"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)

- 3 -

Проснулся, словно кто толкнул под бок. Похлопал рядом левой ладонью — пусто. Рывком скинул с головы брезент и чуть не ослеп от ярко-жёлтого прожектора, нацепленного на далёкие ёлки-сосны и переливающегося светлыми цветами радуги в холодной утренней земной испарине. Боже совсем не экономит энергии. Высоко-высоко бледно серебрились не успевшие вовремя погаснуть звёзды, а напротив Ярила падала, тоже опаздывая, поджаренная луна. Вблизи ярко пылал костёр, отдавая все калории обогреву вселенной, и испуганный туман, подсыхая и светлея, медленно отступал от нашей лёжки к ручью, клубясь там густыми ватными тюками. Хорошо-то как!

Марья, нахохлившись, сидела у костра, протянув растопыренные пальцы к огню в надежде, что тепло от них добежит до пяток, и щурила без того зауженные глаза с тёмными омутными зрачками. Интересно, какого они цвета? Глядел-глядел, а хоть убей, не помню. Говорят, глаза — зеркало души. У неё оно замутнённое чем-то изнутри.

Потянулся сладко всем телом и зря: колено остро резануло так, что ойкнул, а нога заныла, и хорошее утро сразу кончилось.

А она издевается:

— С добрым утром!

Кому доброе, а кому — дрянь! Буркнул сердито, срывая злость:

— Привет.

Вставать расхотелось. И чего расселась, неужто надеется, что я пойду? Однако припёрло. Попытался демонстративно подняться, без помощи всяких там яких, но она подскочила, как будто звали, чувствуя вину за то, что здорова, за то, что будет уговаривать, я знаю. Не надейся, не выйдет: сказал и — точка!

Опорожнился, и полегчало.

— Давай солью — умоешься, — подошла с флягой, будто я совсем развалился и не в состоянии добраться до ручья. Шутишь! У меня ещё силёнок хватает: отдохнул и как новенький. Но не пойду. И вода оказалась детской — тёплой. Приятно! И когда нога перестанет ныть? Что, если останусь хромым? А то возьмут и отрежут до колена. Медикам что! У них, наверное, есть план по ногам. Моя подвернётся, и оттяпают, не поморщатся.

— Чай готов.

«Да пошла ты со своим чаем! Небось сгущёнку доела?» Приковылял к костру, плюхнулся на дерево стариком-немощем, заглянул в банку — нет, на месте. Тогда другое дело, можно и чаю, раз настаивает. Жалко, что гренки — я хмыкнул — вчера слопали некоторые англокозы и англокозлы. Без них надуешься воды, куда пойдёшь? Во! Протягивает два сухаря, улыбается:

— Хочешь?

Ещё бы! С вечера затырила. Сама, небось, больше тишком схряпала. Напился — не наелся, и на том спасибо.

— Рюкзак я собрала, уложу посуду и брезент, залью костёр и готово.

У неё всегда готово, даже не спросит, готово ли у меня. Солнце какое-то мутно-поносное, ни капли не греет, промозгло, капает отовсюду — отвратная погода. Пока я так ною, расстраивая себя, она шустро добрала общее полевое имущество, с усилием влезла в распухший рюкзак, сгорбатилась от тяжести и произнесла спокойно, по-деловому, как о давно решённом:

— Пошли.

Пришлось подчиниться и безропотно повиснуть на рогульках. Марья, оказывается, — тут только заметил — успела подновить, подмягчить опоры для подмышек, разодрав свою фланельку. Так пойдёт, к концу дороги вообще голой останется. Хорошо бы!

— Стой! — приказываю. Снимаю энцефалитку, свою рубаху и протягиваю ей: — Надень, а то не пойду.

— Да мне жарко будет, — отпирается благодетельница, покраснев.

— Надень, — настаиваю, радуясь и своей жертве, и своей настойчивости.

Она, подчиняясь, с усилием сняла мгновенно привыкший к девичьей спине рюкзак, взяла рубаху и ушла в кусты. Через пару минут вернулась порозовевшая, проделала обратную процедуру с рюкзаком, поблагодарила:

— Спасибо, — и уже не приказала, а предложила: — Пойдём?

Поплелись по магистральной просеке, прорубленной топографами сдельно, шаляй-валяй, так, что сплошь торчали высокие обрубки кустов, и расчистка, сделанная для облегчения движения, сильно его затрудняла. Но по кратчайшей вела к цели. С двумя целыми ногами и то надо держать глаза востро, чтобы ненароком не споткнуться, не загреметь на колья и не оказаться нанизанным на древесную вилку. А для меня с одной ногой задача усложнялась втрое: кроме того, чтобы не споткнуться здоровой ногой, надо было ещё не задевать пеньки больной и не забывать переставлять костыли, поскольку только здоровые ноги идут сами, без понуканий.

Марья-свет, мой ангел-хранитель, шла первой, выбирая, где легче прошкандыбать инвалиду, пока чуть не пнула вместо сучка балдевшего в полутени невысокой травы огромного щитомордника, почему-то запоздавшего с зимовкой. В последний момент змея решила не связываться с уязвимой нахалюгой и медленно уползла глубже в траву, красиво переливаясь коричнево-жёлтым перламутром. Мы замерли в тесной обороне на трёх живых ногах, обронив костыли, пока, опомнившись, поводырь не отстранился от моей груди, покраснев, наверное, от страха, наклонился и, придерживая одной рукой неустойчивого спасителя, другой подал ненавистные палки. Я остро пожалел, что злая рептилия исчезла, потому что стоять так очень понравилось.

— Не бойся, — вряд ли успокоил, — не наступишь — не тронет. — Это я знал теоретически и боялся ядовитых тварей не меньше её. — Возьми палку и шевели впереди себя, — порадовался, что эта предосторожность замедлит наше и без того черепашье движение. — Это последняя, надеюсь, остальные уже спят. Как ни крути — осень в разгаре.

И вправду — в природе неистово буйствовали четыре поздних цвета. Первыми под напором утренних холодов сдались лиственницы, став ярко-жёлтыми, мягче и пушистее, чем когда были зелёными. Им вторили белые берёзы, стыдливо прикрывшиеся бледно-жёлтым пеньюаром с тонкой прозеленью. Рядом, оттенённые их желтизной, пылали ярко-красным широколиственные клёны. Прячась за ними от ветра, зябко трепетали мелкими бледно-красными листочками осины. И даже коренастые низкорослые дубы сворачивали листья, тронутые краснотой, в трубки, храня тепло. Только зелёные кустарники бледнели, но не сдавались, усыпанные чёрными, красными и белыми ягодами, не говоря уж о кедрах, елях и соснах, набирающих яркий зелёный цвет. И всех их окутывало бескрайнее прозрачно-голубое покрывало.

Для меня осень — время вялости. Одно хорошо: комары сдохли. За этот первый свой полевой сезон я понял, что нет в тайге зверя злее, чем комар. И, главное, не боится ничего, козявка — зудит, нагло предупреждая, прежде чем вжалить, на психику давит, мерзавец. Уснуть не могу, пока не прихлопну единственного или не закопаюсь в спальный мешок с головой, предпочитая задохнуться. Не выдержу, зажгу свечу, вылезу голеньким поверх мешка — на тебе, кровосос, пей рабочую кровь, и только обрадовавшийся сядет — хлоп! И нет великана. Столько удовлетворения, словно Сталинградскую битву выиграл. Мошка мне симпатичнее — она грызёт молча, не зудит на нервах.

Фу! Хорошо, что топографы-разгильдяи оставили дерево, высоко лежащее поперёк магистрали. Можно и передохнуть. Куда торопиться? Всё едино мимо больницы не проскочишь.

— Посидим? — прошу с трудом перешагнувшую преграду Марью. Вижу, что и она притомилась под мужским рюкзаком с образцами, крупные градины пота скопились на широком гладком лбу, стекая в густые широкие брови. Помог снять ношу, открыв большое влажное пятно на узкой девичьей спине. Бросить бы надо камни, предлагал, а она не хочет.

Только присели, слышим, какой-то жалостливо-звенящий курлыкающий звук над деревьями стелется. Подняли головы, а там, высоко-высоко, широким ровным клином летят журавли.

— Чего они так рано? — спрашивает Марья.

— Они всегда раньше всех, — объясняю авторитетно, не зная толком, — другим птицам дорогу прокладывают. Эти, наверное, северные, там уже холодно, без остановок шпарят, торопятся.

Пролетающие журавли всегда оставляют тоску.

— Как бы я хотела полететь вместе с ними, — раздумчиво проговорила бескрылая птица, провожая широко открытыми глазами удаляющийся клин.

— Куда? — поинтересовался я просто так: я не только летать, но и ходить не в силах.

— Всё равно, — ответила, не задумываясь, — только бы подальше отсюда, — и опять я понял, что душа её в боли и на замке.

— А я? — спрашиваю обиженно.

Засмеялась, возвращаясь на землю.

— Из-за тебя и не лечу.

Один журавлик, последний в длинном крыле клина, вдруг стал отставать, резко отвернул и отдалился от стаи, снижаясь, пока не пропал из виду.

— Что это он? — забеспокоилась Марья.

Я знал столько же, сколько она.

— Ослаб, — предположил, — силёнок на длинный перелёт не хватило. Погибнет без стаи, а и задерживать нельзя.

— Как жестоко!

Женщина — она и есть женщина: неразумная жалость разумную необходимость затмевает.

— Природа не бывает жестокой. Она предельно разумна и рациональна, — выложил кратко своё идейное кредо, за которое, как не соответствующее коммунистическому, не раз попадало. — У людей, верно, не так. Слабаки цепляются из последних сил, задерживая общее движение. Нет, я буду ползти вслед сам, но никогда не буду цепляться.

Она молчала, то ли не веря, то ли осуждая, то ли поддерживая. А я подумал: а сегодня? И сегодня я сражался за себя сам, сам вытащил себя из пропасти и сам иду, никого не отвлекая и не задерживая, кроме Марьи, которую не только не удерживал, но гнал. Хуже нет, как быть кому-то в тягость. Не цепляюсь, а ползу ещё и потому, что виноват сам по глупости, потому что новенький и стыдно с первого сезона обременять товарищей, вкалывающих от зари до зари без передыху, и ещё потому, что не хочу выглядеть слабаком ни в их, ни в своих глазах. Первое впечатление — прилипчивое.

— Пошлёпали? — сам предложил, помог взгромоздить рюкзак и сам перелез через дерево, больно зацепившись раненой ногой. Сам, сам, всё — сам, только так.

Путь предстоял длиннее вчерашнего, но впереди целый день, и можно надеяться, что доползём до лагеря засветло. Растревожил душу журавлик, чем ближе к лагерю, тем хуже настроение. Оно и понятно: кому хочется выглядеть безмозглым гадёнышем, не оправдавшим доверия, особенно ценимого у геологов и геофизиков, когда каждый твой поступок жёстко отзывается на судьбе товарищей. Мне, сосунку, только-только выскочившему из институтского инкубатора, сразу доверили отряд, а я?.. Правда, прошлой осенью, когда приехал, я успел походить и с магнитометром, и с потенциометром, и с радиометром, и неплохо получалось и с приборами, и с бригадами. И вот, глупо проштрафился. Не в меру и без причины высоко задрал нос, петушок общипанный, землю под ногами перестал видеть, а летать не научился. Учись теперь падать.

Плетусь, казнюсь, потею, и ёрничать расхотелось. А тут ещё жара начала донимать. Осенью она сухая, как в финской бане. Высоко поднявшееся светило сожгло ночную влагу на листьях и траве и принялось за нас. Наступила лафа для комариных союзников по злобе и вредности — клещей. Спасение то же самое — законопатиться с головы до пят, да плотнее, и преть под солнцем. Потому и возвращаются поисковики из тайги беленькими с бронзовыми лицами и кистями рук. В бане сразу своих узнаёшь.

Бордовых и чёрных плоских полосатиков-клещей ничем не проймёшь — ни сыростью, ни засухой, ни голодом, ни холодом, ни таким интеллектуальным атомным изобретением как дуст, от которого всё живое и растительное дохнет, а кровососам — до лампочки. Ещё весенний поздний снег не сошёл или уже выпал ранний зимний, а они тут как тут, собираются кровожадными стаями на звериных и человеческих тропах и терпеливо поджидают жертву, падая на неё с веток с точностью мастера-парашютиста. Против тайного проникновения ушлых мерзавцев не помогают даже чудо-спецкостюмы, смастряченные под пьяную левую руку нашими мастерами-умельцами из плотной негнущейся ткани. Упревшее в них тело так чадит, что приманивает на запах всех тварей в округе на несколько километров, поскольку нюх у них острее собачьего. Но вы, если диверсант всё же проник на тщательно охраняемую территорию, не отчаивайтесь. Наши академические медсветила додумались, как такому непрошеному десантнику устроить тёмную. В результате многочисленных и многолетних изнуряющих опытов на добровольцах — естественно, из солдат — высосанных до скелетов, они установили, что данный сосо-насекомус, прежде чем впиться в ваше беззащитное тело, садистски гуляет по нему 40 минут, выбирая местечко повлажнее, потеплее, помягче и поскрытнее. Следовательно — подумайте сами, как просто! — надо через каждые полчаса, забыв о работе, снимать на маршруте всю одежду на радость комарам и мошкаре и проверять все швы на своей шкуре и на одёжке, вылавливая беспечных кровососов. Правда, заумные экспериментаторы забыли предупредить о сорока минутах главных действующих особей — не скажешь же лиц! — и те, — я сам проверял — не зная о результатах опытов, впиваются, не ожидая отпущенного им срока, куда угодно и когда угодно — проголодался, втыкай хобот и соси. Соси-то соси, но не засасывайся! Таких дяди запрещают строго-настрого вытаскивать пальцами. Надо капнуть на него маслом, желательно оливковым, немного подождать, чтобы осознал, что ему крышка, и не пальцами, а пинцетом! взять за нагло торчащую задницу, осторожно! — не забудьте — осторожно! — пошевелить, чтобы не свернуть шею, и вытащить. Если он вдоволь напился вашей крови и наелся масла, то с вашей помощью вылезет, если захочет. А если не захочет, то пишите завещание и вверьтесь судьбе. Через две недели узнаете её решение. Ну, это, впрочем, потом. А пока вы вытащили, употев и исчесавшись от комаров, мелкотравчатого убийцу и ни в коем случае не бросайте на землю. Дяди в инструкции чётко прописали: не бросать, не давить, а только кремировать, и пепел по воздуху. И так с каждым. Если вас удостоили симпатией штук пять, то до конца рабочего дня хватит. И дай бог, чтобы среди них не оказалось энцефалитного. Я уже встречал в посёлке беспорядочно дёргающихся, как на заржавленных заедающих шарнирах, едва передвигающихся не туда, куда надо, и гримасничающих уродов с законченной жизнью. Тех, кто своевременно сделал противоэнцефалитные прививки. А кто не успел или не захотел, покоятся на кладбище за рекой, и таких тоже немало. Я бы не хотел оказаться в числе первых и больше всего надеюсь на судьбу. Надеюсь, но не могу пересилить подложечного страха, когда встречаю затаившуюся змею или шевелящиеся гроздья клещей, тесно облепивших концы обрубленных или обломанных веток и, почему-то, колышки-пикеты. Наверное, лакомятся древесным соком или у них, как у грузин, такие свадьбы.

Жарко! Душно! А каково Марье под каменным рюкзаком? Терпит, вредина! Ей, как и мне, больше ничего и не остаётся. Скоро должен быть ручей. Скорей бы! Надо терпеть. Терпи, солдат, — генералом станешь. Из начальников отряда, естественно, выпрут. Ну, что ж, побегаем с прибором. Я не честолюбив, не карьерист. Мне самому по себе быть даже больше нравится. А как же месторождение? С Ленинской? Всё равно замылят. Чем дальше от тебя мечта, тем интересней. Нога бы не подвела, а месторождение никуда не денется. Ага, вот и долгожданный водный поток.

— Марья, падаем!

Не отвечая, она валится набок, освобождается от рюкзака и, поднявшись, помогает мне улечься на траву.

Под мышками ноет, колено дёргает, ладони горят, в голове стучит, в груди спёрло — совсем развалина! Ничего не хочется: ни жить, ни есть, ни двигаться. Только бы лежать в забытьи и балдеть.

— На, попей, умойся.

Вставать? Ни за что! Какая разница, в каком виде сдохнуть? Согласен на грязную высохшую мумию, только бы не отрываться от земли.

С кряхтением сел, взял котелок, чуть не обжёг стёртые пальцы о холодный металл и, припав к краю пересохшими губами, долго и медленно цедил, возвращая к жизни обезвоженное тело. Влажными ладонями кое-как обтёр лицо и снова на спину. Слышу, Марья плещется, умывается, а мне повернуться и посмотреть из любопытства неохота. Дошёл, доходяга, до ручки! А вообще, какая она, Марья? Два дня вместе. А не знаю. Ничегошеньки не знаю.

— Марья?

— Ну?

— Ты какая?

Помедлила.

— Обыкновенная.

Полностью с ней согласен. Обыкновенная тёлка без нервных окончаний. Лет шесть, наверное, в школе просидела, лениво переваливаясь из класса в класс.

— Сколько отучилась?

— Десятилетку, — и, замешкавшись, добавила: — С медалью.

Ого! Ничего себе, тёлка! Племенная. А мне похвастаться нечем: законченный серяк! Школу, правда, закончил без троек. Не накопил знаний, зато преуспел в амбициях и потому полез в институт. И выбрал не какой-нибудь, а Ленинградский Горный и специальность самую престижную — геологическую. Меня привлекала не романтика будущего, а удешевлённая форма с полупогончиками и самая большая стипендия в 495 рублей, на которые предстояло жить. От отца, скромного бухгалтера, и матери, кассирши в кинотеатре, обременённых ещё двумя детьми, существенной помощи ожидать не приходилось. Вообще, надо было бы устраиваться на работу и помогать им. Но я думал только о себе.

Сдуру сдал первые экзамены по профилирующим предметам — математике, физике, химии — на пятёрки, ещё два — на пятёрку и четвёрку, а на последнем — по английскому языку — скис. И немудрено при чехарде с языками и преподавателями в нашей школе, к тому же при отсутствии учебников. То в нас вдалбливали «плюсквамперфекты», то заставляли неестественно высовывать язык, произнося «плисс» или «ззысс», у кого как получалось, то учили без остановки вычитывать слова длиной в полстраницы, то произносить не то, что написано. В слабой голове моей, не обладающей никакими лингвистическими способностями, обе грамматики — немецкая и английская — перепутались, переслоились, а английский текст я, не задумываясь, читал по немецким правилам, что и продемонстрировал на вступительном экзамене. Привыкшая ко всему экзаменаторша и то засмеялась, сражённая моим нахальством, решительно взяла экзаменационный лист, но, увидев предыдущие отметки, задумалась и, справедливо решив, что геологии нужны знатоки физики и математики, а не чужого языка, пожалела и вывела жирное «удовл». Но подачка не помогла, и с тех пор я зарёкся ими пользоваться. Проходную сумму баллов я набрал, но взяли тех, у кого было на балл меньше, но было жильё в Ленинграде, и ещё некоторых по каким-то другим причинам. Мне, так и оставшемуся первым в очереди, предложили другую, непрестижную, специальность — геофизические методы разведки полезных ископаемых. Что это такое, я не знал, но поскольку не лишался полупогончиков и повышенной стипендии, то, не колеблясь, немедленно согласился и даже не понял, как повезло. Десятки, сотни неудачников ушли не солоно хлебавши на повторный старт в следующем году, и среди них немало, без сомнения, таких, для которых геология — осознанная необходимость. А пролез я, для которого геология и, тем более, геофизика были тёмным пустым листом. Но кто знает, для чего он появляется на свет, в чём его предназначение. Людишкам свойственна переоценка себя, и редко кому удаётся уложить мушку желаний в прорезь собственных возможностей и поразить цель. В подавляющем большинстве случаев она остаётся непонятой, скрытой. И, думаю, скрытой специально, чтобы мы в поисках, в пробах набирались опыта, прилаживая себя ко всякому делу и выбирая то, к которому оказались лучше всего приспособленными, которое лучше всего получается, захватывая и душу, и разум. В институт надо брать не после школы, а после 30-ти лет. С институтом мне не просто повезло, а крупно повезло потому, что не только случайно нашёл своё дело, но и оказался в числе немногих провинциалов, набранных в учебные группы. Большинство составили льготники-фронтовики, геологи-практики и — техники, отпрыски номенклатурных пап, заведомо предназначенные для обтирания углов в главках, родственники и протеже заслуженных академических геологов, пекущихся о достойной смене в далёком будущем, незаметные выходцы из нацменьшинств и южных республик, изъясняющиеся по-русски хуже, чем я по-английски, а ещё дружественные шустрые китайцы, корейцы, монголы, чопорные заносчивые поляки, чехи, болгары и другие послевоенные братья, так что нам, школьным недорослям, с любым набором баллов и места не оставалось.

В институте я, как и в школе, не утруждал себя учёбой, но побывав после 3-го и 4-го курсов на практике в настоящих экспедициях, увлёкся нечаянно выбранной профессией, поднажал и один из всей нашей группы защитил диплом с понятием и на отлично. Для хорошего распределения этого опять оказалось мало. Снова выстроилась очередь льготников и блатняков, и когда она выпихнула меня, ничего, кроме морозных Сибири и Урала и пустынного Дальнего Востока, не осталось. От обиды на несправедливость рванул подальше и не жалею. Даже сейчас, лёжа пластом у ручья в обрамлении не лавровых ветвей, а костылей.

— Ну, а потом? — продолжаю занудно пытать медалистку, соображая, что чем больше болтаем, тем дольше лежим.

— Потом не на что, — отвечает угрюмо, и я её очень даже понимаю. Нас, существовавших в институте на приличную стипендию, спасали дешёвые абонементы на завтраки-обеды-ужины и добротная форма, выдерживающая все годы обучения. И то приходилось подрабатывать вечерами и ночами на товарной станции, складах и овощебазах. В других институтах, особенно гуманитарных, 220–230 рублей хватало только на обеды.

— А родители?

— Маме самой помогать надо, — и опять ни полслова об отце.

— Чего ж не осталась тогда с ней? — пристал как банный лист, оттягивая подъём.

Выдавила нехотя, показывая, что ей обрыдли мои репейные приставания:

— Там работы нет. Только на звероферме. Вонь, грязь и платят мало. Мама не разрешила.

— А здесь? Одна? Не трудно?

— Нормально. Живу у тёти. Хочу на такую работу устроиться, чтобы можно было учиться заочно.

— Поступай в мединститут, — не преминул дать совет.

— У них нет заочного.

— Жалко, — искренне посетовал я, — из тебя хороший бы врач получился.

Она усмехнулась, не поверив моему профессиональному опыту, а я не настаивал, подумав, как легко предсказать судьбу другому, не умея определить собственной.

— Разве так важно, где и кем работать? — спросила, утверждая обратное, нисколечки не вдохновлённая медицинской перспективой.

Я как-то не задавался на эту щекотливую тему, поскольку причин не было, и потому поначалу мысленно согласился: «Почему бы и нет?», оставаясь, однако, в убеждении, что дело хорошо получится у того, кто свою работу любит. А работать ради работы — производственная проституция, от неё здорового потомства не жди.

— Для меня — да, — ответил вслух твёрдо. — Для мужика важнее всего в жизни — работа, и грех маяться с нелюбимой даже недолго, нужно не лениться, искать и искать своё дело, хоть до пенсии, а там уж, ладно, что дадут. — Хорошо мне так красиво рассуждать, везунчику. Я сейчас даже сам себе понравился. А ей — нет.

— Хорошо работать нужно везде, — тыкается упрямо встречь. — Пользу приносить людям, а не себе.

Ишь ты, какая идейная! И прямо в мой глаз. Я и думать не думал о своей пользе человечеству, я думал о пользе себе, считая, что обе пользы хороши, когда совмещаются, а когда порознь — гроша ломаного не стоят. Сейчас ей отбрею!

— Ой, бурундучок пришёл! — радостно вскрикивает она, лишаясь возможности услышать философский перл. — Какой красавчик! Нам принёс.

Пришлось повернуть залежавшуюся голову и посмотреть на гостя-благодетеля. Он безмятежно сидел на дереве в двух метрах от нас, высоко задрав роскошный распушённый хвост, и держал в лапках упавшую гроздь лесных орехов.

— Пожалуй, нам маловато, — сомневаюсь, наблюдая, как обжора ловко раскусывает орешки и прячет ядрышки за бездонные щёки.

Сообразительная Марья поняла тонкий намёк и потихоньку стала подниматься, но полосатый запасливый хозяин тайги не стал искушать судьбу, спрыгнул с дерева, оставив недолущённый дар, и исчез.

— Я сейчас, — взяла Марья котелок и полезла вверх по ручью.

— Смотри, не заблудись, здесь больше двух кустов, — предупреждаю конкурентку гостя и тем вношу свой вклад в будущую добычу.

Где-то читал или слышал, что давным-давно святые одними орехами питались. Наверное, потому и быстро попали на иконы. Я на это не претендую, но пара горсточек не помешает обмануть желудок.

— Нашла-а-а! — победно оповестила добытчица, испугавшись, наверное, что далеко ушла и не найдёт обратной дороги. Мысленно я с ней, и этого достаточно.

— Ого-го-о-о!

Вернулась довольная, облизывая пальцы, и с полным котелком. Пришлось сесть и заняться святой трапезой. Нестерпимо захотелось мяса. Ещё говорят, что голод душат движением.

— Пошли?

Пошли молча, не тратя мои оставшиеся силы на разговоры, сопя и пыхтя, не отвлекаясь на таёжные прелести. Не остановила и белка, стремительно бегавшая по стволу кедра вверх-вниз. Стуча цепкими коготками и злобно цокая, она, сверкая бусинками глаз из-за ствола, охраняла зреющие зимние запасы, предупреждая, что готова стоять насмерть. Знала, наверное, что её теперешняя шкурка никому не нужна, вот и осмелела. Правда, бичи не прочь бывали полакомиться мясом злюки, но в ней его столько, что и одному не хватало. И я не стал связываться с жадиной, решив не лезть на дерево, а презрительно прошкандыбать мимо. Мне бы хоть две её лапы.

Солнце, не дождавшись конца интересного путешествия, начало по-осеннему быстро падать. Не зря учёные говорят, что осенний воздух разреженный. Кое-как дотянули до поворота вдоль ручья к лагерю. Появилась широкая натоптанная тропа, исчезли предательские обрубки кустов и поваленные деревья, идти стало ровнее и значительно легче и свободнее, не опасаясь неожиданных падений. Для облегчения ходьбы приспособил инерцию никчемно болтающейся больной ноги, мотая ею по ходу движения, и тем самым освоил рациональную технику передвижения на костылях. И вообще, жить стало лучше и веселее.

— Теперь ничего не страшно, — успокаиваю в спину замученную Марью, — если не допрыгаю, то доползу.

Она приостановилась, поправила, поморщившись, лямки, неуверенно спросила:

— Может, сходить, позвать мужиков?

Я тоже остановился. На смену долгой саднящей боли, взрывному отчаянью и тянучей неуверенности пришли вздрюченная злость и решимость.

— Тебя надо поднести?

Она насупилась от незаслуженной обиды.

— Ты же сам просил.

— Когда это было? — спрашиваю раздражённо, как будто такого и не было, вспоминать, во всяком случае, не следует. — Разделить с кем-то нашу победу? — Сколько драматизма и эйфории было в моём голосе! — Ни за что! — Чёрт с ней, с ногой. — Мы доползём триумфаторами! — Впереди, конечно, я, а она за мной, отставая. — Женщины будут рыдать от восторга и умиления, — я попытался представить рыдающей нашу геологиню Алевтину Викторовну, но не получилось, — а мужики склонят головы в почтении и зависти. — Лишь бы не ухмылялись! Вздохнув, объяснил более понятно: — Никогда не хочется выглядеть побитым и жалким, так что — вперёд, и хвост пистолетом.

Она, согласная, хорошо рассмеялась и даже попыталась выпрямиться под рюкзаком, а я бодро заковылял вслед, ритмично помогая движению замотанным маятником.

Триумфа, к сожалению, не получилось. Когда мы, окончательно выдохшиеся, со скрипом костылей и стенаниями замученной плоти, прителепали в лагерь, он был пуст: очевидно, о нашем прибытии забыли оповестить. Ни цветов, ни музыки. Впрочем, женщины были. За самодельным столом из тёсаных плах, накрытых жестью, спокойно сидела Алевтина со своими вечными образцами и не только не обрадовалась нам, хотя бы обманно, но даже не соизволила удивиться, хотя бы притворно.

— Бойцы возвращаются израненными, но со щитом, — произнесла без эмоций, будто видела не живых людей, а батальное полотно. — Надеюсь, ничего серьёзного? — Как будто наши травмы зависели от нас.

Её у нас не любили и потому избрали секретарём парторганизации. Отталкивали, вызывая невольную антипатию, не только безразличные способы мышления и выражения мыслей газетно-книжными штампами, но и серое внешнее обличье нескладной бабы, сухопарой и плоской, с узкими костлявыми плечами и широкими бёдрами, тонкими ногами и маленькой головкой с невыразительными птичьими глазами и бледными змеистыми губами с постоянными болячками. Она несомненно видела и чувствовала людскую неприязнь, переполняясь желчью и замыкаясь на пустынном геолого-партийном островке. Мне её было жалко. Тем более что была она классным минералогом и петрографом, трудоголиком и умницей. За это уважали, но не любили. Думаю, для женщины хуже всего, когда уважают, но не любят.

Неожиданно и вопреки характеру у неё оказалась приличная и постоянно пополняемая библиотека дефицитных детективов, и я прошлой зимой попытался получить доступ, но безуспешно. Жмотина редко кому доверяла интеллектуальное чтиво, а уж новенькому — тем более. «Ну и не надо», — отстал я, — «не больно-то и хотелось», а заодно решил, что геолог-то она так себе, фактурщица, дальше своих камней ничего не видит. Настоящие геологи и геофизики, а к таковым я, естественно, относил и себя, обязаны мыслить широко и глубоко, не зацикливаться на фактических данных, искать не идею под них, а их под идею, смотреть в перспективу, обладать пространственной фантазией и нюхом хорошего детектива-разведчика. Нет, она не геолог от бога, куда ей! Негативное отношение усиливалось ещё и оттого, что Алевтина скептически относилась к геофизике, а мне казалось, что, в первую очередь, ко мне. В общем, у нас наметилась взаимная конфронтация. Ей бы пристало работать в каком-нибудь затхлом институтишке, копаться в окаменелых древностях и не мешать росту молодых перспективных кадров. А она почему-то прячется от людей в полевых партиях и отрядах, портит боевое настроение. И вообще, спокойно могла бы корпеть, по-марьиному, где угодно, везде быть нужной и чужой. Говорят, что когда-то была замужем, но муж, не выдержав тоски, быстро сбежал, и с тех пор никто ничего не знает о её личной жизни и даже толком, сколько ей лет.

— Так, — отвечаю спокойно, независимо, — царапина. — Подбрасываю себя к столу и усаживаюсь спиной к ней. А Марья поволокла рюкзак к геологической палатке, чтобы избавиться, наконец, от проклятых камней, никому не нужных, кроме Алевтины. Просматривая их, та никогда не была удовлетворена, придираясь, что взяли не на всех аномалиях и не свежие, а выветрелые. Так и старается сбить ударный темп геофизических бригад.

— Что за шум, а драки нет? — Оказывается, в лагере и мужики есть. — Ба! Наших уже побили, — вылез из своей палатки и, щурясь от падающего осеннего солнца, уставился на меня, слегка улыбаясь, наш начальник Геохимического отряда — Кравчук Дима. — Что случилось? — выразительно посмотрел на ногу как начальник.

Подчинённый, не смея огорчать начальство и не пытаясь скрыть правду, незамедлительно ответил, краснея и смущаясь своего растрёпанного вида и производственной бесполезности:

— Да ничего особенного. Поскользнулся, упал на камень, коленку повредил немного, — сказал то, чего хотелось.

Дмитрий Николаевич — он не любил, когда называли по-простецки Димой или, что ещё хуже — Митей — ещё раз оглядел замотанную ногу, которая интересовала его больше, чем весь я в целом, крякнул с досадой:

— Чёрт-те что! Уметь надо падать! — подошёл, сел рядом с Алевтиной по другую сторону стола от преступника. — Не ко времени шлёпнулся: я уже отчёт по ТБ отослал, чистенький — ни одного несчастного случая. — С досадой шлёпнул широкой ладонью с почерневшими от постоянной возни с землёй и камнями морщинами. — Не мог ты повременить падать до начала ноября? — Дима отличался тяжеловесным юмором и, как следствие, отменным аппетитом, что хорошо угадывалось по его плотно сбитой фигуре за-тридцатилетнего здоровяка. — Ходить, что ли, не можешь? — покосился на самодельные ходули.

Нет, не встречали нас ни восторженные женщины, ни почтительные мужчины. Не отвечая на последний, второстепенный, вопрос, говорю о главном:

— Я не знал, что ты уже состряпал отчёт.

Дима-Митя хмыкнул — он не был обидчивым, если не затрагивались его добро и гроши.

— Ну, раз шуткуешь, значит, не так, чтобы очень вдарился. — Кивнул на шортики: — Штаны-то зачем испортил? — Он обращался сейчас со мной не как с равным, каким был по должности, а как с сопливым недотёпой, хотя старше был всего-то на десяток лет и имел древнее образование технаря. Просто ему нравилось начальствовать, а сейчас тот случай, когда я сам подставился.

Надо сказать, что Кравчук справедливо слыл не только в нашей партии, но и во всей экспедиции лучшим геохимиком-производственником, занятым постоянно на трудоёмкой металлометрической съёмке, отличался болезненным честолюбием и старался всеми силами и способами удерживать завоёванный имидж. Очень помогало членство в компартии, компенсировавшее недостаток образования. Однажды поняв свою общественную роль, Митя на каждом производственном или партийном собрании обязательно громогласно и горячо громил разное начальство, невзирая на должности и заводя собравшихся, правда, только по производственным мелочам, за что пользовался одинаковым авторитетом как у начальства, так и, особенно, у работяг и техников. В его отряде, состоящем из трёх-четырёх бригад, всегда соблюдались порядок и дисциплина, какие только возможны в полевых условиях. Я, приглядевшись, попытался слизать, не поняв по молодости, что одной требовательности в тайге крайне мало, а нужен специфический характер руководителя-организатора, какого у меня и в помине не было.

Пока другие, ленясь, ждали наступления тепла, чтобы в спешке собраться в 2–3 дня, забыв многое, он с зимы приглядывался-прикидывал, что добавить к тому, что отдельно хранил на складе с прошлого года, и настойчиво понуждал начальника партии дополучить в экспедиции необходимое, и тот не смел ни в чём отказать, памятуя о неминуемых неприятностях, которые сулит зажим передовика и партийца-общественника, да и сам был заинтересован в безотказной работе отряда, перевыполнявшего нормы в 2–3 раза. За работяг Кравчук грызся с остервенением, пока не добивался тех, кто приглянулся. Иждивенцев не было, все умели в тайге всё и делали без понуканий.

Быстро усвоив передовые методы работы, бичи не утруждали себя инструктивными требованиями глубины, веса и состава проб, а техники — контролем качества проб и геологическими наблюдениями. И все были довольны, потому что и поисковая партия и, тем более, работяги получали за количество, а не за качество проб, и только Алевтина ворчала, да кто её, мымру, станет слушать. Ничто не мешало Дмитрию Николаевичу оставаться непревзойдённым мастером своего дела, заслуженным передовиком производства и уважаемым человеком. Оказалось, и мои опытные магнитометристы не лыком шиты: вместо требуемых четырёх посадок магнитной системы прибора они делали две, а то и одну, если были уверены в приборе и позволяло спокойное магнитное поле. Уличить прохиндеев было невозможно, а когда тупицы при контроле попадались, то мне влетало втрое: за то, что лопух, что подтверждала и фамилия — Лопухов; за то, что нашёл брак, и за то, что не мог скрыть, и тем самым нанёс убытки коллективу. У Кравчука брака не было никогда. Делались постоянные замечания о необходимости повышения им, существенного повышения, качества геологической документации и проб, да кто станет принимать во внимание завистливые щипки. В нём, как я понимаю, одновременно пропадала масса талантов: по втиранию розовых очков, суетной подлипалы, организатора круговой поруки и психолога по части человеческих слабостей. В его бригаде никогда не спорили и не ссорились, а указания Дмитрия Николаевича — только так называли в глаза — выполнялись беспрекословно. Кто ж не хотел приличных заработков? «Надо уметь жить самому», — говаривал он, когда нарывался на похвалы, — «и давать жить своим».

У геохимиков никогда не переводились рыба и зверятина. Время от времени двое, наиболее удачливые рыболовы и охотники, освобождались хозяином от гоньбы по маршрутам и отправлялись на добычу. Одного подменял сам начальник, а за второго вкалывал весь отряд. Возвращались браконьеры всегда по темноте, уводили свободных куда-то на разделку-сортировку и прятали добычу в бочке, погружённой в яму холодного ручья. Малая толика выделялась на общую кухню, а большую постепенно съедали сами, справедливо считая, что добычи в тайге хватает для каждого. Никто и не возражал, а всё равно почему-то было противно. Мои молодые ребята, которым тайга представлялась джунглями, сторонились ухватистых геохимиков, а те в их обществе и не нуждались. Я заметил, что в таёжных условиях дружбы не бывает, а есть только уживаемость. Как у нас с Кравчуком. Такие, как он, передовики производства наносят больший вред геологии, чем любые бракоделы. Вот он сидит рядом и, одновременно, отделённый столешницей — поодаль, заматерелый таёжник, гордость экспедиции, здоровый, даже чересчур, а мне, чуть нюхнувшему тайги, тощему, без штанов и с подбитой ногой его жалко. Сейчас я его просто презирал и … стыдился.

— Чтобы легче бежать, — отвечаю, — торопился.

Дима нисколько не смутился, не обиделся. Я ему был неинтересен, поскольку не был конкурентом ни с какой стороны, и серьёзным людям слишком тонкий юмор непонятен.

— Новые Шпац не даст, — Шпац — это начальник партии, но ему ещё не время на сцену, — будешь покупать, — ехидно заметил Митя, для которого трата собственных денег на спецовку была бы жесточайшим моральным ударом.

— В больницу надо? — перешёл на деловую тему.

— Неплохо бы, — подтверждаю мудрую догадку.

— Завтра подготовлю пробы, а послезавтра вместе с ними отправлю. Потерпишь?

Что мог ответить образец недоколотый?

— Привык, — мечтая только об одном: добраться до лежанки в палатке и прокемарить голодным до послезавтра.

Естественно, не удалось, и, естественно, помешала Мария. Высунулась, откуда ни возьмись, из-за спины Алевтины, как будто кто её просил.

— Ему срочно надо: колено изрезано-разбито до кости, много крови потерял, и рана загнивать стала.

Что-то новенькое в моей медицинской истории — когда это она загнивать стала? Искоса попытался поймать её взгляд, но она, шельма, успела отвернуться. Врёт, значит. Золото — девка! И Алевтина то ли в пику, то ли в помощь начальству сухо уронила:

— Подготовленных проб на ходку хватит.

Митя сразу расплылся в широчайшей улыбке, словно испытал неимоверное облегчение от удачно разрешившейся проблемы, и не надо гнать лошадей порожняком.

— Ну, раз так, то завтра и отправим, — поднялся и внушительно добавил: — я распоряжусь. — Помедлив, поинтересовался: — А с твоими как быть? — имея в виду остающихся сиротами моих операторов.

— Думаю, проблем не будет, — заверил я без убеждения, утвердившись во мнении, что где люди, там и проблемы. — На всякий случай оставлю старшим Волчкова, — одного из операторов. — Должны за неделю управиться.

Кравчук совсем повеселел: пасти задарма моих беспомощных пионеров ему совсем не улыбалось.

— Добро! — и от доброй души пообещал: — В случае чего — подскажем, поможем.

У меня чуть не вырвалось искренне: «Лучше не надо!»

— Зиннн-нна-а! — завопил вдруг благодетель без предупреждения, заставив вздрогнуть. — Зинн-нн-а-а! — совсем мои нервишки сдали.

В дальней складской палатке, стоящей на берегу ручья за кухонным очагом и длинным столом под навесом из брезента, что-то грохнуло, потом сладко, взатяжку зевнуло и, наконец, откликнулось:

— Ну, что там? Отдохнуть не дадут. Только бы жрать!

Дима коротко хохотнул, гадко подмигнул мне и радостно сообщил в сторону палатки:

— Любимчик твой! — с неподдельным интересом ожидая реакции.

Она последовала мгновенно, заставив меня покраснеть и оглядеться — Марьи, слава богу, рядом не видно.

— Васенька?

Полы палатки широко, рывком, распахнулись, и на свет божий выкарабкалась, щурясь от застрявшего на деревьях солнца, наша богиня — кухарка Зина, здоровенная деваха со здоровенными оплывшими формами, переставшая надеяться на милость Гименея. Не успев улепетнуть, я застыл в неловкой позе на костылях и в штанишках, как и полагается Васеньке.

— Што с тобой, паразиты, сделали?! — всплеснула короткими жирными руками, оголёнными по локоть, в ужасе округлила глаза и стала быстро, короткими шажками, неумолимо надвигаться, напоминая пингвиниху, торопящуюся прикрыть подолом неразумное чадо. Спасения не было.

Избыток тела в Зине компенсировался недостатком ума — факт, давно подмеченный в спорте, — что ей нисколько не мешало, поскольку хорошей жизни мешают не обстоятельства, не соседи и не погода, а собственные мозги. Дураку давно известно, что чем умнее заумник, тем хуже живёт. И доказывать не надо, достаточно приглядеться к нашим инженерам. Плохо, когда хорошо устроившиеся дураки завистливы и злобны. Зина не страдала ни тем, ни другим, она всегда была безмятежна и добра до одури, так, что невольно вызывала отвращение. Почему её добрая душа не стакнулась с другой такой же — неизвестно, а спрашивать, особенно некрасивых женщин, неудобно, У каждого должны сохраняться нетронутыми свои тайны, горделивые или постыдные, без них, без их перелопачивания в часы уединения, и жизнь — не в жизнь. Я не больно-то даровитый психолог, особенно по женским душам, но мне казалось, что для неё, не востребованной ни мужем, ни детьми, настал тот переломный возраст, когда нерастраченная энергия сердца, зарастающего жиром, постепенно затухает, смиряясь с судьбой, а переброженные на бабьем перепутке женская и материнская любови непроизвольно выплёскиваются нервными спазмами. Почему-то под один из них, вопреки желанию, попал я. Попал и превратился в живую игрушку, в любимую куклу, получив взамен дополнительную вкуснятину. Надо признаться, что такая игра меня устраивала, лишь бы не заигрываться, не оставаться надолго наедине и не попадать в любящие руки. Пока удавалось.

Мне её жалко. Я вообще парень жалостливый. Девчата в институте постоянно липли со своими обидами и сердечными проблемами, но ни одна не захотела жалеть вместе, да ещё на Дальнем Востоке. Когда кто-либо из бывших уркаганов Кравчука, разжёгшись внезапной кобелиной страстью, позволял себе, вопреки строгому запрету начальника, дать волю рукам, она, отбившись, горько плакала, роняя частые мелкие слёзы в чан с картошкой, которую готовила для мерзавцев, и я, не выдержав, присаживался рядом и как мог утешал, обещая, что как только пришлют шпаги и пистолеты из Парижа, вызову негодяя на дуэль. Вздрагивая плечами, сросшимися с шеей, она постепенно успокаивалась — и надо-то было чуть-чуточку человеческого доброго участия, смеялась сквозь слёзы, которые быстро кончались. Таких нельзя обижать, невыгодно: во-первых, неинтересно, потому что без ответа; во-вторых, зло затраченное не возвращается, и можно оказаться добряком, не желая того.

— Зинуля! — взмолился я. — Не задень меня нечаянно, упаду и развалюсь на части. Лучше накорми нас с Марьей: два дня впроголодь, одни гренки… то есть, сухари.

— Миленький! — опять попыталась сделать воздушный всплеск руками кухонная мадонна. — Заговариваться стал. От голода. — Она твёрдо знала, что все болезни от недоедания. — Дуйте за стол. Где Машка-то? — чувствуя своё обаяние, она не была ревнива. Критически и любяще оглядела игрушку и жадно предложила: — Может, тебя донести?

Дмитрий так и грохнул невежливо, предвкушая спектакль, но, пожалев, спас, отложив премьеру:

— Помнёшь ненароком ещё чего-нито кроме ноги.

И, не выдержав, согнулся от смеха, довольный собой.

А тут и Алевтина высказалась:

— В Амазонии живут гигантские паучихи, которые после спаривания съедают самцов.

К чему это она? На что намекает? Да провались вы все пропадом! Не обращая внимания на массовый идиотизм, покричав Марию, я решительно поковылял к жратвеннику, демонстрируя инвалидную удаль.

Жаркое из американской свиной тушёнки, сухой картошки с сухой морковкой и сухим луком под соусом из Зининых причитаний было привычно неаппетитным, а грузинский чай только портил ключевую воду. Хорошо, что я не распределился в Грузию. Она мне представляется совершенно пустынной горной страной без единого кустика и деревца. Это легко устанавливается по тому чаю, которым они нас пичкают. Полбанки сгущёнки я выгреб уже в полной апатии с единственным желанием: спать, спать, спать… Умудрился, мобилизовав засусеки последних сил и отупевшего терпения, кое-как переодеться, освободившись от паршивых штанишек и насквозь провонявшей потом энцефалитки, и, гордясь собой, мгновенно отключился, успев упасть спиной поверх спального мешка.

Разбудили свои архаровцы, ввалившиеся в палатку в глубоких сумерках и не разглядевшие в её темноте распластанное тело героя-командира. Как всегда нервно-возбуждённые после тяжёлого и утомительного полевого дня и долгой возвратной дороги, они громко, не стесняясь, обсуждали загадочное отсутствие Иваныча — так меня называли, уважая не возраст, а должность, — с Марьей, нисколько не беспокоясь и не думая о поисках пропавшей или затерявшейся пары. Правда, я, когда уходил, предупредил, что могу задержаться на ночь — маршруты-то дальние — но та ночь прошла, а они и в ус не дуют. «Ох, уж эта молодёжь!» — подумал скорбно-прощающе о ровесниках. Пришлось найтись самому. Они искренне обрадовались, не знаю только чему: то ли тому, что нашёлся, то ли тому, что не надо искать.

И с радостью убежали обедать и ужинать разом. Тотчас, словно ждала за палаткой, явилась Марья с дымящейся кружкой в руке.

— Вот, Алевтина Викторовна просила передать, — осторожно поставила кружку на шаткий стол.

— Что это? — спросил я, садясь с вытянутой на спальном мешке больной ногой.

— Травы какие-то, от воспаления и болеутоляющие, — невнятно объяснила она и исчезла, будто и не приходила.

«Яд!» — убеждённо решил я и попробовал. Оказалось приятно и даже вкусно. «Пусть отброшу коньки», — думаю, — «но с блаженной улыбкой на охладевших устах», — и выдул, не сдержавшись, всю кружку до дна, почти враз страшно пропотел и ослаб. «С чего это она?» — подумал об отравительнице, но был слишком слаб, молод и туп, чтобы удерживать внимание на факте не моего ума и опыта.

Вернулись довольные парни. Мы пометили на моей схеме заснятые маршруты, обсудили порядок съёмки оставшихся. Волчков — молодчина — согласился постаршинствовать, операторы принялись при свете свечи проверять записи записаторов в полевых журналах, а я снова залёг. Слышал сквозь дрёму, как меня накрыли жаркой конской попоной, слышал невнятные разговоры, но участвовать был не в силах. А сон всё не шёл, хотя, после сладкого, это вторая моя слабость. Я спал всегда и везде, где только мог, и столько, сколько позволяли обстановка и обстоятельства. Как-то в институте, окончательно разозлившись на себя, я решил покончить с досадной слабостью — выспаться раз и навсегда. Когда все с утра ушли на лекции, залёг в пустой каморке Красного Уголка, где хранились пока не нужные вдохновляющие красные атрибуты демонстраций и собраний, и затих, пообещав не просыпаться хоть сутки, хоть двое. И надо же — сна ни в одном глазу! Провалявшись так с час, чертыхаясь и чихая от праздничной пыли, я вылез помятой кошкой и почапал тоже на лекции, не сомневаясь, что на какой-нибудь из них обязательно задремлю. Психопатологи знают, что хороший сон — показатель здоровой нервной системы. Я в этом дико сомневаюсь. Мне кажется, что мои нервы легко впадают в спячку от постоянного взвода. Обязательно выясню в больнице и, может быть, если удастся, если создадут условия, поставлю рекорд по продолжительности сна во славу… нашей… великой… Родины…