"Книга Бекерсона" - читать интересную книгу автора (Келлинг Герхард)

3

Какая-либо зримая реакция его анонимного адресата отсутствовала, так что по прошествии нескольких полных ожидания беспокойных дней он вернулся к своей непосредственной деятельности. Это была прежде всего статья о паразитах, причем теперь, когда поджимало время, он уже не мог заняться чем-либо еще — редакция поручила ему сделать выборку и скомбинировать материал из двух книг с целью написания двух статей: «Ctenocephalides felis» («Кошачьи блохи») и достаточно спекулятивный источник под заголовком «Паразитируя по жизни» с обязательным эпиграфом из классика, например, Гейне: «Да, самое ужасное на свете», а также некоторыми раскованными сентенциями и отдающими безвкусицей изречениями, типа «женщина, побоявшаяся срыгнуть червя», а также с целым рядом рассчитанных на внешний эффект подписей под рисунками: «Клещи тебя подстерегают — комар обыкновенный наступает». Из всего этого варили неприхотливое чтиво, которое газеты активно предлагали в еженедельных приложениях своему в общем-то равнодушному читателю.

Все было как всегда, и после того как редакция озадачила его насчет этой темы, он запасся одним из наиболее известных учебников, в котором были собраны сведения по данной проблеме. Пролистав его, он попросил редакцию дать ему самые последние тематические новинки, которые всегда помогают сориентироваться при написании подобных статей. Он согласился, что его журналистский подход по большей части представляет собой некое псевдоремесло или второразрядное занятие и поэтому отдает паразитизмом, поскольку для него честный журналист, пишущий рецензии на так называемые научно-популярные книги и умеющий это делать, не то же самое, что его коллега, который делает вид, будто сам разрабатывает какую-то тему, в действительности же заимствует чужой труд для использования в собственных текстах. При этом он даже шел на искажение и незаметную подделку этих текстов, в том числе в целях маскировки, чтобы де-юре — это уже вопрос техники — с помощью нескольких подлинных цитат и соответствующих именных обозначений отвести от себя подозрение в плагиате: «Как считает зоолог Мейнолд Фритц из Эрлангена…», или «для профессора молекулярной биологии из Геттингена Карла Ф. Грисхаммера наше тело…», или «„enfant terrible“[1] в этой области научных знаний, профессор Гарвардского университета и эксперт в области паразитологии Ги Брэндлей, однако, утверждает…» — причем настолько убедительно, что настоящий автор хоть и упоминается, но видимость его заслуги сохраняется. Об этом он всегда хотел написать свою последнюю статью, чтобы тем самым свести счеты со всей деградировавшей прессой, а последнюю потому, что после нее уже наверняка никто не пожелает читать следующую.

Затем в один прекрасный день, когда он уже уверовал в то, что наконец-то смог сбросить с себя тягостные узы, избавиться от своеобразной угрозы для своего внутреннего равновесия, исходившей от темной истории с объявлением, откинул ее от себя… к нему пришла новая весть — опять-таки письменный, несомненно подлинный знак от них. Это было недвусмысленное послание в виде скромной, в общем-то нейтральной почтовой открытки даже без подписи, которая, согласно штемпелю, на сей раз была отправлена из Франкфурта. Пораженный и встревоженный, он уловил лапидарность этой весточки: выбор пал на него, Вальтера Левинсона, но в какой связи? Как было эвфимистически сказано, он оказался избранным. Убежденность (под воздействием чего?) предопределила этот выбор (каким образом?), что он именно тот человек, который нужен. Но для чего? В общем, было желание попробовать с его участием. И этот выбор окончательный. Этот последний поворот настиг его, Левинсона, в тот момент, когда, вернувшись домой, еще в куртке и с сумкой для покупок, со связкой ключей в руке, он стоял в своей узкой прихожей, прямо-таки физически. Эта весть поразила его внезапно, как выстрел, удар или толчок, и уверенность, что из этой истории нет выхода, что она уже не отпустит от себя никогда.

Это послание он получил однажды по почте без явной ссылки на отправленное им в газету объявление, поэтому сначала его даже обуревало сомнение, является ли данное послание по сути долгожданным ответом на его встречное объявление, которое вообще, может быть, и не дошло до адресата, но которое впоследствии и после неоднократной проверки он воспринял как однозначный ответный выпад против текста его ответного объявления, хотя визави даже не намекал на текст последнего. Постоянно делался упор на практический аспект. Ни наличие текста, ни его высказывание об отказе от объявления не были приняты к сведению. Дело преподносилось так, словно он никогда и ни от чего не отказывался. Хотя его вновь и вновь поражали резкость, категоричность и бескомпромиссность таких действий, что производило на него однозначное впечатление: он имел дело с противником, к которому до сих пор относился недостаточно серьезно, да и вообще его недооценивал.

На почтовой открытке на этот раз не был указан отправитель, отсутствовала и подпись, однако не было и сомнения в том, что данное почтовое отправление именно от них, как он повторял только про себя — от нее или от противной стороны, или от «противных сторон». Возможно, там присутствовал лишь кто-то мужского пола, что следовало из текста, намекавшего на упомянутое выше. К сожалению, он уже не располагал первоначальными документами. Анализ текста фактически доказывал, что они с большой долей вероятности приняли к сведению его ответное объявление. Так, в тексте присутствовало замечание, что некто был недостижим больше в Швейцарии (!), впрочем, для него в данное время вообще нигде, что в общем-то не имело особого значения, поскольку, как вскоре ему станет ясно, его мнение мало кого волновало. Именно они (множ. число) создавали видимость происходящего (ибо мы имитируем действо), ему же оставалось лишь полагаться на нас. Но упование стало последним, на что он еще оказался способным (и вообще тогда) в этой истории. Он же, наоборот, в приступе гневного возмущения, но выдавая желаемое за действительное, разорвал вдоль и поперек, а потом сжег эту жестокую открытку и первое послание, так называемое граубюнденское письмо; затем поджег спичкой документы, а все, что осталось от бумаг, спустил в унитаз. Этим избавительным актом он, как ему казалось, раз и навсегда окончательно порвал все узы, связывавшие его с этой аферой. Однако попытка разрыва, как вскоре выяснилось, стала всего лишь проявлением его полнейшей беспомощности. Противная сторона скорее всего даже не узнала о его самопроизвольном и, как ему тогда казалось, окончательном выходе из игры.

Впоследствии его охватила ярко выраженная неуверенность в своих силах. Ему припомнилось, как в одном супермаркете, месте тайного совершения им покупок, он бродил между рядами стеллажей с продуктами. «Нет!» — порывался он выкрикнуть и даже проговорил, по крайней мере вполголоса: «Нет, этот выбор (правда, с некоторым опозданием) не может быть окончательным, ваш кандидат не участвует. Я таковым не являюсь, просто не желаю им быть, не хочу быть вашим кандидатом…» Он беспрестанно повторял эти слова: «Я не желаю быть вашим кандидатом!» То была фраза, выражавшая его непримиримость, как позже он сам комментировал не без иронии. Потом он наконец-то почувствовал, что со всех сторон на него бросали недоверчивые и бессмысленные взгляды. В ответ он немедленно покинул супермаркет, так ничего и не купив. Только на улице до его сознания дошло (при одной этой мысли он громко рассмеялся), что, весьма вероятно, они скрытно подглядывали за ним, да еще потихоньку злорадствовали, возможно, предугадав его реакцию на происходящее, из-за чего все снова предстало для него в ином, новом свете, уже не оставлявшем места для улыбки. Он резко остановился на перекрестке Фрухталлее и Бельансштрассе, впервые поискав их глазами здесь, на этом широко известном месте. Ему самому это место было до боли знакомо ввиду ближайшего расположения рядом с его домом. Как внимательно он ни рассматривал затем аллею, так ничего и не увидел, не обнаружил никого, кто вдруг свернул бы в сторону и слишком поспешно удалился бы. К этому времени он уже полностью утратил все, что оставалось от его непосредственности, которая, несмотря ни на что, все еще напоминала о себе. Причем сознание весьма сомнительных следов некоего присутствия вскоре стало заполнять его жизнь, словно таинственный непрекращающийся разговор, порождавший впечатление, что противоположная сторона втягивает его в какую-то игру, до некоторой степени планирует и прогнозирует его реакцию, в результате чего, как он представлял себе, в случае фактического «попадания» все более убеждалась в правильности избранной тактики. И он все больше как бы увязал в какой-то липкой массе, откуда никак не мог выбраться. Вместе с тем он обнаружил в себе и некоторые новые черты. Речь шла о процессе переосмысления, который он называл углублением сознания, проявлявшегося в согласии с навязанной ему, если хотите, конфронтацией, которая со временем все более обострялась и, наконец, закончилась полной капитуляцией… но тут он сыграл на опережение.

Ранее описанный беспомощный акт сожжения письма и открытки явно представлял собой нечто вроде последнего всплеска, прежде чем он окончательно, без остатка и, как ему казалось, теперь с охотой смирился со своей судьбой. Причем он даже предвидел, но только еще не был готов реализовать эту капитуляцию, проявившуюся в акте сожжения. Любопытным в этой истории было то, что именно в неосознанном сожжении документов проявились его высокомерие, а также нехватка хладнокровия, что доказывало: урок не пошел впрок, достижение цели оставалось делом будущего.

В свои без малого тридцать лет он ощущал себя в переходном состоянии как в профессиональном, так и в личном плане, когда все казалось возможным и ничто — стабильным. Этот кризис, как он, видимо, справедливо заметил, наряду с упомянутым разрывом с его прежней женой или подругой породила прежде всего глубокая неудовлетворенность, связанная не в последнюю очередь с почти абсолютным провалом его попыток заработать. С другой стороны, слово «кризис» вовсе не означало, что его дела складывались наихудшим образом или что он ощущал себя глубоко несчастным человеком. Напротив, этот отрезок жизни стал для него периодом прорыва и динамичного движения вперед. Фактически, несмотря на все переживания, на всю потерянность и подавленность, которые свалились на него, он был полон неиссякаемой бодрости и поразительной живости, которая лишь временами выливалась в состояние изнеможения, в своеобразное самопогружение, в неожиданные переживания в связи с утратами и отчаянностью положения, которые однажды (это произошло в декабре во второй половине дня, тогда темнеет быстро, уже в полпятого вечера; он вдруг ощутил, что силы на исходе, и, не раздеваясь, лег в постель) довели его уже в полудремоте до состояния свободного падения: как будто все быстрее и быстрее устремляешься к земле, но никак на нее не упадешь…

При этом он никак не мог уловить: ранее описанный кризис являлся следствием неприятия редакцией его текстов или, наоборот, отвергнутые тексты породили кризис? В любом случае последний привел к тому, что его и без того напряженное финансовое положение постепенно все более усугублялось. Между тем ему не составило большого труда научиться жить на удивительно малую сумму денег, он уже давно сформировал для себя достаточно скромный уровень потребления — собственную систему ценностей, в которую он укладывался без особых потрясений. Так, разъезжая по городу, он вновь и вновь заглядывал в универсальные магазины и так называемые бутики, чтобы купить себе белье и все прочее на основе понижения сортности товара, на который натыкался хоть и неожиданно, но неизменно вовремя. Ему казалось, что эти усилия по поиску, отслеживанию, просчитыванию, отбраковыванию и принятию ценового решения суть иная форма его жизненного кредо, отражавшего сугубо индивидуальный способ удовлетворения потребностей и пропитания. Он всегда стремился к построению структуры счастья, которая ведь нуждалась в желании и созидании в его собственном понимании. Он каждый раз воспринимал как удачу, если в его руки попадала ценная вещь, если он становился обладателем чего-то для него достижимого, особенного по сниженным ценам. Просто он ненавидел начищенное до блеска потребление, циничные и бесцеремонные траты, то есть по его образу и понятию эрзац-жизнь, противоречившую его собственным представлениям. В общем, последние годы он прожил достаточно скромно, поддерживая равновесие между расходами и доходами, режимом экономии и потребностью занимать деньги, ориентируясь в основном на плавленые сырки и чай… Можно было представить себе, как он сидел тогда в своей крохотной кухне за столом, за спиной окно, через которое он любил снова и снова разглядывать большой задний двор и огромную грушу, которая летом стояла, нахохлившись, как птица, а осенью увешанная плодами, которые никого не привлекали и оставались на дереве до зимы, и превращалась в прозрачный высохший скелет, сучья которого тянулись к небу, открывая вид на расположенные напротив дома, из окон одного на него смотрела нагая девица, которая, видимо, только что вышла из ванной… Обвязав полотенце как тюрбан вокруг головы, она стояла у окна, видимо, поставив ногу на стул. Она разглядывала его, выставив свое юное, пропорционально сложенное, изящное и горячее тело, чтобы хотя на расстоянии он мог полюбоваться им в течение нескольких минут.

Он достаточно скромно жил в квартире старого полуразрушенного дома, принадлежавшего известному кельнскому спекулянту, который, как писали в газетах, болезненно цеплялся за доходные дома, буквально коллекционировал их, хотя не проявлял интереса к отдельному принадлежащему ему объекту, ни в коей мере не заботясь и о его, Левинсона, жилье. Так, дом и квартира ветшали и практически разваливались, что ему как съемщику давало повод протестовать против любого планируемого повышения арендной платы и даже добиваться ее снижения.

Впрочем, для этого ему пришлось осваивать искусственный язык понятий, также ставших составной частью его жизненного кредо: условие, предупреждение, крайний срок, претензия и жалоба, что опять-таки породило состояние душевной напряженности. Это также представляло собой одностороннюю конфронтацию, в которой принцип противной стороны по сути дела заключался лишь в том, чтобы скрыть свое имя, спрятавшись за адвокатскими конторами и пустыми юридическими фразами, а также за холодным нейтральным тоном, который лишь иногда отдавал цинизмом и сарказмом. Этот домовладелец из страха (перед кем? может быть, перед самим собой?) провел свою жизнь с пистолетом в руке и в хаотических условиях на укрепленном со всех сторон чердаке дома в Кельне, на территории искусственного сада, где, переусердствовав в своем спекулятивном рвении, как тогда писали в газете, а также погрязнув в своих грабительских и антисоциальных аферах, сделал четкий и логически оправданный шаг—собственноручно застрелился. Это также не имело отношения к сути вопроса, но для него, Левинсона, стало тогда ярким контрастным проявлением.

В начале декабря ему был отдан первый приказ. Тогда от него впервые неожиданно и безоговорочно потребовали выступить в роли курьера. Это было первое в ряду поручений, которое он, наверное, по праву расценил как пробное с целью выяснения, в какой мере противная сторона, то есть связанные с газетными объявлениями люди, уже могла на него положиться. С этого и началось то, что впоследствии Левинсон воспринял как постепенную вовлеченность в своего рода скрытое соучастие (речь шла о тайном взаимопонимании, базирующемся на неприязни), тайное состязание, в котором каждая из сторон пыталась (по крайней мере так это виделось ему) по возможности превзойти соперника в добросовестности и точности, а также пунктуальности в спортивном смысле слова, а может, даже затмить его, то есть победить.

Он был не только испытуемым, а они — теми, кто взял над ним верх, извлекли его из неизвестности. Речь шла скорее о том, что и он собирался подвергнуть их проверке и фактически добился этого, и что они были вынуждены приноровиться подчиниться ему, его персоне по имени Левинсон. От него требовалось лишь знание определенных правил игры, а еще понимание исходивших (не от них!) объективных условий и соблюдение их — условий, на основе которых функционировало (в сущности, каждое) отношение. И вот он уже заткнул за пояс их, своих противников, в смысле более высокого порядка законности и диалектики, равно как и они его.

Так что и ему в полной мере удалось (а именно в результате тщательнейшего исполнения их предписаний и благодаря умению приноровиться, что никак не объясняется бесхарактерностью) понять их, раскусить и в итоге стать для них партнером и впоследствии даже нечто большим.

Коротко говоря, вся история раскручивалась следующим образом. В один прекрасный день (это было в декабре) он получил по почте ничем не приметный конверт, в который был вложен железнодорожный билет второго класса до Ганновера и обратно, а также две плацкарты на два конкретных поезда. В конверте больше ничего не было: никакой информации и никакого сообщения. Хотя он тогда не допускал мысли о чьей-то ошибке, первой реакцией было — исполнять такое странное таинственное поручение (сомнений в этом не было ни на миг) он ни в коем случае не станет. Однако чем дольше он размышлял, тем больше его охватывало любопытство. Ему хотелось знать, что же за всем этим кроется, ведь говорить о полной бессмысленности поручения не было оснований. Поэтому после некоторых раздумий он все же решил отправиться в дорогу. К этому его подтолкнуло если не любопытство, то упрямство. Он словно поднял перчатку, чтобы сказать им: вот смотрите, это мой выбор, я сделал его добровольно, я принимаю вызов. Затем он внимательно рассмотрел забронированные билеты, отметив, что его поезд отходит через полтора часа.

На пути к вокзалу он поначалу разглядывал всех пешеходов в ожидании какого-то предназначенного ему знака: может, кто-то подмигнет, незаметно просигналит жестом. Он надеялся, кто-то заговорит с ним, чтобы сориентировать его. Он должен был реально учитывать, что за ним могли вестись слежка и наблюдение. Им ведь был известен его маршрут и то, на каком месте в вагоне он будет сидеть. Но ничего не происходило. Вместо этого он, Левинсон, вскоре (практически когда ехал в автобусе на вокзал) решил не доводить себя до сумасшествия, а наслаждаться путешествием.

Сама поездка прошла без происшествий. На этот раз он ощутил неизвестное ему ранее страстное осознание самого факта нахождения в пути. Он действительно почувствовал себя человеком, впервые отправившимся в дорогу без цели и смысла… Путешествуя на поезде, он редко когда проявлял такое внимание, такой интерес ко всему: к попутчикам, к пейзажам за окном. К этому интересу вскоре добавилась какая-то пронзительная, почти что одухотворенная печаль при виде, как ему вдруг показалось, мелькнувших и безвозвратно утерянных, стремительно уносившихся куда-то вдаль лесов, полей и холмов. По-зимнему неяркое солнце, которое в первые послеобеденные часы низко висело над горизонтом, показалось ему заурядным светилом, какой-то имитацией или же бледным воспоминанием об оригинале. Все казалось ему подделкой или фальсификацией во время той поездки на поезде в Ганновер, даже пассажиры в его купе производили удивительно неприятное впечатление… Вместо того чтобы ехать в двухъярусном пассажирском вагоне, он, согласно плацкарте, безропотно устроился в купейном. Скорее всего из любопытства, чтобы убедиться, появятся ли в его купе и другие обитатели. Он уселся на свое место у окна и принялся разглядывать пассажиров. Пожилая экзальтированная дама в тесно облегающем костюме джерси сидела напротив, она без умолку болтала, считая нужным высказывать все, что думала; рядом устроились двое молодых людей — в углу напротив «ковбой» с севера Германии в кованых сапогах и джинсах с пряжкой на поясе, со скрещенными «кольтами» на голубой тенниске (на голубом поле выделялась надпись «In hoc signo vinces»), а посередине последователь или сторонник Штейнера, который, сложив руки и подняв глаза, едва слышно что-то бормотал, медитируя. Попутчики во всей их индивидуальной определенности и зримости казались ему странными далекими существами, бессмысленными актерами в некоем театре абсурда, о котором они сами понятия не имели, но без которого этого действа вообще не было бы.

Как лепидоптеролог разглядывает через увеличительное стекло обожаемые реликты, так и он смотрел на попутчиков; ему захотелось все зафиксировать, и он стал записывать (к счастью, с собой оказалась ручка), так что весь путь до Ганновера и затем при возвращении он почти целиком был поглощен созерцанием окружающего и его фиксацией на бумаге, и наоборот.

Время между поездами (без малого час) он провел в привокзальном ресторане Ганновера, так сказать, в соответствии с директивой, не имея иного поручения, кроме как находиться в этом месте, впрочем, без намека на какое-либо внутреннее сопротивление, как он констатировал, к собственному удивлению. Не долго думая он сел за один из многих свободных столиков. Его сразу же обслужили. Все шло как по маслу. Он был в прекрасном настроении, в здравом уме и твердой памяти. Официантка улыбнулась посетителю и обслужила, как ему показалось, с особой любезностью. Это была молодая бледная женщина в блузке без рукавов. Он хорошо разглядел ее, пока она шла к его столику через весь огромный зал. Она показалась ему весьма привлекательной, запомнившись родинкой на белом плече. Они сразу нашли общий язык. Взаимопонимание между ним и этой изящной женщиной каким-то образом распространилось на всех дам, которых он когда-то знал и любил. Он должен был контролировать себя, чтобы, расплачиваясь, воздержаться от неловкого замечания на этот счет. Чуть позже он вышел из ресторана, не обмолвившись ни словом с кем-либо, за исключением обслуги. При этом он не заметил, чтобы кто-то обратил на него внимание. Вернувшись на перрон, сел в поезд, который словно специально дожидался его, чтобы вскоре отправиться в обратный путь.

И вновь во время поездки по территории Германии он, словно пораженный новизной ощущений, делал многостраничные записи, фиксируя все, что видел за окном, — солеварни, электростанции, затопленные луга, перекошенный от порыва ветра флюгер на старой водонапорной башне, припорошенные склоны или отмеченные тающим снегом резкие контуры ландшафта: канавки, борозды, скирды, копны, брошенная в поле техника, в общем, отрицательная и отживающая снежная топография. Однажды он увидел замерший автомобиль с мигающими сигнальными фонарями, напоминавший раненное в живот копытное животное с четырьмя вытянутыми конечностями. Потом вдоль дороги снова попадались города и деревни, тогда они снова проскакивали мимо светофоров, электрических опор и пустынных перронов. При этом его главными ощущениями были глубокая грусть, одиночество и потерянность — так бывает, когда тебя везут, а процесс замедляется, когда в каждой человеческой клетке включается механизм торможения, когда дает о себе знать инерционность развития. Ему казалось, что он смотрит на все вокруг не только глазами, не обычным внешним зрением, а связан с глубинным внутренним источником. Другими словами, этот глубинный источник посылал взгляд изнутри вовне, а потом наоборот. Впоследствии он долго размышлял о значении этой поездки, прежде всего задаваясь вопросом: может, он упустил из виду главный ее смысл, или все определяющую деталь, или этот смысл заключался лишь в том, что его хотели проверить, чтобы убедиться, что он выполнит поручение и совершит предписанную поездку? Если так, то его недооценили, тогда, кто давно переменил тактику, кто принял брошенный вызов и отправился в поездку не только для того, чтобы не дать себя скомпрометировать, вставляя палки в колеса и уклоняясь от столкновения. Нет, он, напротив, исходил из того, что безусловное выполнение поручения послужит его интересам, тайно укрепит его преимущество перед ними.

Фактически его линия поведения отвечала духу смирения, когда знание и предчувствие переплетаются, а предпочтение нередко отдается интуиции.

Вернувшись домой, он быстро привел в порядок свой микропротокол. Ему казалось, что все выглядело достойно. Правда, потом он не мог решить, что с этим делать. У него было такое ощущение, что этим он, по сути, обязан своим заказчикам. Но как на них выйти? Итак, он положил черновую тетрадь, которую назвал «Поездка в Ганновер», в своей квартире на видное место, где она и пролежала несколько недель. Потом он куда-то засунул ее и больше уже не мог отыскать. Может, это единственное доказательство его поездки впоследствии вообще исчезло. Но может быть, со временем еще выяснится, что рукопись все же оказалась в руках его безмолвных заказчиков, как он их называл уже тогда.

Никакого иного результата эта поездка для него не имела. Правда, несколько дней спустя ему доставили конверт, который он обнаружил в прихожей. В конверт была вложена банкнота, кстати сказать, весьма приличная сумма, которую после некоторых колебаний (кому ее отдать?) он оставил себе. С тех пор он снова и снова находил в своей квартире конверты с небольшими суммами, которые стал воспринимать как своего рода компенсацию за невыплаченные гонорары. Для него, причастного к этой истории, между прочим, было нелегко реконструировать происшедшее по логическим и хронологическим критериям. Пережитое всегда в момент действия им терпение обнаруживало иные акценты, чем некоторое время спустя, когда события прослеживались на расстоянии, воспринимались в режиме повторения и усваивались легче. Например, он еще хорошо помнил, какое борение в его душе вызвал вопрос, что делать с деньгами.

Его гордость (а может, страх?) и воля к самоутверждению вначале подсказывали ему, что сумму следовало бы вернуть. Некоторое время спустя эти деньги лежали преспокойно на кухонной полке, вызывая в нем улыбку, как что-то несущественное и вместе с тем оскорбительное, при том что он с самого начала испытывал потребность положить их себе в карман и потратить по собственной надобности. Это была редкая апокрифическая потребность, которая, как ему казалось, охватила все общество, и он даже предопределил (отказываясь самому себе в этом признаться) своеобразную отполированную до блеска алчность, такую же абстрактную, как и сами наличные. Она отражала, должно быть, мечту о могуществе или мощи, предсказанной каждым в совокупности кредитным билетом. Тогда он как бы из упрямства положил эти деньги себе в карман, сознательно оставил их себе, словно оправдывая это решение следующим образом: «Я забираю эти деньги сейчас, мне это дозволено, они не имеют на меня влияния, я к этому не восприимчив», — даже если он и не думал, что они оказывали на него серьезное воздействие и что они не могли на него не влиять, только иначе, чем, наверное, предполагалось сверху. Дело в том, что он принял деньги против них, против их намерения охладить его пыл. Но он продемонстрировал им, что не зависит от их денег, равно как и от них самих. Здесь проявились новые признаки того, что впоследствии он воспринимал как собственное умопомешательство. Правда, тогда он еще не понимал: главное не то, чем руководствовался берущий. Суть вопроса заключалась исключительно в том, взял ли он, принял ли эти деньги вообще.

Между тем со временем установилось определенное скрытное согласие между ним и его тайными заказчиками, своеобразный климат доверия, который среди прочего проявлялся в том, что никто, никакая третья сторона, не знал об этих отношениях и что эти отношениях его стороны в любом случае не могли быть озвучены и, что любопытно, должны были оставаться, собственно говоря, нереальными. Фактически он оказался вовлеченным в такую ситуацию, которая предполагала все большую изоляцию внутреннего побуждения от любого вторжения извне. Много позже, лишь задним числом, ему стало ясно, что сложилось так называемое психодинамическое отношение — перенос, в котором он постоянно оставался ребенком и еще имелась родительская инстанция. Иногда ему казалось, что, в сущности, он лишь перепутал одну инстанцию с другой, при этом внушив себе способность регулировать процесс, но сам неожиданно стал жертвой нечто более масштабного и вместе с тем ему неизвестного.

Этот аспект внедрился ему в сознание, и незаметно он ощутил невозможность избавиться от такого ощущения. Но, как ему припомнилось, он никогда не стремился к такой дифференциации, а о сломе, как бы он охарактеризовал тогда подобное изолирование, начиная с какого-то, впоследствии уже непреодолимого более момента, вообще не могло быть и речи. Принятое решение, если оно было таковым, видимо, было продиктовано не в последнюю очередь упрямым желанием показать им и прямо-таки странной детской потребностью доказать самому себе, а может быть, и стремлением к самопознанию.

С течением времени его взгляд на все это смягчился. Много позже он узнал, что в день его поездки в Ганновер известному писателю Кремеру была вручена премия столицы земли Нижняя Саксония за гражданские заслуги, причем награждение происходило как раз в то время, когда пассажир Левинсон находился в привокзальном ресторане Ганновера.