"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)

- 2 -

Мировая история знает немало выдающихся походов-переходов, но такого как наш, уверен, не было. Обессиленный, измождённый, одноногий инвалид на кленовых подпорках, в шортиках, с открытой болезненной раной и хилая неопытная девчонка городского типа в противоэнцефалитном рубище на голое тело дружно преодолели 3 км непроходимой тайги и благополучно дотащились за рекордные 3,5 часа до временной стоянки, намереваясь с утра продолжить беспрецедентный переход и добраться до цивилизации, чтобы сообщить об успехе и скромно принять заслуженные поздравления. Если бы не железный занавес, неоспоримое мировое достижение простых советских людей непременно было бы внесено в книгу Гиннеса.

Конечно, на долгом и длинном пути было всякое: и паровозное пыхтение на подъёмах; и приглушённые стоны от боли в раненой ноге, слишком уверенно поставленной на землю или треснутой о дерево, выросшее не на месте; и неожиданные падения, слава богу, на задницу на ускользающих из-под дрожащих ног спусках; и дружеские поддержки псевдосильного слабой с виду; и стёртые вместе с волосьями до волдырей нежные подмышки; и мозоли на интеллигентских пальчиках; и неприличные выражения вслух одним и укоряющие понимающие прощения другой; и частые остановки, практически на каждом поваленном дереве, с нежеланием двигаться дальше; и лютая злость на строптивую, настырную спутницу, заманившую в дурацкую экспедицию и нахально сдёргивающую с обсиженных деревьев; и сожаление о мгновенной лёгкой смерти, променянной на длительное утомительное и болезненное издыхание; и долгие споры о том, кто я — слабак или волевой парень; и удивлённая большеглазая кабарга, никогда не видевшая таких уродов; и опостылевшие мятущиеся сойки, шпионящие за каждым шагом; и целительные, бодрящие, хотя и недостаточно красные, ягоды лимонника и калины; и солнце, изредка прорывающееся сквозь густые кроны деревьев, задержавших время; и капризы, капризы и, наперекор им, злости и обидам — пьянящая нежность к той, что вопреки всему рождала во мне настоящего человека; и ещё много чего, что сразу же запамятовал, как только увидел оставленные утром вещи, свалился на бок, а потом — на спину и забылся то ли в усталой бредовой дрёме, то ли в расслабляющей болезненной галлюцинации, то ли просто отгородился от ненавистного жестокого мира.

Марья сразу принялась за обустройство. Оно и понятно — женщина, домашнее хозяйство — её епархия, а я своё, мужское, сделал — довёл, могу с полным основанием и покемарить, тем более, что проклятущая нога ныла, жалуясь на пренебрежение в дороге. Потом Марье придётся наладить очаг — тоже исконно женское дело, принести из ручья воды… Чёрт! Нестерпимо захотелось пить, пришлось даже облизать пересохшие губы. Из фляжки я по дороге всё выдул. Хоть бы вспомнила, пигалица, напоила больного прежде, чем заниматься невесть чем. Молодая — равнодушная, не вспомнит, пока не засохну. И пожрать бы неплохо. Правда, я по известным оправдательным причинам ничего не добыл, но помню, что в здешней одежде спрятаны сухари, заварка и целая банка просроченной сгущёнки. Потерявшему много крови молоко очень даже полезно. Сухари в добавку тоже сгодятся. С утра ничего не ели. И чего она там копается?

Сколько мог, скосил глаза, не поворачивая головы, чтобы не заметила, что наблюдаю, что ожил. Вижу, костёр уже горит. Пошла, не торопясь, к ручью с котелком и вернулась с полным, расплёскивая — ну дай же, не томи! — подвесила умело на торец палки, воткнутой в землю под углом — так и не дала! — притащила, упираясь, павшее сухое дерево, плюхнула у костра, чуть не свалив котелок, вытрясла фланелевые ковбойки, приготовила сухие шерстяные носки, выложила на дерево, подтянула кусок брезента от старой палатки на случай дождя — всё это мы оставили здесь утром, решив освободиться от лишнего груза и постараться сделать два маршрута — не сделали и одного! — вернуться, перекусить и двигать в лагерь. Оглядевшись и постояв немного в задумчивости, принесла охапку лапника, бросила поодаль. Утомилась неизвестно от чего, уселась, барыня, забыв о больном, на дерево, подперла дурную голову обеими руками — руки-то вымыла, а воды не дала! — и затихла, выдумывая новые приключения.

— Думай — не думай, а дальше пойдёшь одна — я с места не сдвинусь, — предупредил вредные мысли, не шевелясь.

Она повернула ко мне голову, не отнимая рук, но ничего не сказала, и я с тоской подумал, что всё равно будет по её, что женская воля сильнее мужской.

Быстро темнело и выхолаживало. Бледные розовые звёзды засветились на рано синеющем лесном небе, над далёкой хвойной щетиной разом выпрыгнула огромная оранжевая луна с хорошо видимыми пустыми морями и кратерами. Всё вокруг стало наполняться потаёнными лесными шумами: треском обломившихся веток и падающих умерших деревьев, дождавшихся успокоительной прохлады; чьих-то коротких шуршащих торопливых шагов, отчётливо слышных в гулко резонирующем замершем лесе; неторопливо-мелодичным журчанием ручья, соревнующегося со временем — до чего же хочется пить, но не попрошу, пусть сама догадается, и тогда я так на неё посмотрю!

— Дай же попить!

Она садистски улыбнулась, поднялась, свежая и сильная — конечно, что ей, двуногой, какие-то 2-3км, тем более что я старался вести её по более-менее ровному маршруту, — подошла к распластанной навзничь полуживой развалине, спрашивает бодро:

— Отдохнул? — и, не дождавшись естественного отрицательного ответа, предлагает, совсем оборзев: — Вставай. Пойдём, пока светло, к ручью, ногу почистим, и сам умоешься. — Я, отвернувшись, покраснел, представив, до чего страшен. — Вода согреется, окончательно отмоем и снова завяжем.

Нога моя, устав, утихла, и напоминать ей о ране страсть как не хотелось.

— Потерплю как-нибудь и так.

Но Марью, уже знаю, не переубедишь.

— Не сомневаюсь, что потерпишь, но на ней столько грязи, как бы не начала загнивать.

Пугает! Не на того нарвалась!

— Вечно ты что-нибудь гадское придумаешь! — возмутился я, не желая возвращать боль, загнанную внутрь.

— Так уж и вечно? — возражает, улыбаясь. — Всего-то день вместе.

— И уже надоела!

— Вставай, вставай, не упрямься — тебе же лучше будет.

У баб всегда так: что они захотят, то для нас и лучше. Бесполезно спорить-надрываться. А она уже и ненавистные костыли подаёт.

Умыться и правда надо — в пику ей принимаю самостоятельное решение и сам волоку живую подставку к ручью.

«Боже мой, как их отмыть?» Пока ковылял, и заботы не было. Бабские придумки! К намертво прилипшей, вцепившейся в волосья кровавой коросте добавилась серо-буро-малиновая пыль, обильно покрывшая обе ноги до самых, самых… этих, пробравшись в штанишки. Хорошо бы искупаться. Бр-р-р! Вода в ручье ледяная.

— Встань поближе к ручью, я вымою.

Ну, нет! Ни за что! Ладно, ниже колена, а выше? Там ещё ни одна женщина не лапала.

— Давай я сяду вон на тот камень и выше колен — сам, а ниже — ты поиздеваешься.

Она порозовела и, опустив глаза, согласилась.

— Подожди, развяжу.

Сжавшись, приготовился к боли, но почти ничего не почувствовал, поскольку прилипший лист отдирать не стали, решив отмочить тёплой кипячёной водой. Окровавленные лоскутья из бывшей девичьей майки полетели далеко в воду.

— Ты чё?

Она улыбнулась.

— Два бинта есть, — и ушла к костру, чтобы не стеснять меня.

Я и забыл про них, замызганных, носимых без смены весь сезон на самом дне рюкзака.

— Живём, — обрадовался и я первой настоящей медицинской помощи.

Растоптанные, оборванные кеды мои — лучшую маршрутную обувь — пришлось снимать ей. Носки вполне годились для отпугивания комаров, а упревшие ступни… стоило бы заменить, да где взять другие?

Затаив дыхание смело ступил целой ногой в воду и непроизвольно охнул от жгучей прохлады, добежавшей до сердца. Постоял, успокаиваясь и радуясь оживающему усталому телу, потом основательно разместился на пьедестале и принялся, не торопясь, обновлять пострадавшие конечности, постепенно обнажая совсем не спортивные ноги хлюпика, почему-то вздумавшего посвятить себя ходячей геофизике.

— Марья, я готов.

Я умудрился оттереть мокрой тряпкой всю здоровую ногу и всё, что выше больного колена, на другой. Покрасневшие полторы ноги выглядели, на мой взгляд, великолепно. Потом стащил энцефалитку и кое-как, ёжась, вымыл лицо, шею, замыленную потом, смердящие подмышки и грудь. Совсем обновел и повеселел: не стыдно и Марье показаться.

Маша подошла, одобрила:

— Аполлон!

Ну, это она загнула! А всё равно приятно! И я её простил. Не знаю, правда, за что.

— Давай к огню, а то совсем, вижу, замёрз.

Надо же, вот женщина! Обязательно испортит впечатление.

У разгоревшегося костра, разбрасывающего искры в темноту, стало жарко и так же приятно, как и в холодном ручье. Вода в котелке негодующе бурлила. Марья усадила меня на лежащее дерево, протянула согретую ковбойку.

— Надень, а то свежо, — сняла котелок и ушла остужать.

В горячей ковбойке и энцефалитке, жадно впитывающей тепло, я совсем разомлел, блаженно щурясь на яркое пламя, весело пляшущее по сухим ветвям. Давно заметил, что живой огонь зачаровывает, уводит от действительности, погружает в безмятежное самосозерцание, крадёт время и завораживает в приятной лени. Так бы и сидел, и млел, подставляя костру то правый бок, то левый, один во все вселенной, но остро чувствуя связь со всем спрятанным во тьме человечеством и особенно с теми, кто по-настоящему близок и дорог. К сожалению, у меня есть только человечество, да может быть… Мария.

А она, подслушав последнюю мысль, вернулась с котелком, вздрагивая от сгущающейся вместе с темнотой влажной прохлады.

— Приступим, — расположилась рядом, спокойная, уверенная и надёжная, — положи ногу на дерево.

После всего, что мы сегодня вытерпели, она незаметно превратилась для меня в сестру, даже больше — в мать, молодую, терпеливую, любящую и всё умеющую. Поэтому, когда она стала смачивать тёплой водой и отдирать кусочки листа с кровавой грязью, я, не стесняясь, хныкал, стонал, вскрикивал, гримасничал и поругивался, а она ровным убеждающим голосом просила потерпеть, уговаривала, что совсем не больно, и потом будет вовсе хорошо. «Не надо мне потом!» — ворчал переросший ребёнок в шортиках. — «Мне надо сейчас». И не хотел терпеть, подозревая, что иначе нянька не будет осторожной.

Фу-у! Кое-как отмочили, открыв вспухшие пересекающиеся порезы через всё колено, содранную кожу, но гноя не было, и крови набежало с напёрсток. Наверное, она вся уже во мне кончилась.

— Заматывай, смотреть противно!

— Не смотри, — разрешает равнодушно названная сестра или медмать.

— Ага, а ты опять что-нибудь примотаешь.

— Обязательно, — обещает хладнокровно. Берёт с дальнего края дерева приготовленные толстые листочки и осторожно, не спросясь, накладывает на рану.

— Опять?

Успокаивает, лапшу вешает на уши:

— Это подорожник, самый лучший природный лекарь для ран: и воспаление снимает, и не даёт загноиться, и подсушит, и боль утишит…

— … и врать ты больно горазда, так я и поверил, — перебиваю стрекозлиху. — Ладно, мотай, угробишь — на иждивение возьмёшь.

Она стрельнула глазами мне в лицо, улыбнулась:

— Обязательно угроблю.

Вот и пойми её: то ли хочет угробить на самом деле, то ли взять на иждивение. Только зря она: со мной мороки не оберёшься, мне самому с собой часто невмоготу бывает.

— Ну, вот и всё. Любо-дорого, — похвалила себя за тугую повязку. Знает, что от меня не дождёшься. А за что? Нет, всё же хорошо, что такая маршрутная напарница попалась.

— Больному, тем более потерявшему много крови, нужно усиленное питание, — намекаю скромно, хотя хочется попросту заорать «Жрать хочу!»

А она, похоже, собралась улыбками кормить.

— Во-первых, — говорит, лыбясь, — от потери дурной крови хуже не бывает, а во-вторых, — ещё шире растянула бесстыжие заветренные губы, — на ночь есть вредно.

Врезать бы ей! Да нельзя — женщина. Убью одной едко-саркастической фразой. Пока туго соображал на голодный желудок, она продолжает издеваться.

— Поэтому на ужин у нас будут гренки…

Тоже мне английская леди с рязанской родословной.

— … с горячим молоком и чаем, — и тихо заржала, словно разбавив молоко и чай ядом.

Стукнуть всё-таки? Лучше потом. Не люблю ничего делать сразу, надеясь, что потом и вообще не понадобится.

— Можно мне без смокинга?

Она мило улыбнулась, укоризненно покачала головой:

— Тогда, чтобы тебя не смущать, я тоже не надену вечернего платья.

И мы захохотали, и вода в котелке закипела, и грузинская заварка наполовину с соломой смирила клёкот — сначала всплыла с пеной, а потом опустилась на дно, открыв коричневатое пойло бледного цвета и без аромата. Хозяйка, не жмотясь, выставила сервиз из двух кружек, покрытых драгоценной эмалью по железу, чайно-коричневых изнутри и серо-сажистых снаружи, и вот, наконец, вожделенный бело-голубой допинг с помятым боком.

— Открывай, — подаёт Марья нож.

Это мне нравится: можно облизать срезанную крышку и нож. Я совсем не толстый и точно не жирный, хотя сладкое — моя слабость, особенно сгущёнка — могу за раз съесть без ничего целую банку, а на спор и две, если чужие. Три, правда, не приходилось, но думаю, что не выворотило бы. Сейчас мне крупно повезло: к крышке пристало много засахаренного молока, но я, помедлив, с сожалением соскрёб его обратно в банку, и даже нож обтёр о край. Пусть видит, что и мы воспитаны не хуже разных там задрипанных великобританишек.

— Мне чаю полкружки — прошу скромно.

— Что так? — удивилась Марья, поскольку чай и курево у таёжников — главные удовольствия. Вычерпала единственной алюминиевой ложкой плавающую сверху грузинскую солому и осторожно через край котелка наполнила кружки дымящимся допингом.

— Молока добавлю, — выдал тайну.

Она с любопытством взглянула на меня, но сделала по-моему. Я чай не люблю и не понимаю, зачем нужно надуваться горячей водой и беспрерывно бегать за кусты. Меня вполне устраивает чистая вода, особенно со сгущёнкой или вареньем. Можно, на худой конец, с рафинадом или конфетой. Себе она почти совсем не добавила сгущёнки. Привередничает. Ну и пусть! Больному больше достанется. Тоже мне, цаца манерная. Жрала бы, пока есть, и другим аппетит не отбивала.

— Чё ты без молока?

Она, отхлебнув, поставила горячую кружку на дерево.

— Не люблю сладкого.

Вот тебе на! А ещё девка! Не может такого быть.

— Да ты не обращай на меня внимания, пей.

А и то: зачем обращать, тратить время — себе дороже. Каждый по-своему с ума сходит. Выдув две кружки и ополовинив банку, затомился. Смотрю, и она после одной пустой осоловела. Пора бы и на покой. Да будет ли он?

— Как будем восстанавливать утраченные силы? — спрашиваю, отказываясь от инициативы.

— Не знаю, — отвечает, замявшись и отвернув голову к костру, словно там ищет ответ.

Я тоже не тороплюсь с деловыми предложениями, не форсирую деликатную тему.

— Ты как, не храпишь во сне? — захожу культурненько с фланга.

— Не-е-ет, — растерялась Марья от неожиданного вопроса.

Крушу тогда прямо в лоб, пока она в панике:

— Тогда можно устроиться рядом, — и больше ни слова, чтобы не показать заинтересованности.

Одной лежать в холоде и темноте ей страшно, а высидеть у костра после дневного шараханья по тайге и нервного перенапряжения невозможно. Остаётся, как и предполагал, согласиться

— Делай, как знаешь.

Опять я крайний! Ну, погоди!

— Делать будем вдвоём: я — руководить, а ты — вкалывать.

Съела? А ей хоть бы хны! Довольна.

— Слушаюсь, начальник.

— То-то, — построжил зарвавшуюся бичиху и объясняю: — Делаем, значит, так: костёр переносим на новое место, рядом и по ветру от этого. Освободившуюся земляную сковородку тщательно очищаем от углей, накрываем лапником, валимся на него в обнимку ногами к костру, закрываемся с головой брезентом и паримся до утра. Ясно?

— Ясно, — с готовностью ответила понятливая работяга и уточнила по вредности: — Ты — на левом боку, я — на правом.

Вот дурёха! Не соображает, что ли, что так обниматься невозможно. Выходит, зря похвалил — не совсем понятливая. Сухо добавляю:

— Кто ночью проснётся, тот дров в костёр подбросит.

Я-то не проснусь — дрыхну как убитый от звонка до звонка. Утром еле-еле успеваю добежать до сортира. Своё дело сделал, можно понаблюдать и посоветовать. Нет лучше работы, как давать советы. Жалко, что они не понадобились. Всё готово, ждём, кто первый ляжет.

— Сначала — ты, — предлагает, чего-то стесняясь, Мария.

— Свет не надо выключать? — ёрничаю, тоже немножко не в себе, и со старческим кряхтением устраиваюсь на левый бок, осторожно укладываю рядом с собой больную ногу. Не успел как следует оформиться, чувствую, и она — юрк под брезент и замерла, едва касаясь моей спины.

Тепло в логове, спать да спать, а сон не идёт. Повернулся на спину, выпростал голову из-под брезента, глянул — мать честная! — на небе столько звёзд, что неясно, как они там все помещаются. Никогда столько не видел. И все дёргаются: к нам — назад, к нам — назад… того и гляди какая не удержится, сорвётся. Только подумал, так и вышло, но полетела куда-то в сторону. Говорят, надо задумать, что хочется, и обязательно сбудется. Жду, лихорадочно соображая, что задумать. Ну вот! Не успел — пролетела. Остальные, сколько ни ждал, оказались крепко привязанными. Луна сбоку стала больше и побледнела то ли от холода, то ли оттого, что нечаянно повернулась обратной, вечно мёрзлой стороной. Так и кажется, что мы одни на планете Земля и безнадёжно затерялись в мигающем космическом бардаке. Кромешная тьма всё теснее сжимала наше логово, а замирающий свет костра усиливал её плотность. Тихо так, что крикни — в Америке услышат. И вдруг лёгкий ветерок, пригнув пламя, пугающе пробежал рядом, шурша листьями и шелестя травой, словно кто-то невидимый прошёл вблизи, проверяя, чья здесь берлога. Жуть!

— Маша, ты спишь?

Она тоже повернулась на спину, выглянула из-под брезента в пустую темноту и тихо ахнула от восхищения:

— Вот это да! Сколько их!

Обрадовавшись, что в сковывающем мраке я не один, спешу завязать бестолковый ночной разговор:

— На какой-нибудь тоже небось такие же дураки не спят в ночи и за нами наблюдают. Вот бы потрепаться с ними.

Она, здешняя, чуть-чуть пошевелилась, устраиваясь поудобнее и теснее ко мне, и поинтересовалась тихо-тихо, чтобы те не услышали:

— О чём?

— Ну, мало ли общих глобальных проблем, — ответил, лихорадочно соображая, о чём бы межпланетном их спросить. — Построили они коммунизм, например, или до сих пор тянут как мы, собираются ли к нам по обмену опытом или нас ждут, что носят, что едят, в чём дефицит, как с геофизикой, может помочь чем надо… — Не стал бы по мелочам отвлекать от сна.

— А я бы спросила, какие у них ночи, какие цветы растут… — задумчиво прошептала соседка, собрав в расширенных от восторга глазах все звёзды и ту, на которой дремлют наши собеседники.

— Вот ещё! — возмутился я, придвигаясь в свою очередь к ней ближе, так что боку стало жарко. — Будешь всякой ерундой занимать космическую связь.

Помолчали, исчерпав космическую тему, пора переходить к земной.

— Маша!

— А?

— У тебя есть парень?

— Нет.

— А был?

Она не ответила.

— И у меня нет и не было, — сознался, нисколечки не стыдясь ущербности. Марьи не надо было стыдиться! Наоборот, хотелось поплакаться в подол и получить утешение.

Опять замолчали, пугаясь касательных шевелений.

— Маша!

— Что?

— У тебя есть мечта? — и пояснил: — Такая, чтобы не сбылась. Как фантастический маяк.

Она нашла мою руку, сжала своей горячей, понимая, как трудно быть далёкими, лёжа рядом.

— Хотелось бы написать книгу, чтобы все герои были хорошими и красивыми людьми.

Я хмыкнул. Признаться, кроме детективов, никакой литературы не люблю. Особенно душещипательных романов.

— Утопия.

— А у тебя?

Моя мечта не сравнима с ейной, не стыдно и признаться.

— Хочу найти такое месторождение, чтобы сразу на Ленинскую.

— Исполнится, — предрекла она уверенно.

А я сомневаюсь.

— Ленинскую ни шиша не дадут, замылят.

— Почему, если заслужил?

Вздохнул и сознаюсь ещё в одном своём недостатке:

— Её дают, когда общественную работу ведёшь, а у меня с этим туго: то влево, то вправо от генеральной линии водит, и авторитетности мне не достаёт.

— Ну и бог с ней, — успокаивает. — Нужна-то она тебе?

В общем-то не очень нужна, а хочется.

— Маша!

— Что ещё? — голос её увязал в подступавшей дремоте.

— У тебя родители кто?

Помедлив, ответила нехотя:

— Мама ветзоотехником на норковой ферме.

— Ого! — обрадовался я за Марью. — Небось вся в мехах ходишь?

- Ага! — подтвердила мехмодница. — За каждую сдохшую зверюгу из зарплаты половину платить приходится. Терпеть не могу мехов.

Промазал, однако.

— А отец?

Она отняла руку и не ответила.

— Давай спать, поздно уже, — повернулась на свой бок и замерла.

И я, не дотумкавшись, чем огорчил, тоже улёгся на свой бок, упрятал обоих брезентом и сразу отключился.