"Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)" - читать интересную книгу автора (Левандовский Анатолий Петрович)Я видел сердце Марата. Я держал это сердце в руках и думал, что, в сущности, видел его уже сотни раз. Оно ничем не отличалось от множества других, от тех, которые нам демонстрировали когда-то на уроках анатомии, от тех, с которыми я потом возился во время вскрытий. В нем не было зияющей раны, которую столь живописали: нож убийцы точно рассек аорту и ушел вглубь, почти не оставив наружных следов. Оно не испускало сияния. И оно — о, бренность человеческой природы! — уже было сильно тронуто тлением. Это произошло в слишком жаркое время. Июль 1793 года буквально сжигал столицу. Увядали цветы. Сохли и опадали листья. Смолк обычный гомон детей. Все задыхались и обливались потом. Даже депутаты Конвента сникли, и речи их, казалось, потеряли всю свою остроту. В подобную погоду труп не может долго сохраняться. Мы приступили к делу всего день спустя после смерти и тут же воочию убедились в этом. Давид торопил нас. Художник задумал программу похорон в античном духе — Марат должен был предстать перед народом оголенный по пояс. Но ткани деформировались слишком быстро, и откладывать погребение еще на два дня было совершенно невозможно. Именно поэтому мы трудились как каторжные. Начали бальзамирование на квартире Марата, затем перебрались в сад Кордельеров — там был простор и воздух. И работали целую ночь. Как хорошо я помню эту ночь! Душную, томящую, которой, казалось, не будет конца. Все шло при свете факелов. Мы делали молча свое дело, а вокруг жгли ароматические травы. И странно, я не испытывал ничего. Будто меня это уже не касалось вовсе. Будто не в тело самого близкого человека вонзал я свой скальпель. Я был словно в трансе, в продолжительном, бесконечном полусне: разверзнись сейчас земля, взлети на воздух обитель Кордельеров или посыпь густой снег с ясного июльского неба, я, вероятно, не очень бы удивился и даже, быть может, не обратил бы внимания. Мы с Эмилем Барту действовали как механизмы: слаженно, ровно и бездумно. Все было кончено, прежде чем на востоке заалело небо. Набальзамированное тело покоилось в свинцовом гробу, а сердце — на дне драгоценной урны, взятой из бывших королевских кладовых. И только теперь, немного взбодренный предутренней прохладой, я стал постепенно приходить в себя. Появились мысли. Тягучие, безрадостные. То, что тайно сверлило мозг и душу все эти дни, начало проясняться. Ведь я не просто любил Марата. Он был для меня всем, и с его уходом все кончилось для меня, кончилось навсегда. Это я почувствовал сразу. Раньше, чем Робеспьер произнес речь у Якобинцев, протестуя против почестей Пантеона для покойного; и даже раньше, чем сам я прочитал декрет Коммуны, поручавший вскрытие Дешану, главному хирургу Дома милосердия; нет, это я почувствовал еще в тот момент, когда, находясь в соседней комнате, услышал его предсмертный крик — дикий, нечеловеческий крик, от которого остановилась кровь в жилах. Природа не наделила меня качествами борца. Я самый заурядный человек — уж мне ли не знать этого! И я мог быть годен на что-то, пока существовал тот, другой, которому я подчинился и с которым связал свою судьбу. Сам он хорошо понимал это и не находил нужным скрывать. II теперь я должен был стушеваться вовсе не потому, что Робеспьер не благоволил ко мне — это я знал всегда, а декрет, назначавший Дешана, лишь подтверждал это; если бы Робеспьер даже обожал меня, все равно ничего бы не изменилось — ведь Марата уже не было, а для меня Марат воплощал совесть революции. Нужно отдать справедливость Дешану: он был более чуток, чем другие. Прочтя декрет, он подошел ко мне и сказал: — Буглен, помогите! Мне поручили это вскрытие, а вас и Барту дали в ассистенты. Но я совсем занемог — скальпель падает из рук. Проведите все сами, а я подпишу документ… Больше он ничего не прибавил, но выразительно посмотрел на меня; я крепко и благодарно пожал его руку. Честный Дешан! Он знал, чем рискует, и все же поступил так потому, что, видимо, иначе не мог. И я ведь на его месте сделал бы точно то же!.. Я руководил вскрытием и бальзамированием, я лично обрабатывал сердце Марата. Я участвовал в погребальной процессии и своими глазами видел народные любовь и горе. А затем я ушел. Моя профессия могла меня прокормить в любом месте — я был независим, и я расстался с политикой и людьми, которых знал раньше. Кто осудит меня за это? И что могла значить моя особа перед лицом надвигающихся событий?.. Впрочем, речь не обо мне. Первое время сердце Марата оставалось предметом восторженных поклонений. Народные общества боролись за честь обладать им, но Клуб кордельеров взял верх над другими и присвоил драгоценную реликвию. Подвешенная на массивных цепях урна с сердцем стала украшать зал заседаний Клуба. А потом? Потом прах Марата, вопреки всем недоброжелателям, все-таки поместили в Пантеон. Я не сомневался, что будет именно так. И не сомневался, что вскоре его уберут оттуда. Действительно, прошло совсем немного времени, и останки Друга народа вышвырнули из Пантеона, а бюст бросили в парижскую клоаку. Так и должно было все окончиться. Ибо победили жестокие и злые, те, кого он ненавидел всей силой своего сердца. Победили богачи и интриганы, душители народа. Могли ли они оставить в покое прах того, кто был известен как Друг народа?.. Однако не так уж и важно, как люди обойдутся с прахом. Моя специальность сделала меня атеистом — я не верю ни в бога, ни в загробный мир. Когда человек умер, тело его — всего лишь распадающаяся оболочка, и, в сущности, не все ли равно, что с ней станет. Гораздо страшнее другое. Все эти звери вцепились в память Марата, в его дело, в его самоотверженную и чистую жизнь. Его превратили в убийцу и злодея. На него ушатами лили помои. Продажные писаки безудержно клеветали на того, одно слово которого могло погрузить их в небытие. Но он был мертв. Он не мог ответить. Именно это побудило меня наконец выйти из многолетней спячки и взяться за перо. Я видел сердце Марата. Я видел его, когда оно жило и трепетало, жарко билось в груди и горело тем неугасимым пламенем, которое освещало всю Францию. Я был другом Марата на заре юности, всего неполные четыре года. Но этого достаточно для целой жизни. II правда, подлинная жизнь моя вполне может быть сведена к этим четырем годам, все же остальное, с его мизерными радостями и горестями, не имеет ни значения, ни интереса. И если мне суждено оставить что-либо после себя, то это будут воспоминания о беспокойных днях моей молодости. О Великой революции. И о сердце Марата. Глава 5Я приступаю к описанию событий, имевших для меня важность чрезвычайную: то было первое приобщение мое к революции, приобщение не в мыслях или разговорах, а, так сказать, de facto, приобщение всей своей персоной; и, безусловно, глубоко прав был Марат, рекомендовавший «один раз увидеть». Только став невольным участником борьбы, я начал понемногу осмысливать ее сущность. Рассказ мой о событиях 5–6 октября — это, прежде всего впечатления очевидца; но я использовал здесь и иные материалы, дополнившие мои первоначальные записи. Учитывая двойную значимость нижеизложенных фактов — для меня лично и для истории, — я постараюсь дать читателю более или менее цельное представление о них. Рано утром 5 октября появился номер 25 «Друга народа». Газетчики кричали: — Новый заговор против честных граждан! Оргия контрреволюционных офицеров в Версале! Разоблачения и советы редактора!.. На улицах появились первые прохожие. Газета передавалась из рук в руки. На площадях и перекрестках ее читали вслух: «…Версальская оргия вызывает тревогу. Но если враг окажется у ворот, что сможем мы ему противопоставить? Столица оставлена без боеприпасов — это государственное преступление. Нельзя терять ни минуты. Все граждане должны собраться с оружием в руках. Нужно послать сильный отряд, чтобы захватить порох в Эссоне. Каждый дистрикт должен взять пушки из ратуши…» Выводы из прочитанного делались тут же. В квартале Сент-Эсташ к рынку спешили женщины. Одна из них, молодая девушка в рабочем платье, ворвалась в кордегардию, схватила барабан и с криком «За мной!» устремилась вдоль улицы. Барабанная дробь, точно боевой сигнал, увлекала встречных. Вскоре ручей превратился в реку, с грохотом покатившуюся по улицам Сен-Дени, Сен-Мартен и Монмартр. Не все понимали, что происходит. — Куда мы спешим, товарка?.. — А ты думаешь, я знаю? Идем, куда все… — Эх вы! А еще женщины! Мы идем в ратушу! — Зачем? — За хлебом! — Нет, врешь! Откуда в ратуше хлеб? Мы идем, чтобы вздернуть господ советников да забрать пушки!.. — А на что нам пушки?.. — Вот и видно, что дура! А как же мы пойдем на Версаль без пушек?.. — На Версаль? — А то куда же? Или не знаешь, что пишут в газете?.. Поток затопил Гревскую площадь. Национальные гвардейцы, дежурившие у ратуши, чувствовали себя крайне неловко: они не могли противостоять подобной массе разъяренных женщин и предпочли стушеваться. Между тем пробуждался весь Париж. На башнях многих церквей ударили в набат. Колокольный звон поплыл над столицей. Звуки набатного колокола разбудили и меня, мирно спавшего на мягком ложе своем… Мейе влетел, точно пуля. — Ты что, рехнулся, спать в такое время?! Разве не слышишь, что происходит?.. — Слышу. — Я протирал глаза. — Одевайся, быстро! — Но мне сегодня в Хирургическую школу только к одиннадцати! — Какая, к черту, школа! Ты посмотри, что делается на улице!.. На улице, действительно, происходило что-то невообразимое. Мы чуть ли не оглохли от криков. В общий концерт вступили мужчины; они были вооружены пиками, ломами или окованными железом палками. Жюль пояснял: — Вот идет Сент-Антуанское предместье. Все это проверенные бойцы. Видишь того рослого, с черной шевелюрой? Это Гюлен, один из руководителей штурма Бастилии. А вон тот, в темной одежде, знаменитый Майяр, главный герой дня 14 июля!.. Он знал всех: ведь и сам он был героем 14 июля! Мы влились в нестройную колонну ремесленников и рабочих. К Гревской площади едва прошли: она была целиком во власти женщин. Я с любопытством смотрел на них. Здесь были дамы рынка, державшиеся с известным кокетством, были молодые девушки весьма недурные собой; но большинство их состояло из бледных, изможденных, одетых в лохмотья хозяек, убитых нуждой и горем, преждевременно состарившихся. Впрочем, все они были настроены весьма решительно и подбадривали сильный пол: — Ну что, проснулись, кавалеры?.. — Будьте героями, покажите себя!.. — Тем более, дорогу мы вам проложили!.. И, правда, к десяти часам женщины полностью оттеснили конную стражу, стоявшую у ограды ратуши, и заставили солдат отойти на улицу Мутон. Тогда мужчины захватили склад оружия на антресолях ратуши и быстро разобрали ружья, пистолеты, патроны. Аббат Лефевр пытался оказать сопротивление; его окружили и увели на часовую башню. Я с ужасом увидел, как старика подхватили под руки, на шею ему набросили веревку и мигом подтянули несчастного к перекладине, на которой висели колокола. Но тут одна из сердобольных женщин, к моей великой радости, ударом сабли перерезала веревку, и спасенный аббат под дружный хохот рухнул на кровлю ратуши… Я отвернулся: мне было худо. Я чувствовал здесь себя чужим и ничего не понимал. В ушах у меня звенело. Со всех сторон неслись крики: — Нашли кого вздергивать! Дурачье!.. — Подать сюда Байи!.. — Одного Байи? Как бы он не соскучился!.. — Конечно, тащите Байи и Лафайета!.. Я с удивлением вслушивался в эти слова. При чем здесь Байи? Почему нужно «вздергивать» Лафайета? Ведь оба они — весьма почтенные люди: мэр Парижа и главнокомандующий национальной гвардией! Первый из них, насколько мне было известно, достойный ученый, член трех академий, а второй — либерал и сторонник реформ, получивший свой генеральский чин в американской войне за независимость!.. Но когда я поделился своими сомнениями с Мейе, он энергично выругался: — Тоже, нашел «достойных людей»! Разве забыл, что говорил о них Марат в твоем присутствии? Да, Жан Байи, конечно, ученый; но лучше бы он занимался своей астрономией, а не лез в политику! Этого аскета с постной физиономией купили богатые избиратели, купили со всеми его потрохами, и беднякам, поверь мне, есть за что его ненавидеть!.. — Ну, допустим. А Лафайет? — Тебе известно его полное имя? — Откуда же я могу его знать? — Так слушай. Его зовут Мари-Жан-Поль-Ив-Жиль-бер-Матье маркиз де Лафайет. Понял? Это уже говорит о чем-то. Его честолюбие вполне отвечает количеству его имен и блеску его эполетов. Когда-то он действительно слыл либералом. Но теперь этот аристократ, став начальником национальной гвардии, превратился в некоронованного короля Парижа и давит народ не хуже, чем его напарник господин Байи… Подобные характеристики повергли меня в трепет. Я чувствовал себя сбитым с толку, не зная больше, чему верить и что думать. К нам подошел высокий человек в черном, молодой, но не по летам серьезный, с задумчивым, грустным лицом. Я узнал его: это был Майяр. Он поздоровался с Жюлем, взял его под руку и отвел в сторону. Я уловил обрывки фраз, из которых понял, что Майяр, собираясь вести женщин на Версаль, просит Мейе оказать ему помощь и взять на себя руководство второй колонной. Жюль согласился. Майяр пожал ему руку и пошел к ратуше. Когда он поднялся на несколько ступенек, женщины, видимо решив, что это один из «трехсот», преградили ему дорогу. Однако он был тут же узнан, и ему устроили восторженную овацию. — Это Майяр! — кричали со всех сторон. — Это победитель Бастилии! Честь и место ему, пусть руководит нами!.. Майяр повернулся к толпе и, протянув вперед руку, призвал к тишине. В это время на пороге главного входа показался военный в форме офицера национальной гвардии; вид у него был довольно жалкий, сзади его подталкивал какой-то оборванец. — Вот, — заявил оборванец Майяру, — хотел отсидеться, но мы его выкурили!.. — Кто вы? — громко спросил Майяр задержанного. — Я капитан Дермини, дежурный по ратуше… А по какому, собственно, праву вы допрашиваете меня?.. — По праву, данному мне народом. Капитан, не храбритесь: ваше положение плачевно, и, должен сказать, заслуженно плачевно. Вы достойны того, чтобы с вас сорвали этот мундир… Несколько заскорузлых рук тотчас же потянулись к эполетам офицера. — Стоп! — крикнул Майяр. — Прочь руки! Мы не разбойники, чтобы творить самосуд! Мы державный народ, народ-повелитель!.. Он снова обратился к Дермини: — Капитан, вы, как и все ваши, поставлены у власти революцией. В данном положении вы можете поступить двояко: либо исполнить свой долг, либо изменить ему; в первом случае вы заслужите доверие утвердившего вас народа, во втором — будете уничтожены. Выбирайте сами, как вам поступить… — Что я должен делать? — пролепетал офицер. — Я уже сказал вам: выполнять ваши прямые обязанности. Вы не хуже меня знаете, что произошло в Версале. Вы дадите нам пушки, порох и ядра, и мы отправимся туда. После нашего ухода вы соберете национальных гвардейцев, расскажете им об антинародном заговоре двора и мобилизуете все для поддержки народа. Задача у нас с вами одна: сорвать заговор и не допустить торжества контрреволюции!.. — Но я не властен распоряжаться: я не главнокомандующий! — Зато вы дежурный, и власти у вас достаточно. Когда сюда явится господин Лафайет, вы все растолкуете ему, А пока — пушки!.. Нетвердым шагом Дермини спустился с лестницы, чтобы сделать распоряжения. За ним устремились вооруженные люди. Майяр снова подошел к нам: — Мейе, мы уходим. Помни о том, что порешили. Жалею, что не могу взять тебя с нами: мне очень нужен помощник — представляешь, каково будет с этими крикунами, но и здесь нельзя бросить все на произвол судьбы — ты видел этого слизняка Дермини… — Ни о чем не беспокойся, все будет сделано: мы придем! А помощник у тебя есть. Жюль неожиданно схватил меня за руку и подтащил к Майяру: — Вот познакомьтесь: Жан Буглен, патриот и человеке редких моральных качеств! Я был ни жив ни мертв. Мне показалось, что земля зашаталась у меня под ногами… Майяр посмотрел мне в глаза. — Ты в нем вполне уверен? — тихо спросил он у Мейе. — Как в себе самом. Майяр протянул мне руку: — Тогда пойдем. Получите оружие. Жюль обнял меня и шепнул в самое ухо: — Не злись и не обижайся, старина. Так нужно. Это послужит тебе на пользу. Словно во сне, не думая и не рассуждая, я последовал за Майяром. Когда сегодня, более полустолетия спустя, я вспоминаю об этой минуте, то и сейчас остро переживаю весь ее ужас. Мною попеременно овладевали то злоба, то страх. Я проклинал свое безрассудное любопытство, проклинал Мейе, проклинал Марата. Мне хотелось плакать, я чувствовал себя совершенно потерянным. И был момент, не скрою, когда меня подмывало юркнуть в толпу и убежать. Но я не сделал этого. Стиснув зубы и сжав кулаки, я дал себе слово держаться до последнего. Приняв из рук рабочего пистолет, я запихнул его за пояс с таким видом, точно все это было мне не в новинку. Высоко поднял голову (вспомнил о Марате) и придал своей поступи некоторую твердость. Одним словом, сделал все возможное, чтобы войти в роль. И, кажется, сумел войти в нее. Сумел настолько, что она перестала быть ролью. Путь наш лежал через центр. У калитки Лувра произошла неожиданная задержка. Навстречу нам часто попадались телеги и экипажи. Им обычно давали дорогу. Но одна карета выглядела особенно роскошно, да и кучер ее, надо отдать должное, вел себя весьма бесцеремонно. Это не могло не рассердить наших женщин, и они прижали экипаж к ограде, а пассажиров заставили выйти. Ими оказалась довольно авантажная пара, особенно дама: она была разряжена, напудрена, в высоком парике и драгоценностях. Сначала господа не испугались и даже вели себя надменно. Супруг довольно нагло заявил, что они спешат в гости, и потребовал освободить дорогу. С нашей стороны раздались брань и угрозы. — Чертова шлюха, аристократка! Мы покажем тебе гостей!.. Господин поспешил скрыться в глубине кареты. Дама проявила большую смелость и попыталась что-то отвечать. — Да о чем разговаривать с этой куклой? Пусть отправляется с нами, и никаких отговорок! А если боится замарать свои туфельки, то мы сдерем с нее парик и плюнем ей на плешь!.. Такого дама выдержать не могла. Она разрыдалась, и слезы, стекая по щекам, смывали краску, пудру и белила… К сборищу спешил Майяр. — Что здесь происходит?.. Дама ревела в три ручья. Супруг притаился в экипаже. — И вам не стыдно? Нашли с кем связываться! На что она вам? Тратим время на глупости, когда впереди такое дело! — И правда, — воскликнула одна из женщин, — бросьте ее, милые, пусть катит своей дорогой!.. Этого оказалось достаточно. Колонна двинулась дальше. — Они наивны и грубоваты, но добродетельны! — с улыбкой шепнул мне Майяр. Пройдя Елисейские поля, мы очутились за пределами города. Погода стояла мрачная: собирался дождь. Поскольку перед этим он моросил уже три дня, дороги были размыты, и нам пришлось месить жирную грязь. Опережая других, вслед за Майяром я поднялся на холм Пасси, откуда вся наша цепь разворачивалась как на ладони. Авангард ее составляли несколько тысяч женщин. Многие из них были вооружены; упряжные лошади везли две пушки. Далее шли победители Бастилии под командой Гюлена, за ними — добровольцы предместий, также в сопровождении пушек. Майяр, знавший всех наперечет, указывал мне на некоторых: — Барабанщица, не правда ли, милашка? Пьеретта Шабри, работница мастерской лепных изделий… Вон та, рыжая, — Рена Одю, прозванная «королевой рынка», весьма строптивая и голосистая девица, с ней буквально нет сладу… — А амазонка в красной накидке и шляпе с султаном, так искусно управляющая лошадью? — О, это самая горячая и страстная из всех, уроженка Льежа, Теруань де Мерикур. Вы правы, она держится в седле как богиня, и, будь здесь не упряжная кляча, а лихой скакун, она бы себя показала… Революция отвлекла Теруань от любовника, и теперь она уже не любит ничего, кроме свободы… Мы шли. До Севра никаких происшествий не случилось. Встречных мы пропускали, но курьеров, спешивших в Версаль, задерживали из опасения, как бы они не предупредил силы двора. В Севре сделали привал. Майяр нервничал. Время летело как на крыльях, не за горами был вечер, а до Версаля еще идти да идти… Между тем нужно было многое выяснить и подготовить. Разместить прибывших, всех накормить и избежать кровавых столкновений. Установить связь с Ассамблеей и местной национальной гвардией. Причем сделать все это надлежало до нашего прихода! Было над чем задуматься. Но тут помог случай. Сторожевой пикет задержал карету, направлявшуюся в Версаль. В карете сидел маленький человек в черно фраке и очках. Он показался подозрительным. — Это шпион из Сен-Жерменского предместья, — уверяли сторожевые. Женщины окружили карету. Какой-то патриот, прыгнув на подножку, спросил, по каким делам неизвестный спешит в Версаль в столь неурочное время. Маленький горячился: — Но я депутат! Депутат из Бретани! — Депутат? Ну, тогда другое дело. А как ваше имя? — Ле Шапелье. Патриот отдал честь. — Гражданки, это один из истинных депутатов народа! Со всех сторон раздались рукоплескания и крики восторга. Ле Шапелье был известен как левый. К карете подошел Майяр: — Гражданин депутат, спешите в Национальное собрание, мы пожелаем вам доброго пути. Но небольшая просьба: возьмите с собой одного из наших! Майяр обернулся ко мне: — Буглен, вы самый подходящий для этой миссии. Поезжайте в Версаль, разыщите полковника Лекуантра — это человек, близкий Марату, — и поведайте ему о всех наших заботах. Вы опередите нас часа на полтора, а этого вполне достаточно, чтобы подготовить нам встречу. Я кивнул Майяру, сел в экипаж против маленького депутата и уткнул нос в воротник своего камзола. Часть пути мы ехали молча. Ле Шапелье держался настороженно и лишь временами посматривал на меня. По видимому, физиономия моя внушила ему доверие, и он наконец стал задавать вопросы, которых я давно ожидал. Я вкратце обрисовал положение. Ле Шапелье нахмурился: — Конечно, по-своему вы правы, по это рискованный шаг. Может произойти непредвиденное, вплоть до кровопролития. — Но каковы контрреволюционные силы Версаля? Депутат задумался. — Трудно сказать. За последние дни были созваны отборные части, в том числе пресловутый Фландрский полк. Эта королевская челядь пойдет на все. — А национальная гвардия? Ле Шапелье посмотрел на меня, как мне показалось, с сомнением. — Я думаю национальная гвардия выполнит свой долг. Я хотел было поинтересоваться, в чем этот долг состоит, но не сделал этого. Я задал совсем другой вопрос: — Сударь, вам известен полковник Лекуантр? — Конечно. Это один из главных офицеров национальной гвардии Версаля. — И вы поможете мне его найти? — Это нетрудно. Наш разговор иссяк и больше не возобновлялся. Начал накрапывать дождь. Затем он усилился, ручейками заструился по стеклам кареты, так что я ничего не мог видеть вплоть до той минуты, когда экипаж остановился и кучер распахнул дверцы. Мы вышли на широкий проспект. Депутат раскрыл большой черный зонт, под которым он выглядел, точно гном под грибом. — Вот, мой милый, смотрите и запоминайте. Мы находимся на главной магистрали, связывающей Версаль со столицей, на Авеню-де-Пари. Прямо перед вами — Оружейная площадь, Двор министров, боковые павильоны и задняя стена большого королевского дворца; слева — дворец Малых забав, где заседает Собрание, куда я сейчас и отправлюсь; справа — большие казармы, куда предстоит отправиться вам и где вы, без сомнения, отыщете полковника Лекуантра. А сейчас — прощайте, и пожелаю успеха вашей миссии… Депутат ушел. Я минуту стоял, точно столб, и мок под дождем. Я смотрел вперед и не видел ничего: королевское жилище скрывалось в тумане; смотрел налево и удивлялся, почему такое небольшое здание называется «дворцом» и при чем тут забавы, малые или большие; наконец повернулся направо и зашагал к казармам, где должен был обретаться мифический полковник Лекуантр. Я шел широким шагом, смело расплескивая грязь версальских луж и гордо подняв голову. И должен сознаться, настроение мое, по сравнению с тем, каким оно было часов пять назад, изменилось настолько, что даже дождь и слякоть не были властны над ним. Не могу сказать, чтобы я все понял и признал из того, что увидел. Не могу утверждать, будто так вот сразу я стал борцом. Но я уже больше не трусил, я был уверен в себе. Брошенный силою обстоятельств на путь, вчера мне чуждый, еще не зная конца этого пути и даже не осознавая четко его направления, я не мог оставить его, отойти в сторону, уклониться от своего, так неожиданно указанного судьбою жребия. Словно могучий поток подхватил и увлек меня за собой, не спрашивая о моем согласии, не интересуясь моею волей. И теперь, оказавшись в толще этого потока, не имея возможности его преодолеть и вырваться из него, я вдруг неожиданно обрел уверенность и твердость. Быть может, то была уверенность слепца, почувствовавшего руку опытного поводыря; быть может, то была твердость приговоренного, решившего встретить смерть достойно, все может быть — в то время я не анализировал своих чувств и поступков. Но что абсолютно несомненно — и это я представляю себе много лет спустя так же отчетливо, как представлял тогда, — я не испытывал больше ни малейших сомнений, ни тени колебаний. Я остро чувствовал, что приобщился к какому-то большому и важному делу; я был уже не белой вороной среди всех этих мужчин и женщин, а человеком, облеченным доверием, лицом ответственным, на которое возложена весьма важная задача, касавшаяся интересов многих тысяч граждан. И, гордый этим доверием, я больше ничего не боялся. Ибо знал твердо: задачу надо выполнить, и я выполню ее. |
||
|