"Взрыв" - читать интересную книгу автора (Дворкин Илья Львович)

ГЛАВА VII

Звонок дребезжал неуверенно, но настойчиво. Даша подняла голову, нащупала будильник, вгляделась в фосфоресцирующие цифры — четыре часа утра.

— Сань, что-то случилось... Вставай, Саня, — прошептала она.

Заворочался Митька, пробормотал во сне, зачмокал губами.

Опять тренькнул в прихожей звонок.

— О, черт бы их побрал, — пробормотал Балашов и поднялся.

Голова была тяжелой, будто туда дроби насыпали.

Санька натянул штаны, выпил, глотая гулко, как конь, стакан воды и зашлепал босыми ногами в прихожую.

На площадке стоял Травкин. Он смущенно мял свою пушистую заячью шапку-ушанку и бормотал:

— Вы уж извините, Александр Константинович... так неловко получилось... разбудил я вас.. такое, понимаете, дело...

— Что случилось? — перебил его Балашов.

Сонливость как рукой сняло. Заметались тревожные мысли: несчастный случай? Авария? Кабель порвали?

— Да говорите же вы скорее! В чем дело?

— Я в ночной смене за старшего, и вот какая неприятность, видите ли... Я б к Филимонову сгонял, у меня самосвал внизу, да больно уж далеко живет — в Купчине аж. Вас пришлось будить. Потому что...

— Да говорите вы толком, — не выдержал Балашов, — что вы все извиняетесь, ей-богу!

Травкин обиженно дернул плечом и сухо доложил:

— Ночная смена не может продолжать работу. На пути штольни встретилась какая-то неизвестная труба.

— Как это неизвестная? Неизвестных труб не бывает! — рассердился Балашов. — Вы в чертежи-то глядели?

— Александр Константинович, ну что ж мы — дети малые, совсем ничего не соображаем? Конечно, глядели. Ни в профиле нет, ни в плане, ни в одной схеме эта чертова труба не значится. Нет ее, и все тут. А лежит она на глубине четырех метров.

— Быть этого не может! — Балашов с силой стукнул кулаком в стену, болезненно сморщился. Помахал кистью в воздухе.

— Почему? — сдержанно поинтересовался Травкин.

— Потому, что этого не может быть! — запальчиво ответил Балашов.

— Довод веский, ничего не скажешь, — Травкин усмехнулся.

— Что? — Санька непонимающе поглядел на него, сообразил и улыбнулся.

— Ну ладно, ваша взяла. Наверное, все может быть, хоть и странно все это. Заходите. Я сейчас оденусь, и поедем. Чайку попейте пока.

— Нет, нет! Я подожду в машине. И так-то неловко — среди ночи ворвался в спящий дом... Нет, нет, я пойду!

— Ну, как знаете. Я сейчас.

Балашов побежал одеваться.

Сон уже прошел окончательно. Немножко побаливала голова, и Санька проглотил таблетку цитрамона. Он чувствовал себя уставшим. Был конец месяца, работать приходилось сверх меры — вот даже ночную смену пришлось организовать, и надо же, в первую же ночь такая нелепость.

Санька поцеловал полусонную Дашу — объяснять ей ничего не надо было, все сама слышала, — укрыл разметавшегося спящего Митьку и выскочил на лестницу.

И тут удивительная в своей простоте, четкая мысль остановила его. Целая дюжина взрослых, умных, опытных людей ждут его, Саньку. И ждут всерьез, не могут без него работать. Они ждут от него помощи, толкового слова. Решения ждут. К впервые так отчетливо и ясно Балашов понял, что он нужен, нужен по-настоящему. Не только своей жене, своему сыну, а и другим людям, вроде бы совсем посторонним.

«Ничего себе посторонние, — усмехнулся он про себя, — считай, половину жизни с ними провожу, с этими «посторонними». А ведь если разобраться, ей-богу же, мы все в бригаде не только не посторонние, а вроде бы даже близкие родственники. Какие-нибудь тетки или дядьки, которых я вижу раз в год, а то и реже, — родственники, а Травкин или, скажем, Филимонов — посторонние! Смех!» Какое-то новое, неизведанное чувство охватило Саньку. Он весь налился веселой, стремительной энергией. Ему хотелось делать что-то замечательное, большое, делать немедленно, сейчас — у него даже мышцы напряглись. И сам себе он показался вдруг таким сильным, могучим, что ни капли бы не удивился, если бы, ткнув пальцем в стенку, проткнул ее, как масло.

Хотелось ему без счета одарять всех людей радостью, удачей, силой и любовью.

Но тут в торжественную реку Санькиных мыслей влился порожистый и веселый ручей иронии.

Санька медленно спускался по лестнице и думал:

«А если мы родственники, то кто ж я им? Старейшина рода? Отец родной? Во-во! Я им папаша, а Травкин мой наследник, а Филимонов, значит, брат меньшой. Тогда Паша и Мишка внуки, а уж Митька мой и вовсе правнук. Патриарх всея бригады отец Александрии! Где моя библейская борода? — Балашов развеселился. — Бредовые мысли на непроспавшуюся голову!»

Он представил себя лысым, с головой в коричневую крапинку, сморщенным старикашкой с длинной жидкой бородкой — седой с прозеленью, а в руках кривая клюшка — отполированный ладонями до блеска посох.

«Ну вот, поздравляю, уже галлюцинации начались, видения», — усмехнулся он.

Балашов выскочил из парадного, ловко проехал по раскатанной мальчишками ледяной полоске.

Он втиснулся третьим в кабину самосвала, спросил у Травкина:

— Похож я на престарелого главу рода, на патриарха?

Травкин вскинул на Балашова удивленные глаза, выцветшие, повидавшие так много, неопределенного серого цвета глаза, усмехнулся и ехидно ответил:

— Вы, Александр Константинович, похожи на восьмиклассника, только что лихо съехавшего по перилам с третьего этажа и очень этим обстоятельством гордого.

Санька поперхнулся дымом, зачем-то погасил только что зажженную сигарету и принялся тщательно протирать очки.

А старый, мудрый человек Травкин искоса поглядывал на него и ласково улыбался.

 

Труба была странная. Никто в бригаде никогда еще с такой не сталкивался за все годы работы. Внешний диаметр ее был девяносто шесть сантиметров — ни то ни се. Труб такого диаметра наша промышленность не выпускала. Чугунное ее тело, в глубоких раковинах, грубых выпуклостях, в подтеках ржавчины, пересекало штольню наискось.

Дальше двигаться было нельзя. Работа остановилась.

И лежала эта удивительная труба на невиданной глубине. Земля вокруг нее была рыхлая, сочилась грунтовыми водами, болотно пахла илом.

Балашов внимательно просмотрел все схемы и чертежи — труба нигде не была указана.

В восемь часов Балашов дал аварийные телефонограммы — вызовы всем организациям, у которых были какие-либо подземные сооружения в этом районе.

Через час в прорабке собралась целая толпа представителей. А еще через полчаса выяснилось, что труба хозяев не имеет.

Невероятно, но факт. Бесхозная труба. Труба-подкидыш. Неизвестно было, откуда она тянется, куда идет, неизвестно, зачем, и непонятно, что в ней.

Может быть, она пустая, возможно, в ней вода под напором, а может, и не вода, а дрянь какая-нибудь, фекалии например.

Балашов посоветовался с Филимоновым. Тот, как только пришел, тоже тщательно осмотрел трубу, простукал ее, прослушал.

— Труба очень старая, возможно, ей многие десятки лет, если не вся сотня. Но сохранилась она отлично, потому что из хорошего чугуна и очень толстенная. По-моему, она пустая, — сказал Филимонов, — а впрочем, черт ее знает, уж больно необычная. Все равно надо ее ломать. Никуда от этого не уйдешь. Штольню искривить нельзя, а идти дальше надо.

Балашов секунду колебался, потом махнул рукой:

— Ломать так ломать. И так целую смену потеряли. На всякий случай вызову две аварийки с насосами, мало ли что там внутри.

Принесли зубило, кувалды, стали ломать.

Труба была сделана на совесть.

Здоровенные мужики молотили по ней сплеча пятикилограммовыми кувалдами, меняясь через каждые пятнадцать минут, а труба только глухо гудела и не поддавалась.

Балашов попробовал сам. Выдержал он минут десять и отошел весь взмокший, оглушенный, с дрожащими руками.

Рабочие вошли в азарт, они били и били, сцепив зубы, шепча проклятья, будто это была не труба, а их личный враг.

Филимонов притащил десятикилограммовую кувалду и взялся за дело. Он с потягом бил в одну точку мощно и часто. Казалось, труба никогда не поддастся, и потому никто не уловил момента, когда от очередного удара вылетел огромный кусок чугуна и из рваной с острыми краями дыры хлынула тугой струей вода. У Филимонова вырвало из рук кувалду. Стоящие поблизости моментально оказались мокрыми с ног до головы.

— Всем наверх! — заорал Балашов.

Толпясь, толкаясь, люди отступили назад, побежали по узкой штольне к выходу.

А вода все хлестала, с урчаньем, со всхлипами гонясь за людьми.

Наверху мороз прихватил мокрую одежду. Брезентовые робы сразу стали жесткими, гремящими, как рыцарские доспехи. Но никто не пошел в теплую прорабку. Люди заглядывали в штольню и с тревогой глядели, как вода подымается все выше.

Включили насосы аварийных машин. Но вода прибывала быстрее, чем ее успевали откачивать. Вот она заполнила вертикальный ствол штольни, мгновение постояла в горловине, как в переполненном стакане, потом мягко поползла в стороны. Это было жутковато.

Вода вкрадчиво облизывала резиновые сапоги людей и растекалась все дальше. Насосы, захлебываясь, качали на предельной мощности, но толку от их работы не было видно.

— Черт ее подери, а вдруг она действующая? — прошептал Филимонов.

— Но как же так! Ведь были же здесь водопроводчики, сказали, нет у них такой трубы. Как же так... — Балашову стало страшно.

Если труба действующая, она затопит весь район, подвалы жилых домов, предприятия!

В действующей водопроводной трубе напор три атмосферы. Если эту силищу не перекрыть задвижкой, она размоет штольню, и тогда долгая тяжкая работа всей бригады пойдет насмарку. Да что там штольня! Она таких бед натворит, что и представить трудно.

— Надо звонить на станцию, — сказал Балашов.

Он не мог стоять спокойно, пританцовывал на месте, он должен был что-то делать, действовать, действовать!

— А что толку! Если труба у них не значится, ее и перекрыть нельзя. А выключить всю станцию — это уже ЧП на весь город, три района без воды останутся. Не-ет, подождем малость. Есть у меня одна мысль, надо проверить.

Филимонов подошел поближе к штольне.

— Ребята! Тащите-ка наш «Андижанец», надо помочь аварийщикам, — крикнул он.

Рабочие оживились. Как известно, труднее всего в таких случаях стоять ничего не делая.

Мгновенно притащили тяжеленный и мощный центробежный насос, соорудили лоток для стока воды в канализационный колодец.

Балашов воткнул в снег колышек, стал внимательно наблюдать, с какой скоростью прибывает вода.

Филимонов тоже долго глядел на колышек, потом сказал:

— Труба недействующая. Думаю, давным-давно в эту трубу загнали речку, а когда речку ту осушили, трубу забили заглушками с двух концов, да так и бросили. Она и проседала все эти годы все глубже и глубже, — видал, вокруг нее грунт какой рыхлый? Я как-то слыхал краем уха от стариков про такое. Думаю, так и есть. А впрочем, кто ее знает.

Филимонов покачал головой и отошел.

Балашов сомневался, он не очень-то поверил в гипотезу Филимонова, но его слова подсказали другую мысль.

Теперь, когда сомнений не оставалось в том, что труба недействующая, — слишком уж медленно в последние минуты прибывала вода, Балашову пришла в голову простая мысль.

Очень может быть, что когда-то в этих местах была речка, но не такая маленькая, которую можно загнать в аршинную трубу, а большая. И по дну этой речки, возможно, был проложен дюкер.

Балашов представил, как забивали в эту бывшую речку двойной ряд свай, как выкачивали между ними ведрами воду, как возились в жидкой грязи на дне речушки в домотканых портках — вколачивали в раструбы паклю, заливали свинцом, чтоб крепко было, чтоб навечно.

Это сейчас промоют водолазы гидромонитором на дне траншеи, потом мощный кран опустит туда цельно-сваренную плеть стальных труб, замоет ее водолаз своим монитором, так что и следа не останется, и готово дело.

Только на берегах знаки останутся: «Якорей не бросать».

А тогда... Тогда, наверное, это огромная была инженерная проблема — дюкер. Потому что она и сейчас немалая. А мастера, что ж, мастера, наверное, и тогда были отличные, если пролежала труба с сотню лет и осталась целехонькой. Ну так вот. А потом, очевидно, речку засыпали, осушили, а дюкер остался. Слишком, видно, хлопотно было его демонтировать.

А в остальном Филимонов, похоже, прав. Водопроводную сеть по каким-то причинам перенесли в другое место, а дюкер заглушками заткнули. Вот и осталась труба полна-полнехонька воды.

— Так-то вот больше похоже на правду, уважаемый товарищ Филимонов, — пробормотал Балашов и улыбнулся: собственная версия ему нравилась.

Он не спускал глаз с колышка.

И вот настал наконец миг, когда мутное щупальце неуклонно ползущей вперед воды дрогнуло и остановилось.

Несколько минут, будто раздумывая, оно оставалось неподвижным.

Потом медленно-медленно поползло вспять.

Еще не веря глазам своим, Балашов молчал.

Потом крикнул:

— Уходит! Братцы, она уходит, проклятая!

И все вокруг тоже заорали, зашумели, захохотали. Паша и Мишка стали швырять в воздух свои старые солдатские ушанки со следами звездочек. Облитые водой потянулись в прорабку переодеваться.

Три насоса за полтора часа опорожнили штольню досуха.

 

Когда Балашов и Филимонов осторожно спустились в штольню, глазам их предстала безрадостная картина.

Опоры кое-где перекосило. Между ними зияли вымытые водой раковины, пропали, кровля в некоторых местах угрожающе провисла.

Несколько минут оба молчали. Потом Балашов стряхнул оцепенение, быстро сказал:

— Надо срочно крепить. Сию же минуту. В любой момент может произойти обвал. Пойдут добровольцы.

Поднялись наверх. Вся бригада стала поспешно подтаскивать к стоящему у горловины подъемному крану крепежный брус.

Принимать его внизу спустился Травкин. Кроме Травкина Балашов и Филимонов взяли с собой Пашу и Мишку.

Вызвались все, но Балашов отобрал самых сильных. Травкина он брать не хотел, но когда подумал об этом, было уже поздно, — старик уже был в штольне. Сам, без всякого приказа. Балашов сперва рассердился, но потом махнул рукой, — некогда было заменять его, на счету каждая минута.

Работали с лихорадочной быстротой. Кровля зловеще потрескивала, пугала противными чмокающими звуками. Падали пласты сырой, размытой земли.

Брус ставили почти вплотную друг другу, с зазором не больше десяти сантиметров.

Выходить на незащищенное пространство Балашов никому не позволял, крепили вдвоем, с Филимоновым. Паша и Мишка подтаскивали крепь, Травкин подавал.

Никогда в жизни Санька так не работал. Тело его стало невесомым и легким, руки сами, будто самостоятельные существа, безошибочно устанавливали стойки, перекрытия. Четкими ударами ручника скрепляли их калеными, из арматуры сделанными скобами.

Страха не было. И вообще никаких ощущений и мыслей не было, кроме одной: скорей, скорей! Было одно только острое, делающее тело сильным и стремительным, напряжение.

Филимонов ворочал, как медведь, тяжелыми плечами, все норовил пролезть вперед, раньше Саньки, туда, где поопасней.

— А ну-ка не суйся! Держись под перекрытием! — прикрикнул на него Балашов. — Жить тебе надоело? — И Филимонов безропотно и сразу повиновался.

Балашов был здесь главный человек, и слушались его беспрекословно. Он работал молча, стиснув зубы, и у него не было времени радоваться своей власти и ловкости. Просто работал, и все. Только когда установили последнюю раму, Санька почувствовал, как он безмерно устал. Спину и плечи невыносимо ломило. Голова на затекшей от напряжения шее поворачивалась с трудом, ноги дрожали и подгибались.

И был он мокрый с головы до ног от пота и льющейся сверху воды.

Балашов оглянулся, внимательно осмотрел уходящую вдаль ровную квадратную штольню, аккуратно выложенную золотистым, свежо пахнущим сосновой смолой тесом, и сел на пол. Дрожащими, негнущимися пальцами вынул помятую пачку сигарет и с наслаждением закурил. И эта первая, глубокая до головокружения затяжка была так сладостна и прекрасна, что Саньке вдруг захотелось заплакать от счастья.

Филимонов и остальные сели рядом с ним. Они молча курили и улыбались. Говорить не было сил.

— Пронесло, — только и сказал Филимонов, и все согласно кивнули.

Только сейчас Балашову стало страшно. Он оглядел ровный ствол штольни и зябко поежился. — А если б... — начал он и запнулся.

Травкин слабо помахал рукой перед лицом:

— Не надо, Александр Константинович. Слава богу, все кончилось.

— Во-во, помолись, Божий Одуванчик, — заржал Мишка.

— Дуралей вы, Миша. Молодой еще, совсем новенький дуралей, — ласково отозвался Травкин, и Мишка ни капельки не обиделся, а только улыбнулся.

Все пятеро чувствовали какую-то странную, впервые пришедшую к ним нежность друг к другу. Саньке вдруг захотелось погладить Мишку по голове. И он протянул руку и погладил. И никто не удивился, только сам Балашов вдруг сконфузился и легонько щелкнул Мишку в лоб.

— Ну, перекурили и хватит. Айда наверх, — сказал он.

Но никто не пошевелился. Никому не хотелось уходить.

И Филимонов вдруг подумал, что он один-единственный раз чувствовал такую же чистую нежность к другому человеку, но тот человек была женщина и было это давным-давно.

 

Стояло тогда знойное, южнорусское лето, вокруг грохотала огромная стройка, а он, совсем еще молоденький парнишка, ходил одуревший от неожиданной, не осознанной еще им самим любви, ходил переполненный нежностью, и ему хотелось обнять всякого человека и всякому человеку на свете говорить только добрые и ласковые слова.

А потом случилось несчастье — дикая в своей нелепости смерть друга.

А после случилось второе несчастье, которое чуть не окончилось смертью его, Филимонова, живой души.

И как это вышло, он не понимал до сих пор, потому что он хотел тогда всем только доброго, а получилось зло не кому-нибудь, а самому его близкому, самому родному тогда человеку.

 

Дорога утопает в пухлой невесомой пыли. Если ступить на нее босыми ногами, текучая эта пыль мгновенно раздается и ноги почти не ощущают ее.

А за развилкой пыль висит в воздухе. Она не успевает оседать, потому что тупорылые МАЗы поминутно тревожат ее. Надсадно рыча, они грызут ухабистые километры, МАЗ за МАЗом, — упорные, мордастые, железные. Они возят бетон для котлована.

А вокруг степь. Желтая и раскаленная.

Издали стройка кажется покрытой куполом из дымчатого стекла. За этим куполом угадывается суетливое движение. Будто кто-то ныряет, хищный, большой и проворный.

Четких границ у пылевого купола нет. Когда к нему приближаешься, он отодвигается все дальше, пока не оказываешься в центре, в полупрозрачном, не очень-то реальном мире, у котлована.

— Федька убилси-и-и!!!

Пронзительный вопль просверлил в пыльном пекле красную дыру, напряженную, как разинутый в крике рот.

— Федька убилси-и-и!!!

 

— Ну и что ты за ими ходишь? Не видишь — любятся они, лишний ты. А ты все ходишь, все ходишь! Как все равно этот... хвост!

— От же! И чего ты, ей-богу, дядя Семен, чего ты? Хвост! Друзья они мне, понял? И Федька первый на свете друг, и Аленка. И ничего я за ними не хожу, мы вместе ходим. Потому что — друзья. Понял?

— «По-о-нял»... Чего ж не понять-то... Дурачок ты, Серега, вот што. Глупый. Друзья... Только при иных делах — брат родной лишний, не то что друг. И девку поделить никак нельзя.

— Это Аленка-то девка?! Ну, сказанул. И какие такие «иные» дела? Эх, дядя Семен, голова у тебя седая, а...

— Да ладно тебе, ладно! Взвился! Гляди — не маленький. Восемнадцать уж стукнуло. Понимать должен — любовь у них.

— Скажешь тоже — любовь. Ничего вы, старые, не понимаете. Дружим мы, понял?

— Да понял я, понял...

 

— Федька убилси-и-и!!!

 

— Ну чего приуныл-то, парень?

— Так.

— Может, случилось что?

— Так, говорю!

— Ну, гляди — так! А где дружки? Федька с Аленкой где?

— В степь ушли.

— А ты што ж?

— Не пошел я.

— Не поше-о-ол! Понял, значит?

— Да что ты ко мне вяжешься, дядя Семен?! Чего пристаешь-то? Все как взбесились! У Федьки с Аленкой глаза вовсе сумасшедшие и одинаковые совсем, хоть и цвета разного. От жары это, что ли? Так и липнут друг к другу, так и липнут, разойтись не могут. А глаза вовсе сумасшедшие и лица глупые. Глядеть противно. Их на рыбалку зовешь, а они не слышат. Прямо в ухо орешь, дуракам, а они только улыбаются, как лунатики. За руки держатся и улыбаются. И молчат.

— Ага!

— Что «ага»?

— Хорошо, говорю. Все правильно. А как рыбалка?

— Рыба-алка! Весь выходной испортили. Хотели с бредешком походить, я уж и озерцо приглядел — блеск!

— Ну?

— Фига с два! Я им бредень показываю, а они от меня в другую сторону, в обнимку и еще это...

— Что?

— Целуются...

 

— Федька убилси-и-и!!!

 

— Дядя Семен, а она ведь красивая..,

— Кто?

— Да Аленка.

— Ну уж прям-таки красавица!

— Нет, красивая... Глаза у нее в таких крапинках... в золотых, а шея... высокая. И зуб один... впереди... кривенький.

— Чего ж красивого, ежели зуб кривой?

— Не-ет, красиво... А Федька вчера с Веркой Спиваковой на танцы ходил. Аленке говорит, курсы у меня, а сам на танцы. С Веркой.

— Ишь ты! А Аленка?

— Она-то не знала. Иди, говорит, Федя. Я с Серегой посижу, только приходи поскорее. Мы тебя ждать станем. С Серегой. И рукой его по щеке погладила. Вот так — ме-едленно... Я на нее поглядел, а у нее и лица-то нет — одни глаза, вот такущие, громадные.

— А Федька?

— А он, зараза, в моем пиджаке костюмном, в черном, стоит, специально для Верки выпросил. Ты уж, говорит, Аленка, не жди. Я поздно приду, ты ложись. Я, говорит, усталый приду. Так и сказал, собака, «усталый»! И еще улыбается.

— Нда-а, брат. Вот как оно выходит...

— Выходит... Красивая она, дядя Семен!

 

Толпа глухо ворочалась вокруг самосвала, колыхалась, распаренная, жаркая.

Федька лежал припудренный пылью. Он лежал в удобной, покойной позе, и казалось, ему одному в этом пекле прохладно и хорошо. И оттого он был какой-то чужой, нездешний. Отдыхает себе нездешний спокойный человек. Серега глядел на него и никак не мог взять в толк, почему все орут о Федьке. При чем здесь Федька? И потом мертвые не такие. Серега точно знал: таких не бывает — нестрашных и красивых.

А раз это не Федька и не мертвый, то и понятно, почему Сереге совсем его не жалко. А жалко другого человека — шофера.

Вот этого уж да! Этого уж было жалко! Красный, обливающийся горячим потом шофер топтался вокруг лежащего, все время норовя оказаться к нему спиной, хватал людей короткопалыми, черными от мазута руками, заглядывал припухшими глазами в лица и говорил, говорил одно и то же. Без конца.

— Братишки! Как же это, братишки? А? Подвези, говорит. А сам на подножку — прыг. Я ему: садись, браток, в кабину. А он: жарко, говорит. Я на ветерке. И свистит, понимаете, свистит вот это... ну, вы знаете, из картины, недавно крутили: фю-фю-фю, фю, фю, знаете. И вдруг на яме тряхнуло. Гляжу, а его нету. Остановился, выглянул — он на обочине лежит. Ну, думаю, придуривает. Пугает, думаю. Я к нему задним ходом. Вставай, говорю. Он лежит. Вставай! Я вышел, голову ему поднял, а на ней... на ней — всего-то пятнышко с пятачок, махонькое. Видно, углом кузова на лету двинуло. Братишки! Как же это, а?..

Шофер на пальцах показывал, какое маленькое, ничтожное эта пятнышко. Показывал упорно, прямо пед самый нос совал всем темный потрескавшийся ноготь. Будто от размера пятнышка зависело его спасение.

Он прикоснулся к Сереге, и того поразило, что руки шофера, такие здоровые на вид, оказались вялыми, бессильными и холодными, как две рыбины.

И вдруг шофер, и самосвал, и лежащий нездешний человек куда-то делись, куда-то пропали, потому что Серега увидел Аленку.

Она бежала быстро-быстро и как-то боком, а одета была в старенькое застиранное платье, которое ей было уже мало, но Сереге оно нравилось больше других. Она надевала его, прибирая комнату, полы в нем мыла, окна.

Быстро мелькали гладкие коленки.

Лицо у Аленки было совсем белое, и закушена губа.

— Федя! — звонко позвала Аленка и остановилась, прижав к груди кулаки. Толпа затихла и раздалась.

Аленка стремительно и молча прошла в круг, присела на миг и вдруг вскочила, заметалась, как слепая, натыкаясь на людей.

Потом она прорвалась сквозь толпу и побежала в степь.

А Серега все еще стоял неподвижно, медленно соображая, чувствуя себя как в душном, вязком сне.

Он побежал за ней.

 

Стегал по ногам бурьян. Пропотевшая брезентовая роба жестяно гремела.

Серега бежал быстро, как мог, тяжко впечатывая в глухую землю сапоги. Но Аленка была все впереди.

Сквозь едкий пот, заливавший глаза, Серега видел мелькающие икры, и нежные ямки под коленями, и узкую стремительную спину. И ему казалось, что Аленка летит, не касаясь земли.

Воздух уже стал прозрачный, а небо синее, будто промытое колодезной чистой водой, а то другое, выцветшее и пыльное небо осталось позади. И позади в мутном мареве скрылись люди, и беда, и бессмысленный страшный вопль.

И в целом свете остались только он да Аленка.

Серега чувствовал, что бежать больше не может. Казалось, что сердце распухло и заполнило всю грудь и теперь колотилось в горле. Но он все бежал и бежал. И от этого бега и жары в голове у него все перепуталось, будто взболталось, и он уже не понимал, зачем так, надрываясь, бежит по гладкой пустой степи.

Он знал только одно: надо спасти Аленку, догнать и спасти, укрыть жесткой робой, прижать покрепче и шептать ей, шептать какие-то неведомые, никогда раньше не говоренные слова. Тогда все будет хорошо.

И вдруг Аленка пропала.

Серега остановился и увидел, что она лежит впереди, в ковылях. Серый вздрагивающий комочек.

Он медленно подошел к ней, сел рядом и обнял.

Аленка дернулась, взглянула изумленными, огромными своими глазами и прижалась к нему, зарылась лицом куда-то в бок ему, под мышку, и Серега почувствовал, что бок его стал горячий и мокрый.

Он гладил ее по голове, по живой вздрагивающей спине и чувствовал себя таким непомерно счастливым, что казалось, сейчас вот, сию минуту он умрет от счастья, потому что оно не умещалось в нем, разрывало его.

И ничего больше не было — ни степи, ни мягких ковылей, ни солнца.

Потом он стал целовать ее шею, пульсирующую ложбинку у ключицы.

А она подняла голову с закрытыми глазами, и ее сухие губы обожгли его, голова закружилась, и все поплыло вокруг.

Она целовала его исступленно, со стоном, и он чувствовал ее прохладные зубы, и гладкий подбородок, и трепещущий язык.

— Федя! Федя! — сказала Аленка.

И вдруг рванулась, вскочила, и Серега увидел, что она глядит на него с ужасом, и ужас этот плещется, растет непомерно, заливает ее лицо.

Он поднялся, шатаясь, и шагнул к ней.

Аленка попятилась и все глядела, глядела на него, и глаза ее сделались такие страшные, что Серега не по-посмел двинуться с места.

— Ты... ты... Так это ты! — только и прошептала она белыми губами, повернулась и медленно пошла туда, к пыльному куполу.

А Серега долго еще стоял и глядел ей вслед. И это был уже не Серега, а другой человек.

Небо давило ему на плечи.

Он сгорбился и на неверных, заплетающихся ногах пошел прочь, куда глаза глядят.