"Пятая зима магнетизёра" - читать интересную книгу автора (Энквист Пер Улов)11Вся комната была заставлена стульями, и все равно их не хватало. Люди сидели на стульях, теснились вдоль стен, устраивались в проходах между рядами, мешая другу, стояли в темноте и неотрывно глядели в середину комнаты, где помещался чан, а сдвинутые стулья образовали тесный круг, почти вплотную подступавший к столу, на который чан был водружен. Они смотрели на цепь, идущую от сосуда со стеклянным шаром, в котором была заключена сила, смотрели, как шар передают из рук в руки те, кто сидит в первом ряду, кто заплатил больше и потому оказался ближе к чуду, те, кто был болен или считал себя больным, но так или иначе знал, что может заплатить: прямо в карман золотыми монетами или косвенно, рассказав о магнетизере в нужную минуту нужным людям. Комната была набита битком, жара окутывала собравшихся влажными испарениями, и перед ними стоял он, Мейснер, чудотворец, почитаемый святым, тот, кто каждого избавит от его мук, от его проклятия. Они не сводили с него глаз, они несли к нему свои страдания; тут были те, кого били нервные судороги, и те, кто страдал падучей и во время приступа тщетно грыз жесткую хлебную корку и окунал руки в тминную воду; те, кто зимой впадал в хандру и без конца рассказывал всем и каждому, что страдает запорами, и десны у него зудят; и теперь всех их подхватил мощный поток, и они сидели здесь, оглушенные, почти лишившись сознания от счастья, что все это могло случиться в их городе; они сидели здесь, ничего не слыша, потому что хотели услышать, или, наоборот, потому что не хотели, или просто потому, что страдали воспалениями особого свойства, а глухота была небольшой платой, которую им пришлось заплатить за удовольствие. Все они сидели и мечтали, что он возьмется за их судороги, колотье в груди и боли в животе, объявит эти хвори единственными в своем роде, но скажет, что у него есть против них лекарство. И они дышали дыханием друг друга, задувая друг в друге здравый смысл, и, чувствуя, как комната полнится мечтою, жаждой и ловко возведенными воздушными замками, становились все дерзновеннее и шли все дальше в своих желаниях, ведь он был здесь, он был всамделишный, он, со своими теперь уже прославленными и воспетыми скулами, и он говорил с ними, и стояла тишина, и они медленно дышали, охваченные священным хмелем, зная, что этот хмель скоро доведет их до экстаза, унесет прочь, мимо и сквозь, а Он все будет стоять здесь со своим стеклянным жезлом, спокойный и похожий на священника, целиком принадлежащий им, созданный ими, созданный благодаря им, принадлежащий им и только им, их раб, их слуга, их повелитель. Он говорил им о том, что с ними произойдет. Он подарит им чудо, будущее и счастье, если только они поверят в него. «Верьте в меня и в Силу», — говорил он. И он представил им образец такой веры, и все задышали чаще — ведь этого они не ждали. Он взмахнул рукой, и из соседней комнаты появилась женщина. Ее фамилия была Кайзер, все это знали и знали о ней всё. Но то, что она здесь появилась, всех потрясло, и сидевшие в зале торопливо зашептались друг с другом, пожирая ее глазами: она уже прошла через чудо, с ней уже все произошло. Мейснер поднял руку, воцарилась тишина. — Эту женщину, — сказал он медленно, но очень внятно, — я лечил. Она — свидетель, она доказательство того, сколь успешны мои методы. Женщина шагнула ближе к светлому кругу посреди комнаты. Она была темноволосая, и все помнили, какая она была распухшая, ну просто бочка; а теперь перед ними стояла стройная молодая женщина, и глаза ее горели торжеством. Она словно притягивала к себе их взгляды и улыбалась открыто и победоносно, она ловила этот миг — миг своего триумфа. — Я пришла свидетельствовать о том, что случилось, — сказала она. И она начала рассказывать. Рассказала о том, как у нее появились боли в животе и стала расти опухоль и она решила, что беременна, хотя не могла взять в толк, как это случилось, — ведь она уже давно не имела сношений с мужем, он стар и не пригоден к сожительству; при этих словах среди собравшихся возникло оживление, а возле двери кто-то приглушенно хихикнул. Она рассказала о Мейснере — как она ощущала его силу, каким даром он обладает, как он магнетизировал ее и она смогла заглянуть внутрь себя и увидеть то, чего не могли вообразить даже мудрецы, ищущие философский камень; все это она им рассказала. Она рассказала о плоде, который умер в складках брыжейки; и на лице ее при этом застыло торжествующее выражение безоглядной самоуверенности и даже упрямства. Они глядели на ее лицо и сами себя не узнавали. Под конец она рассказала о том, как она выздоровела, как с помощью Мейснера исторгла плод из своего тела (Мейснер, это всем известно, уже вылечил от слепоты девушку, дочь городского врача, который сам признал, что не мог добиться ничего подобного) и как этот самый Мейснер исцелил ее — ни одному лекарю в мире это было бы не под силу. Она закончила; все сидели молча, словно разочарованные тем, что настал конец, а может, они ждали того, что сейчас произойдет, — завершения исцеления, кульминации. Мейснер подошел к ним ближе. Оглядел битком набитый зал. Лицо его было замкнуто и серьезно. — Через посредство этой женщины, — сказал он, — все причастятся целительной силы. Телесный флюид, который застыл в покое и вызвал болезнь, теперь придет в движение. Он протянул к ним поднятые руки; собравшиеся сидели, не шевелясь и смотрели на него. — Покой — это смерть, движение — жизнь, — сказал он тихо. Они смотрели на него, все эти обитатели городка, измученные жены и недовольные девицы, недалекие бюргеры и неудачливые коммерсанты, и они знали — он прав. В их телах есть флюид, который застыл и омертвел. Они сами уже мертвы. Они смотрели на него и знали — только он может помочь им, живущим в этом заново отстроенном, чистеньком, процветающем городе. — Не все могут дотянуться до цепи, — сказал он. — Но каждый может дотянуться до соседа. Положите руки на плечи друг другу — я хочу, чтобы вы стали похожи на спицы в колесе. А ступица — эта женщина и та сила, что она получает от меня. Магнетический ток идет через нее, через вас, через ваш застывший флюид. Зал зашевелился. Люди клали руки на плечи сидящих впереди, ощупывали друг друга в темноте и смотрели на тех двоих, что стояли перед ними: на темноволосую стройную женщину и на него, чудодея. Поодаль, у двери стоял Зелингер. Обратившись к женщине, которая стояла рядом, он спросил: — И так происходит всегда? Она обратила к нему лицо, сиявшее восторгом и счастьем. — Да, — прошептала она. — Будь благословен этот вечер! А потом снова зазвучал голос Мейснера, негромкий, убеждающий, — они уже не слышали, что он говорит, они поддались убеждению, которое было в его словах, они не могли ему противиться, они косились друг на друга — на тех, кто сидел с закрытыми глазами, на тех, кого сотрясала медленная дрожь и кто уже оседал на стуле, на тех, кто бормотал что-то бессмысленное, и на тех, кто просто сидел и ждал. Были и такие, в ком все это вызывало сопротивление, но они ощущали его как помеху, как нечто несообразное, неприличное, постыдное, чего нельзя обнаружить перед другими, и они скрывали его и были такими же, как все остальные: открытыми, покорными. Мейснер ходил между ними, держа в руках свой стеклянный жезл, наклонялся, проводил им над их лицами. Они уже не видели магнетизера. Он был отправной точкой, опорой, в которой больше не было нужды, потому что освободившиеся тела уже находились в свободном падении, и никто не мог их остановить. Зелингер тяжело дышал. Он посмотрел на Мейснера, подошел к нему, схватил за локоть. — Мне надо с вами поговорить, — тихо сказал он. Мейснер поднял глаза, по его лицу скользнула тень раздражения. Но он кивнул. — Пойдемте, — сказал он. Они вышли в комнату, предназначенную для особо тяжелых больных, — в ту минуту, когда они переступали порог, в памяти Зелингера вдруг всплыло ее название: salle de crises, комната кризисов, и он тяжело перевел дух. Они закрыли за собой дверь. Бормотанье пациентов умолкло точно по волшебству. Комната была ярко освещена. Они стояли близко друг к другу, и Зелингер заметил, что Мейснер навеселе. Лицо утратило резкость очертаний, острый взгляд стал рассеянным — никогда прежде не видел Зелингер у Мейснера такого взгляда. — Как вы можете, — запальчиво начал Зелингер, — как вы можете использовать ее таким образом? Мы оба знаем, что она лгунья. — Знаем? — спросил Мейснер. — Да, — сказал Зелингер. — Знаем. Можно даже предположить, что вы и сами — обманщик, что вы вдохновили, подтолкнули, соблазнили ее на эту ложь. А теперь она стала предметом всеобщего восхищения и наслаждается этим. Вот почему вы не должны были ее использовать. — Вы в этом уверены? — жестко спросил Мейснер. — Да. Наконец-то уверен. — И, само собой, вы ни разу не задумались о тех, кто сидит там, в соседней зале? — О тех, кто сидит там? — Об их болезнях. Об их хилой вере. Об их мертвом мире. О том, какой громадный запас доверия нужен, чтобы проводить такое лечение. О том, сколько людей могут стать счастливыми от того, что с виду легко принять за обман. Теперь они стояли почти вплотную друг к другу. Зелингер чувствовал прерывистое дыхание Мейснера, пропитанное перегаром, яростное, отчаянное. «Никакой он не сверхчеловек, — подумал Зелингер, — ничего похожего». Но тут же увидел злобные глаза, решимость, силу. — Вы намерены их предать, — процедил Мейснер. — Истинное преображение никогда не может строиться на лжи, — сказал Зелингер, в упор глядя в разъяренное лицо. — Есть простые и незыблемые истины: у лжи короткие ноги. Доверие, построенное на обмане, — иллюзия, и она рухнет. Мгновение Мейснер стоял молча, с выражением отчаяния на лице. Наконец он открыл рот, заговорил: — В этом-то и кроется ошибка! Именно в этом вы заблуждаетесь. — Я не заблуждаюсь. — Сейчас я покажу вам, насколько вы заблуждаетесь. Зелингер увидел замахнувшуюся руку, увидел, как она приближается к нему, почувствовал внезапную острую боль, почувствовал, как его голова откинулась назад, и все кончилось: опустился мрак, тишина, покой. Мейснер хладнокровно перешагнул через неподвижное тело, подошел к лампе, задул ее. Потом подошел к двери, открыл ее. Он знал, что вернулся вовремя, что они еще в его власти, что он еще может подчинить их себе, и он вышел к ним, они снова увидели его, и он повел их дальше, вперед, и скоро все будет кончено. Зелингер был весь в крови и чувствовал это, но ему было все равно, как будто боль не могла причинить ему страдания. Мучило его другое — теперь он уверился, он знал: все кончено, он должен, наконец, выйти вперед и сказать то, что необходимо сказать; знал, что это ему предстоит проткнуть иглой мыльный пузырь, положить конец всему. Они почитали меня, медленно и вяло думал он и, сидя на полу, ощущал, как темная комната медленно плывет по кругу. Они почитали меня, потому что я был его помощником, а теперь всему конец. Эта женщина, думал он, это чудесное исцеление. И тут же вспомнил о своей дочери, и тогда боль вдруг стала нарастать, и он, корчась, застонал, не в силах найти точку опоры; Мейснер вернул ей зрение, а теперь… Но он знал — это просто увертка, потому что уже твердо решил: я должен. Он встал и, шатаясь, побрел к двери, но еще прежде, чем ее открыть, он знал, что он увидит: доверчивых, послушных, безвольных людей, тех, кто принял Мейснера за то, что было плодом их собственного воображения, и он знал, что должен это сказать. Он открыл дверь и качнулся в полосу света. Кто-то вскрикнул, громко, пронзительно; потом воцарилась тишина. А он стоял в полосе света у чана, окровавленный, избитый, побежденный, послушный и вероломный контролер, и смотрел на них, и видел, что они именно такие, как он ожидал. Он вынул руку из кармана штанов и поднял ее вверх, и все смогли увидеть кость в три дюйма длиной, похожую на куриную кость, а может, на кость какой-то другой птицы. — Это птичья кость, — заговорил Зелингер в наступившей мертвой тишине. — Я начну с этой кости, а потом расскажу и обо всем остальном. Вы должны выслушать меня, это длинная история. Краем глаза он видел Мейснера — тот стоял неподвижно, безмолвно, всего в трех метрах от него. Зелингер ждал, что Мейснер его прервет, но этого не случилось. Мейснер все время стоял на одном месте (впоследствии это больше всего поразило Зелингера), все время стоял безмолвно, закрыв глаза, словно молясь или отсекая от себя то, что должно быть отсечено, все время стоял на месте, и его крутые побелевшие скулы были похожи на птичьи крылья, распростертые над сидящими в зале, словно он ждал их слова, ждал приговора, показывая всем своим видом, что готов. Зелингер рассказал, рассказал все. И все время держал в левой руке птичью кость, и стояла тишина, и он не отпускал их, пока не кончил. Тогда он снова сунул кость в карман и тяжело рухнул на стул. И тишина стала такой, как бывает перед обвалом; и они сидели и ждали, чтобы тишину прорвало и лавина сорвалась, и накрыла их, и погребла под собой всех и вся. |
||
|