"Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)" - читать интересную книгу автора (Левандовский Анатолий Петрович)Я видел сердце Марата. Я держал это сердце в руках и думал, что, в сущности, видел его уже сотни раз. Оно ничем не отличалось от множества других, от тех, которые нам демонстрировали когда-то на уроках анатомии, от тех, с которыми я потом возился во время вскрытий. В нем не было зияющей раны, которую столь живописали: нож убийцы точно рассек аорту и ушел вглубь, почти не оставив наружных следов. Оно не испускало сияния. И оно — о, бренность человеческой природы! — уже было сильно тронуто тлением. Это произошло в слишком жаркое время. Июль 1793 года буквально сжигал столицу. Увядали цветы. Сохли и опадали листья. Смолк обычный гомон детей. Все задыхались и обливались потом. Даже депутаты Конвента сникли, и речи их, казалось, потеряли всю свою остроту. В подобную погоду труп не может долго сохраняться. Мы приступили к делу всего день спустя после смерти и тут же воочию убедились в этом. Давид торопил нас. Художник задумал программу похорон в античном духе — Марат должен был предстать перед народом оголенный по пояс. Но ткани деформировались слишком быстро, и откладывать погребение еще на два дня было совершенно невозможно. Именно поэтому мы трудились как каторжные. Начали бальзамирование на квартире Марата, затем перебрались в сад Кордельеров — там был простор и воздух. И работали целую ночь. Как хорошо я помню эту ночь! Душную, томящую, которой, казалось, не будет конца. Все шло при свете факелов. Мы делали молча свое дело, а вокруг жгли ароматические травы. И странно, я не испытывал ничего. Будто меня это уже не касалось вовсе. Будто не в тело самого близкого человека вонзал я свой скальпель. Я был словно в трансе, в продолжительном, бесконечном полусне: разверзнись сейчас земля, взлети на воздух обитель Кордельеров или посыпь густой снег с ясного июльского неба, я, вероятно, не очень бы удивился и даже, быть может, не обратил бы внимания. Мы с Эмилем Барту действовали как механизмы: слаженно, ровно и бездумно. Все было кончено, прежде чем на востоке заалело небо. Набальзамированное тело покоилось в свинцовом гробу, а сердце — на дне драгоценной урны, взятой из бывших королевских кладовых. И только теперь, немного взбодренный предутренней прохладой, я стал постепенно приходить в себя. Появились мысли. Тягучие, безрадостные. То, что тайно сверлило мозг и душу все эти дни, начало проясняться. Ведь я не просто любил Марата. Он был для меня всем, и с его уходом все кончилось для меня, кончилось навсегда. Это я почувствовал сразу. Раньше, чем Робеспьер произнес речь у Якобинцев, протестуя против почестей Пантеона для покойного; и даже раньше, чем сам я прочитал декрет Коммуны, поручавший вскрытие Дешану, главному хирургу Дома милосердия; нет, это я почувствовал еще в тот момент, когда, находясь в соседней комнате, услышал его предсмертный крик — дикий, нечеловеческий крик, от которого остановилась кровь в жилах. Природа не наделила меня качествами борца. Я самый заурядный человек — уж мне ли не знать этого! И я мог быть годен на что-то, пока существовал тот, другой, которому я подчинился и с которым связал свою судьбу. Сам он хорошо понимал это и не находил нужным скрывать. II теперь я должен был стушеваться вовсе не потому, что Робеспьер не благоволил ко мне — это я знал всегда, а декрет, назначавший Дешана, лишь подтверждал это; если бы Робеспьер даже обожал меня, все равно ничего бы не изменилось — ведь Марата уже не было, а для меня Марат воплощал совесть революции. Нужно отдать справедливость Дешану: он был более чуток, чем другие. Прочтя декрет, он подошел ко мне и сказал: — Буглен, помогите! Мне поручили это вскрытие, а вас и Барту дали в ассистенты. Но я совсем занемог — скальпель падает из рук. Проведите все сами, а я подпишу документ… Больше он ничего не прибавил, но выразительно посмотрел на меня; я крепко и благодарно пожал его руку. Честный Дешан! Он знал, чем рискует, и все же поступил так потому, что, видимо, иначе не мог. И я ведь на его месте сделал бы точно то же!.. Я руководил вскрытием и бальзамированием, я лично обрабатывал сердце Марата. Я участвовал в погребальной процессии и своими глазами видел народные любовь и горе. А затем я ушел. Моя профессия могла меня прокормить в любом месте — я был независим, и я расстался с политикой и людьми, которых знал раньше. Кто осудит меня за это? И что могла значить моя особа перед лицом надвигающихся событий?.. Впрочем, речь не обо мне. Первое время сердце Марата оставалось предметом восторженных поклонений. Народные общества боролись за честь обладать им, но Клуб кордельеров взял верх над другими и присвоил драгоценную реликвию. Подвешенная на массивных цепях урна с сердцем стала украшать зал заседаний Клуба. А потом? Потом прах Марата, вопреки всем недоброжелателям, все-таки поместили в Пантеон. Я не сомневался, что будет именно так. И не сомневался, что вскоре его уберут оттуда. Действительно, прошло совсем немного времени, и останки Друга народа вышвырнули из Пантеона, а бюст бросили в парижскую клоаку. Так и должно было все окончиться. Ибо победили жестокие и злые, те, кого он ненавидел всей силой своего сердца. Победили богачи и интриганы, душители народа. Могли ли они оставить в покое прах того, кто был известен как Друг народа?.. Однако не так уж и важно, как люди обойдутся с прахом. Моя специальность сделала меня атеистом — я не верю ни в бога, ни в загробный мир. Когда человек умер, тело его — всего лишь распадающаяся оболочка, и, в сущности, не все ли равно, что с ней станет. Гораздо страшнее другое. Все эти звери вцепились в память Марата, в его дело, в его самоотверженную и чистую жизнь. Его превратили в убийцу и злодея. На него ушатами лили помои. Продажные писаки безудержно клеветали на того, одно слово которого могло погрузить их в небытие. Но он был мертв. Он не мог ответить. Именно это побудило меня наконец выйти из многолетней спячки и взяться за перо. Я видел сердце Марата. Я видел его, когда оно жило и трепетало, жарко билось в груди и горело тем неугасимым пламенем, которое освещало всю Францию. Я был другом Марата на заре юности, всего неполные четыре года. Но этого достаточно для целой жизни. II правда, подлинная жизнь моя вполне может быть сведена к этим четырем годам, все же остальное, с его мизерными радостями и горестями, не имеет ни значения, ни интереса. И если мне суждено оставить что-либо после себя, то это будут воспоминания о беспокойных днях моей молодости. О Великой революции. И о сердце Марата. Глава 6Ле Шапелье не ошибся: полковника Лекуантра я нашел без затруднений. Это был человек высокого роста, живой и энергичный. Меня он встретил без особой радости и конечно же с недоверием. Лишь после того как я представил ему доказательства своей миссии, проявив известную осведомленность, он стал более общительным и рассказал мне о том, что происходило в Версале. Оказалось, все предосторожности, принятые нами в пути, не привели ни к чему: весь Версаль знал о нашем походе. Об этом говорили на улицах, в Ассамблее, во дворце. Министр внутренних дел граф Сен-При уже в 11 часов был исчерпывающе осведомлен об этом благодаря своему лакею, примчавшемуся из Парижа. Сен-При составил дьявольский план. Он предложил послать Фландрский полк и другие отборные части в Севр, чтобы внезапно атаковать парижан; если бы атака не увенчалась успехом, король должен был бежать в Рамбуйе, куда еще раньше следовало удалиться королеве… Все это Лекуантр знал из достоверных источников: у него были свои люди среди королевской прислуги. Я, естественно, осведомился о настроении национальной гвардии. Полковник ответил не сразу. — Я знаю, почему вы об этом спрашиваете, — сказал он наконец. — Вы, очевидно, считаете, что парижская национальная гвардия недостаточно предана народу? Я и сам того же мнения. Но у нас, в Версале, все обстоит иначе. Здесь, поскольку наших постоянно провоцируют, они настроены гораздо решительнее. Особенно после недавних событий. — А их численность? — Она невелика. Но если учесть идущих сюда парижан, можно твердо сказать: дело двора обречено. Кстати, вероятно, понимая это, господин Неккер и другие министры всячески отговаривали короля от принятия плана Сен-При. — И он отказался его принять? — Он, как всегда, проявил полную нерешительность. — А королева? — Она плакала и говорила, что не покинет короля. Это понятно: она знает, как ненавидит ее народ, и чувствует, что без короля ей несдобровать… Продолжая беседу, мы вышли на Авеню-де-Пари. Вдруг Лекуантр чертыхнулся и указал направо. В рассеявшемся тумане я увидел боковые павильоны версальского дворца. А шагов на двести ближе к нам, у дворцовой ограды, выстроилась шеренга воинов с поднятыми штыками. — Так я и знал, — проворчал Лекуантр, — они готовятся к встрече… Вот что, Буглен, — добавил он, подумав, — давайте разойдемся. Я пойду хлопотать насчет продовольствия и помещений, вы же поспешите навстречу Майяру и расскажите ему обо всем. Главное, пусть умерит боевой пыл своей армии — надо избежать столкновений, пока я не выведу из казарм моих людей!.. Майяра и передовой отряд женщин я встретил западнее Вирофле, на последней возвышенности перед Версалем. Прежде чем я успел сказать слово, Майяр схватил меня за руку и воскликнул: — Буглен, обернитесь! Я обернулся и замер, потрясенный зрелищем, вдруг представившимся моему взору. Впервые за сегодняшний день вышло солнце; не вышло, а выглянуло из-за сплошных туч. И в лучах этого заходящего, неяркого солнца открылась картина божественной красоты, словно написанная кистью великого мастера Возрождения; впрочем, какая кисть может передать неподражаемую прелесть натуры?.. Сразу против нас начиналась прямая как стрела Авеню-де-Пари, обсаженная по краям развесистыми вязами; она упиралась в Оружейную площадь, вдоль ограды которой, точно оловянные солдатики, выстроились голубые лейб-гвардейцы; дальше шли павильоны дворца, остроконечная кровля королевской капеллы и сам дворец с его мраморным двором, обращенным к парку; и далее парк с фонтанами, бассейнами, аллеями, белыми статуями, сверкающими озерами, цветниками, большим и малым Трианонами и великолепными лесами, простирающимися налево до Марли и Сен-Жермен-ан-Лэ и вдаль до самого Рамбуйе; и все это — в мягких отблесках уходящего дня, в чуть размытых пастельных тонах влажного воздуха, превращающего пламя осенних листьев в червонное золото, а серо-зеленую темь воды — в нежную бирюзу… Восхищенный, смотрел я на эту совершенную красоту, и что-то дрогнуло во мне, и на момент появилась мысль, что вижу все это я в первый и последний раз, ибо стоим мы у великой грани: старый мир с его блеском, изяществом, вековыми традициями раскинулся перед нами в исчезающем луче своего прошлого, а будущего у него уже нет — его отнимут эти изможденные женщины и мужчины в рваных одеждах и с пиками в руках, люди, которые, как и я, еще ничего не знали о результатах своего шага, вызванного голодом и отчаянием, но смутно догадывались, что теперь последняя остановка, что назад ходу нет и, как бы все ни обернулось, они должны, пренебрегая усталостью, идти дальше и дальше, покуда хватит сил… Мы стояли молча, словно зачарованные. Но миг прошел. Солнце снова скрылось за тучами, и сразу все померкло… Местные жители, высыпавшие на Авеню-де-Пари, встречали нас радостно. Отовсюду слышалось: — Да здравствует народ! — Слава парижанам! Сопровождаемые тысячами новых друзей, мы подошли к дворцу Малых забав. Внутрь удалось пройти нам с Майяром и четырнадцати женщинам, составившим депутацию от парижан. Признаюсь, я не без трепета входил в этот зал, где, как известно, произошло столько знаменательных событий. Он освещался сверху через стеклянный потолок, затянутый белой кисеей. Прямо перед нами было возвышение, на котором 5 мая красовался трон, а ныне помещалось председательское бюро. Ниже стоял длинный стол, покрытый лиловым бархатом, за которым сидели секретари. Вдоль стен вплоть до колонн, поддерживающих архитрав, высились амфитеатром три ряда депутатских скамей. Но значительная часть их была пустой: законодатели, вместо того чтобы сидеть на своих местах, собрались в центре зала и оживленно спорили; впрочем, заметив нас, они сразу притихли. Несколько сотен лиц повернулись в нашу сторону. Женщины, переступив порог дворца, приумолкли, да и сам я чувствовал себя не очень ловко. Тем больше поразил нас Майяр: не теряя присутствия духа, он твердым шагом подошел к ограде и громким, ровным голосом начал речь. Яркими красками обрисовал Майяр картину голода, царившего в столице. Он заявил, что народ, доведенный до отчаяния, требует наказания провокаторов, а также права преследовать скупщиков, усугубляющих бедствие. Он рассказал о неком аббате, члене Учредительного собрания, который заплатил 200 ливров мельнику, чтобы тот не производил помола… Поднялся шум. — Вполне ли вы уверены в том, что утверждаете? — спросил оратора председательствующий Мунье. — Да, безусловно! — Да, да! — закричали женщины, стоявшие у барьера, их поддержали несколько граждан с галерей. — Если так, назовите имя! — строго сказал Мунье. Майяр запнулся. Вдруг среди общей суматохи поднялся худощавый депутат в белом парике и вместо Майяра ответил председателю: — Имя, конечно, может быть названо, но как бы вам после не пожалеть об этом! — Почему, господин Робеспьер? — По той простой причине, что сейчас этот случай расследует специальная комиссия во главе с депутатом Грегуаром… Мгновенно воцарилось молчание. По узким губам Робеспьера скользнула улыбка. — Я предлагаю, — заметил он, — больше не прерывать оратора… Лисья физиономия Мунье словно еще более заострилась… …Я слушал речь Майяра, и мне чудилось, будто Марат присутствует среди нас и вселяет во всех нас уверенность и силу оставаться непреклонными перед этой разношерстной публикой, этими слугами государства и закона, большинство которых были глубоко чужды нам. И быть может, именно поэтому где-то в душе моей вспыхнуло сомнение: то ли говорит оратор, что нужно? Не размельчил ли он главную задачу? Разве все дело в провокаторах и лейб-гвардейцах? И разве одними разговорами чего-нибудь добьешься? Ведь Марат-то надеялся совсем на другое! Быть может, как раз сейчас следовало сделать это и, используя нашу силу и внезапность удара, отделить предателей от достойных?.. Мысль эта мелькнула на мгновение, как тень воспоминаний о Марате. Оратор кончал. Он предложил создать смешанную комиссию из женщин и депутатов с председателем Собрания во главе и направить ее к королю. Мунье согласился. Майяр сжал мне руку: — Буглен, вы пойдете с ними и проследите, чтобы все шло честно. Я вынужден остаться здесь, ибо боюсь, как бы наши женщины, которые продолжают сюда проникать, не причинили бы ненароком худого кое-кому из господ депутатов… Еще в зале заседаний мне казалось, что за мной настойчиво наблюдают. Теперь, на улице, я сразу узнал эти глаза: они принадлежали моему соседу по дилижансу господину Достье! Да, несомненно, это был он, депутат от Беарна, так поразивший меня на пути из Бордо своей эрудицией. Сейчас он находился в числе депутатов, сопровождавших председателя. Достье понял, что его узнали, и подошел. — Какой сюрприз, дитя мое, увидеть вас здесь и при таких обстоятельствах!.. Слова «дитя мое», сказанные столь невпопад, сильно покоробили меня. Депутат, казалось, этого не заметил. Он взял меня под руку; голос его был полон теплоты и сочувствия, почти ласки, хотя все дальнейшее он произнес очень тихо: — Ради бога, объясните мне, что значит сей сон? Почему вы с этим сбродом и даже чуть ли не во главе его? Кто мог втравить вас в такое? Значит, медицину побоку? Да отдаете ли вы себе отчет в том, соучастником чего стали?.. В первый момент я опешил и даже почувствовал, как краска заливает лицо. Мне стало мучительно неловко. Что мог ответить я этому господину?.. Что знал я сам?.. Мое достоинство спас один на первый взгляд весьма незначительный нюанс: я заметил, что Достье говорил шепотом, а следовательно, боялся! И это сейчас же придало мне смелости. Сам удивляясь себе, я громко ответил: — Осторожнее, сударь! По-моему, это вы не вполне отдаете себе отчет в происходящем! Сейчас перед всеми общая цель — спасти революцию, и каждый должен приложить все усилия во имя этой цели!.. Беарнский депутат отшатнулся, словно от прокаженного… Мы шли по мокрой мостовой, окруженные надежным эскортом. Наша армия провожала нас до самого дворца. Невзирая на протесты Мунье, тысячи женщин и мужчин хотели убедиться, что пришли сюда по размытым дорогам, голодные и холодные, поливаемые дождем и осыпаемые проклятиями, вовсе не для того, чтобы остаться в дураках: они желали не только видеть, но и участвовать, не только надеяться, но и твердо знать. Но не успели мы подойти к решетке Двора министров, как в наши ряды врезались конные гвардейцы… И что же?.. О, француженки, мои соотечественницы, кто лучше вас понимает и знает мужские сердца?.. Нежными речами не в меньшей мере, чем трогательными рассказами о своих бедствиях, молоденькие работницы сумели растопить лед лейб-гвардейских душ. Женщины заставляли солдат прятать сабли в ножны, опускать ружья, отбирали у них патроны, расстраивали их ряды. Особенно красноречива и деятельна была прекрасная Теруань де Мерикур — она открыла нашей делегации беспрепятственный проход во дворец. Я знаю, впоследствии некие борзописцы заявляли, будто она раздавала солдатам деньги… Какой несусветный вздор!.. Да будет известно потомкам, что золотыми монетами, которые Теруань так щедро бросала в этот день, были ее гордый взгляд, ее осанка богини, ее искренность и горячность — плоды неиссякаемого сердечного пыла!.. Наши провожатые отстали и заполнили нижние галереи дворца. Мы же по широкой лестнице, вдоль которой стояли две шеренги швейцарцев, поднялись к приемным покоям. Было решено, что к королю войдут депутаты, возглавляемые Мунье, и пять наших женщин, от которых выступит расторопная Пьеретта Шабри. Ждать нам пришлось довольно долго. Вдруг дверь из приемной отворилась и появились наши, довольные, ликующие. Они кричали: — Да здравствует король! Завтра у нас будет хлеб!.. Сдержать поток оказалось невозможным ни нам, ни швейцарцам. Снизу хлынула толпа и затопила лестницу. — Ну что же? Не тяните, рассказывайте подробнее!.. — Вы видели короля?.. — Чего вы добились? Что нам обещано?.. Женщины едва успевали отвечать. — Король нам обещал все, чего мы просили! — А доказательства?.. О, доказательства, разумеется, были… Когда они вошли в приемную, то онемели от изумления. В зале было светло, как в солнечный день, кругом прохаживались блестящие царедворцы, король же сидел в высоком кресле. Он поманил Пьеретту и спросил, что нужно женщинам. Но смелая девушка на этот раз так взволновалась, что не только не могла вымолвить слова, но почувствовала себя дурно. Король тут же поднялся, обнял Пьеретту за талию и, вынув из кармана флакон с эссенцией, дал ей понюхать; когда же бедняжка пришла в себя, Людовик при казал, чтобы ей поднесли кубок вина, и поцеловал ее… — Да, да, — лепетала Пьеретта, — его величество нашел меня хорошенькой и сказал, что я стою поцелуя! Видимо, этот факт казался бедной девушке самой важной частью их миссии и самым убедительным доказательством успеха. Но толпа на лестнице судила иначе. На какой-то миг воцарилось гнетущее молчание. Первой опомнилась Рена Одю. Она подбежала к Пьеретте и грубо схватила ее за локоть. — Ну, а бумага?.. Вы получили бумагу, подписанную королем?.. Увы!.. О бумаге никто не подумал… А кругом уже бушевали. Безмозглые, кого они отправили к королю! Смазливенькую девчонку, у которой блажь на уме! Она не оставила в Париже полумертвого от голода ребенка и не знает, что такое отчаяние матери! Она и не подумала о деле — королевский поцелуй лишил ее разума!.. Несколько разъяренных женщин окружили Пьеретту. — Шлюха, тварь!.. Сколько дали тебе за твою подлость?.. — К черту ее, мерзавку, пусть сгинет, проклятая!.. Прежде чем я успел понять, что происходит, две дюжие рыботорговки набросили на шею помертвевшей Пьеретты подвязку. Еще секунда, и несчастная была бы задушена!.. Я врезался в толпу. На помощь мне спешил пожилой швейцарец. Нам удалось предотвратить расправу. Я обратился к женщинам и стал их укорять. Как можно быть такими свирепыми! Разве забыли они, что эта девушка первой подняла тревогу и повела их на Версаль? Может ли такая стать изменницей?.. А ошибка ее легко исправима — надо лишь вернуться к королю и потребовать бумагу!.. Мои слова, видимо, убедили женщин. Ярость утихла так же мгновенно, как и возникла. Пьеретта, уже считавшая себя погибшей, смотрела на меня благодарным взглядом. Рена Одю сказала: — Все это верно, но нам нужен другой оратор. Вы сами должны возглавить нашу группу. Рену поддержали. Мне оставалось только повиноваться. Я выстроил свою делегацию и открыл дверь приемной. Салон «Ойль-де-Бёф» [4], названный так из-за эллиптического окна, действительно напоминавшего глаз какого-то чудовища, принадлежал к наиболее пышным покоям дворца: он словно горел от обилия хрусталя и золота. Я не сразу отвел взгляд от двух огромных картин кисти Веронезе, расположенных по обе стороны большого венецианского зеркала. Посреди приемной возвышался стол, покрытый зеленым бархатом. За столом сидели и стояли несколько человек; полный мужчина с благообразным лицом сидел на бархатном табурете поодаль; он непрерывно стирал пот с лица. Короля в комнате не было. Наш приход явно всполошил присутствующих. — Что вам еще угодно? — воскликнул господин надменного вида. — Ведь его величество выполнил все ваши просьбы!.. Я коротко изложил цель нашего визита. Надменный господин был раздражен до крайности. — Хлеба! — язвительно повторил оп, обращаясь к придворным. — Им, видите ли, нужен хлеб, и король должен выдать документ, гарантирующий изобилие хлеба!.. Он нервно рассмеялся; воскликнул со злобой: — Прежде у вас был один король и в хлебе недостатка не ощущалось; теперь у вас тысяча двести[5] королей — просите хлеба у них! Полный вельможа вскочил с табурета: — Остановитесь, Сен-При! Не подливайте масла в огонь! Король ведь обещал им и не откажет в формальном подтверждении! Сен-При с саркастической улыбкой посмотрел на говорившего: — Конечно, вам виднее, господин Неккер, ведь вы же их поля ягода!.. Неккер оставил без внимания эти слова, подозвал лакея и что-то шепнул ему. Лакей вышел. Я собирался с мыслями, чтобы дать Сен-При достойную отповедь, но тут дверь из внутренних покоев распахнулась и на пороге появился король. Я смотрел на него и не верил глазам. Конечно, это был он, Людовик XVI; об этом говорили его одежда, орден святого духа, украшавший камзол, и почтительные позы придворных, склонившихся при его появлении. Но как он был не похож на образ, живший во мне! Ведь я видел десятки его изображений и отчетливо представлял себе светски изящного принца с умным лицом и добрыми глазами; передо мной же стоял толстый, неуклюжий молодой человек невысокого роста, с бесформенным, одутловатым, невыразительным лицом. В его облике было что-то жалкое и одновременно отталкивающее. Взгляд его казался тусклым и апатичным, лишенным ума и воли. Капризно надув губы, Людовик обратился к Неккеру: — А, это опять они… Но чего же им надо, ради бога?.. Вместо министра ответил я. Король недоуменно поднял брови: — Так напишите… Напишите немедленно все, что я обещал им… Напишите и отдайте, пусть они будут довольны!» По знаку Сен-При секретарь застрочил пером по листу гербовой бумаги. Неккер снова склонился перед королем. — Ваше величество! Не будет ли вам угодно, в сопровождении кого-либо из этих женщин, выйти на балкон, чтобы показаться вашему доброму народу? Это успокоит его… Сен-При возмущенно пожал плечами. Король, помедлив с минуту, нерешительно пробормотал: — Ну что ж… Я могу… Я готов… Он протянул руку знакомой ему Пьеретте и, сопровождаемый несколькими женщинами и придворными, вышел из комнаты. Я продолжал следить за рукой секретаря, писавшего под диктовку Сен-При… Когда мы спустились на Мраморный двор, начало смеркаться. Шел дождь. Кое-где у ограды еще стояли лейб-гвардейцы с примкнутыми штыками, хотя строй их уже давно рассыпался. Кругом блуждали толпы голодных, усталых и насквозь промокших людей. Среди них мелькали мундиры национальных гвардейцев. Я подумал о Лекуантре, и тут же, словно по мановению волшебного жезла, он предстал предо мной… Храбрый полковник соскочил с коня и отдал поводья ординарцу. Пересыпая речь отборными ругательствами, он поведал мне о всех злоключениях дня. С того момента, как мы расстались, Лекуантр оставался на ногах; ему удалось, выведя своих гвардейцев, противопоставить их силам двора, а в освободившихся казармах разместить на ночь женщин. Но этим его успехи и ограничились. Раздобыть продовольствие он не смог — отцы города категорически отказали. Тогда толпы голодного люда хлынули в город в поисках съестного… Лекуантр безнадежно махнул рукой: — Вы бы видели, что здесь творилось. Уже произошли первые стычки. Уже кое-где лейб-гвардейцы начали стрелять по толпе, а парижане занялись прилаживанием фитилей к пушкам… Каких нечеловеческих усилий стоило добиться хоть видимости порядка! Кстати, они — я разумею королеву и придворных — все же попытались осуществить план бегства; репетиция, во всяком случае, была проведена… — Каким образом? — Около шести часов к ограде Дракона подъехало несколько карет. В одной из них сидела фрейлина мадам Сальвер в наряде своей повелительницы. Кучера и форейторы были без ливрей, а небольшой эскорт — в штатском. Часовой поднял тревогу, сбежались люди и водворили кареты обратно в сараи, а дам и кавалеров — во дворец. Так что номер не прошел!.. Лекуантр расхохотался. Потом взглянул на меня: — Ну, а вы-то чего добились? И куда направляетесь? Я хотел было тоже начать с жалоб. Я хотел сказать, что едва стою на ногах, что душа и тело мои измотаны и мне хочется плакать. Но вместо этого я рассказал о своих успехах и заметил, что иду в Ассамблею известить обо всем Майяра. Лекуантр свистнул. — Черт возьми, что же вы молчали! Значит, не зря я барахтался здесь, во дворе, пытаясь успокоить разгоряченные умы! Ведь это уже почти победа! Я думаю, вы завтра увезете короля в столицу. Так поспешите же, а я останусь на своем посту и при своих заботах. Спешите, а то, видите, у здания Ассамблеи собирается какая-то новая толпа!.. Действительно, вокруг дворца Малых забав все было черно, и со стороны Вирофле наплывала сплошная темная масса. Я распрощался с Лекуантром, но не успел сделать и десяти шагов, как чья-то рука опустилась мне на плечо. — Ну как, сударь мой, вошли в курс дела?.. — Жюль!.. Я бросился в объятия Мейе. Все накопившееся за день вдруг прорвалось. Грудь мою сотрясали рыдания, из глаз хлынули потоки слез… Мой друг успокаивал меня, точно ребенка. Его голос был нежен, как голос матери. — Плачь, плачь, мой милый, не надо стыдиться этих слез. Ведь вместе с ними уходят в прошлое твои иллюзии, твоя прекраснодушная вера в объективность добра. Теперь ты наш. О, как был прав учитель, подвигнув тебя на этот эксперимент!.. Мы шли обнявшись, точно братья, и, оживленно беседуя, незаметно приблизились к дворцу. Стало совсем темно. Кое-где разожгли костры. Мне бросилась в глаза группа оборванных людей, жаривших убитую лошадь, в то время как кругом собиралась толпа, готовая принять участие в пиршестве… Мурашки пробежали у меня по спине. И тут же впервые вспомнилось, что сам я с утра не имел маковой росинки во рту… Когда мы вошли в Собрание, я не поверил своим глазам: большинство депутатских мест было занято «гостями» из Парижа, которые оживленно разговаривали и, казалось, были готовы к тому, чтобы совсем вытеснить законодателей. Даже на председательском месте спокойно восседала какая-то матрона из рыбных рядов!.. Майяр поднялся нам навстречу. Вид у него был усталый и далеко не столь самоуверенный, как несколько часов назад. Кивнув Мейе, он пристально посмотрел на меня: — Ну что, Буглен, разве я не был прав? Вы видите, даже мое присутствие не помогло. Теперь здесь новые депутаты!.. Мейе рассмеялся: — А может, это и не так уж плохо? Они-то, пожалуй, лучше знают подлинные нужды народа. И не кажется ли вам, что теперь мысль Марата более близка к своему осуществлению?.. Майяр оставался мрачным. — Полно шутить, артист. Сейчас не до зубоскальства. Ну, говорите, Буглен, говорите! Чем увенчалась ваша миссия?.. Узнав все, Майяр поспешно схватил королевскую бумагу. — Нужно немедленно сообщить им об этом. И прибавить, что король изъявил желание отправиться вместе с ними в Париж!.. — Но этого не было! — Неважно, будет. Теперь главное — успокоить их. Когда Майяр объявил с трибуны о результатах наших переговоров, со всех сторон раздались ликующие возгласы! — Мы победили! — У нас будет хлеб! — Король добр и великодушен, он с нами!.. Восторг был столь сильным, новость Майяра так всех захватила, что никто не заметил, как в дверях появились новые лица. Но тут голос необыкновенной силы разом покрыл весь шум и овладел вниманием людей, присутствующих в зале: — Что здесь происходит? Кто это потерял уважение к сим священным стенам настолько, что осмелился диктовать свою волю высокому Собранию?.. На мгновение все смолкло. Раздался одинокий выкрик: — Граф Мирабо!.. Да, это был он, высокий и грузный, с обнаженной шпагой под мышкой. Рядом с ним переминались с ноги на ногу Мунье и другие члены официальной делегации. Воспользовавшись секундой затишья, Мунье воскликнул: — Господа! Вы можете ликовать! Король удовлетворил ваши требования! — Знаем, знаем! — понеслось со всех сторон. — Знаете, да не все! Его величество утвердил Декларацию прав и первые статьи нашей будущей конституции! Новые рукоплескания и крики радости. Но тут Мунье вдруг заметил нечто, разом испортившее ему настроение: председательское кресло по-прежнему занимала рыночная торговка! Он в нерешительности сказал Мирабо: — Вы видите, какая наглость! — А вы ожидали иного? — Но что же делать? — У вас нет штыков, чтобы разогнать их, поэтому лучше всего — постарайтесь их накормить!.. Мунье довольно галантно обратился к толстухе, восседавшей на его «троне»: — Мадам, не будете ли вы так любезны освободить мне мое место? На это пышнотелая дама рынка ответила не менее учтиво: — А вы, сударь, не будете ли так любезны приказать, чтобы ваши холуи выдали нам жратву? Или же вы хотите, чтобы мы, сидя у вас в гостях, подохли с голоду? — Ну, что я вам говорил? — залился жирным смехом Мирабо. Председатель подозвал приставов и сказал им несколько слов, после чего те стремглав кинулись из зала. И тут оказалось, что этот маленький человек с лисьей физиономией обладает гораздо большим влиянием на версальский муниципалитет, нежели атлет Лекуантр с его решительными манерами и полковничьими эполетами. Прошло немного времени, и появились тачки, корзины, подносы, на которых запыхавшиеся булочники и колбасники тащили произведения своего искусства в таком изобилии, что можно было накормить целую армию! «Гости» присмирели, но вскоре, опомнившись, пустили все это по рядам. Неизвестно откуда появились бутылки и кружки… И тут снова загремели аплодисменты. Все кричали: — Да здравствует наш добрый король! — Да здравствует Учредительное собрание! — Слава нашему Мирабо! Торжествующий Мунье поклонился и с достоинством занял освободившееся кресло. Мирабо же потряхивая львиной гривой и с циничной ухмылкой наблюдал, как голодные рты разрывали хлеб и вгрызались в жесткие колбасы. Водворился порядок и покой, слышно было лишь чавканье да плеск вина. Трапезе были рады и проголодавшиеся депутаты. Только один из них плотно сжал тонкие губы сложил руки на груди и низко опустил голову. Я узнал его: это был Робеспьер. И тут я вспомнил о тысячах людей, скитавшихся там, на улицах, в поисках пристанищ и куска хлеба; и я вспомнил голодные лица в отблеска багрового пламени костра, на котором жарилась лошадь. Мне стало больно и стыдно. Очевидно, Майяр и Мейе думали о том же; во всяком случае, когда один из молодцов подбежал к нам со своею корзиной, мы, как по команде отвернулись и не притронулись к дарам Мунье… Майяр пробормотал, ни к кому не обращаясь: — Они предельно использовали момент… Царь-голод еще раз протянул им руку помощи… — Этого и опасался Марат, — тихо добавил Жюль. Часы на галерее пробили двенадцать. Почти одновременно с последним ударом раздался четкий военный шаг и в зал вошел генерал в мокрой накидке, сопровождаемый свитой. Это был Лафайет. Слегка поклонившись Собранию, он направился прямо к председательскому бюро. Мунье встал. Лафайет по-военному отдал честь. — Зачем вы прибыли, генерал? — Чтобы охранять вас и обеспечить порядок в Версале. — Кто вам сказал, что мы нуждаемся в охране? — А разве нет? — с улыбкой произнес Лафайет и указал на трибуны. — Много ли с вами солдат? — Достаточно, чтобы обеспечить безопасность его величеству и этому высокому Собранию! Кто-то воскликнул: — А кто же обеспечит безопасность народу?.. Казалось, ни генерал, ни председатель не расслышали этого возгласа. — Тогда, — продолжал Мунье, — благословляю вас, генерал. Отправляйтесь во дворец, там вы много нужнее, чем здесь. Лафайет продолжал ухмыляться. — Вполне с вами согласен, сударь. Здесь, кажется, уже завершился процесс насыщения, а сытость приводит к сну. Он резко повернулся на каблуках и направился к выходу. Майяр преградил ему путь: — Генерал, на каком основании оскорбляете вы народ, который поставил вас во главе национальной гвардии? Лафайет удивленно поднял брови: — Я никого не оскорбляю, а вот вы, кажется, пытаетесь оскорбить меня. Кто вы такой и почему вмешиваетесь не в свое дело? — Дело народа — мое дело, дело нас всех. И мы требуем, чтобы вы ясно ответили, что намерены предпринять! Лафайет пожал плечами: — Требовать от меня вы не можете ничего, а о том, что я намерен предпринять, я уже сказал. Прошу освободить дорогу! Подскочил возмущенный Мейе: — Сударь, вы унизили нацию, а сейчас пытаетесь унизить ее представителей! Лафайет прищурился: — А ведь я уже где-то вас видел, любезный! — На Гревской площади, генерал. Но что же вы ответите мне? — Отвечу, что драться с вами не собираюсь. Во-первых, сейчас это не принято, во-вторых, мы не имеем чести принадлежать к одному кругу и, в-третьих, я должен исполнять свои обязанности. С этими словами Лафайет быстро прошел мимо нас. Мейе хотел броситься за ним, но я удержал его. К нам спешил Мунье: — Господа, господа, к чему столько горячности! Разве вы не видите, что все улажено! Король удовлетворил все ваши требования, а Версаль теперь в полной безопасности! Сейчас же необходимо известить парижан о наших победах: ведь они в полном неведении, и столица продолжает кипеть! Я предложу вам несколько карет, и вы в сопровождении группы женщин немедленно отправитесь в Париж, в ратушу, чтобы успокоить господина Байи и наших добрых сограждан. Не отказывайтесь, подумайте о мире, который будет восстановлен вашими усилиями!.. — Это ловушка!.. — шепнул мне Мейе. Мунье, казалось, услышал слова моего друга. — Это единственный выход, лучшее, что мы можем сделать, чтобы удовлетворить всех, и скорейшим образом! — Хорошо, — сказал Майяр, — допустим, мы, человек тридцать, уедем отсюда. А что будет с тремя тысячами, остающимися здесь? — О них, право же, не беспокойтесь. Они будут на кормлены и превосходно выспятся. А завтра вернутся в столицу так же, как и пришли сюда, но уже не просителями, а триумфаторами! — Ловко врет, собака! — снова шепнул Мейе. Майяр пребывал в нерешительности. — Ну что ж, — сказал он наконец, — быть может, во всем этом и есть доля истины. Давайте отправим в Париж депутацию с благою вестью. — И ты поедешь во главе ее? — спросил Мейе. — А почему же я? — Да потому, что уж коли ехать, то лучше тебя никто не справится с этим делом. А заодно прихватишь и его! — Жюль подтолкнул меня. Я сделал протестующий жест. Мейе положил мне руки на плечи. — Посмотри на себя, несчастный. Ты едва держишься на ногах. Для первого раза это слишком много… Я не стал возражать: действительно, я изнемогал от усталости и безумно хотел спать… — Ну что же, господа, вы обо всем договорились, — заключил Мунье, с нетерпением ожидавший конца наших препирательств. — А теперь — доброго пути! Он подозвал двух приставов и приказал проводить нас и двадцать восемь женщин к каретам, тем самым каретам, на которых несколько часов назад двор пытался прорепетировать отъезд августейшей четы в Рамбуйе… Выйдя на улицу, мы погрузились в кромешную тьму. Дождь продолжал моросить. Огни везде потухли. Ночь была холодная и промозглая. Люди кое-как разместились по сараям и конюшням, под воротами и даже под выступами кровель домов. Кто не нашел пристанища под крышей, расположились, скорчившись и прижавшись друг к другу, на площадях, вокруг погасших костров. Люди спали глубоким сном, изнуренные невзгодами и напряжением дня. — Вот удобное время, чтобы начать всеобщее побоище, — задумчиво произнес Мейе. — Да, — ответил Майяр, — если бы у королевских каналий хватило сообразительности, им не найти лучшего момента. Что стоило бы им, сытым и отдохнувшим, осуществить план Сен-При! Не так уж трудно перерезать измученных, безоружных и спящих голодным сном женщин, будь их хотя бы пять тысяч! — Неужели это возможно?! — в ужасе воскликнул Рена Одю. — Все возможно в мире, где мы окружены врагам! По моему глубокому убеждению, Лафайет — предатель. Он способен на любую подлость, и, если бы началось что-либо, он со своими сатрапами наверняка оказался бы не на стороне народа. — Уж не потому ли так старался нас выжить эта лис Мунье? — снова высказал свое давешнее предположение Жюль. — Это не исключено. Но здесь, к счастью, остаются настоящие люди: ты, Гюлен и многие честные патриоты, знающие дело со времен Бастилии. Держитесь. Забудьте об усталости. Свяжитесь с Лекуантром и его штабом. Повсюду выставьте пикеты. И тогда, хочется верить, в обойдется. Завтра же вы доставите короля в столицу… …Копыта сочно хлюпали по грязи. Экипаж трясло. Я примостился на задней скамье между двумя женщинами. Тоненькая Пьеретта Шабри доверчиво склонила голову на мое плечо и крепко спала. Посапывали и другие дамы. Только Майяр, сидевший против меня, словно бы сделан из железа. Временами он бросал мне какие-то слова, на которые, казалось, не ждал отклика. Я мычал что-то невнятное, и голос моего спутника как бы растворялся и исчезал. Я чувствовал, что теряю четкость мысли и падаю в черную бездну, мрак которой поглощает все окружающее и все, чем я жил эти долгие часы этого бесконечно долгого дня. А потом мне приснился сон. Я увидел родной Бордо, дорогую маменьку и отца, который почему-то смотрел на меня с печалью. И брата Ива, с которым мы бегали взапуски по зеленому лугу. Я уже не слышал ни голоса Майяра, ни храпа моих соседок. Я был в стране грез… И я, конечно, не мог знать, что Жюль Мейе оказался глубоко прав в своих опасениях, что там, в Версале, уже раздались первые выстрелы, которые грозили стать роковыми для всего дела 5 октября… …Я очнулся днем, и не в карете, а в своей постели в квартире доброй мадам Розье. Как я туда попал, не знаю до сих пор. Впрочем, я не слишком интересовался этим. Я полагал, что для меня версальская эпопея закончилась. Мог ли я знать тогда, что она станет началом моей подлинной жизни?.. |
||
|