знала бы границ.

Штальшмидт сглотнул и заставил себя сесть, пока эта перспектива не стала обуревать его. Он каждый вечер молился богу, в которого не верил, чтобы фон Брекендорф попал к нему в руки. Ненависть к фон Брекендорфу он мог утолить лишь частично, унижая и мучая всех приводимых в тюрьму офицеров. Ему до конца жизни не забыть, что он вынес от фон Брекендорфа.

Была суббота, жаркий солнечный день в середине июля. Штальшмидт только что сменился и пошел прямиком в столовую выпить пива. Расстегнул воротник, сдвинул фуражку на затылок и даже теперь помнил, как у него выступила в предвкушении слюна, когда он подошел к ступеням.

У ступеней ему преграждал путь к двери Граф фон Брекендорф. Накануне девятнадцатого дня рождения ему присвоили звание лейтенанта, поэтому он был надменным и несносным. Фон Брекендорф сидел верхом на великолепной серой в яблоках лошади и, когда Штальшмидт приблизился, небрежно протянув руку, коснулся кончиком хлыста его горла.

— Это что такое, штабс-фельдфебель? Немедленно застегнись, я не потерплю, чтобы нижние чины расхаживали полураздетыми.

И когда Штальшмидт застегнул верхнюю пуговицу, фон Брекендорф прищурился, опустил хлыст и ткнул им Штальшмидта в живот.

— Как ты безобразно толстеешь! Сидишь сиднем в своем тюремном кабинете, это вредно; думаю, тебе очень не хватает физических нагрузок. Не годится мужчине целыми днями горбиться за столом. Пошли, я посмотрю, на что ты годен.

Штальшмидту ничего не оставалось, как повиноваться. Лошадь взяла с места рысью, и ему пришлось бежать за ней, дыша запахами разгоряченной лошади, кожаного седла и человеческого пота.

Фон Брекендорф заставил его преодолеть всю полосу препятствий. Из-под колючей проволоки Штальшмидт вылез с продранным мундиром и поцарапанным лицом, однако фон Брекендорф, казалось, не замечал этого. Он тут же потащил его к конюшням, направил в круг и заставил обежать несколько раз, а сам ехал сзади, щелкая хлыстом и произнося «Но!», когда они оказывались перед барьером. И даже тут фон Брекендорфу не надоело это развлечение. Он дал Штальшмидту десять минут на то, чтобы переодеться и вернуться в полной боевой форме, включая противогаз, потом заставил его тридцать шесть раз пробежать по кругу, ведя лошадь с всадником в поводу. Стоило Штальшмидту пошатнуться, он получал по плечам хлыстом. Штальшмидт едва не терял сознания, когда фон Брекендорф наконец его отпустил.

— Полагаю, ты сбросил немного лишнего жира, — сказал он, ласково улыбаясь. — Пока, штабс-фельдфебель. Не сомневаюсь, что мы еще встретимся как-нибудь.

Штальшмидт на это надеялся. Всей душой. Каждое утро просыпался исполненным новых упований. Спешил в свой кабинет и лихорадочно просматривал оставленную на его столе стопку бумаг. Когда-нибудь, дай бог, он увидит в них имя «Ганс Граф фон Брекендорф»…

Никто не считал целесообразным говорить Штальшмидту, что лейтенант Граф фон Брекендорф был убит под Севастополем больше года назад. Узнай он, это почти наверняка сокрушило бы ему сердце.

В следующие несколько дней тюремщики были заняты больше обычного, и несколько везучих заключенных были заперты в камерах, не проходя мучительного обряда. Beлась широкомасштабная атака против тех офицеров, которые входили в слишком дружественные отношения с людьми из оккупированных стран, и в результате количество арестов росло с каждым днем. Всякий, кто сказал хотя бы одно доброе слово о враждебной нации, попадал под самое серьезное подозрение, и один неосторожный пехотный офицер в Ораниенбурге, рискнувший заметить, что находит Уинстона Черчилля гораздо более воодушевляющим, чем кое-кто, оказался под арестом, едва окончил фразу.

Кавалерийский офицер, решивший отсалютовать разведенными буквой V в знак победы пальцами[39], был немедленно препровожден к герру Билерту: нарушение пресловутого пункта 91. Больше этого кавалерийского офицера никто не видел.

Подавляющее большинство этих обвиняемых не только делало полное признание в течение часа, но и по своей инициативе называло имена друзей и родственников независимо от того, были те виновны или нет. Пауль Билерт вел в высшей степени успешную войну.

Что до лейтенанта Ольсена из камеры № 9, он оказался регулярным визитером в скудно обставленном кабинете Билерта с непременной вазой гвоздик, из которой Билерт ежедневно брал одну и вставлял с петлицу, Ольсен скоро так привык к этим визитам, что они даже перестали восприниматься им как смена обстановки.

В остальное время он лежал, свернувшись калачиком на койке, прижимая голову к каменной стене в надежде слегка унять боль. Вспоминал о траншеях, казавшихся теперь образцом комфорта по сравнению с мрачной камерой. Часто задавался вопросом, почему никто из роты не навещает его. Может быть, думают, что его уже нет в живых? Было бы вполне в духе гестапо объявить о его казни за несколько дней, даже недель до того, как она состоится.

Он находился под строгой охраной, в изоляции от других заключенных все время, не считая прогулок, но даже там было невозможно обменяться большим, чем редкими отрывочными фразами. Штальшмидт и Грайнерт неустанно были начеку, рыская туда сюда, а Штевер и еще несколько охранников взяли манеру сидеть на стене и наблюдать за потехой. Прогулка была отнюдь не отвлечением от скуки тесных камер, а настоящим кошмаром. Заключенным приходилось целых полчаса бегать по кругу, положив руки на затылок и не сгибая ног. Это было очень забавно наблюдать и очень изнурительно делать. От такого бега ныло все тело, сводило мышцы ног. Но это было собственным изобретением Штальшмидта, и он, естественно, гордился им.

Когда унтершарфюреры СД впервые приехали отвезти Ольсена на допрос к Билерту, они взглянули на его разбитое лицо с распухшим носом и расхохотались до слез.

— Что это с тобой? Скатился по лестнице, да?

Штальшмидт серьезно объяснил, что лейтенант подвержен дурным сновидениям и во время одного из них упал с койки, что лишь усилило общее веселье.

— Подумать только, — заметил один из шарфюреров, утирая глаза, — сколько твоих заключенных ухитряется падать с коек — странно, что ты не привязываешь их на ночь. Для собственной же пользы, само собой…

На стене камеры Ольсена один из его предшественников нацарапал на стене несколько трогательных обращенных к сыну строк, прощался с ним и поручал его заботам мира. Оберст Эрих Бернет, 15.4.40 г. Лейтенант Ольсен задумался о том, что сталось с оберстом Эрихом Бернетом, и настолько ли взрослый его сын, чтобы ему об этом сообщили. Отсюда мысли его перешли к своему сыну, Герду, которого мать и ее родня определили в национал-социалистический учебный лагерь возле Ораниенбурга. Ольсен прекрасно понимал, что едва его не станет, руководители гитлерюгенда, не теряя времени, отведут сына в сторонку и отравят память о нем. Может быть, уже принялись за эту задачу. «Твой отец был изменником, твой отец был врагом народа, твой отец предал свою страну». А потом его свойственники, самодовольные, чопорные Лендеры, всегда относившиеся к нему неодобрительно. Ему представился голос фрау Лендер, звенящий от радости при вести о его смерти. Изменник своей страны, он плохо отзывался о фюрере, и в ее представлении он будет не лучше сексуального извращенца или убийцы. Она все расскажет о нем, понижая голос, своим элегантным приятельницам за чашкой вечернего чая. Будет поносить его за то, что тот навлек такой позор на семью, и, однако же, станет рассказывать, бывая в гостях, эту историю неделями.

У лейтенанта Ольсена начало появляться ощущение, что он уже мертв и забыт. Ему было уже все равно, что станется с ним — он не страшился смерти, чуть ли не приветствовал эту возможность избавления от боли; но все-таки было тяжело сидеть в одиночестве камеры и думать о мире снаружи, смеющемся и плачущем, сражающемся и забавляющемся, совершенно не знающем о его существовании. До чего же легко уйти в небытие! Как быстро люди забывают, как мало принимают к сердцу…

А потом к нему однажды явились посетители. Старик с Легионером пришли повидать его, и завеса сразу же поднялась — он уже не был призраком, он снова стал частью мира. Пусть он не может выйти и присоединиться к ним, но они по крайней мере о нем помнят. И хотя ни Старик, ни Легионер не могли освободить его или изменить его конечную участь, он теперь знал, что жестокое обращение с ним не останется неотмщенным. И от этого становилось легче на душе. Было какое-то удовлетворение в сознании того, что те, кто глумился над тобой, унижал тебя, бил до полусмерти, приговорены к отмщению и об этом даже не догадываются.

Невысокий Легионер видел всех троих — Штальшмидта, Штевера и Грайнерта. И запомнит. Легионер всегда все запоминал.

Штевер присутствовал с начала до конца этого визита и поймал себя на том, что странно обеспокоен внешностью Легионера. Он сперва сделал попытку присоединиться к разговору, но Легионер холодно послал его к черту. Проглотив обиду, Штевер хотел угостить их сигаретами, хотя курить строго запрещалось. Все трое отвернулись, даже не поблагодарив.

Перед уходом Легионер поглядел на Штевера сощуренными, оценивающими глазами.

— Ты Штевер — так? Тот детина в кабинете, с тремя звездочками на погонах - это Штальшмидт? А тот твой приятель, с которым я видел тебя, когда мы входили — у которого изогнутый нос — его фамилия Грайнерт?

— Да, — ответил Штевер, недоумевая, какое это имеет значение.

— Отлично. — Легионер кивнул и очень неприятно улыбнулся. — Отлично. Запомню. Я никогда не забываю фамилий. И лиц. Пока.

И пошел по коридору к наружной двери, мурлыча песенку. Достаточно громко, чтобы Штевер мог разобрать слова: «Приди, приди, приди, о Смерть…»

Штевер неторопливо вернулся к камере лейтенанта Ольсена. Легионер вывел его из душевного равновесия. В этом человеке было что-то пугающее. Сев на край койки, Штевер взглянул на лейтенанта.

— Этот невысокий парень, — осмотрительно заговорил он. — Этот невысокий парень со шрамами по всему лицу — он твой друг?

Лейтенант Ольсен молча кивнул. Штевер нервозно подергал себя за мочку уха.

— Неприятный тип, — заметил он. — Вид такой, будто он зарезал бы свою бабушку за половинку сигареты. Меня аж холодная дрожь пробрала. Не удивлюсь, если он какой-то псих. Возможно, ему место в сумасшедшем доме. Не понимаю, как вы, офицер, можете быть с ним близки.

Лейтенант Ольсен пожал плечами.

— Я не близок с ним. С Легионером никто не близок. Он, что называется, волк одиночка — у него только один настоящий друг, и это смерть.

— Как это — смерть? — Штевер содрогнулся. — Не понимаю. Он убийца или что?

— При определенных обстоятельствах. Известно, что он убивал тех, кто нарушал его личный моральный кодекс. Несколько отличный от моего или твоего. Прежде всего, более жесткий. Легионер не принимает никаких оправданий. Он сам назначает себя судьей и палачом. Вот один из пунктов его кодекса: человек не должен судить, если не готов сам привести в исполнение приговор, который выносит — а Легионер всегда готов.

Штевер утер пот со лба.

— Таким людям нельзя давать воли. Жуткий тип. Я видел в РСХА нескольких образин, но им далеко до твоего приятеля. От одного взгляда на него по телу мурашки бегут.

— Не красавец, тут я согласен с тобой, — улыбнулся Ольсен. — Но у него есть своеобразное обаяние, тебе не кажется?

— Какое там к черту обаяние! — сказал Штевер. И с внезапным испугом спросил: — Послушай, тебе не кажется, что он имеет что-то против меня, а?

— Откуда мне знать? — ответил Ольсен. — Он не посвящает меня в свои секреты. О планах Легионера узнаешь только в последний момент. Ты, Штевер, мог заметить в нем еще кое-что: он ходит по-кошачьи. Совершенно беззвучно. Правда, у него резиновые сапоги, но дело не только в этом. Легионер выработал такую походку за много лег. Может подойти к тебе со спины по гравийной дорожке, покрытой хворостинками и битым стеклом, и ты не услышишь этого — до последней секунды.

— Но ведь, — сказал Штевер, слегка осмелев, — ему вроде бы не с чего иметь на меня зуб. Раньше я его ни разу не видел и не хочу больше видеть. — Он снял каску, вытер пот с головы и надел снова. — Я всего навсего обер-ефрейтор, — раздраженно сказал он. — И не отдаю здесь приказов. Я просто мелкая сошка и должен их выполнять.

— Конечно, — согласился Ольсен с утешающей улыбкой. — Можешь не объяснять. Тебе не доставляет удовольствия бить людей ногами в живот, но все-таки приходится…

— Вот именно, — сказал Штевер. И подался вперед. — Вот что я скажу тебе, лейтенант. Здесь опасен Штальшмидт. Он штабс-фельдфебель и заправляет всем. Так что если этот тип со шрамами хочет выпустить кому-то кишки, окажи мне услугу, скажи ему, пусть охотится за Штальшмидтом, ладно? Его зовут Мариус Алоис Йозеф Штальшмидт, и он сволочь. Ты совершенно прав, лейтенант, мне тяжело видеть, как избивают до полусмерти людей. Особенно офицеров. Но что я могу поделать? Я всего навсего обер-ефрейтор. Собственно говоря, я подумываю подать рапорт о переводе отсюда. Осточертела эта тюрьма. Кроме того, здесь напрашиваешься на неприятности, так ведь? Кое-кто из тех, кто попадает сюда, выходит на свободу. Не так уж часто, но бывает. А те, кто попадает в штрафные полки? Само собой, кое-кто из них уцелеет, верно? И держу пари, в один прекрасный день они вернутся сюда потолковать со Штальшмидтом. Тут уж я предпочту находиться где-то в другом месте. Они ведь могут не знать, что я просто выполняю приказы. Ты не знал, пока я не сказал, верно?

Лейтенант Ольсен сдержанно покачал головой. Штевер неожиданно встал.

— Вот, смотри, я покажу тебе. Меня перевели сюда из кавалерийского полка в Париже. — Он достал служебную книжку и протянул лейтенанту. — Видишь? Двенадцатый кавалерийский. А потом сучье начальство отправило меня в это проклятое место — я не хотел ехать, даю слово. Только от меня ничего не зависело, так ведь? Я часто просил о переводе, поверь, но что делать, Штальшмидт не хочет меня отпускать, он привык ко мне, и я ему нужен — к примеру, если забьет кого до смерти, мое дело помочь ему оправдаться. Быть вроде как свидетелем. Объяснить, что это произошло исключительно в самообороне и все такое.

— Понятно. — Ольсен вернул ему служебную книжку. — Скажи, Штевер, ты не веришь в бога?

На лице Штевера появилось настороженное выражение, словно он заподозрил в этих словах какой-то подвох, какой-то двойной смысл.

— В общем то, нет.

— Когда-нибудь пробовал молиться?

— Ну… — он с неловкостью переступил с ноги на ногу, — было раза два. Когда сидел по уши в дерьме и не видел никакого выхода — только не скажу, что от этого было много проку.

Штевер застегнул нагрудный карман и с внезапной оживленностью обратился к Ольсену.

— Знаешь, лейтенант, я теперь буду облегчать тебе жизнь. Хорошо, что мы поговорили и поняли друг друга. Может, хочешь чего почитать? Большинство офицеров вроде получает удовольствие от чтения. Ну, так вот, раздобуду где-нибудь книжек и принесу. Только остерегайся Штальшмидта, не дай бог, он увидит. А о Грайнерте не думай — он ведет надзор за своими камерами. Эти вот внизу — мои. И перед уходом, лейтенант, хочу сделать небольшой подарок; принес специально для тебя. Я парочку выкурил, но тебе хватит на несколько часов. — Он сунул пачку сигарет под матрац и заговорщицки подмигнул. — Мы можем быть друзьями, так ведь? Только кури у вентиляционного отверстия, чтобы запах не расходился.

Подойдя к двери, Штевер обернулся.

— Вечером нам выдают шоколадный паек. Любишь шоколад, лейтенант? Я принесу тебе свой. Спрячу за бачок в туалете… когда пойдешь отлить, возьмешь его оттуда, идет? А ты поговори обо мне со своим приятелем, ладно? Скажи, что я объяснил — ему Штальшмидт нужен. Сам понимаешь, лейтенант, я из-за тебя головой рискую с сигаретами, книжками, шоколадом и всем прочим. Даже разговаривая с тобой вот так. Меня могут застукать — но ты мне чем-то понравился с первого взгляда. Не помнишь, как я подмигивал тебе из-за спины Штальшмидта? Не помнишь?

— Не помню, — подтвердил Ольсен.

— Так вот, это было. И вот что еще — не думай, что я испугался. Я никого и ничего не боюсь. Это скажет тебе любой, кто меня знает. Я получил в Польше два Железных креста, а там было жарко. Очень жарко. То, что говорят о русском фронте, не идет с Польшей ни в какое сравнение. Я единственный в роте, кто получил Железный крест — скажи это своему приятелю. И скажи еще, что не всегда я торчал в этой кутузке. Я тоже был на фронте. К примеру, под Вестерпляте. В одиночку разделался с целым отделением. Это такая же правда, как то, что я стою здесь. Тогда мне дали ЕК II[40]. А в Варшаве уничтожил четыре бомбоубежища, где было полно партизан. Один, огнеметом. В живых никого не осталось. Получил за это ЕК I. Так что, видишь, знаю, что к чему, меня не обвинишь в том, что я не воевал. Рвался под Сталинград, только сучье начальство не отпустило.

Штевер открыл дверь, вышел, потом повернулся и опять заглянул в камеру.

— Скажи, этот твой друг со страховидной рожей — он из тех, кто орудует ножом?

— Да, — кивнул Ольсен. — С ножом Легионер обращаться умеет…

Штевер захлопнул дверь и, пошатываясь на подгибающихся ногах, пошел в туалет. Пустил холодную воду и несколько минут держал под ней голову, внезапно почувствовав себя больным и слабым.

Оставшийся в камере Ольсен брезгливо отряхнул на одеяле то место, где сидел Штевер, потом лег, вытянул ноги, сунул ладони под голову и с улыбкой на губах уста вился в потолок. Отмщение уже началось, и он сам смог приложить к этому руку.

Штевер с мокрыми волосами вышел из туалета и поспешил в кабинет Штальшмидта. Ворвался туда, даже не постучав.

— Штабс-фельдфебель, видели вы посетителей, приходивших в девятую камеру? Видели невысокого типа со шрамами? Видели, какой у него взгляд? Видели…

— Тише, Штевер, тише. — Штальшмидт, сощурясь. пристально уставился на подчиненного. — Видел их, ну и что? Они ничего собой не представляют. А тот, что со шрамами, по-моему, был пьян. Вдрызг. Я смотрел, как он шел по коридору. Пел какую-то сентиментальную чушь о смерти.

— О смерти? — прошептал Штевер.

— Ну, либо был пьяным, либо у него военный невроз. Не удивлюсь, если это так. Наград у него на груди столько, что он чуть ли не сгибался от их тяжести. Эти фронтовые герои обычно очень неуравновешенная публика.

Штевер провел рукавом по лбу и опустился в кресло.

— Не знаю насчет уравновешенности — по-моему, он сущий псих, и притом опасный! Этот человек опасен, помяните мое слово! Господи, с такой рожей его надо бы держать под замком! Видели, какой у него шрам? Через все лицо? Он менял цвет, клянусь, менял! А руки — ни когда не видел таких!

— Штевер, у тебя очень пылкое воображение. По-моему, руки как руки.

— Они созданы для того, чтобы душить, — хрипло произнес Штевер.

Штальшмидт издал раздраженный горловой звук и взял лежавшие на его столе пропуска посетителей.

— Вилли Байер и Альфред Кальб, — негромко произнес он.

— Вот-вот! — выкрикнул Штевер. — Альфред Кальб! Это он, я узнаю имя!

— Ладно, нечего орать. — Штальшмидт стал рассматривать пропуска под лупой. Внезапно лицо его задергалось. — Посмотри-ка на эту подпись, — сказал он.

— Что с ней? — спросил Штевер, чуть прищурясь.

Штальшмидт раздраженно поднял взгляд.

— Обер-ефрейтор Штевер, я всегда думал, что ты довольно разумный человек. Не блестящего ума, но и не полный идиот. Какое-то подобие мозга у тебя есть. Иначе давно отправил бы в штрафную роту. Но это не важно. Важно, что я не люблю работать с дураками. Они притупляют ум и замедляют реакцию. И если начнешь мямлить, запинаться и чесать задницу всякий раз, когда я обращусь к тебе с простым вопросом, то можешь немедленно убираться, пока я тебя не вышвырнул.

— Дайте взглянуть еще раз, — нервозно попросил Штевер. — Я… я сегодня не совсем в себе.

Он схватил листок и принялся разглядывать его через лупу. Вертел туда сюда, подходил к ним к окну, закрывал поочередно то один глаз, то другой, только что не становился на голову, но ничего особенного найти в подписи не мог.

— Ну? — спросил Штальшмидт.

— Точно! — Штевер положил листок с лупой и отступил на шаг. — Точно, теперь, когда вы сказали, я вижу, что в подписи есть что-то странное. Должно быть, глаза у меня не такие острые, как ваши. Без вас я бы ни за что этого не заметил.

— Хм. Много же потребовалось тебе на это времени. Либо тебе нужны очки, либо мозг у тебя начинает размягчаться — нужно вечерами пораньше ложиться в постель. Спать не меньше восьми часов и не пить слишком много. Проверь, в порядке ли у тебя внутренности.

Штальшмидт открыл нижний ящик стола, достал бутылку шнапса и наполнил два стакана.

— И все-таки я доволен, что до тебя в конце концов дошло. Подпись почти наверняка подделана. Хорошо, что ты это заметил.

Штевер широко раскрыл глаза. Рука его, сама собой тянувшая к стакану, замерла, потом изменила направление и снова взяла пропуск. Но даже ради спасения жизни ничего подозрительно в подписи найти бы он не смог.

— Видел ты когда-нибудь в этом кабинете, — спросил Штальшмидт, — пропуск за личной подписью самого штандартенфюрера Билерта? Не отпечатанной или отштампованной, а выведенной собственноручно? — Покачал головой. — Конечно, нет! Штандартенфюрер не станет унижаться до того, чтобы лично подписывать всякий клочок бумаги. Даже я этого не делаю, а уж он тем более — даже я пользуюсь резиновой печаткой. — Штальшмидт взглянул на Штевера, и губы его искривились в подобии улыбки. — И ты иногда это делаешь, а, Штевер? Берешь печатку с факсимиле моей подписи…

— Я? — оскорбленным тоном воскликнул Штевер. — Ни разу в жизни не делал этого!

— Да? — Штальшмидт насмешливо вскинул одну бровь. — Ну, что ж, может, ты в те минуты сам не сознавал, что делал — может, страдал амнезией? Внезапной потерей сознания? Приступами дурноты? Истолкую сомнение в твою пользу, потому что пользоваться подписью другого человека без его ведома и разрешения — преступление очень серьезное.

— Еще бы! — уверенно воскликнул Штевер. — Поэтому я никогда, ни за что… — Он не договорил. — И вообще, с какой стати мне это делать?

— О, мой дорогой Штевер, я могу найти десяток причин. — Штальшмидт развалился в кресле и протянул ноги под стол, наслаждаясь тем, что подчиненный находится в его власти. — Может, у тебя был карточный долг? Может, ты хотел реквизировать какую-то вещь, которую можно загнать на черном рынке? Я уверен, незачем перечислять тебе все, для чего может потребоваться факсимильная подпись! Как я уже сказал, человек ты довольно умный, а умные люди — самые большие на свете подлецы.

— Но, штабс-фельдфебель, вы сами очень умный человек! — торжествующе выпалил Штевер.

На сей раз Штальшмидт вскинул обе брови, высоко до предела.

— Думай, что говоришь, Штевер. Не забывай о своем положении. Ты всего навсего обер-ефрейтор, не наглей. — Он снова потянулся за пропуском. — Давай-ка еще раз взглянем на эту поддельную подпись. Если нам повезет, Вилли Байер и Альфред Кальб вскоре окажутся по соседству со своим другом лейтенантом.

Штевер потер руки и с жадностью схватил свой стакан.

— Господи, если это произойдет, клянусь, я исправлюсь! Непременно! Сочту, что Он там, на небесах, вроде бы говорит: «Я существую, вот тебе доказательство» — понимаете? И начну ходить на мессу раз в… раз в месяц. Да, начну. Буду ходить раз в месяц. На раннюю мессу, — впечатляюще произнес Штевер.

— Не думаешь, что это слишком? — негромко спросил Штальшмидт.

— И это еще не все, буду вставать на колени и молиться! — выкрикнул обер-ефрейтор. — Господи, если этот маленький гад со шрамами окажется здесь, я… я выдавлю ему глаза!

— Как Грайнерт майору, которого невзлюбил?

— Вот-вот! Большими пальцами, как и он — заткну ему тряпкой рот, чтобы никто не слышал, и выдавлю оба глаза.

— Звучит недурно, — негромко заметил Штальшмидт. — Только вот хватит ли у тебя духу, когда дойдет до дела?

— С этой крысой — да! — Штевер выпил одним глотком шнапс и с самодовольно напыщенным видом поставил стакан на стол. — Я снова становлюсь самим собой — уже представляю, как они оба входят в дверь под конвоем…

Штальшмидт кивнул и улыбнулся. Снова взглянул на поддельную подпись и преисполнился уверенности в себе.

Если окажется, что он ошибся, вину можно будет свалить на Штевера. Снял телефонную трубку и набрал номер.

— Мне нужен комиссариат. Фельдфебель Ринкен. Это Штальшмидт — штабс-фельдфебель Штальшмидт из гарнизонной тюрьмы… А, это ты, Ринкен? Что ж не представляешься? Трубку мог снять кто угодно, так ведь? Слушай, у меня есть для тебя работенка. Нужно, чтобы ты… Что? Что такое? — Штальшмидт помолчал, потом заорал в трубку: — Будешь делать, что я говорю, и никаких! Не сомневаюсь, что ты занят, мы тоже заняты, из кожи вон лезем, занимаемся тем, что ты должен был сделать и не сделал, так что оставь! Да и дело совершенно плевое — устрой, чтобы двух человек как можно скорее забрали и привели сюда. Карандаш под рукой есть? Отлично. Записывай фамилии — Вилли Байер и Альфред Кальб — записал? Хорошо. Они приходили сюда навещать одного заключенного, и мне их вид не понравился. Особенно Кальб. Он то ли страдает военным неврозом, то ли совершенно спятил. Словом, дело в том, что они вошли сюда по поддельному пропуску, поэтому я хочу, чтобы их как можно скорее взяли на допрос и… — Штальшмидт внезапно умолк и насторожился. — Чего ты смеешься?

— Над тобой! — Громкий смех Ринкена был слышен в дальнем конце комнаты, и Штевер вопросительно поднял взгляд. — Слушай, Штальшмидт, ты что, соображать перестал? Какое отношение имеют ко мне эти психи? Это твое дело, и берись за него — Heeresarmeevorschrift[41] номер девятьсот семьдесят девять от двадцать шестого апреля сорокового года, параграф двенадцатый, пункт восьмой; это всецело твоя забота, раз что-то произошло на твоей территории, и ты должен написать об этом рапорт. А пока рапорта нет, у нас связаны руки. Могу только сказать — ради твоего же блага надеюсь, что ты ошибаешься. Впечатление это произведет неприятное, так ведь? Двое нагло вошли в твою тюрьму по поддельным документам, которые никто не проверил? Навещали заключенного у тебя под носом, хотя не имели права находиться там. — Ринкен укоризненно поцокал языком. Не хотел бы я оказаться на твоем месте, это уж точно! Ты должен был задержать их до того, как они ушли.

Штевер, который подкрался поближе и подслушивал, при этих словах шарахнулся и, бледный, дрожащий, встал у двери, словно готовился к немедленному бегству.

Штальшмидт побарабанил по столу пальцами и, повертев головой, вытянул шею из воротника на несколько дюймов.

— Слушай, Ринкен, не дури! Ни к чему поднимать заваруху! Строго между нами, я позвонил тебе только потому, что не совсем уверен, что пропуск поддельный. Мне кажется, что да, но я хотел проверить и прошу…

— Врешь! Только что говорил, чтобы я организовал их арест, так как они совершенно определенно вошли по поддельному пропуску…

— Нет, нет, я сказал, что подумал…

— Какой там черт подумал! — грубо перебил Ринкен. — Не пытайся вывернуться, Штальшмидт, у меня есть свидетель, который подтвердит это, если понадобится. Он слушал по отводной трубке.

— Пошел он, твой свидетель! — заорал Штальшмидт. — Думаешь, я буду волноваться из-за какого то паршивого свидетеля?

— Будешь или нет, — угрюмо ответил Ринкен, — я уже объяснил, что это дело не имеет к нам никакого отношения. Тебе придется подать официальный рапорт. Ты много раз говорил нам: то, что происходит у тебя в тюрьме, — твое дело, и только твое. Будь у тебя какой-то умишко, эта парочка уже сидела бы под замком. Но поскольку его у тебя нет, и поскольку ты известил меня об этом деле, я должен буду связаться с оберст-лейтенантом Зегеном и обо всем ему доложить. Нам придется вызвать эту парочку на допрос, и мы быстро докопаемся до сути дела — но мне все равно нужен письменный рапорт.

Штальшмидт злобно пнул корзину для бумаг и заставил себя говорить спокойно. Пожалуй, он поступил несколько опрометчиво. Дело пошло не так, как ему представлялось.

— Знаешь, Ринкен, вообще-то ты совершенно прав. Это мое дело, и не надо было докучать тебе. Извини, я не подумал…

— Ничего, — послышался в трубке мурлыкающий голос Ринкена, исполненный благожелательности и самодовольства. — Мы все совершаем ошибки. Я вполне могу поговорить об этом с Зегеном. Только пришли письменный рапорт, вот и все.

— Но послушай, стоит ли тебе тратить на это время…

— Мне вот что любопытно узнать, — перебил Ринкен. — Чью подпись они подделали?

— Билерта.

— Билерта? Ясно. В таком случае дело очень серьезное. Я тут же займусь им даже без рапорта.

— Но послушай…

— Кстати, Штальшмидт, знаешь ты, что формируется новый штрафной полк? Я слышал, там позарез нужны опытные унтер-офицеры. Почему бы тебе не попроситься туда?

— Ринкен, прошу тебя! — Голос Штальшмидта звучал почти раболепно. Громадным усилием воли он ввел в него убедительную нотку. — Не беспокой из-за этого Зегена. Оставь это дело. Честно говоря, я не знаю, подделан ли пропуск, просто у меня мелькнула такая мысль. И вообще, этих людей здесь уже нет, они…

— Уже нет? — весело переспросил Ринкен. — Послушай, Штальшмидт, неужели у тебя не существует никакой системы контроля над входом и выходом посетителей? Создается впечатление, что входить и выходить может кто угодно, будто у тебя картинная галерея, а не тюрьма. Прежде всего, кто впустил этих двоих? Кто выпустил? Кто проверял их документы?

— Я, — раздраженно ответил Штальшмидт. — Сам знаешь, что я. Знаешь, что заниматься такими делами приходится мне. Видит бог, я никому не могу здесь доверять.

Ринкен язвительно рассмеялся.

— Кстати, о доверии. Я думал, Штальшмидт, ты вернешь мне сто марок, которые задолжал. Надеюсь, не забыл о них? Сто марок плюс двадцать четыре процента.

— Не забыл. Я никогда не забываю про долги, особенно друзьям. Но вот какое дело, Ринкен, я сейчас на мели. У меня… у меня было много дополнительных расходов. Новый мундир, новые сапоги. Сам понимаешь — в обносках ходить нельзя. Тем более штабс-фельдфебелю. А какие цены сейчас заламывают! Я заплатил за сапоги вчетверо больше обычного. Притом деньги ты одолжил мне по-дружески, без процентов. Ты ничего не говорил о двадцати четырех процентах.

— Право, ты меня удивляешь, — холодно заговорил Ринкен. — Сперва звонишь с историей о поддельном пропуске, двух бесчинствующих преступниках, которые входят в твою тюрьму, выходят оттуда, и никто не спрашивает у них фамилии, потом начинаешь мямлить о новых мундирах и новых дорогих сапогах, рассчитывая, что я буду за них платить, и в конце концов хочешь зажать долг!

— Нет, нет, только проценты! — запротестовал Штальшмидт.

— Ты должен мне сто марок плюс двадцать четыре процента, — твердо сказал Ринкен. — Ты оспариваешь проценты и отказываешься возвращать сто марок. Это уже слишком. Я поговорю относительно тебя с оберст-лейтенантом Зегеном. И не думай, что это сойдет тебе с рук.

В мембране раздался щелчок. Ринкен положил трубку. Штальшмидт посидел, ошеломленно глядя на телефон, недоумевая, как получилось, что дело обернулось так катастрофически.

— Что он сказал? — спросил Штевер, робко отходя от двери.

— Не твое собачье дело! — прорычал Штальшмидт.

Он в бешенстве заходил по кабинету, пиная все, что имело несчастье оказаться у него на пути, ударяя кулаком по картотечному шкафчику, плюя на фотографию Гиммлера… Потом вдруг снова торопливо сел за стол и поднял трубку.

— Пауль? Это ты, Пауль? Говорит Алоис. — Голос его струился по проводу мягко, любезно, задабривающе. — Слушай, я извиняюсь за долг. Ты совершенно прав насчет двадцати четырех процентов, разумеется, прав, но знаешь, как оно бывает — начинаешь спорить из принципа! Мы все поступаем так, Пауль, разве нет? Это просто привычка, это ничего не значит, не значит, что я хочу отвертеться…

— Допустим, — холодно ответил Ринкен. — Сейчас интерес у меня только один — получить обратно свои деньги. Даю тебе время до завтрашнего полудня и ни минуты больше. Сто марок плюс проценты.

— Слушай, я клянусь тебе, — заговорил Штальшмидт, — клянусь тебе, Пауль, ты их получишь. Я положу деньги в неподписанный конверт и пришлю со Штевером.

Штевер в дальнем углу кабинета неистово затряс головой. Штальшмидт не обратил на него внимания.

— Я только об одном прошу, Пауль, ради нашей дружбы скажи, как мне, черт возьми, выпутаться из сложившегося положения. Это было досадной ошибкой, но ведь какой-то выход должен существовать.

— Насколько я понимаю, у тебя есть только два пути, — ответил Ринкен, по прежнему холодно и отрывисто. — Можешь либо пойти к своему начальнику, чистосердечно признаться и надеяться, что у него хватит глупости поверить — только он вряд ли поверит, начнет разнюхивать, задавать вопросы, и ты окажешься в дерьме глубже, чем когда бы то ни было. Или, само собой, можешь взять быка за рога и позвонить прямо в гестапо. Только нужно будет говорить с ними очень осмотрительно. Прорепетируй сперва, на твоем месте я бы так и сделал. И потом, разумеется, тебе придется туго, если пропуск окажется настоящим. Билерт возьмет тебя в крутой оборот. А если это подделка, тебе придется еще хуже, тогда гестаповцы захотят побеседовать с обоими парнями, которых ты впустил, и представь себе, как они будут довольны, узнав, что ты их вы пустил…

Наступило молчание. Штальшмидт сидел, покусывая карандаш коренными зубами.

— Пауль, — заговорил он наконец. — Слушаешь, Пауль? У меня возникла новая идея. Может, все будет проще, если забудешь, что я тебе звонил? Приходи сегодня на ужин. Я приглашу парочку наших друзей. Фельдфебель Гель, наверно, сможет найти девочек. Приходи около восьми часов, и мы…

— Постой, — недоверчивым тоном перебил Ринкен. — Ты сказал — забыть? Человеку в моем положении?

— Ну, ты мог бы, — настаивал Штальшмидт. — Разве нет?

— Не знаю, — произнес неторопливо Ринкен. — Мне нужно думать о себе. У меня нет желания отправляться в штрафную роту на данной стадии моей карьеры.

— Да ведь никто не узнает, — прошептал Штальшмидт.

— Что ж… что ж, пожалуй, ты прав. Только имей в виду, я все равно жду официального рапорта. А насчет приглашения к ужину — говоришь, в восемь?

— В восемь, — подтвердил Штальшмидт. — Я позабочусь о еде, выпивке, развлечениях. Ты хороший парень, Пауль, я всегда это говорил. Наверно, разорву этот проклятый пропуск и забуду, что он существовал.

— Я не стал бы этого делать, — сказал Ринкен. — Полагаю, это было бы очень неразумно. Пропуск — официальный документ, может оказаться множество копий. А если их нет — знаешь, честно говоря, думаю, тебе нужно навести осторожную проверку. Иначе, если эта история всплывет наружу, дело будет очень плохо.

— Ты прав, — сказал Штальшмидт, обильно потея под воротником. — Ты совершенно прав. Я позвоню своему начальнику. Он глуп как пробка, никаких вопросов задавать не станет.

— Думаю, тебе нужно разобраться с этим делом раз и навсегда, — сказал Ринкен. — Пока не получу от тебя вестей, предпринимать ничего не буду.

— Спасибо, — пробормотал Штальшмидт, с каждой минутой все больше ненавидя Ринкена.

— Знаешь, — шутливым тоном сказал Ринкен, — не хотел бы я сейчас оказаться на твоем месте. Нисколько не удивлюсь, если сегодняшний кутеж окажется прощальной вечеринкой — ты даже можешь очутиться в одной из своих камер!

— Господи, — произнес Штальшмидт, — если, по-твоему, это шутка, я невысокого мнения о твоем чувстве юмора. С такими друзьями, как ты, не нужно врагов.

Ринкен ответил лишь веселым смехом.

— Да и все равно, — раздраженно сказал Штальшмидт, — со мной так ни за что не поступят.

— А почему? — спросил Ринкен. — Приятно ведь оказаться среди старых знакомых — можно поговорить о добрых прежних днях, когда ты заправлял тюрьмой, и они, так сказать, были пылью под колесами твоей колесницы…

Посмеиваясь, Ринкен положил трубку. Штальшмидт сидел, уставясь на телефон и задаваясь вопросом, не началась ли у него какая-то болезнь. Комната шла кругом, его поташнивало, голова кружилась, по всему телу выступил холодный пот. Сейчас не поймешь — столько появилось странных недугов. Он пощупал пульс и повернулся к Штеверу.

— Пожалуй, схожу к врачу. Чувствую себя совершенно больным. Останешься главным на несколько часов. Или на несколько дней, если меня положат.

Штевер задрожал.

— Не думаю, что это удачная мысль, герр штабc-фельдфебель. Грайнерт ведь наверняка более подходящий? Он прослужил здесь дольше, чем я.

— Грайнерт осел.

Они посидели, глядя друг на друга, потом вдруг Штальшмидт поднял трубку и попросил соединить его с майором Ротенхаузеном, начальником тюрьмы.

— Алло? Герр майор Ротенхаузен? Это штабc-фельдфебель Штальшмидт.

— Слушаю, Штальшмидт. В чем дело?

— Должен доложить, герр майор, что два человека из Двадцать седьмого танкового полка — некие Вилли Байер и Альфред Кальб — приходили сегодня к одному заключенному по пропуску, который, как мне теперь кажется, может быть поддельным.

Наступило долгое молчание. Ротенхаузен пытался осмыслить услышанное и придумать уместный вопрос. В конце концов ему это удалось.

— Кого они навещали?

— Лейтенанта Бернта Ольсена.

— Кто он? За кем числится?

Штальшмидт зажмурился. Сжался в своем кресле.

— За гестапо — отдел четыре дробь два А…

Голос его прозвучал еле слышным шепотом.

— А кто подписал пропуск?

— Штандартенфюрер Пауль Билерт, — ответил Штальшмидт и чуть не свалился с кресла.

Ротенхаузен положил трубку. Не сказав, что собирается делать и собирается ли вообще делать что-то. Штальшмидт снова остался с молчащей телефонной трубкой в руке. Беспомощно положил ее на место.

— Ну, вот, — сказал он Штеверу с бодрящей веселостью, — мы оказались в дерьме, это факт — что нам теперь делать, черт возьми?

Штевер, застывшее воплощение страдания, молча смотрел на него.

— Сукин сын этот Ринкен! — выругался Штальшмидт. — Кем он возомнил себя, тощий ублюдок? Только потому, что каждый день подает шинель своему гнусному начальнику… — Штальшмидт повернулся и злобно плюнул в сторону опрокинутой корзины для бумаг. — Знаешь, кем он был до войны, а? Молочником, вот кем! И будь уверен, после войны снова будет торговать молоком. Ну, давай, Штевер, начинай шевелить мозгами! Не стой истуканом, думай!

Штевер старательно откашлялся.

— Герр штабс-фельдфебель, я совершенно уверен, что вы сумеете найти выход.

И смотрел Штальшмидту прямо в глаза, решительно отказываясь от возложенной на него задачи. Ясно давал понять, что не имеет никакого отношения к этому делу.

Штальшмидт переглядел его. Подождал, пока Штевер не опустил взгляд, потом мрачно улыбнулся.

— Если пойду ко дну, то и ты тоже, — пробормотал он так тихо, что расслышать Штевер не мог. — Будь уверен — один я тонуть не стану!

Еще десять минут он расхаживал по комнате, украдкой наблюдая за Штевером, который не имел никакого желания оставаться, но боялся уйти.

Это однообразие внезапно нарушил пронзительный вой сирен. Оба поглядели друг на друга.

— Опять прилетели, — сказал Штевер.

— Канадцы, видимо, — сказал Штальшмидт.

Они постояли, прислушиваясь, потом Штальшмидт указал подбородком на дверь и взял бутылку шнапса.

— Пошли. Спустимся в подвал и будем молиться изо всех сил, чтобы они сбросили бомбу на гестапо.

— И на майора Ротенхаузена? — предложил Штевер.

— И на майора Ротенхаузена. — Штальшмидт выразительно кивнул. — И на Ринкена, черт бы его побрал. Я бы отправил личную благодарность командующему канадскими ВВС.

Они быстро спустились в подвал, оставались там до конца налета, около двадцати минут, и прикончили бутылку. Когда вышли оттуда, оказалось, что самолеты бомбили южную часть порта, и ни одна бомба не упала на гестапо. Или на майора Ротенхаузена, или на Ринкена.

— Даже рядом ни одного взрыва, — горестно произнес Штальшмидт, когда они вернулись в его кабинет.

Он посмотрел на Штевера, тот ответил ему взглядом. Надежды на него не было никакой. Штевер не принадлежал к тем людям, у которых появляются блестящие мысли.

— Ну, что ж, остается только одно — придется рискнуть и позвонить этим гадам; может быть, удастся им объяснить. В конце концов, если они разузнают сами, будет только хуже.

Дрожание руки, когда он набирал наводящий ужас номер гестапо — 10—001 — противоречило браваде в его голосе.

— Государственная тайная полиция. Отделение Штадтхаусбрюке.

Штальшмидт сглотнул слюну. Запинаясь, заикаясь, ловя ртом воздух, он кое-как довел до конца доклад.

— Одну минутку, штабс-фельдфебель. Переключаю.

Штальшмидт негромко застонал и провел пальцем под воротником. В трубке послышался новый голос; решительный, резкий, властный.

— Алло, чем могу быть полезен? Это административный отдел, четыре дробь два А.

Штальшмидт снова изложил непослушным языком свою историю. Даже ему самому она уже не казалась правдивой или хотя бы вероятной.

— И кто подписал этот пропуск? — спросил голос.

— Герр штандартенфюрер Пауль Билерт, — прохрипел Штальшмидт и униженно склонил голову к телефонному аппарату.

— Можно обходиться без «герр»! — раздраженно произнес голос. — Мы давно отказались от этого плутократического раболепия.

Штальшмидт тут же разразился потоком извинений и оправданий, при этом чуть на падая ниц на стол.

— У вас все? — произнес голос. — Соединяю с самим штандартенфюрером.

Штальшмидт испуганно взвизгнул. В трубке наступила тишина. Он посмотрел на ненавистный аппарат, и на миг его охватило жгучее желание. Если сорвать эту штуку со стены и швырнуть во двор, может, с этим кончатся все его беды? Или если он вдруг заболеет — он чувствует себя больным. Очень больным…

— Алло?

Штальшмидт в ужасе схватился за горло.

— Ал… алло?

— Говорит Пауль Билерт. Чем могу быть полезен?

Голос был негромким, приятным, любезным, мягким и почему-то располагающим к откровенности. На миг у Штальшмидта возникло опрометчивое, безумное желание полностью признаться в своей глупости, унижаться, плакать, упасть на колени. Вместо этого он раскрыл рот и понес в трубку полнейшую чепуху. Рассказ получался путаным, непоследовательным, бессвязным. Он клялся, что сразу же понял, что подпись поддельная; и тут же противоречил себе, говоря, что даже теперь не уверен в этом и только хочет убедиться. Обливал грязью Ринкена, Ротенхаузена, тюремный персонал в полном составе. Все они ленивые, никчемные, лживые негодники, глупые как пробки. Ему, Алоису Штальшмидту, приходится отдуваться за всех. Ему приходится…

— Минутку, штабс-фельдфебель. — Голос был вежливым, чуть ли не извиняющимся. — Неприятно перебивать вас на полуслове, но говорил ли вам кто-нибудь, что, возможно, вы не так сообразительны, как хотелось бы?

Штальшмидт шумно поперхнулся, шея его стала медленно краснеть.

— Если этот пропуск действительно поддельный, — продолжал Билерт все таким же мягким, вежливым голосом, — вам не приходило на ум, что фамилии посетителей тоже были вымышленными? Вы это проверили? Навели справки в их роте? Обыскали заключенного после того, как посетители ушли? Обыскали камеру?

— Да! Это задача обер-ефрейтора Штевера, штандартенфюрер.

— И обер-ефрейтор Штевер выполнил ее?

— Да! Да да, конечно! Я сам проследил!

— И что он нашел?

— Э… ничего.

Штальшмидт повернулся и обвиняюще взглянул на Штевера, изумленно и испуганно пялившегося на него вытаращенными глазами.

— В таком случае, обыск, видимо, был очень поверхностным?

— Беда в том, что, как я уже говорил, здесь никто не способен толком делать свое дело. Если сам не возьмусь…

Голос в трубке снова перебил лихорадочные объяснения. Звучал он уже не так мягко, как раньше.

— Теперь слушайте меня, штабс-фельдфебель! За этот прискорбный случай я считаю ответственным вас и только вас, и если заключенный окажется в камере мертвым, лично приму меры к тому, чтобы вас казнили.

Колени Штальшмидта начали колотиться под столом друг о друга. Впервые в жизни он пожалел, что не находится на фронте.

— Что касается пропуска, — продолжал Билерт, — можете сами занести его мне в кабинет. Вы, наверно, уже успели оповестить о нем половину Германии?

Штальшмидт прерывающимся голосом медленно перечислил тех, кто знал об этом инциденте.

— Остается только радоваться, — саркастически заметил Билерт, — что вы еще не написали о нем в газеты. Может быть, решили сперва позвонить мне, спросить моего разрешения?

Изо рта Штальшмидта вырвался сдавленный испуганный вскрик. Штевер в трепете взглянул на него. Он еще никогда не видел своего начальника в таком жалком виде. Слава богу, что он сам всего-навсего ничтожный обер-ефрейтор!

Штальшмидт медленно, обессиленно положил трубку и оглядел кабинет покрасневшими глазами. Кто знает, может быть, этот болван заключенный сейчас глотает принесенный в камеру яд? Он в бешенстве повернулся к Штеверу.

— Обер-ефрейтор! Чего стоишь тут? Шевелись, черт возьми! Надо обыскать камеру полностью. Обыскать заключенного полностью. Не таращь на меня глаза, действуй!

Штевер бросился к двери. Выскочил в нее, помчался по коридору и столкнулся с неторопливо шедшим навстречу Грайнертом.

— Что это с тобой, черт возьми? — поинтересовался тот. — С чего вдруг такая спешка?

— Сейчас узнаешь! — выпалил Штевер. — Возьми пару человек и веди в девятую камеру. Нужно обыскать этого прохвоста с головы до пят.

Грайнерт пожал плечами и неспешно пошел. Через несколько минут вернулся с двумя людьми, и они вчетвером принялись за обыск. Раздели лейтенанта Ольсена, распороли матрац на его койке, подергали решетку на окне, сломали все, что можно сломать, в том числе ночной горшок. Простукали стены, пол и потолок, лейтенант тем временем сидел голым на койке и наблюдал за ними с довольной улыбкой.

Штевер стащил пачку сигарет, которую сам же навязал заключенному. Грайнер носился по камере, выл и орал. Остальные двое схватили лейтенанта и принялись тщательно обыскивать, заглядывали в рот, в уши, заставили раздвинуть ноги, бесцеремонно осмотрели все тело, где только возможно. Ольсен сносил это с усталой терпеливостью. Он десяток раз открывал для них рот, но они не обнаружили вставного зуба, где была спрятана желтая капсула. Яда в ней хватило бы на десять человек. Легионер привез ее из Индокитая.

Пока шел обыск, Штальшмидт расхаживал в своем кабинете по ковру и вскоре протоптал заметную дорожку от двери к окну, от окна к книжным полкам и от них снова к двери.

Книжные полки были заставлены толстыми юридическими книгами, большинство их Штальшмидт «взял» из библиотек или стащил в магазинах и чужих кабинетах. Он воображал себя кем то вроде юриста. Своим любовницам штабс-фельдфебель представлялся тюремным инспектором, и в ближайшем бистро, «Chiffon Rouge»[42], был известен как «герр инспектор». Он вызубрил наизусть несколько статей законов и твердил их как попугай при каждом удобном случае. В бистро у него были приверженцы, к нему часто обращались за советами по юридическим вопросам — правда, редко кто делал это дважды. Штальшмидт терпеть не мог признавать свое невежество в какой бы то ни было области и, когда оказывался в затруднении, просто выдумывал какой-нибудь прецедент и исходил из него.

Когда Штальшмидт в шестой раз проходил мимо окна, зазвонил телефон. Штабс-фельдфебель остановился и недоверчиво посмотрел на аппарат, корень всех его неожиданных бед. Медленно подошел к письменному столу; опасливо снял телефонную трубку. Негромко, нехотя произнес в нее:

— Гарнизонная тюрьма…

Как правило, он резко хватал трубку и рявкал: «Штабс-фельдфебель Штальшмидт слушает! Что вам нужно?» Но больше так было нельзя. Злосчастный пропуск лишил его этого удовольствия.

— Говоришь ты как-то понуро, — послышался голос Ринкена, озлобляюще исполненный веселья. — Что там у тебя? Разговаривал с гестапо? Успешно?

— Пошел ты! — злобно ответил Штальшмидт. — Мне до смерти осточертело это заведение! Думаю подать рапорт о переводе. Стараешься, из кожи вон лезешь, несешь службу гораздо добросовестнее всех, включая своего начальника — и что выходит? Что, спрашиваю тебя? Получаешь пинка в зубы за все свои труды, вот что!

— Век живи, век учись, — сказал Ринкен раздражающе высокомерным тоном. — Но не отчаивайся. Если в самом деле хочешь перевестись, я наверняка смогу это устроить; в той штрафной роте, о которой я говорил, еще требуются унтер-офицеры. Тебя примут с распростертыми объятьями — позвонить туда?

— К черту, сам воспользуйся этим советом! Я разговаривал по телефону с самим Билертом. Он требует, чтобы я принес пропуск лично ему.

— Вот как? Не боишься Билерта, а? И не надо, если у тебя чиста совесть.

— Не притворяйся наивным, Ринкен! Прекрасно знаешь, что в Германии нет ни единого человека с совершенно чистой совестью. Даже охранники из Фульсбюттеля и Нойенгамме накладывают в штаны, когда оказываются вблизи от Штадтхаусбрюке.

— Коричневые трусы надень! — пошутил Ринкен.

Штальшмидт яростно выругался и швырнул трубку.

Разумеется, он не мог догадываться, что в истории с посетителями лейтенанта Ольсена не всё на виду. Прежде всего, он не знал, что несколько дней назад Легионер, тот самый невысокий Легионер с обезображенным лицом, суровыми глазами и сильными руками с длинными пальцами, нанес визит бандерше Доре в «Ураган». (На другой день Дора исчезла. Официально считалось, что она поехала в Вестфалию навестить больную подругу, жену гаулейтера. Неофициально — это вызывало сомнения…)

Как бы там ни было, Легионер посетил Дору в ее заведении, они сели за столик в углу, задернули толстые шторы и оказались в укромной нише. Перед ними на столике стояли два бокала, бутылка перно и блюдо с жареными каштанами. Скорлупу каштанов они раскусывали и небрежно сплевывали на пол. Дора наклонилась к своему бокалу и отпила большой глоток.

— Стало быть, Пауль загреб вашего лейтенантика, да? За то, что слишком распускал свой длинный язык. Ну, что ж, могу только сказать, что у него, видно, не все дома, раз он так давал волю языку. Это ведь значит накликать беду на свою голову. С таким же успехом можно залезть на крышу и орать в мегафон.

— Тут ты права, согласен. — Легионер покосился на бокал в своей руке. — Кое-кто просто не приспособлен к выживанию. Вот мы с тобой умеем позаботиться о себе, а Ольсен… — Он покачал головой. — Сущий младенец! Гестапо обведет его вокруг пальца. Но все же я знаю этого дурачка давно и не могу бросить его гнить там. Должен для него что-то сделать.

— Как знаешь. — Дора выплюнула надкушенный каштан и посмотрела на него с отвращением. Он был пригорелым, горьким. — Чертова бестолочь! Не умеет даже каштаны поджарить! Ты представить себе не можешь, как трудно было найти кухарку. А теперь, когда нашла, пользы от нее ни на грош. — Она допила перно и налила еще. — Сейчас со всем персоналом так. Даже девочки не то что были раньше. Большинство просто шлюхи низкого пошиба. Прямо с улицы — ни манер тебе, ничего. Взять эту курву Лизу — которая должна сидеть за конторкой — уже четвертый раз болеет в этом месяце. Какая там, к черту, болезнь! — Дора взяла еще каштан и сунула в рот. — Я знаю, что у нее на уме, меня ей не провести! Не одурачить старушку Дору!

— Совершенно в этом уверен, — согласился Легионер. — А почему тебе не взять иностранных девочек? По-моему, сейчас они соглашаются работать почти даром.

— Оно так, но я их и близко не подпущу, — злобно сказала Дора. — Половина из них — шпионки гестапо. Думаешь, мне хочется, чтобы эта иностранная шваль следила за мной, доносила о каждом моем шаге? Меня быстро уволокут на Штадтхаусбрюке!

Легионер улыбнулся.

— Оставь, Дора, я уверен, на совести у тебя ни пятнышка.

Дора фыркнула и дружелюбно ударила его в грудь.

— А этот твой лейтенант. — Она подлила себе еще перно. — За что его взяли? По одному из этих пресловутых пунктов?

— Девяносто первый Б, — ответил Легионер, взял каштан и мрачно оглядел его. Сунул в рот, разгрыз скорлупу. Длинный, во все лицо шрам покраснел и, казалось, причинял страдания. — Боюсь, его вздернут, — лаконично сказал он.

— Всего навсего за болтовню?

— Всего навсего? — переспросил Легионер. — Дора, ты знаешь не хуже меня, что это быстро становится самым тяжким преступлением века. Во всяком случае, им нужно показать на ком-то, что бывает с теми, кто дает волю языку. Они уже все распланировали, я видел его бумаги Порта познакомил меня с одним типом из комиссариата; именуется «доктором», хотя почти наверняка никакой не доктор. В общем, я нащупал его слабое место — Легионер с обаятельной улыбкой подмигнул Доре, — и он показал мне документы. Когда знаешь свое дело, это нетрудно. Некоторые люди пойдут на что угодно, лишь бы получить то, чего хотят.

— И что они планируют сделать с твоим лейтенантом?

Легионер нахмурился.

— Казнить. Зачитать перечень его преступлений перед исполнителями приговора — они думают, что таким образом сломают даже самых крепких. Видеть казнь человека — это не шутка. Тут не расстрел, тут… — он рубанул себя по загривку ребро ладони. — После такого зрелища требуется большое мужество, чтобы пойти на преступление.

— Мужество! — презрительно произнесла Дора. — Все говорят о мужестве! Что оно такое? То, чем обладаешь, когда голова надежно сидит на шее, брюхо набито, а в руке стакан! Не говори мне о мужестве! Попробуй побыть в лапах этих скотов больше десяти минут, увидишь, много ли проку от твоего мужества. Одержать над гестаповцами верх можно только одним способом — знать о них то, что они скрывают. Если у тебя есть власть над ними, с тобой все в порядке. Если нет — тебе конец.

— Совершенно с тобой согласен. — Легионер подался вперед и доверительно заговорил: — Как насчет Билерта, Дора? Ты знаешь о нем кое-что, правда? Достаточно, что бы помочь Ольсену сохранить голову на плечах?

Дора покачала головой.

— Сомневаюсь, голубчик. Может быть, смогу организовать пропуск, чтобы ты пошел, повидался с ним, но заикаться еще о чем-то — значит рисковать своей головой. Да, мне известно кое-что о Пауле, но даже болонка кусается, если ее сильно пнуть. А Пауля ты знаешь — с ним нужно держать ухо востро. Как с диким зверем. Пока у тебя есть против него оружие, он будет смирным, станет делать все, что ты захочешь. Но стоит хватить через край, теряет контроль над собой. Приходит в бешенство, и тут уж на него удержу нет. К тому же не могу отделаться от мысли, что твой лейтенант сам сунул голову в петлю. Болтать с каждым встречным и поперечным — значит искать беды. Притом я его совершенно не знаю. Будь это кто-нибудь вроде тебя, я бы еще подумала, идти ли на риск, но ради какого-то осла, неспособного держать язык за зубами — нет. Касаться заключенных Пауля — это играть с огнем.

— Да, знаю. — Легионер поджал губы и уставился в свой бокал. — Этот человек коллекционирует заключенных, как другие — бабочек.

— Опасный мерзавец. — Дора взяла каштан и обмакнула его в растопленное масло на дне блюда. — У меня даже есть мысль самой притаиться. Исчезнуть. Отдать Бритте ключи и уйти на покой до прихода англичан.

Легионер засмеялся.

— Дора, неужели они раскусили тебя? Не может быть!

— Не знаю. — Она почесала грязной вилкой в спутанных волосах. — Но в глубине сознания какой-то голос твердит: «Дора, поддерни штанишки и драпай». Я недавно обратила внимание, что у нас слишком часто появляется публика определенного типа — понимаешь, кого я имею в виду?

— Думаю, да, — негромко ответил Легионер. — Тех, кто приходит выпить перно и давится чуть не до смерти, когда его глотает?

— Вот-вот, — сказала Дора. — Пивные типы. Я их за километр узнаю. Шляпы надвинуты на глаза, словно в дрянных шпионских фильмах.

— Перно имеет свой плюс. — Легионер поднял бокал и улыбнулся. — Отделяет зерно от мякины — людей с улицы от людей из гестапо. Слушай, Дора, помнишь того, которому мы перерезали глотку?

Дора содрогнулась и принялась неудержимо чесать между отвислыми грудями.

— Ради бога, не напоминай! У меня даже теперь мурашки по телу бегут — я до сих пор помню, в каком виде был мой гараж. Весь пол в кровище…

Тут поднялся унылый вой сирен, оповещающий о воздушном налете.

— Черт! — ругнулась Дора. — Придется спускаться в подвал.

— С парой бутылок? — предложил Легионер. — Кто знает, сколько придется сидеть там…

Отодвинули один из столиков, открыли люк. Сбежались клиенты и персонал, стали, давясь, спускаться по узкой лестнице. Передали вниз несколько бутылок, закрыли люк, собравшаяся компания расселась и приготовилась наслаждаться вынужденной близостью. Наверху остался только Гильберт, швейцар. Кому-то нужно было охранять дом от грабителей.

Налет продолжался целый час. Дора, шатаясь, поднялась по лестнице и нетвердой походкой пошла к своему столику в углу. Ее бокал с перно стоял на месте. Она подняла его и воззрилась слегка потускневшими глазами.

— Слушай, — сказала она Легионеру, когда он присоединился к ней. — Я позвоню Паулю, посмотрю, что удастся для тебя сделать. Приходи сюда утром, если сумеешь уйти из казармы. Часов в одиннадцать. Если смогу вырвать пропуск у этого старого мерзавца, значит, вырву. Если нет… — Дора пожала плечами. — Если нет, значит, я утратила хватку и, возможно, отправлюсь на плаху вместе с твоим лейтенантом.

Легионер засмеялся.

— Все будет отлично, Дора! Я приду в одиннадцать, а ты получишь пропуск, хочешь пари?

Он вышел на улицу, и к нему тут же подошла искавшая клиента девица.

— Сигаретой угостишь, красавчик?

Легионер отстранил ее с дороги и пошел дальше. Она пустилась за ним, шепча нежности ему в затылок. Легионер внезапно остановился. Повернулся к ней, лицо его исказилось, глаза сверкали.

— Пошла вон, оставь меня в покое! Не интересуюсь!

Он сделал к ней один шаг, но этого оказалось достаточно; девица убежала и потом два дня едва осмеливалась высовывать нос из дома.

Часа два спустя Дора встретилась со штандартенфюрером Билертом на углу Нойер Пфердемаркт и Нойеркампфельдштрассе, шедшей вдоль скотобоен. Билерту нравились бойни. Он часто проводил там вторую половину дня.

Они с Дорой перешли Пфердемаркт, вошли в ресторан отеля «Йонке» и сели за столик, стоявший чуть в отдалении от остальных. Дора сразу же приступила к делу.

— Пауль, мне нужно было с тобой увидеться. Потребовался пропуск, пропуск для посетителей или как там он называется, и притом срочно. — Она провела пальцами по волосам и встревоженно взглянула на него. — Сейчас у меня все дела срочные, это ужас. Ты даже не представляешь, сколько у меня сложностей с персоналом. Куда ни сунься, что ни делай — никого нанять невозможно. Половина стряпни и уборки лежит на мне.

— Дора, это чепуха, — улыбнулся Билерт. — Я не раз тебе говорил, что могу предоставить столько людей, сколько нужно.

— Иностранцев! — усмехнулась Дора. — Спасибо, не надо. Лучше сама буду, ползая на коленях, мыть полы, чем держать агентов гестапо, свободно шастающих по всему дому. Но мне нужен пропуск для посетителей!

— Кого ты хочешь посетить? И где?

— Одного заключенного. Лейтенанта.

— Так. — Билерт достал портсигар и задумчиво вставил сигарету в длинный серебряный мундштук. — Знаешь, дорогая, ты становишься очень требовательной. Пропуск сейчас — дорогой товар. Пользуется громадным спросом.

— Не морочь голову! — презрительно сказала Дора. — Ты можешь устроить мне пропуск, просто щелкнув пальцами, если захочешь.

— В таком случае, — негромко сказал Билерт, — видимо, все зависит от того, захочу я или нет.

— Захоти, — сказала Дора. — И закажи мне рома, будь добр. Горячего.

Они сидели молча, пока не подали напитки. Билерт пристально посмотрел на Дору.

— Может, для начала скажешь, кому нужен этот пропуск на самом деле? И кого они хотят навестить?

— Вот, пожалуйста. Здесь все написано.

Она протянула ему листок бумаги. Билерт взглянул на него и вскинул одну еле заметную бровь.

— Лейтенант Бернт Ольсен, — неторопливо произнес он. — Арестован за государственные преступления — и ты хочешь, чтобы я допустил к нему посетителей?

— Почему нет? — пожала плечами Дора.

— Почему нет? Почему, спрашиваешь? Скажу, почему! — Билерт скомкал листок и гневно швырнул на пол. — Потому что этот человек — преступник, изменник и опасен для своей страны! К таким людям у меня нет ничего, кроме презрения и ненависти! Будь моя воля, их бы уничтожали в массовом масштабе. Вместе с семьями. С женами и детьми, с отцами и матерями! Поголовно!

Лицо его внезапно превратилась в бледную, дрожащую маску ярости. Дора бесстрастно смотрела на него. Все это она уже слышала. В дальнем конце зала несколько человек поднялись, попросили счет и скрылись. Не обратив на это внимания, Билерт продолжал громко говорить.

— У меня такой длинный перечень фамилий, — похвастался он, — что даже группенфюрер Мюллер поразился. Дело не только в том, что идет война. Сейчас происходит революция, и я считаю себя одним из главных ее деятелей. У меня отвратительная работа, знаю. Грязная, унизительная работа. Но совершенно необходимая, и я в нее верю. Цель оправдывает средства, и без таких людей, как я, доводящих дело до конца, революция завтра же захлебнулась бы в собственной блевотине.

— Да… конечно… ты совершенно прав, — рассеянно пробормотала Дора, потом глаза ее вспыхнули. — Кстати о Мюллере, я только вчера его видела! Появился в моем заведении, совершенно неожиданно, будто снег на голову! Как мы оба обрадовались, передать не могу — такая встреча столько лет спустя!

— Мюллер? — переспросил Билерт, уставился на Дору, и ноздри его тревожно дрогнули. — Какого Мюллера ты имеешь в виду?

— Ну, как же, группенфюрера, само собой — того самого, о котором ты только что говорил. Господи, я не виделась с ним с того дня, когда его произвели в унтерштурмфюреры! Мы так здорово повеселились!

— Понятия не имел, что ты знаешь Генриха Мюллера, — сказал Билерт, хмурясь. — Как ты познакомилась с ним? В Берлине никогда не бывала, я точно знаю.

Дора посмотрела на него и рассмеялась.

— Пауль, только не говори, что вел слежку за мной. За своей старой подружкой Дорой.

— Кто говорил о слежке? — раздраженно спросил Билерт. — Я забочусь о твоей безопасности, вот и все. Ни когда не знаешь, какой нежелательный оборот могут принять события.

— Ты так добр ко мне! — Дора улыбнулась и отсалютовала ему поднятым стаканом. — Но все-таки ведешь речь не столько о моей, сколько о своей безопасности. В конце концов, если со мной что случится — если дела примут нежелательный оборот — ты тоже окажешься в опасном положении, не так ли?

— Мы живем в неспокойное время, — ответил Билерт. Отпил небольшой глоток коньяка и стряхнул пепел с сигареты. — Скажи, Дора, о чем вы говорили с Мюллером?

— О том, о сем, о старых временах, — ответила она беззаботно. — И, как ни странно, зашла речь о тех, кто совершил преступления против государства — вроде этого лейтенанта Ольсена, только гораздо более тяжкие. Мюллер спрашивал меня о некоторых коммунистах, которых я знала раньше. Особенно интересовался теми, кто вышел из компартии и поступил в гестапо.

Веки Билерта чуть заметно дрогнули.

— Ясно. И смогла ты ему помочь?

— И да, и нет, — чистосердечным тоном ответила Дора. — Сообщила кой-какие незначительные сведения, но об этом вспомнила только когда он ушел.

— О чем об «этом»? — слишком уж спокойно спросил Билерт.

Дора приподняла подол платья, запустила руку в толстые шерстяные трусы и достала письмо.

— Вот, пожалуйста, — сказала она. — Странное дело, недавно я рылась в своих вещах и наткнулась на целую кучу старого хлама. И обнаружила в хламе это письмо. Речь там идет об одной ячейке… — Развернула его и, хмурясь, прочла: — Тридцать первая ячейка — коммунистическая, сам понимаешь. Там упоминается некий Пауль Билерт, возглавлявший ее. Странное совпадение, правда? Имя и фамилия те же, что у тебя.

— Весьма странное, — ответил Билерт. Взял у Доры письмо и просмотрел. — Очень любопытно. Не возражаешь, если я возьму его?

Дора улыбнулась ему.

— Делай с ним что угодно. Собственно, у меня есть еще несколько других, которые могут тебя заинтересовать — все на ту же тему, разумеется.

Билерт слегка покраснел.

— Как ты ухитрилась раздобыть письма, написанные в тридцать третьем году и раньше? У кого их взяла?

Дора опустила взгляд в свой стакан и пожала плечами.

— Тебе нужно еще многому научиться, а, Пауль? Пройти большой путь, чтобы поравняться со мной. Ты недурно устроился, но соображал всегда туговато. — Она утешающе похлопала его по руке. — Бедный старый Пауль! Когда ты учился доить коров в исправительной школе под присмотром старых монахов, несших чепуху и сводивших тебя с ума, и лишь бормотал себе под нос о мести, я уже предпринимала шаги, чтобы обеспечить себе будущее. Брала все, что попадалось под руку, и припрятывала на черный день. Когда ты начал играть в детские игры со своими приятелями из тридцать первой ячейки, я уже стала вороватой, как сорока. Завладеть твоими письмами было большой удачей. Конечно, тогда я не знала, пригодятся ли они, но думала, что сохранить их будет нелишне. На всякий случай… — Она стиснула ему руку, потом откинулась на спинку стула. — К чему нам все это ворошить? Я не хочу тебе зла. Мне нужен только простой маленький пропуск за твоей подписью.

— Приходи завтра в управление. Пропуск будет тебя ждать.

Дора рассмеялась.

— Шутишь! Чтобы я хоть ногой ступила в твое управление? Меня оттуда уже не выпустят! Нет, спасибо. Лучше отправь ко мне с пропуском кого-нибудь из своих людей.

Билерт холодно смотрел на нее. Его лежавшие на столе кулаки сжимались и разжимались, глаза сузились, но голос оставался мягким и тихим.

— Знаешь, Дора, мне приходит мысль, не отправить ли к тебе нескольких людей — они захватят тебя с собой в машине, ты нанесешь нам небольшой визит. Не сомневаюсь, он будет очень познавательным для нас обоих.

— Я уверена в этом, — ответила Дора в тон ему. — И совершенно уверена, что эта мысль приходит тебе не впервые.

— Нет, разумеется, но иногда она бывает очень уж назойливой.

— Беда только в том, Пауль, что ты никак не можешь упрятать меня в камеру, чтобы самому не оказаться в другой всего через несколько часов. Я могу рассказать очень многое…

Они улыбнулись друг другу во взаимных ненависти и понимании.

— Что ж, ладно, — сказал Билерт, осторожно вынимая окурок из мундштука. — Пропуск ты получишь. Я пришлю с ним Грая к трем часам.

— Меня это вполне устраивает. С Граем мы прекрасно ладим. Интересно, знал ты его до войны? Я еще помню то время, когда он не пел ничего, кроме «Интернационала». Само собой, теперь он сменил «Интернационал» на «Хорста Веселя», но как его можно винить? Только дураки пытаются плыть против течения.

Билерт встал.

— Хочу предупредить, Дора, будь осторожной. У тебя много врагов.

— У тебя тоже, Пауль. Надеюсь, ты последуешь своему доброму совету.


Штевер прослужил в армии пять лет и был хорошим солдатом. Штальшмидт же прослужил почти тридцать и солдатом был очень плохим. Что до майора Ротенхаузена, офицера и начальника тюрьмы, то солдатом его вообще вряд ли можно было назвать. Дело не в сроке службы, подумал Штевер, а в том, есть ли у человека пригодность.

— И у меня есть пригодность, — сказал он себе вслух.

Штевер посмотрел на свое отражение в зеркале, улыбнулся и отсалютовал. Ему нравилось быть солдатом. И Штальшмидт, и Ротенхаузен слишком уж жаждали власти. Оба не сознавали, что представляют собой просто напросто орудия в руках нацистов.

Я это сознаю, подумал Штевер, важно расхаживая и позируя перед высоким зеркалом. И поэтому уцелею.

У Штевера не было особого желания власти. Власть повышает не только престиж, но и личный риск, который Штеверу был ни к чему. Он был доволен своим нынешним положением и образом жизни. Плату получал регулярно, от фронта находился далеко, в одежде и женщинах не знал недостатка.

Одежду ему бесплатно шил портной, живший в Гроссер Бурста, сын которого некогда сидел в одной из камер Штевера. И костюмы его, и мундиры были шиты на заказ и вызывали зависть товарищей.

Что касается женщин, Штевер выбирал их старательно и имел полупостоянное окружение. Всех людей он делил на четыре категории: мужчины-солдаты и мужчины-штатские, женщины-замужние и женщины-одинокие. Штатских презирал и находил, что одинокие женщины доставляют больше хлопот, чем того стоят. Он всегда интересовался замужними. Когда ему было пятнадцать лет, он сделал открытие, что очень многие замужние женщины сексуально не удовлетворены, и взял на себя задачу облегчать их участь.

В замужних женщинах было кое-что весьма привлекательное. Во-первых, они не собирались в него влюбляться, не требовали ничего, кроме плотских утех, и Штевера это вполне устраивало; он не мог вообразить жизни ради кого-то, кроме себя, и ради чего-то, кроме собственного удовольствия. Мысль о необходимости считаться с чьими-то желаниями была пугающей и чуждой его натуре.

Во-вторых, он обнаружил, что замужние женщины всегда очень темпераментны. Почти во всех браках, какие он знал, энергия, казалось, иссякала через два-три года; тогда Дон Жуаны вроде Штевера могли приходить на помощь и восполнять недостаток огня в супружеской жизни.

Юные девицы, находил он, слишком неуступчивы, с ними можно нажить неприятностей, а девственницы вообще представляют собой прямую угрозу.

— Сунь руку им под юбку, пока они еще не дошли до точки, так они завопят на весь дом, и тебя арестуют, — с важным видом объяснял он обер-ефрейтору Брауну, которому с женщинами не везло, хотя внешне он был гораздо привлекательнее Штевера. — Приходится целыми часами ласкать их, шептать, как замечательно это будет, как ты любишь их и прочую чушь; и очень часто, — добавил он, — так распаляешься, что когда они в конце концов снимут трусики, сразу же кончишь. Очень часто им это занятие не нравится, они жалуются, что ты используешь их, стонут все время, пока ты занят делом — игра не стоит таких свеч, — с отвращением сказал он. — Крути с замужними, приятель. Эти знают, что к чему, и не нужно заниматься всякой ерундой перед тем как они отдадутся.

— Понятно, — сказал обер-ефрейтор Браун, морща лоб. — В следующий раз подкачусь к одной из таких.

— Правильно, — сказал Штевер, надел фуражку и молодцевато вышел из казармы.

Никто, видя Штевера за стенами тюрьмы весело улыбающимся, помогающим старушке перейти улицу, не смог бы принять его за человека, который ничтоже сумняшеся избивает заключенных до полусмерти перед тем как бросить их гнить в камеру. И спроси его кто об этом, Штевер пришел бы в полнейшее недоумение.

— Я всего навсего обер-ефрейтор, — ответил бы он. — Я только выполняю приказы.

Кроме того, он ни разу не убил человека. И гордился этим. Он прошел всю войну, не сделав ни единого выстрела. Факт, которым можно похваляться. На его совести не было ничьей крови.