"Перелет" - читать интересную книгу автора (Шимонфи Андраш)Глава первая ВОЙНА-АЛИБИ— Так что же ты хочешь узнать? — Всё. — Это все равно что ничего. А что ты знаешь об этом? — Увы, ничего. — А ведь это почти что всё. Ну что ж, спрашивай! В комнате отца множество реликвий, напоминающих о его тридцатилетней педагогической деятельности: учебники, словари, небольшие ящички с картотекой — бывало, мы целыми неделями жили на одних пирожных, пока отец заполнял карточками очередной нужный ему ящичек — групповые фотографии, напоминающие о выпускных экзаменах, памятные подарки… Не знаю, слышали ли ученики о его военном прошлом, об участии в Сопротивлении, даже не знаю, вызывал ли он у них интерес. О себе он рассказывать не любил даже своим близким. Нас, детей, он учил заглядывать в суть проблем, но при этом сам старался не оказывать влияния на формирование нашего мнения. Отец никогда не пытался «передать по наследству» свои обиды. Мне сейчас столько же, сколько было ему, когда я появился на свет. И вот теперь я прошу его помочь мне разобраться в ходе исторического процесса, понять мир, в который я «попал» в 1941 году. Все мы наследуем недостатки своих отцов. У моего поколения были и воспитатели, и учителя, и комсомольские секретари, и начальники, и закадычные друзья, и советчики, причем как хорошие, так и дурные, а вот судьбы отцов были как бы скрыты от нас. — Как ты стал профессиональным военным? Как попал в Людовику?[1] ОТЕЦ РАССКАЗАЛ: — Когда в 1929 году в Дебрецене я сдал экзамены на аттестат зрелости, я не подозревал, что уже в октябре того же года проснусь в стенах Людовики. Вообще-то я собирался стать инженером, поступать в Будапештский Политехнический университет.[2] Как ты знаешь, твой дед Гергей Тот был сыном состоятельного крестьянина из-под Дебрецена, получившим высшее образование. Выбрал он сулившую в те времена самые радужные перспективы карьеру инженера-путейца. Меня тоже привлекала эта профессия, хотя отца своего я помнил плохо: он умер, когда мне исполнилось три года. Фамилия же, под которой ты сейчас публикуешься, принадлежит брату твоей бабки , который усыновил меня, когда я остался сиротой. Из Политехнического университета вскоре пришло извещение о том, что меня приняли. Мы с твоей бабушкой сели обдумать это дело и быстро подсчитали: из той маленькой пенсии, которую она получала от МАВ[3] за умершего мужа, вряд ли можно было что-нибудь выкроить для оплаты моей учебы в Пеште.[4] На отчима я тоже не мог рассчитывать — он был мелким почтовым служащим, получавшим весьма скромное жалованье. Вот тогда-то мне и посоветовали подать заявление в офицерское училище, там обучение было бесплатным. После его окончания я мог поступить в университет: в то время, в армии молодых офицеров, желающих продолжать учебу, откомандировывали в университеты, чтобы готовить из них военных инженеров. Имея же диплом инженера, я потом мог и уйти из армии. Так все и вышло. На втором курсе я перешел в Военно-техническое училище имени Яноша Бойаи, располагавшееся в Хювёшвельде, на специальность инженера-связиста. Таким образом, в Людовике я, к счастью, проучился всего один год. Там мы занимались метанием деревянных гранат, штыковым боем, а в училище изучали телефонные аппараты, радиопередатчики, телеграфные аппараты, азбуку Морзе. (Между прочим, совсем недавно я от своего бывшего однокурсника узнал, что диплом нашего училища теперь приравнивается к диплому инженера.) — А как ты очутился в Генеральном штабе? — После производства в лейтенанты меня направили в Дебреценский батальон связи, о чем я и мечтал. Вначале некоторое время я служил там командиром взвода, потом — командиром роты. Вскоре в штабе батальона узнали, что я хорошо формулирую свои мысли, аккуратно веду записи, содержу в порядке дела, и меня назначили офицером-адъютантом при командире батальона. Через четыре года действительной службы, когда у меня вновь появилась возможность поступить в Политехнический университет, вдруг пришло извещение, в котором мне предписывалось прибыть в Будапешт для сдачи вступительных экзаменов в Академию генерального штаба. Тогда мне было двадцать шесть лет, и такая возможность, разумеется, льстила моему самолюбию. — Об этой академии после войны рассказывали разное. — Не вдаваясь в подробности, замечу — это было элитарное учебное заведение. Взгляды наших преподавателей отличались большой пестротой, но все они были в высшей степени интеллигентные, высокообразованные люди, имеющие огромный опыт; специалистов такого уровня, разумеется, не было ни в Людовике, ни в батальоне связи, где я проходил службу. Нам читали известные юристы-либералы и демократически настроенные лекторы-интеллектуалы; преподаватели-офицеры придерживались, конечно, более консервативных взглядов, но и их нельзя было назвать глупцами. Помню, к примеру, лекции военного историка Золтана Хеденьи, который в 1938 году, то есть во время первого Венского арбитража (раздел Чехословакии), говорил нам об историческом праве чехов и словаков на независимое существование. В то же время я заметил, что в ячейки нилашистов[5] вступают самые ординарные, наименее талантливые, серые людишки-карьеристы, которые, не имея человеческих и профессиональных достоинств, пытаются за счет своего узколобого ура-патриотизма опередить остальных. Это явление вызывало и обратный эффект: чем образованнее был человек — слушатель или преподаватель, — чем более широким кругозором он обладал, тем дальше он старался держаться от «эпохальных» идей нилашизма. Я тоже старался не заразиться этими идеями. Разумеется, это не означало, что в душе я был коммунистом или симпатизировал коммунистам, ведь о социализме я тогда знал лишь то, что слышал от преподавателей академии. Прямо скажем, маловато. Правда, я обладал повышенной чувствительностью в отношении нерешенных социальных проблем нашего общества, ведь я хорошо помнил батраков Халаптаньи, голытьбу Вамошперчи, нищету крестьян-бедняков, ходивших на поденщину, видел их полное бесправие. Этого было вполне достаточно, чтобы в академии за мной закрепилась репутация «левого экстремиста», что в переводе на современный политический лексикон означало «левизну», характерную для правых социал-демократов. — Уж не хочешь ли ты сказать, что в хортистской Академии генерального штаба воспитывали социал-демократов? — Конечно, нет. Но не забывай: эту же академию на год раньше меня закончили четыре замечательных человека: Дёрдь Палфи, Лайош Шойом, Кальман Реваи и Иштван Белезнаи. Причем Белезнаи был связистом и тоже учился в Хювёшвельдском военно-техническом училище на курс старше меня. Этих людей вскоре после освобождения произвели в генералы, они сыграли важную роль в создании венгерской Народной армии. Разумеется, не такие люди определяли лицо академии. Я мог бы привести множество примеров самого противоположного свойства, в академии учились и подлецы-двурушники, эгоисты, думающие только о своем благополучии, занимающиеся самоубаюкиванием, духовно нищие люди. Но о них не стоит говорить… — Бывал ли ты на фронте? — Два раза. В 1941 году я служил в штабе 2-й ньиредьхазской кавалерийской бригады: на третью неделю после объявления Венгрией войны Советскому Союзу эта кавалерийская часть перешла через Татарский перевал, то есть вступила на советскую территорию. — Какие чувства тогда владели тобой? — Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо разъяснить общую военную и политическую ситуацию тех лет. Положение на международной арене в те годы определяли следующие факторы. По второму Венскому арбитражу Гитлер передал Венгрии часть Трансильвании. Наша страна смогла присоединить эти земли без военных действий. Остальная часть Румынии в то время практически уже была оккупирована немцами. Правда, тогда это было сформулировано так: «немецкие учебные дивизии прошли через территорию Венгрии в Румынию к местам своего постоянного размещения». Собственно говоря, основной задачей этих «учебных дивизий» была подготовка румынской армии к нападению на Советский Союз: во время войны с СССР румыны находились на южном фланге фронта, протянувшегося от Балтики до Черного моря. Генерал Антонеску[6] и его правительство стали марионетками фашистской Германии. В канун пасхи 1941 года Гитлер напал на Югославию и создал у нашей южной границы «независимое» государство — Хорватию. Нашел он и подходящего исполнителя на роль правителя этой страны — Анте Павелича… ОТЕЦ ПРОДОЛЖАЕТ РАССКАЗ: — Командиром бригады, в которой я служил, был генерал-майор Ваттаи. По-моему, человек он был недалекий, не пытавшийся заглянуть в суть происходящего. Во всей кампании, как это позднее выяснилось, он видел лишь возможность снискать себе лавры полководца. Уж если кто и мечтал о «дожде орденов», как когда-то сказал Вильгельм II, так это наш Ваттаи. Я еще не раз вернусь к этому человеку, поэтому хорошенько запомни его имя… — Извини, но, прежде чем ты продолжишь свой рассказ, позволь мне зачитать отрывок из работы известного историка Гезы Переша, который любезно прислал мне свою рукопись для ознакомления… ИЗ РАБОТЫ ГЕЗЫ ПЕРЕША: «В жизни офицерства политика занимала необычное место. В силе оставался пресловутый concensus:[7] несправедливость, допущенная в Трианоне,[8] должна быть исправлена. Вне всякого сомнения, образ мышления офицерства носил правый, консервативный характер. Это было следствием формирования в те годы в Венгрии националистических взглядов, а не какого-то целенаправленного воспитательного процесса. Когда же в училище или академии пытались организовать такого рода «подготовку», мы относились к ней с нескрываемым пренебрежением, откровенно скучая на лекциях. Я что-то не припомню, чтобы мы хоть раз «воодушевились» на них, и неудивительно: вместо конкретного анализа проблем на нас обрушивался поток трескучих фраз и общеизвестных истин. Таким образом, политически мы были совершенно безграмотны, однако постепенно нас охватывало смятение: сквозь розоватую пелену красивых фраз все отчетливее проступала зловещая кровавая действительность. Зная условия, в которых у себя дома жили наши солдаты, мы волей-неволей вынуждены были констатировать: гораздо более важной по сравнению с ревизией Трианонского мира была проблема решения социальных задач внутри нашего общества. А вскоре мы убедились, что, стремясь к ревизии, оказались втянутыми в такую страшную и несправедливую войну, которая грозила полным уничтожением нации. После известного обращения регента[9] к стране и перехода власти в руки нилашистов мы совершенно отчетливо увидели, что Венгрия стоит на грани катастрофы, однако превратно понимаемые нормы офицерской этики и дух кастовости мешали нам встать на путь активных действий». — Это всё? — Да, всё. — Мне трудно объяснить тебе причины ревизии, потому что ты вырос совсем в ином мире, как и большинство твоих читателей. Но давай все-таки попробуем в ней разобраться. Окончание первой мировой войны ознаменовалось распадом австро-венгерской монархии. Мирные договоры были подписаны, как известно, под Парижем, в Версале. Разумеется, победители продиктовали побежденным условия. Об этом можно довольно много прочитать, на эту тему написано немало книг. Мирный договор с Венгрией был подписан в замке Трианон, он носил беспрецедентный характер: треть венгров оказалась за пределами своей родины. Я считаю, что это было сделано не только из желания наказать нас за «грехи» (в частности, за Венгерскую советскую республику), но и для того, чтобы возникшие на развалинах Австро-Венгрии так называемые государства-«наследники» получили бы удобные границы — выход к Дунаю или к железнодорожным линиям, проходящим вдоль границ (Ипойшаг — Кошице — Шаторальуйхей — Чоп, Кирайхаза — Орадеа — Арад). Понятно, что эти решения вызвали возмущение в Венгрии. И даже отчаяние. Не было ни одной семьи, которую бы они не затронули. Оказали они влияние и на экономику страны — именно с той поры мы стали считаться страной с незначительными запасами полезных ископаемых; перерезанной оказалась сеть железных и шоссейных дорог. Впервые с попытками продиктовать будущие трианонские границы республика, родившаяся в результате «революции хризантем,[10] столкнулась в марте 1919 года, когда был предъявлен ультиматум Викса. На волне всеобщего возмущения этим шантажом буржуазная республика сменилась Венгерской советской республикой. После разгрома Венгерской советской республики «раздел» способствовал утверждению Хорти в качестве правителя страны. «Сегедская теория» предполагала раздуть костер реваншистских настроений, направленных на пересмотр Трианонского мирного договора. Хорти удалось превратить эти настроения в «величайшую идею, формирующую историю венгерской нации». И «идея» эта действительно оказывала огромное влияние на страну. Но очень быстро она трансформировалась в самый настоящий шовинизм, попытки представить венгерскую нацию высшей расой и раздуть ненависть к окружающим нас народам. Разумеется, целенаправленной пропагандой и воспитанием подрастающего поколения подобное возмущение Трианоном можно было поддерживать на нужном уровне. Точнее говоря, сделать образом мышления нации. Что касается лично меня, могу сказать: никогда, ни в подростковом, ни в юношеском возрасте, эта «идея» не оказала на меня существенного влияния; не волновали меня и не учитывающие исторические реальности лозунги-вопли: «Нет! Нет! Никогда! Урезанная Венгрия не может быть страной, вся Венгрия — это рай земной!» Это было стремлением во что бы то ни стало восстановить «исторические границы Венгрии». Могу сказать, что в те годы я считал так: справедливый, учитывающий интересы соседних стран и народов, проведенный по этнографическому принципу пересмотр Трианонского мира способствовал бы установлению равноправных и дружественных отношений с нашими соседями. Эти мои представления, разумеется, не имели даже самого отдаленного сходства с тем, что было сделано Гитлером, который по второму Венскому арбитражу бросил нам подачку — «кусок» Трансильвании. — В октябре 1941 года, когда тебе исполнилось тридцать лет, со станции Знаменка-Западная ты написал письмо. Я тогда только появился на свет. Об этом письме мне часто рассказывала мать, однако я так и не видел его. Даже когда мне самому стукнуло тридцать. — Я знаю, о чем ты говоришь. В том письме мне хотелось сформулировать свои мысли, поделиться ими с тобой. Я хотел написать о своей жизни, о задачах, поставленных перед собой целях, об упорной работе. Хотелось объяснить тебе: успех в жизни достигается ценой воздержания. Тогда я думал, что передам тебе письмо в канун твоего тридцатилетия. Но, может быть, хорошо, что письмо это затерялось. Вероятно, в то время я был слишком самонадеянным. Сегодня над моими тогдашними взглядами и представлениями можно только посмеяться. — Однако письмо это нашлось. Точнее говоря, одна страничка. А нашел я его среди записей, которые ты дал мне почитать. — Неужели оно у тебя? — Вот что я прочитал. ПИСЬМО ОТЦА (1941 год): «Помни, сынок, что в газетах и учебниках истории много лжи. Нет никаких теорий короля Иштвана![11] Есть конгломерат выдумок и «идей», которые пришлось сфабриковать для того, чтобы хоть в какой-то мере объяснить неблагоприятный для нас ход исторического процесса и оправдать наши территориальные притязания на весь район Карпат. Земли, которые посылал нам господь, неизменно оказывались слишком велики для того, чтобы мы могли их удержать только своими силами. Для этого и потребовалось обоснование — «идеология» святого короля Иштвана. Мы хотели юридически обосновать право на земли, которые нам удалось добыть мечом, но многие часто забывают, что никогда венгерская женщина не рожала стопроцентного, чистого венгра. Лживы утверждения, что до турецкого нашествия Трансильвания и Верхняя Северная Венгрия были заселены одними венграми и лишь потом там появились славяне. Сынок, ты понимаешь, что означала бы эта ложь, будь она правдой? Что венгры — вымирающая, агонизирующая нация. Нет, сынок, словаки в Верхней Северной Венгрии — это потомки Сватоплука, о валахах же, живших на территории Трансильвании, упоминал еще Аноним[12]…» ОТЕЦ ПРОДОЛЖАЕТ РАССКАЗ: — Да, такие мысли владели мной в Знаменке, в небольшом крестьянском доме. Как сейчас помню, был тихий вечер, закончилась отправка эшелонов на родину. В то время моя работа заключалась в подготовке эшелонов с ньиредьхазскими гусарами для отправки их в Венгрию. Давай в хронологическом порядке попробуем вспомнить события тех лет. Десятого июля 1941 года мы, ничего не понимая, стояли на Татарском перевале, изумленно слушая драматическую речь Ференца Сомбатхейи.[13] Затем мы перешли границу. Однако с войсками противника мы еще долго не вступали в бой. Красная Армия отступала. Употребляя военную терминологию, советские части выходили из «галицийского мешка» без арьергардных боев. Мы же на своих лошадях и велосипедах не могли их догнать. Отступая, красноармейцы взрывали склады, хранилища, мосты, виадуки. Советское военное командование знало то, чего еще не знали мы: все силы намечено было бросить на решение важнейших и самых насущных задач, уже тогда создавались условия для поражения противника в будущем… Иными словами, нас намеренно лишали возможности быстро наладить четко действующие линии связи, коммуникации, снабжение продовольствием… Разрушенные дороги, взорванные мосты сильно затрудняли наше продвижение вперед, особенно в Карпатах… Нас все время сопровождал приторный запах разлагающихся лошадиных трупов, дымящихся мельниц, элеваторов, складов… Итак, пока война нам казалась странной. О подобном способе ведения войны мы ничего не слышали в Академии генерального штаба. Затем начались поразительные, с моей точки зрения, события. Один офицер интендантской службы под покровом ночи взломал склад продовольственного магазина, а утром споил весь штаб корпуса. При этом он гордился проделанной «операцией», довольно своеобразно аргументируя свой поступок: дескать, в Советском Союзе магазины принадлежат государству, значит, алкогольные напитки — тоже, отсюда этот «герой» делал вывод, что он не мародерствовал, а захватил военные трофеи. Был и такой случай, достойный осуждения: прославившийся впоследствии своей деятельностью в нилашистских трибуналах военный судья Доминич пожаловался мне, что страдает от безделья, что ему давно пора «повесить пару шпионов», чтобы получить орден за «боевые заслуги». Через несколько дней этот тип поймал несчастную девушку, которая наблюдала за продвижением наших гусар; девушка «призналась», что ее с радиопередатчиком забросили к нам в тыл следить за перемещением венгерских войск. И хотя никакого передатчика у девушки не обнаружили, ее повесили на площади ближайшей деревни. Лично мне становилось все труднее выполнять свои обязанности. Я был офицером генерального штаба и отвечал за снабжение одной из кавалерийских бригад нашего корпуса. Снабжать продовольствием часть, которая находилась на расстоянии полутора тысяч километров от родины, становилось практически невозможно. Железнодорожное сообщение было нарушено, а если его и восстанавливали, то на сравнительно незначительных отрезках. Двигались мы по проселочным дорогам, которые при мелком дождике превращались в непроходимую трясину, и тогда наше продвижение прекращалось. В нашей бригаде оставалось все меньше здоровых лошадей: привыкшие к показухе военных парадов, изнеженные животные не были приспособлены к труднейшим условиям этого похода и мерзли. Каждые сто километров на нашем пути отмечали брошенные на произвол судьбы «лошадиные госпитали». Чтобы иметь возможность двигаться дальше, мы были вынуждены прибегать к насильственной конфискации крестьянских лошадей. Неблагополучно обстояли дела и в самокатных подразделениях: в полную негодность пришли покрышки и камеры, а получить запасные не было никакой надежды. Мы все шли и шли на восток, но из-за отсутствия нормальных путей сообщения, будучи практически отрезанными от родины, гибли, теряли силы, находились на грани истощения. Немцы же относились к нам с полным пренебрежением. В середине августа у командования наконец-то появилась первая реальная возможность раздуть до невероятных размеров «героический подвиг» нашего подвижного корпуса. Дело происходило в районе Николаева, лежащего в устье реки Буг; там было приостановлено наступление румынских частей. Арьергард Красной Армии упорно удерживал свои позиции. И тогда мы получили приказ нанести удар на северном фланге, чтобы помочь силам, осаждавшим Николаев. Самое мобильное подразделение нашей бригады и подвижного корпуса — 14-й самокатный батальон — вступило в бой. На центральной площади поселка Христофоровка вскоре появились свежие могилы наших солдат, а генерал Ваттаи с холма наслаждался картиной сражения и чувствовал себя настоящим полководцем. Потом советские части все-таки оставили город, но мы в него не вступили. Нас погнали дальше на восток. Мы поняли: немцы специально не пустили нас в город, чтобы венграм ничего не досталось. Так и повелось — всегда и везде по странному стечению обстоятельств трофеи попадали только им. Затем через Кривой Рог 11 сентября 1941 года мы вышли к Днепру, где заняли весьма условную линию обороны. Она представляла собой символически укрепленную позицию: приблизительно на расстоянии ста метров друг от друга были вырыты окопы, в каждом из которых сидел солдат и следил за тем, чем занимаются русские на другой стороне реки, не ушли ли они. Мы ждали, что они отойдут вследствие крупного наступления немцев, которое те развернули к северу от наших позиций. Однажды мы даже организовали ложную подготовку к переправе: несколько десятков наших солдат на виду у красноармейцев начали строить плоты, но затем поспешно спрятались. Прогремевшие орудийные залпы продемонстрировали: на другой стороне реки находятся части Красной Армии, и за нами ведется пристальное наблюдение. В те дни командование нашей бригады едва ли не каждый день отправляло на родину послания с призывами о срочной помощи. Благодаря личным связям Ваттаи в Венгрию уходили и его неофициальные просьбы, содержащие мольбу о замене: «Гусары сделали все, что было в их силах, они больше не в состоянии принимать участие в боевых операциях, им требуется срочная замена, ньиредьхазских гусар надо отозвать на родину». Наконец это сбылось. Мы получили соответствующий приказ. Всю нашу кавалерийскую бригаду (или два гусарских полка, сейчас я уже точно не помню) отправили домой по железной дороге. Погрузка происходила на станции Знаменка, потом через Киев эшелоны шли на Венгрию. Я должен был организовать погрузку прибывших гусар вместе с комендатурой Знаменки. Знаменка представляла собой крупный железнодорожный узел: здесь пересекались ветки, идущие на Одессу и Николаев с двухколейной линией, связывающей Днепропетровск и Киев. Пересечение это имело дельтавидную форму, на каждом конце «дельты» было построено по железнодорожной станции (по-немецки: Znamenka-Ost und Znamenka-West).[14] Поселился я в двух километрах от Знаменки-Западной. Там за леском была деревня Знаменка. Я жил на самом краю села в последней к лесу хате. В хате были две комнаты. Хозяева, с которыми я старался поддерживать добрые отношения, жили в одной из них. Обедать я ходил по путям через лес на станцию Знаменка-Западная в небольшую офицерскую столовую, где готовили блюда венгерской кухни. Идти, как я уже говорил, надо было через лес. Второго ноября 1941 года я отправил на родину последний эшелон с бравыми гусарами, а потом и сам отправился в обратный путь. Надо сказать, что «идиллическое» участие нашей страны в войне против Советского Союза было весьма недолгим. Как только стал проваливаться немецкий план «блицкрига», как только продвижение гитлеровцев стало вызывать постоянно растущие потери в живой силе и технике, немцы стали требовать от нас все новых и новых дивизий. Наступил черед формированию 2#8209;й венгерской армии, которую вскоре направили на фронт, где последовал ее разгром и трагическая гибель десятков тысяч людей на Дону. Но об этих событиях я знаю лишь по рассказам очевидцев и работам историков. Трагический конец 2-й венгерской армии лично меня уже не удивил. Именно в ту пору у меня на многое начали открываться глаза. В лице Ваттаи я столкнулся с типичным представителем глубоко мне антипатичной разновидности венгерского гусара-джентри.[15] Во время моей службы связистом с такими офицерами я не встречался, связисты не считались престижным родом войск. Позднее, в Академии генерального штаба, с подобными светскими львами я тоже дел не имел, там волей-неволей приходилось упорно заниматься, соответствовать довольно высоким требованиям; на экзаменах там тоже не было этаких бряцающих саблями и шпорами хвастунов-джентри, предпочитающих проводить большую часть времени за игрой в карты. Я избегал людей подобного типа, насколько это было возможно. Кстати, в Знаменке именно по этим соображениям я ходил обедать на станцию. Ваттаи же вместе со своими любимчиками-полковниками обычно проводил время за игрой в тарок.[16] У меня не было ни малейшего желания принимать участие в этих карточных битвах. До начальства дошел слух, что я не только избегаю его, но еще и изучаю русский! (Так оно и было на самом деле, я занимался русским языком из любопытства, сопоставляя различные фразеологические обороты, и просто из соображений практического характера, связанных с моей работой.) Если бы в то время мне сказали, что спустя тридцать пять лет я выйду на пенсию как преподаватель русского языка и литературы, я бы ни за что в это не поверил. Кстати, о практической стороне дела. Характерно, что в нашем подвижном корпусе, который углубился на советскую территорию на полторы тысячи километров, не было ни одного русско-венгерского разговорника или словаря. Об этом никто не подумал. Нам оставалось мычать, показывать на пальцах, кричать, в связи с этим возникало множество ошибок и недоразумений при общении с местным населением… И вот до Ваттаи дошли слухи о странностях моего поведения — вместо игры в карты я занимаюсь изучением русского языка. Этого оказалось достаточно, чтобы, проводя мою аттестацию в условиях боевых действий, он поставил под сомнение не только мой профессионализм, но и «преданность родине»… Разумеется, гораздо важнее было другое: я понял, что слабо вооруженные, неподготовленные, плохо снабжаемые венгерские части не способны участвовать в современной войне, где решающую роль играет техника. Я был лишь песчинкой в гигантском урагане войны и в силу специфики своей военной профессии имел довольно ограниченный кругозор. Но именно тогда во мне, как, впрочем, и во многих других, начался процесс, который спустя несколько лет определил мои поступки и мое мировоззрение. Сегодня я бы сказал: в моем сознании впервые произошел разлад, в противоречие с мрачной действительностью вступило то, что я привык слышать на лекциях «идеологической» подготовки. Отрицательный отзыв, данный мне Ваттаи, не сыграл практически никакой роли в моей дальнейшей судьбе; с ноября 1941 года я стал служить в штабе 6-го армейского корпуса, расквартированного в Дебрецене, вновь получив таким образом «мирное» назначение. Мне было поручено написать отчет об участии в военных действиях. Возможно, будет небезынтересно процитировать мой «труд» в сорок машинописных страниц, где я попытался сформулировать уроки двухтысячекилометрового марша, проделанного его участниками на лошадях с совершенно им непонятными целями. К лошадям я еще вернусь. Итак, как же выглядела эта «война по-венгерски» в моем отчете. (Еще раз замечу: я был офицером-интендантом генерального штаба, следовательно, в круг моих обязанностей входило снабжение наших частей продовольствием, фуражом, горючим, доставка почты и т. п. Естественно, что и опыт мой относился к этой сфере. Но и он может поведать многое о том, как у нас обстояли дела…) ИЗ ОТЧЕТА ШИМОНФИ-ТОТА: «…в авангарде механизированных бригад двигались моторизованные батальоны, следом за ними во втором эшелоне шли самокатные части — таким образом, в бой обычно вступали именно эти подразделения. Что касается кавалерийских бригад, то в них наиболее мобильными тоже были самокатные батальоны (боевым уставом предусмотрено обратное построение), они и шли в авангарде, а за ними следом двигались кавалерийские подразделения. Таким образом, боевые задачи в первую очередь решали механизированные части; очень часто самокатные батальоны передавались моторизованным бригадам, чтобы не замедлять общего продвижения вперед, так как кавалерия задерживала их, ибо на лошадях невозможно совершать переходы, которые под силу моторизованным соединениям. Опыт нашей экспедиции позволяет сделать вывод: группы войск, составленные из разнородных соединений, обладают разными возможностями на марше и должны выбирать определенный тип движения: либо более «быстрые» подгоняют отстающих, либо те задерживают их темп движения». Далее: «По заключенному с немцами соглашению снабжение наших войск продовольствием, горючим, боеприпасами, одним словом, пополнение всех расходуемых материалов должно было осуществляться за счет немецкой стороны, в остальном снабжение производилось нашими интендантскими службами. В этой области с самого начала возникла путаница и неразбериха: венгерские снабженческие органы отказывались удовлетворять наши заявки, ссылаясь на то, что соответствующие материалы мы должны получать от немцев, те же выказывали крайнее удивление, когда мы обращались к ним, к примеру, за шинами и покрышками. В результате материальное положение нашего подвижного корпуса находилось в плачевном состоянии. Мы догадывались, что русская кампания ни у кого в Венгрии энтузиазма не вызывает и что только по соображениям «высшего» союзнического долга мы были вынуждены послать в Россию подвижной корпус, но на большие жертвы идти не собираемся. Однако почему правительство не смогло снабдить войска всем необходимым, мы понять никак не могли». Далее: «Наши ремонтно-технические подразделения испытывали хроническую нехватку запасных частей, грузовики изнашивались и приходили в полную непригодность; в самокатных подразделениях временно были сформированы пехотные взводы: не было клея, чтобы залатать камеры, у многих солдат совершенно износились сапоги… Мы были вынуждены резко сократить количество сигарет, выдаваемых на каждого солдата. Запасы мыла тоже были быстро израсходованы. В лучшем положении оказалось несколько офицеров и вольноопределяющихся из богатых семей, которым родственники тайком на почтовом самолете присылали посылки». Далее: «Абсолютно не была налажена замена потерянного или испортившегося оружия. Запасных частей просто-напросто не существовало. Часто наш корпус двигался мимо складов с отличными горючими и смазочными материалами, однако командование боялось отдать приказ об их использовании: из-за отсутствия соответствующих служб собирать и использовать эти материалы мы не могли». Далее: «Приятным сюрпризом было то, что во второй половине сентября нам целыми вагонами стало поступать зимнее обмундирование: плащи, теплое белье, толстые брюки, мундиры, сапоги, а потом и лошади для пополнения состава наших кавалерийских подразделений. Даже старшие, уже немолодые по возрасту офицеры с удивлением констатировали: впервые заявки были удовлетворены (…). Трудно, разумеется, снабжать самостоятельно действующий, находящийся на расстоянии от 1500 (считая до Днепра) до 2 тысяч (считая до Донца) километров экспедиционный корпус. Вот характерный пример. Отправляясь из Кривого Рога на легковых автомобилях в Венгрию, мы нагружали грузовик бочками с бензином и только после этого двигались в тыл, предстоял путь длиной в 1200 километров. Наше «путешествие» можно было сравнить лишь с переходом полчищ хана Батыя или с блужданиями по степям предков-венгров…» Далее: «Необходимо упомянуть о крайне неудовлетворительном и скудном снаряжении медсанбата. На его вооружении были керосиновые лампы времен Аладдина. Мы воочию убедились, к чему приводило отсутствие рентгеновского оборудования. При его наличии было бы спасено множество человеческих жизней, не пришлось бы ампутировать руки и ноги… Совершенно не был решен вопрос о стоматологическом обслуживании наших войск. Из девяти врачей санбата было всего два хирурга. Разумеется, на их долю пришлась львиная часть работы по медицинскому обслуживанию корпуса, в то время как прекрасный врач-психиатр сидел без дела…» Далее: «Из ста пятидесяти мотоциклов к сентябрю исправных осталось лишь пять. Из полагавшихся по штатному расписанию автомобилей — едва двадцать процентов. Танкетки «Ансальдо» не поспевали даже за пехотой. Во время атак часто застревали в грязи и становились легкой добычей при контратаках противника в ближнем бою. И хотя легкие танки «Тольди» оказались выносливее, они все же не дошли до Днепра. Это свидетельствует о том, что в современной войне предпочтительнее танки среднего типа. В ответ на наши просьбы о замене негодных автомобилей к нам вместо них стали прибывать различные комиссии. Тогда наши ремонтники просто перестали ремонтировать автомобили. На войне не бывает мелочей, из-за пустяков ее можно проиграть: к концу сентября в каждом из самокатных батальонов нашей бригады набралось по роте солдат, маршировавших на своих двоих — целый месяц мы не получали резиновый клей». — Ну, хватит об этом. Посмотрим, как обстояли дела с нашими лошадьми. ИЗ ОТЧЕТА ШИМОНФИ-ТОТА: «Фураж для наших лошадей немцы не поставляли. Они считали, что наши лошади чересчур привередливы, лошади, дескать, могут прокормиться и травой с обочины. Несомненно, лошади, попадавшие к нам после реквизиций, выглядели не так привлекательно, но эти неприхотливые, выносливые животные выдерживали переходы гораздо лучше, чем наши холеные, привыкшие получать по пять килограммов специального корма лошади. Об успехах советской колхозной системы свидетельствовало то, что на протяжении всего пути мы всегда обнаруживали достаточно фуража на колхозных скотных дворах». Далее: «У Коломыи пришлось устроить первый сборный пункт для больных лошадей. Там мы оставили 260 голов. В двадцати километрах от Каменец-Подольска организовали еще один «лошадиный госпиталь», число больных лошадей в нем достигло 859. За три недели мы потеряли приблизительно 1300 животных, что составляло около двадцати процентов лошадей, имевшихся в нашей бригаде… Прошли же мы всего 400 километров. На переходе от Званинки до Хощевато, то есть за следующие 400 километров, мы потеряли только 12 процентов лошадей. Причина этого «благоприятного показателя» — недельный отдых в Джурине, к тому же из-за арьергардных боев замедлился темп нашего продвижения. От Хощевато, расположенного неподалеку от Николаева, и до морского побережья следующие 300 километров мы проделали в страшную августовскую жару, необычно сильный зной выдался с 12 по 15 августа, когда мы совершали особенно большие переходы, что привело к массовому падежу животных. За сорок пять дней мы прошли 1100 километров, а из 6800 полагавшихся на кавалерийскую бригаду лошадей из-за болезней потеряли 3350. Убито или пристрелено после тяжелых ранений — 240, досталось противнику — 23…» — Осенью 1941 года эти сорок страниц, через один интервал, написанных с некоторой долей иронии, я передал своему начальству. «Ознакомился! Довольно интересно. Знакомить с отчетом офицеров гарнизона считаю нецелесообразным. Ознакомить старших офицеров и офицеров генерального штаба. Материал ценен для генштаба. При соответствующей доработке годен для армейских офицеров». XII /12, Ч… (подпись неразборчива)». Попал мой отчет и к тогдашнему командиру нашего расквартированного в Дебрецене корпуса Берегфи. «До конца не дочитал, ознакомился с первыми страницами. Сократить! Сформулировать приобретенный опыт, сделать выводы, нет необходимости описывать ход событий! Сделать доклад для офицеров гарнизона! Критические замечания — только для узкого круга! Берегфи». Выступление перед офицерами гарнизона так и не состоялось. Не был написан и сокращенный вариант отчета. И потом никто больше не интересовался моей работой. До сих пор очень многие наши старшие военачальники все еще считали гусар наиболее боеспособными частями венгерской армии, они обычно рассуждали так: «Где машины не пройдут, проскачут наши гусары!» И двести тысяч венгров 2-й армии вскоре точно так же, на лошадях, без резервов двинулись в сторону излучины Дона… Я же продолжал служить в Дебрецене, где меня и застал день немецкой оккупации — 19 марта 1944 года. В эти годы не только на полях сражений второй мировой войны, но и в дипломатических салонах, в душах людей происходили битвы…». |
||
|