"Тринадцатая пуля" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)Глава 27…В Москве чрезвычайное положение. Со всеми вытекающими… Из магазинов исчезли продукты питания, в продаже только минеральная вода и спички. Как когда-то… Опустел двор… Только две мрачные фигуры в черных плащах, сапогах и лохматых кепках застыли на скамейке. Не видать Саболыча и его партнеров по древней игре. На телевизионном экране исключительно новостные программы. Никакой рекламы. Да и что рекламировать?.. Реорганизацию всей государственной власти? Что происходит в стране, никто не знает. Из газет осталась "Правда". И та выходит об одну страницу — вроде прокламации. Слухи, слухи заполнили страну… Говорят о тайных расстрелах, разрушении церквей и закрытии Московского университета, как рассаднике вольнодумства. Руководит страной какой-то таинственный Совет национального спасения, в который входят Ванадий Блювалов, которого все считают балаганной фигурой, престарелые генералы с сержантскими лицами и несколько бывших кухарок. Но, по слухам, руководство осуществляет кто-то другой, могущественный и страшный, до поры остающийся за кулисами политических событий. Я уверен, что знаю, кто это… Говорят, что закрыты границы. Все эти новости сообщает мне любопытная Слава, которая рыщет по столице в поисках приключений. Я из дому не выхожу. В Москве установилась отвратительная погода. Идут мерзкие мелкие дожди. Настроение у меня кладбищенское… Меня продолжают оберегать. Из окна я вижу приставленных ко мне охранников. Я уже знаю их в лицо. Мои постояльцы не подают признаков жизни. Из еды в шкафу на кухне я обнаружил только консервы и макароны. Вчера Слава где-то достала две луковицы и принесла их в кармане своего роскошного парижского плаща. — Украла? — спросил я, подозрительно глядя на овощ. — Почему украла? — обиделась она. — Подарил один очень симпатичный грузин… — Всё, это конец, — сказал я, взяв в руки золотистые головки, — осталось сделать один шаг — съесть сырую луковицу — и превратиться в Буратино. — Я жаждала приключений, — уныло произнесла поскучневшая Слава, — и где они? То, что здесь происходит, это не приключение, это даже не происшествие, это — катастрофа!.. — она тяжело вздохнула. Мои попытки найти Болтянского ни к чему не привели. Молчит квартира, молчит дача… Такое впечатление, что Москва вымерла. Делать нам здесь нечего. Но… — Без картин я не уеду, — объясняю я Славе. Она располнела, хотя питается только макаронами и консервами. — Как твоя гражданская жена я готова ждать, сколько угодно, — сказала она, озабоченно вертясь перед зеркалом, — но здешняя кухня меня доконает. Неужели вы в России всегда так питались? — Чем тебе не нравятся макароны? — Они мне нравятся. Но их слишком много. И они мне уже снятся!.. Андрюша, я не уговариваю тебя, но нам надо уезжать. И как можно скорее! — Ты гражданка Франции, ты можешь ехать. А меня, боюсь, не выпустят… — Господи, что же нам делать? — Я что-нибудь придумаю… — Может, нам пожениться? — ??? — Тогда тебя, как мужа француженки, точно выпустят! И потом, я еще ни разу не была замужем. — Не уверен… — Ты не веришь?! — Не уверен, что выпустят… А жениться? Что ж, я готов, но с одним условием… — Знаю. Ты потребуешь невозможного… Ты потребуешь, чтобы я была тебе верна… — Не помешало бы… Но условие — в другом. Мы обвенчаемся в Париже… — Но я католичка!.. — Согласен перейти в католическую веру. Тем более что я — вне вероисповедания… — Какая жертва! — Слава повисла у меня на шее. Зачем я ей нужен?.. Я опять стал плохо спать. Лежа с открытыми глазами и вслушиваясь в шорохи старого дома, я часто рисую в воображении далекий город в синей дымке, широкую реку с самыми красивыми в мире мостами, вспоминаю юного любителя чтения на балконе в доме напротив и веселую толпу на набережной… Ах, Париж, Париж с его неповторимыми улицами, его волнующим волшебным воздухом, Париж, город грез, город, который завораживает, сулит и обещает… Почему я не уехал туда, когда был молод? Боюсь, мне уже никогда не увидеть Эйфелевой башни… Ну, что ж, спасибо и на том, что Париж был в моей жизни… Мне жалко самого себя, мне жалко немолодого человека, в которого я превратился с годами. Этого немолодого человека жалеет мальчишка, который сидит внутри меня… В мои годы сентиментальность опасна, и, в конце концов, намучившись, я сердито засыпаю… …В пять утра выстрелил маузер. Говорят, раз в году и палка стреляет. Что-то произошло в металлических внутренностях дореволюционной единицы огнестрельного оружия. Может, проржавела пружинка спускового механизма, может, окислился от времени капсюль, может, еще что-то… Но пистолет самопроизвольно произвел выстрел. От страшного грохота я чуть не лишился разума, с испуганным воплем подлетев на кровати под самый потолок. Мое сердце вмиг покинуло свое законное место над вторым левым ребром и затерялось в области гортани. Сначала я подумал, что это ночные забавы Лаврентия Берии. Когда мое сердце благополучно вернулось на место, я встал с постели и только тогда заметил, что Слава даже не проснулась. Да, с такими задатками, живи она полвека назад, можно было бы смело вступать в Иностранный легион! Там бы она не затерялась. Я встал, накинул халат и прошел в кабинет. Зажег свет. Сильно пахло порохом. Я подошел к книжному шкафу. Увидел лежащий на полке пистолет. Его дуло было направлено на меня. Из суеверного страха я сделал шаг в сторону. Маузер выстрелил раз, почему бы ему ни выстрелить еще?.. Я прикинул на взгляд примерную траекторию полета пули и нашел входное отверстие. Напротив шкафа, на стене, висела в рамочке под стеклом (теперь разбитом) групповая фотография студентов Академии художеств 1974 года выпуска. Я нашел себя, вернее, то место, где до выстрела на фотографии среди друзей и приятелей помещался молодой подающий надежды художник Андрей Сухов, и увидел пулю, пробившую фотографическую бумагу и застрявшую в штукатурке… Я ножом для разрезания бумаги извлек пулю из стены и положил ее на ладонь. Пуля была теплая… Я взял пистолет в руки. Разобрать его было делом минуты: когда-то у отца был такой же, и я знал, как это делается. Еще минута ушла на сборку. В обойме оставалось еще… я пересчитал — тринадцать патронов. Двенадцать я вложил назад, в обойму, а один опустил в карман халата… …Как я ни боюсь выходить на улицу, но в один прекрасный вечер я все-таки, прихватив зонт, выбираюсь из дому. К сопровождающим, которые, как тени следуют за мной, я отношусь без страха. Возможно даже, с некоторым уважением. Работа у них такая… Во дворе грязь и разор. Где-то за городом бушевала гроза: об этом говорили сполохи на темно-сером, будто непромытом, небе и слабые, но угрожающие раскаты грома. Лицом к стене, опустив голову, в позе пьяницы, украдкой пересчитывающего мелочь, стоял неизвестный гражданин и справлял малую нужду. Я вышел на Арбат, потом по Кольцу направился в сторону площади Восстания. Порывистый ветер гнал по грязным улицам клочки газет, песчаную пыль, тряпки белого, синего и красного цвета. Тревога, тревога, тревога была разлита в городском пространстве. Тревога была везде и во всем: и в пахнущем сырым подвалом воздухе огромного города, и в желтом свете уличных фонарей. Этот мертвенный свет рождал рыскающие по тротуарам и мостовым тупорылые тени, похожие на дрожащие от страха привидения. У гастронома, в витрины которого были вставлены фанерные щиты, стоял парень и под гитару пьяным голосом тянул незнакомую песню. Струи дождя непрестанно играют На крышах домов и на тоненьких вербах, И в вышине, на миг замирая, Носятся тучи под бешеным небом. Черный асфальт, как безумное небо, Тучи, как лужи, несутся беспечно. Все, что есть в мире — безумнее бреда, Все, что есть в людях, как мир, бесконечно. Вот она, поэзия двадцать первого века, подумал я. Меня обогнал странно одетый человек с седой бородой. Он был в длинном грязном пальто и домашних тапочках с меховой оторочкой. На голове ненормального бородача строго горизонтально помещалась военная фуражка, по околышу которой белой краской была выведена надпись — "Подземный космонавт". Дивный прохожий скрылся в дверях "Чайной". Что-то, — возможно, созревшее внутри желание общения, — потянуло меня за те же двери. Я вошел в помещение и сразу вспомнил пивные моей далекой молодости. Дым коромыслом, матерщина, кислый запах плохого пива и духота. Я чуть было не повернул назад. — Андреич! — услышал я крик. Саболыч?! — Андреич, друг! — орал он. — Двигайся, ребята! Двигайся, кому говорят, не то ка-а-ак боксану!.. За круглым высоким столом стояли трое. Кроме Саболыча, были: успевший занять место у стены изумительный пешеход со странной фуражкой и… Викжель! — Вот так встреча, — расплылся он. — Да вы, никак, знакомы? — удивился Саболыч, поглядывая попеременно то на Викжеля, то на меня. Седобородый наполнил стакан и придвинул его ко мне. — Лопатенко, Николай Александрович, — представился он, — бывший профессор Московского университета… — Андреич, ты где пропадал? — спросил Саболыч. Я замялся. — Андрей Андреевич у нас путешественник… — усмехнулся Викжель. — А ты не приставай к человеку! Пусть сначала выпьет… Все подняли стаканы. — За что пьем? — Викжель вопросительно завертел головой. — За Советскую власть! — рявкнул Саболыч. Все чокнулись. Саболыч одним махом опрокинул стакан в глотку и добавил тихо: — Хер на нее класть! — А почему вы в тапочках, профессор, — поинтересовался я, жадно закусывая бутербродом с килькой. — Он пошел в понедельник на прошлой неделе выносить мусор, а тут революция… — объяснил за него Саболыч и радостно заржал. — Может, его жена выгнала? — предположил Викжель. — И все же? — продолжал допытывать я. — Все значительно проще, — спокойно ответил странный бородач, жуя сухарик, — во-первых, тапочки — это единственная обувь, которая мне не жмет, и в них мне мягко, удобно, а во-вторых, в домашних тапочках я чувствую себя везде как дома… — Его принимают за сумасшедшего… — встрял в разговор Саболыч. — Пусть уж лучше считают сумасшедшим, чем врагом народа… Профессор налил по второй. Саболыч повернулся ко мне. — Ты представляешь, Андреич, у меня протез сперли… — Как это?.. — Зазевался, понимаешь, уснул… просыпаюсь… — Что, воры в дом забрались? — Да нет… Просыпаюсь, это, я во дворе, на скамейке, а протеза-то и нет. Тю-тю… Свистнули, падлы… — И как же ты теперь? — Да вот… — сказал он грустно и указал на костыли, прислоненные к стене. — Черта с два теперь женишься! Кому нужен инвалид? Я, вообще, щас, ребяты, без баб обхожусь. — Вот это ты напрасно, — укорил его Викжель. — А я всю жизнь с женщинами… — Помолчи. Значит, я без баб… — Это ты помолчи! Я вам вот что скажу: главное в жизни — это женщина. И не просто женщина, а женщина в постели. Подозреваю, что даже рафинированные эстеты… — Непонятно говоришь… — поморщился Саболыч. — Рафинированные эстеты… — Непонятно!.. — Ну, утонченные любители изящного!.. Как это я пью с тобой, Саболыч, темный ты человек? Так вот, эти самые эстеты, публично парящие над примитивным человечеством и призывающие нас к глубокомысленным философским раздумьям, на самом деле только о бабах и думают. Наслаждение, которое мы получаем от близости с женщиной, стоит выше всего. Выше патриотизма, выше творчества, выше дружбы… С особой силой начинаешь это понимать, когда тебе переваливает за пятьдесят, а у тебя еще стоит, как у солдата срочной службы… — Вот это понятно, — произнес Саболыч и обвел нас сияющим взглядом. — Дурак ты, Саболыч! Слушайте дальше. Природа человека определена Богом, и всепобеждающее желание обезумевшего от страсти индивидуума вонзить свой член в трепещущее, влажное и нежное лоно оказывается сильнее всех этих наших дурацких рассуждений о смысле жизни, бессмертии, бесконечности и прочей чепуховине, которыми мы забиваем себе голову с юности… О любви надо думать, о женщине!.. — Вот это мне понятно. Эх, ребяты, знали бы вы, как я им засаживал! Вроде я и кривоногий, и невзрачный был, а отбоя от девок не было! Знаете, чем я их брал? Нахальством и напором. Знали они, суки, что мне нельзя отказать. Я был, как бешеный бык! А им, бабам, только это и надо! Они от этого дуреют. Возьмешь девку молодую, повалишь ее, шкуру, на спину и давай засаживать! Я мог часами одну палку бросать! Особенно, если выпьешь перед этим делом… Она из-под тебя верещит, как поросенок, а ты, знай себе, засаживаешь и засаживаешь!.. — Какая мерзость! Как ты можешь все обгадить! Женщина — это святое! — Какие теперь женщины, — печально произнес профессор, — нет женщин. Одна сплошная революция… Или секс. Люди двадцатого века, эти импотенты духа, назвали… — Опять непонятно! — рассвирепел Саболыч. — Что, это, вы все сегодня, сговорились, что ли? Какие еще такие импотенты духа? Профессор, говори по-человечески! — Профессор хотел сказать — недоумки… — раздраженно объяснил Викжель. — Продолжайте, профессор… — Люди величайшее чувство, чувство, которое ведет к чуду, к появлению на свет нового человека, назвали сексом. Будто это вид спорта. Вроде гимнастики или метания молота. — Викжель, зачем вы мне врали? — спросил я тихо. — Я это делал искренне, — твердо ответил Антон Овсеевич, — от чистого сердца. — Значит, все вранье? Про ваших многочисленных жен, про курицу?.. — А вы зачем врали? Какой-то сердобольный мясник, зарубивший топором человека на мясо… — Не приставай к Андреичу, не то будешь иметь дело со мной, — вступил в разговор Саболыч, — а про мясника — всё правда. Хочешь, познакомлю? Вон он, друг мой сердечный, стоит за угловым столиком. Видишь вон того, со зверской рожей? Он и тебя запросто рубануть может… Ему ничего не стоит. Строгий человек! А уж если я его попрошу по старой дружбе… Сейчас как раз в Москве с мясом напряг… — он внимательно с ног до головы осмотрел Викжеля: — На фарш сгодишься… — Не шути, Саболыч, — передернулся Викжель и опять повернулся ко мне: — Андрей Андреевич, не от хорошей жизни я согласился. Мне обещали… Ну, это не важно… Главное, я о вас ничего плохого не докладывал… И в этой неблаговидной роли, уверяю вас, можно оставаться порядочным человеком. Знаете, скольким я помог?.. — Викжель! Да ты, никак, стукач?!.. — охнул Саболыч и потянулся за костылем. — Да я тебя, падлу бацильную, удавлю! Ты у меня говно хавать будешь! — Успокойся, Саболыч, — вступился я за Викжеля. — Ты ослышался. Налей лучше. — Если что, Андреич, — пообещал Саболыч, — я его приморю, гада… Присосался, как клещ — как ни приду сюда, он тут как тут… Откуда ты взялся, хмырь холерный?.. Викжель без страха посмотрел в глаза Саболычу и сказал проникновенно: — Лицо мне твое нравится, Саболыч, и человек ты хороший, душевный… — Саболыч, а откуда ты с профессором знаком? — переменил я разговор. — Учились вместе, — неохотно сказал инвалид. Я посмотрел на бывшего ученого. Тот кивнул. — В школе?.. — продолжал я расспрашивать. — Да… в школе. Вернее, в университете, — ответил за Саболыча профессор, — а если быть совсем точным, то в университетах. Сначала в московском, где мы вместе учились на историческом, а потом — на Мокше, есть такая речушка в Мордовии… Леса там хорошие — вековые… Грибов там! Пропасть! И диссидентов… — Он там мою ногу съел, — ляпнул вдруг Саболыч. Викжель отодвинулся от профессора. — Я и мяса-то не ем! — возмутился ученый. — Как же! Он не ест! Что я, не помню? Жрал, жрал ты мою ногу, сало по подбородку текло… — Откуда сало? Ты посмотри на себя, заморыш! — вскипел профессор. — Да из твоей ноги бульона путного не сваришь… Мы выпили. Дружно закрякали, закряхтели… Водка была — сивуха сивухой… Закусили. Закурили. И тут было нам видение. Будто время остановилось. Все замерло, как перед концом света… Девушка, почти девочка, с растрепанными волосами, блуждающими прекрасными глазами в грязном разодранном платьице выплыла из сигаретного дыма и пошла прямо на меня. У меня остановилось сердце. Это была Саша. Моя дочь! Не может быть!!! Это не она!!! Девушка, задев меня краем платья, медленно прошла мимо и скрылась в грязно-синем тумане. — Несчастная девчонка… — услышал я голос Викжеля. — Да, — произнес профессор, — революционная матросня разгромила смоленский гастроном, перепилась до изумления и принялась ловить школьниц… Эту, говорят, они не отпускали три дня… мерзавцы! И теперь она ходит тут, ищет кого-то… Умом тронулась… Подумать только, эти ублюдки отныне будут командовать нами… Я сорвался с места, махнул рукой на прощанье и выбежал из пивной. …Дома я тут же бросился искать записную книжку. Нашел и дергающимся пальцем набрал номер. Подошла Саша. — Андрей Андреевич, здравствуйте, — тихо сказала она. Слышно было, как она, прикрывая трубку рукой, кричит: — Закройте дверь, пожалуйста! — Сашенька, неужели это ты? — прохрипел я в трубку. — Ну, я… — С тобой… ничего не произошло?.. — Вроде, нет… Двойку вот получила. По литературе… — И это все?.. Слава Богу! Как мама? — А что мама? С мамой порядок… У меня теперь отчим… Новый… — Как это, новый?.. — Да у меня от этих отчимов уже крыша едет… Мама моя человек тонкий, увлекающийся… Этот, вроде, ничего, тихий… Как выпьет, все сидит на кухне и в окошко смотрит… — Сашенька, я тебя прошу, не выходи из дому вечером… Сейчас стало страшно опасно, ты молодая девушка, и все такое… — О чем это вы?! Раньше, что, лучше было?.. Носились эти, бритоголовые, на джипах, только берегись… У нас одну девочку из параллельного класса… — Сашенька, — перебил я, — сейчас я скажу, может быть, самую важную для меня вещь. Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ! Я слышал, как она захихикала. — Саша, ты слышишь меня? Когда это все кончится, я увезу тебя далеко-далеко… — Правда?.. И куда же?.. — Правда, правда! А теперь, пока… Привет маме и этому… в окно впередсмотрящему… Целую… — Я тоже… Я положил трубку. Значит, не она. Слава Богу!.. Я вспомнил горестное видение в тумане пивной. И мне стало стыдно… В дверях появилась Слава. Она подошла ко мне. Мы обнялись. — Я очень… привыкла к тебе. — И я… Я увидел у нее в руке тоненькую тетрадь. — Нашла на антресолях, в кухне… Она была вложена в книгу. В томик стихов Пушкина. Господи, чего там, на антресолях, только нет! Даже самовар. Кажется, он медный… Такой самовар в Париже стоит бешеных денег… Ты уж прости меня, но я заглянула в тетрадь, думала, а вдруг там любовное послание… Там твой отец… он пишет… это тебе… — Слава! Дай мне слово, что ты отныне из дому без меня ни на шаг! — У тебя такое лицо!.. Что случилось? — Поклянись! — закричал я. — Хорошо, хорошо… Успокойся. Я как твоя гражданская… — Слава!.. — Хорошо, клянусь! Сознаюсь, мне и самой страшно. Ох, Господи, скорее бы все это кончилось! Как ты думаешь, кончится это когда-нибудь?.. — Рано или поздно… кончится, — сказал я твердо. |
|
|