"Плевенские редуты" - читать интересную книгу автора (Изюмский Борис Васильевич)ГЛАВА ПЯТАЯШестая сотня есаула Афанасьева из Донского казачьего полка одной из первых ворвалась в древнюю столицу Болгарии — Тырново. Ворвалась так неожиданно, что губернатор Саиб-паша едва успел бежать, а защитники города оказали ничтожное сопротивление. В захваченных окладах казаки обнаружили непонятно для чего припасенные канареечные семена и старый пушечный порох. Байковые одеяла, шерстяные английские фуфайки, теплые чулки, полушубки свидетельствовали о том, что турки готовились к зимней кампании. На мешках с мукой и пшеничными галетами стояло жирное английское клеймо. Галет было так много, что Алифан принес своему Куманьку полную торбу, легонько ткнув кулаком в бок, сказал: — Жри, леший, диликатесу! Все болгарское население этого города на трех холмах высыпало на улицы-террасы, поднимающиеся ярусами. Улицы соединяются каменными лестницами: короткими и длинными, прямыми и ломаными, спадающими каскадом и стелющимися спокойно. Нижние двери домов выходят на одну улицу, а другие, противоположные, с третьего этажа, выдвинутого уступом, — ведут на улицу позади дома. Возле каждого из них стоят подставки для цветов. Галереи, балконы под черепицей густо увиты виноградной лозой. Те из офицеров, кому доводилось бывать в Италии, невольно сравнивали Тырново с Неаполем. Вот только базар здесь совсем иной: под его полотняными шатровыми крышами возвышаются горы лиловых баклажанов, оранжевые печеные тыквы с орехами. Отряд генерала Гурко проходил по самой широкой тырновской улице в пышной яркой зелени. Впереди на конях гарцевал «хор трубачей». Запах нечистот, тянущийся из канав, не в силах был отравить благодатный воздух. На дне огромного котла, окруженного ярусами, утыканного белыми домиками, протекала узкая, стремительная Янтра. Выскакивают на улицы из мастерских бондари, кожевники, тележники, гончары, медники, делающие колокольца для овец. Возле питьевого фонтанчика — чешмы — высокий мужчина в легком парусиновом плаще шепчет, стоя на коленях: — Пали цепи… Да живет мать Ру#769;сия! Распахивают свои двери булочные, цирюльни, кофейни. — Здравейте! — Много счастья! Пожилой болгарин, протягивая кувшин с вином, просит: — Отведайте! — Оставив кувшин казаку, гладит морду его усталого коня, с недоуменным восхищением говорит: — От Русия дошъл… Раздается песня «Шумит Марица». Священник в подоткнутой за пояс рваной рясе, с ружьем на плече, патронташем браво шагает позади войска, возвышаясь своей греческой камилавкой из твердого поярка. — Да живее Ру#769;сия! Выгнутые арки из высоких жердей перевиты цветами, девушки надевают венки на шеи казаков. Из окон свешиваются флаги с крестами. Играют зурны, гитары, звенят клепала. Город, на гербе которого написано: «Бодрость — верность — твердость — постоянство», дождался своего часа. Казаки разбили бивак на площади, возле белых акаций толщиной в обхват, недалеко от места, откуда в старину сбрасывали предателей в пропасть. По кругу площади теснились ресторанчики, мастерские гробовщика, фотографа, валяльщика войлочных сапог. На почтительном расстоянии от казаков сгрудились обыватели в котелках, фесках цвета бычьей крови. Порхали над головами женщин игривые зонтики. На площади, раздвинув глазеющих, молодые люди в болгарской одежде закружили хоро под звуки волынки. Взявшись за руки, побежали, пританцовывая, запрокинув головы, то сужая круг, то расширяя его. Несколько казаков, разомкнув руки танцующих, тоже пошли хороводом, нет-нет да норовя пуститься вприсядку. «Была б здеся Кремена, и я бы с ней плясал», — подумал Алексей. Почувствовал шершавую и нежную руку девойки в своей. …К вечеру, словно сама собой, родилась болгарская милиция. Юноши, вооруженные ятаганами, пришли к Гурко: — Господин генерал, дай нам для обучения русского офицера. Гурко нелюдимо поглядел из-под огненно-рыжих кустистых бровей. Был он очень высокого роста, с глазами, ушами, поставленными асимметрично, отчего на лицо генерала смотреть юнцам было страшновато: словно рыжий леший стоял перед ними. — Идите в Систово и там записывайтесь в ополчение, — грубым, решительным голосом сказал генерал. А на следующее утро к Гурко явились отцы этих просителей. Один из них — почтенный торговец — выступил вперед: — Добрый генерал, — приложил он к груди руку, — не слушай наших безусых, пусть у них молоко на губах обсохнет… Не посылай их в Систово. — Да никто и не собирается это делать, — усмехнулся Гурко, при этом рыжий ус его перекосился, — приглядывайте здесь за ними покрепче сами, чтобы лишнее не натворили. Генерал сделал несколько шагов взад-вперед по просторной комнате, твердо ставя ноги: — Покрепче приглядывайте. Ночь была прохладной. Алексей продрог и сейчас, лежа на суконной попоне, втиснув голову в седельную подушку из юфтовой черной кожи, полудремно ждал, что вот-вот сигнальная труба горниста заиграет побудку. Любил звуки трубы и с удовольствием повторял про себя слова к каждому сигналу. С генерал-марша начинается седловка: «Всадники-други, в поход собирайтесь…» Перед атакой: «Славы звук нас зовет на врага, вперед. Ура! Стремя в бок — и марш, марш!» Или приказ спешиться: «Долой с коней, слезай скорей, пешком сразимся с нашим врагом». И коноводам: «Ну, подавайте нам коней, врага настигнуть чтоб скорей». …Горнист протрубил подъем, и казаки повскакивали, а Суходолов начал разжигать костер под медным котлом. Вчера заработал наряд вне очереди и теперь должен был варить борщ из молодых виноградных листьев и бараньего сала. Дело было так: Алексей малость лишнего выпил с односумом Евлампием Селивановым, и когда тот сказал, что чхать ему — ну, он покрепче ввернул, — под турками болгары или нет, Суходолов так звезданул ему в ухо, что тот с копыт долой. Началась драка, а в драке Алексей не помнит себя. Проходивший мимо есаул Афанасьев пресек ее, наказал Суходолова. И все равно он не жалеет, что заехал Селиванову. «Кремена, верно, досматривает последние сны…» …Стлался сиреневый туман, забивал узкие улицы, инеем оседал на скученных черепичных крышах. Возле ущелья, словно стражи, стояли два монастыря. Издали казалось, они парят в воздухе. И вдруг трубач заиграл тревогу: «Скорее седлай коня, но без сутолоки, оружие проверь, себя осмотри, тихо на сборное место веди коня…» — На ко-о-нь! — раздалась команда. Бросив котел, Суходолов поспешил к Быстрецу. Казачью полусотню вел есаул Афанасьев. Он получил приказ от генерала Гурко установить связь с Кавказской казачьей бригадой, разведать местность впереди; сейчас, сориентировавшись по компасу, держал путь на Суходол и Плевну. Всходило солнце. Длинные тени от всадников легли на дорогу. Афанасьев молодцевато ехал на своем поджаром гнедом Турчине, таком же горбоносом, как и его хозяин. На лбу у есаула белая повязка. «Все ж позавчерась мы неплохо показались при Сельвии. Едва сотня соседа рассыпалась в наездники и завязала перестрелку с турецкой цепью, как мы, обскакав правый фланг неприятельской кавалерии, врубились в их ряды…» При этом воспоминании настроение у есаула стало еще лучше. Андрею Яковлевичу было уже известно, что он представлен к ордену святого Владимира 3-й степени с мечами, и теперь, прикинув, как будет выглядеть этот орден на груди рядом с другим, да еще с солдатским крестом, Афанасьев приосанился. Орден давал право потомственного дворянства и немалые привилегии его детям. Сам он выслужился из урядников, не получил образования, так хоть сынки получат. Мысль Андрея Яковлевича невольно возвратилась к дому в станице Митякинской. Там осталось у него трое сыновей от шести до семнадцати лет. Афанасьев любил их нежно, хотя и скрытно. Средненький, Митька, очень похож на Суходолова. Такой же справный, ровнехонький, как камышинка, и правдолюб — упаси бог! «Сапоги у Алексея Суходолова прохудились, — вспомнил есаул, — надо каптенармусу гукнуть, чтобы выдал новые подметки». Он покосился на свои хромовые: любил щегольнуть сапогами. И еще была у него слабость — хорошее седло тонкой работы. Последнее отдаст, а седло отменное раздобудет, как то, что под ним, из зеленого сафьяна. Вообще, был Андрей Яковлевич во всем человеком обстоятельным: рубать так вырубать, отступать, так без паники, избегая пустого риска, лишних жертв, с достоинством. Дисциплину у себя в сотне держал крепкую, но и пустым придирой не слыл. Выпить был не прочь, но в меру, коня у неприятеля отбить и продать по сходной цене считал милым делом. И у начальства состоял не на плохом счету: звезд с неба, правда, не хватал, но уж если что поручали ему — прикрыть артиллерию, обозы или мост, держать летучую почту или охранять штаб — выполнял в срок, на совесть, а куда не след не встревал. И в речи, и в жестах был Афанасьев нетороплив, внешностью же походил на жилистого станичного кочета: кожа туго обтягивала кости и мышцы. «Верно говорят, — думал он, — что мы глаза и уши армии, да ведь сколько еще делов за нами. Сотню на десять частей рвут — то дай казаков дивизии, то корпусу… Что поделаешь — так наша печь печет». …Суходолова с Тюкиным Афанасьев послал вперед, в головной дозор. Алифановский лохматый Куманек едва поспевал за Быстрецом. Тот шел плавно, настильным наметом, мягко поддаваясь на повода. В его движении чувствовались упругость, упоение бегом, он словно забирал под себя версты. Алифан то и дело доставал из кармана сливы и ловко выплевывал косточки. Алексей зорко примечал все: пробежала красноногая куропатка, ястреб парит над холмом, на земле — сакма, лошадиный след, верхи прошло на Плевну с десяток всадников. А вот еще следы покинутого бивака: конский навоз, ямки от коновязных кольев… Верно, вчера сотня башибузуков стояла… Проползла черепаха. Далеко в степи женщины с серпами, увидев казаков, прилегли на землю, попрятались. Все холмы, конца-краю нет… По их горбу прошел пыльный вихревой столб. «Ноне в степу за Митякинской, — думает Алексей, — полынь ноздри рвет, жнивье, как есть, подкатывает к курганам… Щурки в роще шныряют…» Казаки остановились на поляне. Лежали погорелые от жары луга, на них больно было глядеть. Виднелись одинокие ветвистые деревья. Алексей снял фуражку, верх ее на макушке потемнел от пота. — Никак, справа турка замаячил? — обеспокоенно приподнялся на седле Тюкин, легонько ударил Куманька — Стоять, чертяка!.. Алексей напряг зрение. — То кони без всадников, — определил он. — Бают, в Плевне сил у них видимо-невидимо. — Не боись! — коротко бросил Суходолов, надевая фуражку, и пошел на рысях. Алифан поддал каблуками своего конька: — Давай, вражья сила! «Конечно, приятнее двигаться сотней, скопом, когда рядом подпирает пехота, — думал Алексей. — чем вот так, того и гляди ишо нарвешься на засаду, на башибузуков». Но что поделаешь — служба, а они — гулевые и надо «освещать местность» впереди. Комната плевенского конака, в которой сидел Марин Цолов, одним окном выходила во двор, а другим на площадь. Сегодня Марин был в наилучшем настроении: с утра эфенди объявил ему о повышении в должности, теперь Цолов становился помощником столоначальника и чиновники их отделения должны будут первыми кланяться ему. Все же приятнее восходить по служебной лестнице, чем застревать где-то в ее начале. Даже если это для тебя и не решающе важно. Марин обвел глазами комнату, словно видел ее впервые: выбеленные известкой стены пожелтели от табачного дыма отрывной календарь возле висящих серых мешочков с архивами показывал шестое июля. Кукушка настенных часов, выскочив на полукружье подставки, хрипло прокуковала два раза и скрылась. Напротив Марина сидел и чистил ногти его приятель — Никола, чиновник по интендантской части, от которого вечно разило луком. Матерчатая подковка-полумесяц на его груди то съеживалась, то распрямлялась при движениях пилки. «Теперь и ты будешь мне кланяться первым», — не без удовлетворения подумал Цолов и уткнулся в бумагу: следовало перевести последнюю строчку нового повеления мудрейшего султана болгарскому населению — вносить очередные налоги. Закончив работу, Марин понес ее начальнику. Миновав комнату писарей, он почтительно приоткрыл дверь кабинета эфенди. Посреди комнаты стоял широкий стол, заваленный курительными трубками и кисетами. Меж разбросанных бумаг возвышался кофейник. Эфенди Махмуд Чиракоолу — человек молодой и жизнелюбивый — не очень обременял себя работой. На Махмуде черный сюртук турецкого покроя, застегнутый в эту жару не на все пуговицы. Попыхивая сигаретой, вставленной в янтарный мундштук, эфенди прочитал перевод и погладил свой бритый подбородок: — Прекрасно, Марин Жечо Цолов, прекрасно… Я доложу паше. В коридоре раздался какой-то шум, захлопали двери. По лестнице, со второго этажа, торопливо протопали сапоги жандармов-заптиев, дверь в комнату эфенди рывком открыл тощий писарек в синем кафтане и белой чалме, вытаращив от ужаса глаза, крикнул: — Московцы в Плевне! — и скрылся. Махмуд Чиракоолу для чего-то застегнул сюртук на все пуговицы и выбежал из комнаты, а Марин прильнул к открытому окну, тоже выходящему на площадь. Из-за поворота улицы на рысях выехали всадники. «Казаки!» — ахнул Марин, увидев поблескивающие пики и алые лампасы. Он с жадностью стал всматриваться в незнакомцев. Вот казак с медной серьгой в ухе. А вон молодой, курносый, с ржаным чубом-клубком, выкатившимся из-под околыша. Суховатое лицо горбоносого казака коричнево загорело, будто солнце подсушило его. Удивительно сидели они в седлах, словно срослись с конями. В их свободной посадке, статности была степная красота своеобычного, незнакомого народа, А глаза, как у всех степняков, острые. Вот бы бравостью, мужественностью хотя бы немного походить на них. В конце концов противно быть таким городским слизняком. Марин смотрел как зачарованный: казаки на болгарской земле! Ну что же, может быть, пики и принесут независимость. Но чего ждать от них лично ему, Марину? Вон к их начальнику, покорно скрестив руки над головой, подошел эфенди. Вон, спешившись, казаки окружили полуроту заптиев, и те, побросав оружие, поплелись в тюрьму неподалеку от конака. Болгарин в шароварах, расшитых шнуром и заправленных в постолы, показывал на погреб, куда юркнул английский инженер, и туда отправились два казака. Выйти к русским? Нет, это было бы, пожалуй, опрометчиво: кто знает, как повернутся события через день, через час. Осман-паша со своей армией где-то совсем рядом. На радостях, что так легко захватили город, что им досталось более ста подвод с фуражом, солью и хиной, Афанасьев решил здесь же, на майдане, пообедать. Сбежавшиеся болгары немедля под каштанами и липами соорудили из бочек с красными обручами и досок скамейки, столы, уставили их горячим хлебом, вином, наскоро зажаренными на противнях баранами. Кто принес квашеную капусту и репу, кто вязанки сухой макрели, лук, куски сала. Алексей из любопытства заглянул в один двор, поближе к майдану. Под низкой стеной грубой каменной кладки выставлены цветы в горшках, роется в навозе петух, помидоры в огороде еще недозрели, листья грушевых деревьев садочка покрыты пылью. На веревке сушится белье. Ну, чисто как у нас… Откуда-то выскочила орава болгарских мальчишек, умоляя Суходолова разрешить им «подержать коня». Во все глаза глядели на то, что происходит на площади: вбирали в себя звяканье удил, всхрапывание коней, вроде бы знакомую и незнакомую речь, цифры, вырезанные на алых околышах фуражек. Прикасались к стремени, пике… Точно так, как те, систовские, у корзины со сливами. Трех казаков Афанасьев отправил «на гору», в дозор. При этом болгары просились, чтобы и их послали на сторожевые посты. Фаврикодоров издали глядел на радостную суматоху. Как хотелось бы ему подойти сейчас к горбоносому есаулу и сказать: — Русский я, Константин Николаевич… Но нельзя, нельзя. Скрепя сердце, стой в стороне, ты еще понадобишься, Хасан. Со злобой глядел сквозь щель забора на пир русских Вылко Халчев. Еще недавно занимался он портняжничеством, дружил с соседом, портным Русовым. Но ремесло плохо кормило Халчева, и он как-то за рюмкой ракии сказал Русову: «Сила берет верх, значит, надо служить силе». Русов назвал Вылко предателем. Они поссорились, а Халчев поступил в турецкую полицию, это освободило его от налогов и повинностей, дало сытую жизнь, сулило награды. Сейчас Вылко старался запомнить, кто из болгар приносил угощение казакам, кто сидел рядом с их офицером. Вон примеряется торговец рахат-лукума Хасан. А к молодому казаку подошел Стоян Русов — отродье гордеца, посмевшего оскорбить его, Халчева. О чем-то просит казака. О чем бы это? Такие, как этот сопляк Стоян, потом будут нас же вешать. Отцовская закваска… Стоян Русов полтора месяца назад возвратился в Плевну вместе с Марином, в его коляске. В дороге Стоян, по-молодому откровенный и безоглядный, не скрывал от своего нового знакомого и ненависти к турецким властителям, и ожидания русских. Еще тогда Марин решил, что в Плевне не стоит поддерживать близких отношений с явным плебеем. Это — преждевременно. Но про себя отметил, что в неожиданных поворотах жизни, возможно, юнец когда-нибудь ему и пригодится. С тех пор они редко встречались. Только два раза Русов видел Марина издали, когда тот входил в конак или шел рядом с эфенди: в тройке, с бабочкой на белой рубашке, с тонкой бамбуковой тростью в руках. Желания продолжить знакомство с Мариной и у Стояна не возникло, хотя, в общем, то, этот образованный юноша был симпатичен ему. Но слишком разным оказалось их положение в Плевне, и не к чему себя навязывать. Сегодня утром за Стояном зачем-то приходили из полиции. Хорошо, что не застали дома, от них добра не жди. Отец Стояна — Тодор — при жизни кроил безрукавки, полукафтаны, рубашки, которые мать затем расшивала. Но дела шли все хуже и хуже — мода требовала европейское платье, горожане Плевны предпочитали носить сюртуки и пиджаки. Отец влез в долги, не смог заплатить в срок ростовщические проценты чорбаджи Златану. Турецкий судья засадил Тодора Русова в долговую тюрьму. Там он и скончался. Мать ненадолго пережила отца и умерла в прошлом году. А брат Стояна — тоже Тодор — ушел на заработки в окрестности Истанбула, нанялся землекопом к турецкому паше, строящему дворец. Вот и остался Стоян в Плевне один, как перст. Окончив два класса келейной школы, содержащейся при монастыре за счет пожертвований, поступил он учеником в швейную мастерскую. Стоян всей силой души ненавидел турок, мечтал об их изгнании, страстно хотел участвовать в этом. Но как? Уйти в леса, в горы? Там найти смелых юнаков? Кабы знать, где они? И вот эти пришельцы — казаки. Словно посланы самим богом. Стоян подошел к чубатому светловолосому казаку, сказал: — Я — Русов. Тот охотно протянул руку: — Алексей Суходолов. Пожатие у казака крепкое, дружелюбное. Стоян, захлебываясь и торопясь, стал умолять Алексея, чтобы он взял его с собой. — Мой отец сказал: никогда не поднимай руку на русских, если не хочешь заслужить мое проклятие. Братушка, прошу — возьми с собой… Я умею скакать на коне… А здесь лишний час быть тошно… Из этой сбивчивой речи Алексей все же понял, что Русов просится к ним и умеет ездить верхом. «Дюже обрадовалась бы Кремона, — подумал Суходолов, — кабы я привадил этого хлопца. Наши все равно вскоре будут издесь. Погутарить с есаулом? Мне коновод нужон… Петька Клевцов утоп в Дунае…» Слегка охмелевший Афанасьев сидел рядом с болгарином постарше и уверял его: — Завтра, батя, утром наши придут… Выслушав Суходолова, сотенный покусал кончик уса: — Бери коноводом. А там, гляди, станет волонтером у генерала Столетова. Для такого приказа мои лампасы узковаты. — Строго посмотрел на Суходолова: — И чтоб без оплеух. Снова, обращаясь к болгарину-собеседнику, произнес как клятву: — Все падем, а вас под турками не оставим! Николай Григорьевич Столетов действительно командовал болгарским ополчением. В него входили студенты, гимназисты, ремесленники, учителя, огородники, даже священники, сбросившие рясу. Знаменитый на всю Болгарию Райчо Николов, что в Крымскую войну пятнадцатилетним мальчишкой переплыл Дунай, доставив русским сведения о готовящемся турецком нападении, был награжден серебряной медалью, а потом в России окончил кадетский корпус, этот Райчо Николов обратился сейчас к братьям-болгарам с воззванием: «Время! Минута нашего освобождения наступила! Соотечественники! Стекайтесь к Плоешти, берите ружья. Кто юнак, пускай теперь докажет свое юначество на бранном поле». И вот потекли в Плоешти такие, как Райчо, добровольные участники сербско-турецкой войны, те, кто уцелел после неудачного апрельского восстания в Болгарии, батраки, работавшие по найму в Румынии. Обутые в царвули из сыромятной кожи, в обмотках, перевитых веревками, шли и шли к Плоешти. Еще 25 апреля Столетов сформировал две болгарские дружины в Кишиневе, а затем вместе с ними отправился в Плоешти. Здесь в мае и появилось знаменитое Самарское знамя[17]. Его привезли коренастый, неторопливый в движениях самарский городской голова Кожевников и худощавый, в пенсне гласный думы Алабин. На площади выстроились волонтеры. На них были короткие черные куртки с медными пуговицами и отложными воротниками, красные погоны, черные широкие шаровары, заправленные в сапоги, барашковые шапки, наподобие кубанок со светло-зеленым верхом и восьмиконечным медным крестом впереди на темной шерсти и воткнутым полевым цветком. За плечи заброшены холщовые мешки. Начал погромыхивать обнадеживающий весенний гром, словно пробовал свой голос. Воздух томился в ожидании грозы, дальние зарницы походили на отсветы беззвучных взрывов. В два часа пополудни вынесли Самарское знамя. С малиново-бело-голубого полотнища поглядывали на застывшие ряды Кирилл и Мефодий. На трех лентах, развевающихся на ветру, золотыми нитями вышито: «Самара — болгарскому народу в 1877 году». Русский посланец Алабин сделал несколько решительных шагов к строю: — Соколы и сыны Болгарии! — голос у Алабина приятный, громкий. — Это знамя изготовлено русским народом… Символ нашего братства. Увенчайте его победами во славу и честь России и Болгарии. Генерал Столетов преклонил колено перед знаменем, вбил маленький гвоздь в его древко. Этому примеру последовали и другие офицеры. — Время действовать! — только и сказал генерал. К знамени подошел, еще крепко ступая, болгарин Церко, в прошлом гроза Балкан. На шее старца видны следы от турецкого ошейника. Церко взял коричневыми, как виноградная лоза, пальцами край знамени, поцеловал его. Сиплым голосом произнес на всю площадь: — Да поможет бог пройти этому знамени из конца в конец всю землю болгарскую, да утрут им наши матери, жены и дочери свои скорбные очи, да бежит перед ним все поганое, злое, нечестивое и да ляжет позади него мир, тишина и благоденствие. Церко протянул святыню унтер-офицеру третьей дружины Антону Марченко, человеку гренадерского роста со смоляными усами: — На добр час! В надвинувшихся тучах блеснула молния, близко раздались раскаты грома, похожие на орудийный залп. Дружинники зашептали: — Добр знак! — Добро начало! Барабаны забили «поход». Знамя поплыло над площадью и стало во фронт перед командиром роты Райчо Николовым. — Церемониальным маршем… — послышалась протяжная команда Столетова, и строй напружинился. …Двумя месяцами позже знамя это прошелестело над мостом через Дунай, по улицам Систово, и болгары, падая перед ним на колени, шептали: — Кончились наши страдания. Ополченцы боготворили своего генерала Столетова, безошибочно почувствовав в нем искреннего и большого друга болгар. Они прекрасно знали незаурядную биографию генерала. Знали, что он в совершенстве владел добрым десятком языков, в том числе и восточных, но пошел по призванию в армию. Вольноопределяющимся поступил в фейерверкеры. Начал Крымскую войну унтер-офицером, получил солдатский Георгиевский крест; уже во время войны был произведен в прапорщики за сражение под Инкерманом. А со временем, после туркестанского похода, окончив Академию Генерального штаба, увлеченно, самоотверженно взялся за подготовку болгарских волонтеров. Скоро их у него было шесть дружин, — по тысяче человек в каждой, при двадцати семи орудиях. Ополченцам нравилась и внешность этого сорокатрехлетнего человека: густые брови, волосы, гладко зачесанные назад над широким лбом, светлые щетки усов на круглом лице, раздвоенный подбородок, широкий нос — очень русское, открытое и приветливое лицо. Они любили петь песню: И готовы были пойти за своим генералом в огонь, воду, саму преисподнюю. Преисподняя не заставила себя долго ждать. Внезапное появление из-за Балкан отряда Гурко вызвало поначалу панику среди турок. Но подоспел сорокатысячный корпус Сулейман-паши, и в Долине роз, у города Стара-Загора, произошел кровопролитный бой. Отряд Гурко отозвали, он влился в восьмой корпус, а пять болгарских дружин, вместе с батальоном орловцев и казачьими сотнями, повели бои в новой преисподней — на Шипке. Когда, наконец, там установилось относительное затишье, Столетов ненадолго спустился с Балкан и остановился во владениях сбежавшего бея, в доме, обнесенном высокой кирпичной стеной, скрывающей журчащие фонтаны, сад, деревья в лунках, выложенных разноцветными камнями, богатейшие конюшни возле чинар. У балкона, обвитого виноградной лозой, высились каштановые и ореховые деревья. Николай Григорьевич спустился со ступенек подъезда, когда увидел идущего ему навстречу высокого, широкоплечего, подтянутого капитана-артиллериста с небольшой, жестко курчавящейся бородкой. Вглядевшись в его энергично очерченное, волевое лицо, Столетов без труда признал в капитане друга студенческих лет — Федора Бекасова. Федор учился в петербургской Артиллерийской академии, на вакации приезжал к родителям в Москву. Они часто встречались в хлебосольном доме стеклозаводчика Погосского и вместе ухаживали за его пухленькой дочерью Варенькой. Правда, ее прямо у них из-под носа умыкнул корнет лейб-гвардии гусарского полка. — Федор, неужто ты? — радостно воскликнул Столетов, идя с протянутой рукой к Бекасову. Бекасов с недоумением уставился на генерала: неужто это студент физико-математического факультета Московского университета и его, Федора, соперник в доме Вареньки? Когда, до сегодняшней встречи, Бекасов слышал фамилию генерала Столетова, то никак не связывал ее с тем юнцом Столетовым, что так лихо отплясывал кадриль с Варенькой, к великой ревности Федора, танцевавшего много хуже. — Я, Коля, — несколько придя в себя, оказал Бекасов, пожимая руку. — Ну, я тебя, друг, так просто не отпущу, — весело объявил Николай Григорьевич, — идем в мой гарем. Бекасов с недоумением поглядел на Столетова. Но когда вошел в бейские владения и увидел диваны, обитые малиновым бархатом, цветные расшитые подушки, мягкие яркие ковры, понял, что в этом доме, вероятно, действительно прежде был гарем. — А ты знаешь, — смешливо поглядел Столетов, — у Вареньки-то четыре сына… Проморгали мы, брат… Столетов оказался все таким же общительным, любезным человеком, только генеральские эполеты придавали ему представительность, но без всякой напускной важности. Смеясь, стал рассказывать он Федору о случае из жизни Дратомирова, которого очень уважал. — У архиерея, не стану называть тебе его фамилии, была бурная биография. Офицером-гвардейцем уличили его в бесчестии и выгнали из армии. Нечестивец пошел в монастырь. Затем началось его новое восхождение, так сказать, по лестнице церковной. И вот приехал он на обед к Драгомирову. Знаешь, такой холеный, темные волнистые волосы, старательно расчесанная борода… Во всем облике благолепие… Слуга подал рыбу в подогретой тарелке. Архиерей взял тарелку, но она, видно, была слишком горяча и, быстро поставив ее на стол, святой отец смачно выругался. Михаил Иванович, надо его знать, спокойно попросил своего адъютанта: «Запишите, Степан Павлович, молитву его преосвященства против ожогов». Уже за столом Николай Григорьевич увлеченно заговорил о своих ополченцах: — Ты даже не можешь представить, что это за люди! Как воевали они только что на моих глазах, при Эски-Загре[18], ранеными оставались в строю, как Райчо Николов. Самоотверженно прикрывали отступление кавалерии генерала Гурко. Отбивались от противника, в двадцать раз превосходящего их силой. Ходили в атаку с криком: «Юнаци, напред! На бой!» Ломались штыки, раскалялись ружейные стволы. Расстреляв все патроны, войники бросались врукопашную с песней о Болгарии. Пять ополченцев погибли, защищая Самарское знамя! Я видел своими глазами: замертво упал знаменщик Марченко. Командир 3-й дружины подполковник Калитин, соскочив с коня, подхватил знамя: «Вперед, герои!». Калитина сразило несколько пуль. Подоспел на помощь унтер-офицер Фома Тимофеев. Дружинники яростно отбили святыню. Это ли не львы? Я бы их всех до одного представил к награде. Всех до одного! Столетов умолк, вероятно, представляя бой, когда его дружины в течение четырех часов непоколебимо держались против лучшей армии Сулейман-паши с его английским консультантом Файв-Куксоном. И упорно, блистательно спорили на кровавейшем поле битвы, будто было этой армии не три месяца от роду, а тридцать лет. И рядом — позорнейшее поведение царского племянника герцога Лейхтенбергского. Безграмотный придворный генерал в критическую минуту струсил, прислал записку, что «заболел». Столетов принял командование на себя, руководил огнем орудий десятой донской батареи и двумя сотнями спешенных казаков. В самом городе дружинники построили баррикады из повозок, укрепились в домах, церквах… Все погибли в огне подожженной турками Эски-Загры, но не сдались. — Они умеют умирать героями! — сказал тихо Столетов. — Даже скупой на похвалы Гурко, недоверчиво относившийся к ним, вынужден был признать, что русская армия может гордиться ими. Вот где создается ядро будущей болгарской армии! Но вдруг глаза Столетова потухли, он словно бы сник, и Бекасов поразился этой перемене. Нет, не мог Столетов, не хотел рассказывать своему другу студенческих лет, что многое из того, что творится вокруг болгар-ополченцев, обескураживает, а порой доводит его до бешенства. И это нежелание штаба главнокомандующего дать щедро им в руки хорошее оружие, и боязнь свободолюбивого движения, всяческие искусственно возведенные сложности в формировании новых дружин. Даже партизанские четы предписывалось организовывать «по специальным свидетельствам, и проявлять осмотрительность в выборе начальников». Или страшил образ Петко-воеводы, что в батальоне имени Гарибальди дрался на Крите, а сейчас возглавлял отряд четников во Фракии? Вслух Столетов только сказал: — Войники доказали, что жертвы наши не напрасны, и многострадальный, нравственный болгарский народ достоин свободы. Но это не желает понять князь Черкасский. Бекасов хотел возразить, что нет, князь Черкасский, который бывал в их поместье под Тулой, все прекрасно понимает, но при своем краснобайстве — ретроград, из вчерашнего дня России, и боится, упаси бог, революционных настроений здесь, в Болгарии, куда назначен уполномоченным по гражданским делам. Но Бекасов не стал распространяться об этом. А Столетов, что-то переборов в себе, снова оживленно спросил: — Но ты ничего не рассказывал о себе. Как у тебя сложилась жизнь? Он открыл серебряный портсигар, протянул его Федору Ивановичу. Тот движением руки показал, что не курит, испытующе посмотрел на Столетова. Николай, вероятно, не знает, что слушателя Артиллерийской академии Бекасова, не без основания, заподозрили в распространении нелегальной литературы, которую он доставал у знакомых студентов. Тогда удалось извернуться, но это явно сказалось на продвижении по служебной лестнице. Однако стоит ли об этом говорить при такой мимолетной встрече? Столетов раскурил папиросу, защелкнул портсигар. — Да, вот видишь, очень отстал от тебя, — спокойно улыбнулся Бекасов, словно бы несколько даже подтрунивая над собой, что дальше капитана не продвинулся. Но вместе с тем на его лице генерал не заметил недовольства военной судьбой, обиды на нее. …Нет, вовсе не благостно складывалась жизнь Федора Ивановича. Он происходил из старинного разорившегося дворянского рода. Его отец был артиллерийским полковником в отставке. Под влиянием француза-гувернера, настроенного очень республикански, дружбы с лесничим, оказавшимся в этих местах после отбытия политической ссылки, Федя рано стал задумываться над несправедливостями жизни, искать ответа в книгах. Ему было лет тринадцать, когда он оказался невольным свидетелем порки крепостного крестьянина — за недоимки — в соседнем поместье Черкасских. Уже тогда Федор дал себе клятву что-то сделать для бедных людей. В академии, в дружбе со студентами, — это желание окончательно созрело. Женился Бекасов довольно поздно на сестре одного своего петербургского знакомого — Зиночке Звягиной, дочери преподавателя словесности в гимназии, славянофила и рьяного поклонника Аксакова. Через год после замужества Зина умерла от родов, а появившаяся на свет божий Натали воспитывалась в семье Звягиных. Федор Иванович видел ребенка редко, скучал, хотя каждый отпуск проводил с дочерью. Да разве обо всем этом станешь рассказывать? Бекасов посмотрел на часы. Он договорился встретиться с новым другом — Цветаном Купаровым — и, пожалуй, пора было откланиваться. — Прости, должен оставить тебя, — сказал Федор Иванович Столетову, — эта встреча была мне очень приятна… — И уже официально: — Честь имею! «Да, жизнь нас изрядно развела», — думал Федор Иванович о Столетове, идя на свидание с Купаровым. Но Бекасов действительно не завидовал его заслуженному взлету. В конце концов, каждому свое и во многом человек сам определяет свою судьбу. Капитан Бекасов был в военно-революционном кружке и в Кронштадте, куда приезжал Желябов, и на Кавказе, где встречался с Фигнер. Среди близких Федору Ивановичу людей оказались «каторжане», беглые из ссылки, конспираторы. Бекасов считал, что сам-то он сделал еще ничтожно мало. Ну, кое-кому открыл глаза на жизнь, кое-кого обратил в свою веру. Был случай, когда в губернском городе, где он служил, ему приказали, еще до получения материальной части, отправиться вместе с пехотинцами к мятежному селу, а рота «заблудилась». Или в другой раз: приказали в городе прикладами разогнать на площади бунтовщиков. Бекасов повел дело так, что его солдаты бестолково метались, кричали и растворились в толпе, не трогая ее. Но, собственно, этим все и ограничилось. А вскоре часть, в которой служил Бекасов, срочно перебросили под Зимницу, ему же дали новую батарею. «…Да, очень нас жизнь развела», — опять подумал Федор Иванович о Столетове, ускоряя шаг, но подумал с симпатией к этому, по всей видимости, достойному человеку. На войну штабс-капитан Купаров пришел извилистой тропой. Отец его Димитр — сельский учитель, преследуемый пашой, — эмигрировал с женой и малолетним сыном в Бессарабию, где уже лет десять жил в болгарской колонии его двоюродный брат. Отец и в Бессарабии продолжал учительствовать. Цветан плохо помнил Болгарию детства, но вот почему-то одна картина запала ему в сердце. Отец сидит за столом под зеленым абажуром высокой керосиновой лампы и читает первую газету на родном языке — «Болгарский орел». — Ее редактор — врач Иван Богоров, — значительно говорит отец матери, — ты помнишь нашу грамматику, созданную им?.. Цветан не знал, что такое грамматика, но уверен был, что это нечто очень важное. …Сначала Цветан учился в Николаевском славянском пансионе «для детей недостаточного сословия». Здесь усатый надзиратель Наско Минков изводил учеников придирками за «непокорство» и «неодобрительное поведение». Купарову, лишив стипендии, он пригрозил еще большими карами за «дух нигилизма и неуважение к царствующей фамилии». В это время родители Цветана переехали в Одессу, и он год проучился там в духовной семинарии, чтобы затем перейти в предпоследний класс второй гимназии. И в пансионе, и в семинарии Цветану настолько привили ненависть к казенным знаниям, что, открыв для себя книги Герцена, Добролюбова, Шевченко, он читал их с упоением и чем старше становился, тем больше понимал:, именно трудовые руки — главная сила на земле. В парижское военное училище Купаров поступил с ясно осознанной целью: подготовить себя для освободительной борьбы. Служба во французской армии и даже участие в войне с пруссаками оставили свой значительный след. Но Цветан решил уйти в отставку, начались эмигрантские скитания. Купаров встречался с Василем Левским, жил в Бухаресте за северным вокзалом «Филарет», снимая крохотную комнатенку, провалялся с жестоким воспалением легких в убогой больнице «Колентина», сотрудничал в бухарестской газете «Знамя» у Христо Ботева. Выяснилось, что Христо учился тоже во второй одесской гимназии, но раньше Купарова. Они стали вспоминать своих учителей — прекрасного историка Онискевича, культурнейшего словесника Шугурова, учителя математики Чепинокого, о ком знали, что он повстанец шестьдесят третьего года; стали вспоминать названия даже самых отдаленных одесских улиц, сады Большого фонтана, скамейку у обрыва к морю, запах жареной скумбрии… Вечерами долго бродили вместе… Дружба с Ботевым сыграла в жизни Цветана огромную, возможно, даже решающую роль. В этом внешне хрупком, но железной воли человеке, закалявшем себя, как Рахметов, Купаров нашел образец. Христо, первенец, избалованный сын учительской семьи, был аскетом. Красавец, боготворимый женщинами, ходил в обносках, питался впроголодь, спал на соломе. Одно время он ютился на заброшенной ветряной мельнице окраины Бухареста. Но никогда не унывал, не падал духом, мужественно издавал «Знамя». Свои талант, образованность, имя и связи отца не рассматривал как средства личного благополучия. Ботев был обаятельным, честным человеком. Когда Цветан приходил в редакцию, если можно так назвать четырехаршинную комнату, Ботев неизменно читал ему свои новые, пока неопубликованные стихи, фельетоны. При этом лицо Ботева становилось еще более юным, одухотворенным. Он послал телеграмму в Париж: «Да здравствует Коммуна!». И написал «Символ веры»: «Верую в единую общую силу рода человеческого на земном шаре — творить добро. И в единый коммунистический общественный порядок — спаситель всех народов от векового гнета и страдания через братский труд, свободу и равенство». Купарову была близка уверенность Ботева в торжестве коммунизма через революцию, в то, что будет единое отечество всех людей и общее владение всем имуществом. «Придет время, придет час!» — пели они. А как страстна, самобытна была речь апостола революции! Христо мечтал о золоте, превращенном в свинец, призывал сбросить турецкие цепи, ржавые от крови и слез, вонзить нож в грудь мучителей. — Свобода покупается дорогой ценой! — восклицал он, призывая отказаться от политической апатии. — Болгария будет спасена только после того, как турок, чорбаджи и архиерей повиснут на одном суку. Цветан восхищался сочностью ботевского языка: «За ложь не взимают пошлин, — говорил Христо. — Босфорский истукан рухнет». «Турецкая книга наших нечеловеческих страданий заполнена до отказа, но еще пытаются забрать у босого обувь, у голого одежду». Он писал о «заячьих петлях Румынии», о маленькой Черногории, что «кидала камни на бритую голову своего тирана», о тех, у кого «тело крещено, а душа обрезана», о «чужеземной саранче над болгарской землей». Мечтал поджечь Константинополь «в сорока местах» и предрекал, что лев затмит полумесяц. Христо Ботев погиб в двадцать семь лет. Весной прошлого года, в надежде на всенародное восстание в Болгарии, он поспешил ему на помощь. Под видом огородников ввел свой отряд в двести человек на австрийский пассажирский пароход «Радецкий», пересек Дунай и, высадившись на турецком берегу, выдал до полусмерти перепуганному капитану оправдательное удостоверение: «Мы, повстанцы Болгарии, силой заставили капитана высадить нас в непредусмотренном месте». Там же, на пароходе, написал Христо письмо друзьям: «Через несколько часов мы поцелуем священную землю Болгарии». И послал записку жене — Венете Петровой, только что родившей ему дочь Иваику: «Если я умру, то знай, что я после Родины больше всего любил тебя». Вместе с высоким светлоглазым четником[19], прозванным Латышом, Цветан вынес на берег знамя с гордой надписью: «Свобода или смерть». — На помощь повстанцам! — воскликнул Ботев. Они двинулись через горы, к Врацу. Казалось бы, так безупречно был разработан план, а на деле все пошло вкривь и вкось. Во Враце повстанцы упустили момент, не захватили город, не выслали к Ботеву своего связного. Были неразбериха, разобщенность, нерешительность. Воевода Ботев вынужден был принять бой в очень невыгодной для своего отряда обстановке, и на горе Вол, во Врачанских Балканах, пуля нашла его. Раненный южнее Враца, Купаров прибился к кочующим цыганам. Рана его — на подъеме ноги — была неглубокой, однако ходить Цветан не мог. Цыгане лечили его, прикладывали к ране сочные листья столетника. Когда Купаров стал передвигаться, опираясь на палку, он решил отправиться в горы к хайдукам[20]. Но никаких хайдуков не нашел, прятался в хижинах пастухов, на кошарах, мок в горах под ливнями, питался щавелем, ягодами и кореньями. Наконец решился спуститься к железной дороге, соединяющей Рущук с Варной. На станции Нови Пазар его три дня прятал железнодорожник Атанас Веснов держал под замком в пустом товарном вагоне, на запасном пути, по ночам приносил лепешки и воду, выпускал на прогулку. Но путевой обходчик Дичо Станчав — добровольный и ревностный турецкий соглядатай — что-то унюхал. Надо было уходить, пока не поздно. Атанас достал Цветану удостоверение на имя служащего Гиршовой железной дороги, принес ему форму, фуражку железнодорожника. Только обувь раздобыть не смог, и на ногах у Цветана так и остались в лепешку разбитые башмаки. И снова степная дорога. На ней повстречался он с молоденькой чорбаджийкой, едущей в фаэтоне. У нее пухлые губки, пухлые щечки, налитое молодостью пышное тело. Лале Карагезовой было восемнадцать лет. Она возвращалась в Рущук из Тырново от дяди Стефана — владельца шелкоткацкой фабрики и паровых мельниц. Как, опасливо кося на спину кучера, немедленно призналась Лала: она сразу догадалась, кто это идет, прихрамывая, по дороге. Но ей было интересно посидеть рядом с вот таким… Она замялась и не оказала «бандитом»— так называл повстанцев ее дядюшка. Через полчаса совместной езды их остановил отряд башибузуков, все еще вылавливающий рассеявшихся четников. Большеголовый, волосатый предводитель башибузуков, приподнявшись на широких, во всю ступню, стременах, впился глазами убийцы в лицо Цветана: — Мал-мал хайдук? — Нет, — ответил Купаров, пряча ноги. — Капасыз (разбойник)? — допытывался башибузук и долго рассматривал протянутое ему удостоверение, переворачивая его то так, то этак. — Комит? Лала бесстрашно и с интересом смотрела на башибузуков, которых до этого никогда не видела. — Меймур (чиновник), — сказала она о Цветане. — Не суйся, а то прирежу, — освирепел башибузук и выхватил из ее рук сумочку. Лала взвизгнула: — Как ты смеешь?! Моего дядю знает сам визирь! Дядя Стефан действительно часто ездил в Истанбул и у себя принимал турецких гостей. Разбойник, ухмыльнувшись, выгреб из сумочки все, что там было: — Славь аллаха, что брюхо тебе не вспорол. Отряд пошел своей дорогой, а Лала забилась в истерике, повернув к Цветану словно бы сразу расквасившееся лицо в слезах, закричала: — Оставь меня в покое! Иди своей дорогой! — и, увидев, что он медлит, крикнула еще пронзительнее: —Ты что, глухой?! Иди! …Только месяца через два удалось Купарову пересечь румынскую границу. В Сербии, в городе Зайчаре, сформировал он болгарский отряд для борьбы с турками, а затем с остатками этого отряда пришел в Плоешти к Столетову. Генерал добился назначения Купарова командиром роты ополчения. Сидя в палатке, штабс-капитан Купаров просматривал списки своей роты и делал пометки против некоторых фамилий: Антон Болев — убит. Киро Былков — ранен. Петко Атанасов — представлен к награде (посмертно). На этой фамилии Купаров задержался дольше. Как живой, стоял у него перед глазами слабенький, с продолговатой спиной, как у судака, неуклюжий Атанасов. Он ходил, смешно перекатываясь с каблуков на носки, словно бы промокая подметками землю. Припомнилась первая встреча с Петко еще в Плоешти, когда ополченцев обучали военному делу. Петко был в роте поручика Живарева и, на свою беду, попал в руки свирепого, бездушного фельдфебеля Драченко, истязавшего ополченцев грубостью, придирками, унижениями. Еще издали Купаров услышал крик Драченко: — Шкуру сдеру! А ну давай снова: на пле-чо! И опять у Атанасова получилось не так, как хотелось фельдфебелю. Тогда Драченко, схватив Петко за нижнюю губу, стал водить его вокруг себя, злобно приговаривая: — Я тебя научу, сивряга! Баран! Узнаешь у меня! Видно, он разорвал губу ополченцу, потому что меж пальцев фельдфебеля потекла кровь. — Прекратить! — подходя ближе, яростным шепотом потребовал Купаров. Разыскав поручика Живарева, он рассказал ему о безобразной сцене, свидетелем которой оказался, и попросил наказать Драченко. Живарев — хлыщеватый юнец с породистыми родинками на щеке и нагловатыми глазами — выслушал Купарова со скучающим выражением холеного лица. — Во всяком случае, — сказал он надменно, — унижать своего фельдфебеля из-за какого-то булгарца я не стану… Значит, заслужил… — Своим ответом вы оскорбляете и меня, болгарского офицера. — Вы — русский офицер. Но, помяните мое слово, ваши храбрецы разбегутся при первом же выстреле. Сегодня Купаров напомнил Живареву эту фразу. Поручик, нисколько не смутился. — Стоит ли вспоминать? — скривил он губы. — И потом, вы уверены, что уроки фельдфебеля не пошли впрок? В такие минуты жалеешь, что нельзя всадить наглецу пулю в лоб. Будто в дерьмо наступил! Купаров нервно передвинул портупею на узком плече. Еще в Систово Цветан взял Атанасова в свою роту, а в Стара-Загоре этот юноша проявил себя как герой, и сам Столетов представил его к награде. Посмертно. На пороге палатки появился капитан Бекасов. Цветан обрадовался приходу Федора Ивановича. Они познакомились в Систово, быстро и легко сошлись, безошибочно почувствовав общность взглядов. Бекасову сразу понравился этот худощавый, быстрый в движениях болгарин. У него были темные бакенбарды и усы, ровный пробор каштановых волос, великоватые уши и какая-то особенная манера говорить — страстно, убежденно, вовсе не навязывая свое мнение, а лишь отстаивая его. — Ты чем-то расстроен? — спросил сейчас Бекасов. — Неприятности? — А! — безнадежно махнул рукой Цветан. — Я помочь не могу? — Не можешь… Он рассказал историю Атанасова, с болью спросил: — Почему так цепко зло? Лицо Бекасова словно окаменело: — Потому что поощряется. Узнаю матушку цареву армию! Но эти господа забывают, что в один счастливый час «нижние чины» могут прийти к откровению: офицерские физиономии сделаны из той же глины. Они помолчали. — Да, вот принес тебе, — словно желал отвлечь Купарова от мрачных мыслей, сказал Бекасов, доставая из полевой сумки томик Дарвина и «Начало цивилизации» Леббока. — О! — радостно, воскликнул Цветан. Его темные глубокие глаза разгорелись: — Мечтал прочитать эти книги! Он нетерпеливо полистал их, потом, словно спохватившись, что недостаточно внимателен как хозяин, спросил: — Как ты насчет стаканчика лафита? — Поддержу компанию, — не желая обидеть Купарова, оказал Бекасов. — Как ты думаешь, — напористо допытывался получасом позже Цветан, — почему европейские социалисты, и даже Маркс, желают в этой войне поражения России? Выразительные глаза Цветана смотрят с тревогой и недоумением. — Думаю, потому, — задумчиво и, словно взвешивая каждое слово, ответил Бекасов, — что поражение могло бы привести к падению царизма. А ему необходима легкая и непременно победоносная война. Доказать, что у колосса ноги бронзовые, а не глиняные. — Да, но Болгария? Наш трезвый и скромный народ?! — возбужденно отбрасывая темную прядку, порывисто воскликнул Цветан. — Разве смогли бы мы сами изгнать кирджалиев?[21] — Для преобразований в стране должны, как я понимаю, созреть внутренние силы. Согласись, что прошлогоднее апрельское восстание было подготовлено не наилучшим образом. Ты понимаешь, что говорю я об этом с болью… «Да, Федор прав, конечно, прав. У нас были только кремневые да охотничьи ружья… Один бедолага вооружился… тертым красным перцем — слепить врата». Бекасов смотрел на друга сочувственно, боясь разбередить, своими словами рану. — Турки вырезали тогда пятнадцать тысяч мирных болгар! — с ненавистью воскликнул Цветан. — Посол Англии в Константинополе — сэр Генри Эллиот дал совет Порте расправиться с нами, «не разбирая средств». И они вняли совету! Что же, повторений ждать?! — Купаров вскочил, забегал по палатке: — Нет-нет, дорогой Федор, эта война должна принести нам национальное освобождение, а мы уже сами позаботимся о народовластии, о том, чтобы сбросить в помойную яму вслед за янычарами и чорбаджи. Молодая Болгария будет самостоятельно решать свою внутреннюю жизнь. Турция — один из последних оплотов рушащейся феодальной системы! И до сих пор держалась только на трудолюбии нашего народа. Бекасов, с внимательным сочувствием продолжая смотреть на Цветана, неторопливым жестом поглаживал жесткую бородку. Три дня назад, когда овладели они городом с мудреным названием, Бекасов распорядился передать освобожденным болгарам для самообороны, в случае отступления русских войск, семьсот трофейных винтовок, захваченных на турецком складе. И получил выговор от начальства «за превышение власти». Да и Столетов что-то важное недоговаривал о своем ополчении. — Что происходит?! — с болью, страстно продолжал Цветан. — Царские высокие начальники стремятся превратить болгарское ополчение в подсобные войска. Хотят, чтобы мы только несли службу охраны и конвоя, выделяли проводников. И все! Нас вооружают французскими ружьями системы Шаспо. Патронов к ним почти нет, русские не подходят — и получается, что вооружены мы палками. Даже без штыков, а с тесаками, которыми только лягушек пороть. Я точно знаю, как противился главнокомандующий формированию нашей артиллерии, участию в больших, открытых сражениях. Боятся рождения самостоятельной революционной армии! — проницательно заключил он. — Чего стоит один ваш князь Черкасский? Ты знаешь, что он позволил себе с преосвященным Нафанаилом? Всеми уважаемый благородный старец Нафанаил, когда русская армия была еще на румынском берегу Дуная, обратился к Черкасскому с предложением распространить среди болгар, томящихся под турецким игом, воззвание церкви: всеми силами помогать русским в их освободительной миссии. Сиятельный князь, приняв представителя преосвященного, надменно процедил сквозь зубы: — Двести пятьдесят тысяч русских штыков не нуждаются ни в чьих воззваниях…. Посланец вышел от Черкасского со слезами на глазах и вскоре надолго слег. …Нет, этой истории Бекасов не знал и, когда услышал ее от Цветана, подумал: «Вот что недоговорил мне генерал Столетов». Возле палатки ротного раздались голоса. Вестовой разыскал капитана Бекасова и передал ему записку. Его батарее приказывали немедля идти под Плевну. Купаров, оставшись один, продолжал думать о разговоре с Федором Ивановичем. Потом мысль его перешла к другому: «А где сейчас моя Гергана?». Два года назад женился Цветан в Румынии на вдове — Гергане Велевой, пианистке, окончившей консерваторию, удочерил ее девочку Бистру. Гергана пышноволоса, ясноглаза, всегда весела. Собирала в Бухаресте на своей квартире революционеров, вышивала знамя четы, уходящей в горы. Когда началась война, стала работать сестрой милосердия в госпитале, оставив дочку у родителей. Цветану припомнилось, как через месяц после женитьбы, в январский морозный и хмурый день, пошел он с Герганой в лес, далеко за городом. Тихо, печально шумели верхушки деревьев, накликая разлуку. Но вот луч солнца, неожиданно пробившись сквозь тучу, упал сверху на заснеженную поляну перед ними, и поляна вдруг поплыла неведомо куда: вместе с кустами, синицами, старым дубом на опушке… Маленькая рука Герганы лежала в его руке, он чувствовал у щеки ее дыхание… А белоснежный ковер все удалялся… «Ничего, Гергана, — пообещал Цветан сейчас, — будут у нас с тобой еще радости». Осман-паша опешил из Видина на помощь защитникам Никополя, но не успел: издали увидел горящий город, разрывы картечных гранат. Разведчики донесли: русский отряд из двух пехотных и кавалерийской дивизий взял эту крепость после ожесточенного боя, захватив при этом много пленных и сто тринадцать орудий. Тогда, круто повернув, Осман без воды, дневок, по бездорожью, строя мосты через Искер, вытаскивая орудия на руках, совершил сташестидесятиверстный марш-бросок. И на рассвете — после того дня, когда там побывали казаки есаула Афанасьева, вступил в Плевну со своим войском. |
||
|