"Пора уводить коней" - читать интересную книгу автора (Петтерсон Пер)12Пока мы с Ларсом возились с березой, незаметно похолодало, солнце спряталось, задул ветер. Плотные серые облака затягивают небо ватным одеялом, синяя полоска отъезжает все дальше к утесу на востоке и наконец пропадает. У нас перекур, мы распрямляем затекшие спины и старательно делаем вид, что нам не больно. Это не так легко, мне приходится с силой нажимать рукой на поясницу, чтобы более-менее распрямиться, на некоторое время мы с Ларсом отворачиваемся друг от дружки и смотрим каждый в свою сторону леса. Потом он скручивает папироску, прислоняется к двери сарая и неторопливо закуривает. Мне вспоминается, какое это наслаждение — после тяжелой физической работы покурить с тем или с теми, с кем вместе трудились, и впервые за много лет я чувствую, что мне этого не хватает. Я перевожу взгляд на гору чурбаков, наваленную в том месте, где вот только лежала береза. Ларс глядит туда же. — Неплохо, — говорит он спокойно и улыбается. — Половину сделали. Даже Лира с Покером утомились. Они лежат рядышком на крыльце и тяжело дышат. Пилы выключены. Тишина. И вдруг — снег. Время час дня. Я гляжу в небо. — Черт, — говорю я громко. Ларс вслед за мной поднимает взгляд. — Не ляжет, — говорит он. — Слишком рано, земля еще не остыла. — Наверняка нет, — говорю я, — но все равно как-то тревожно. Сам не знаю отчего. — Боишься, тебя снегом от мира отрежет? — Да, — говорю я и чувствую, что краснею. — И это тоже. — Тогда тебе надо найти кого-то, кто будет вместо тебя чистить двор и дорогу. У меня уговор с Ослиеном, у которого хутор выше по дороге. Он готов чистить в любое время. Выручает меня уже несколько лет. И ему это недолго, только что из дому выехать. Всего делов — потрюхать со скребком вниз по дороге и вернуться назад. Четверть часа от силы. — У-у, — отвечаю я, прокашливаюсь и продолжаю: — Я звонил ему вчера, из будки у магазина. Он сказал: хорошо, семьдесят пять крон за раз. Ты ему столько же платишь? — Да, — говорит Ларс. — Ну вот, за это можешь не бояться. Эта зима устроится. Ну, — продолжает он почти зловеще, запрокидывает голову и смотрит на небо, — извольте, сыпьте что у вас там. — И улыбается плотоядно. — Продолжим? Я чувствую, как заражаюсь его настроем, мне хочется разделаться с березой. Но меня удивляет и пугает эта внезапная зависимость, что мне требуется участие другого человека, чтобы взяться за такую простую неотложную работу. Времени у меня навалом. Но что-то во мне меняется, я сам меняюсь, из человека, которого я знал до донца и мог слепо на него полагаться, которого дорожившие мной звали мальчиком в золотых штанах, потому что стоило мне сунуть руку в карман, как появлялись россыпи блестящих золотых монет, я превращаюсь в кого-то другого, кого я значительно хуже знаю и, например, не имею представления о том, что звенит у него в кармане. И теперь мне интересно, как долго уже тянется этот процесс превращения. Три года, возможно. — Конечно, — говорю я. — Добьем ее. Потом я приглашаю его к себе. Как иначе после всего, что он для меня сделал? Мы сложили в сарае здоровущие штабеля березовых дров, рядом со старыми, из пересохшей ели, двор чист, остался только огромный комель, который мы решили завтра прицепить цепью и вывезти машиной. Но на сегодня хватит. Снег валит густой, но землю не покрывает. По крайней мере, пока. Мы устали, проголодались и очень хотим кофе. Я опасаюсь, разумно ли я поступил, так впрягшись в работу после того, что было утром, хотя чувствую себя нормально, только спина болит, но с ней вечная беда, нет, похоже, я просто устал очень, но не мог же я смотреть, как Ларс в одиночку будет наводить порядок на моем дворе. Я отмеряю кофе, наливаю воду, запускаю машину, а тем временем нарезаю хлеб и складываю в корзинку, достаю масло-сыр-колбасу и раскладываю по тарелкам, наливаю в маленький желтый кувшинчик молока к кофе и ставлю все это на стол вместе с чашками, стаканами и приборами для двоих. Ларс сидит на дровяном ящике у печки. В одних носках он выглядит молодо, как всякий сидящий вот так же: болтая в воздухе ногами, не достающими до пола. В отличие от меня, голова у него сухая, он же работал в козырьке, и он не сказал еще ни слова с тех пор, как вошел в дверь, только сидел с задумчивым видом, и хорошо, я пока тоже молчал, болтать запросто я отвык. — Давай затоплю? — говорит он. — Хорошо, — говорю я, — давай, — потому что в доме и правда прохладно, но меня задело, что он командует в моем доме и вслух высказывается о том, как я веду хозяйство, я бы себе такого никогда не позволил, правда, он сперва спросил, так что ладно. Ларс спрыгнул с ящика, откинул крышку и достал три рассохшихся полена и пару страниц «Дагбладет» от прошлой недели, которые я держу в ящике для этих надобностей, и проворно затопил печь, гораздо ловчее, чем получается у меня, но он-то занимался этим всю жизнь, и вот уже пыхтит и плюется кофеварка, моя старенькая, отличная машина, которая служит мне столько лет. Переливаю в термос кофе и, стоя с кофейником в руке, вспоминаю ту, с которой много, много лет пил его по утрам, но она ускользает, не встает перед глазами. Тогда я подхожу к окну и выглядываю наружу, на дворе чисто, только вокруг комля березы лежат маленькие, золотистые кучки опилок и огромные растрепухи снега бесшумно планируют с неба и ложатся на несколько секунд на землю, прежде чем загадочным образом исчезнуть. Если так будет всю ночь и утро, то завтра снег ляжет. А завтракал ли я сегодня? Не помню, это было так давно, и с тех пор чего только не было. Но сейчас я голоден. Я поворачиваюсь к Лapcy и жестом приглашаю его к столу: — Пожалте, кушать подано. — Хлебосольным хозяевам спасибо, — говорит он, крышка дровяного ящика захлопывается, и мы усаживаемся, немного смущенные, за стол и набрасываемся на еду. Первые минуты мы жуем молча. На удивление вкусно, я даже встаю и иду проверить в хлебнице, не другой ли это сорт хлеба, но нет, тот же самый, что всегда. Возвращаюсь к столу. Как же приятно поесть! Я стараюсь не очень спешить, Ларс жует, опустив глаза в тарелку. Это меня устраивает, у меня нет сил на беседу, но тут он все-таки поднимает голову и говорит: — Я должен был унаследовать хутор. — Какой хутор? — уточняю я, хотя речь может идти только об одном хуторе. Просто я был мыслями далеко отсюда. Интересно, всегда ли от долгой жизни в одиночестве человек становится таким, что он вдруг посреди своих размышлений начинает говорить вслух, и граница между сказать про себя и сказать вслух постепенно стирается, и та бесконечная внутренняя беседа, которую мы всегда ведем с собой, переходит в разговоры с теми единицами, с кем мы сохраняем общение, так что если человек живет один долго, то разделительная линия между первым и вторым теряет отчетливость и ты то и дело переходишь ее, даже не замечая. Это и мое будущее, да? — Хутор дома, в деревне. В Норвегии сотня тысяч деревень, мы вот в одной из них, но мне ясно, что он имеет в виду. — Ты, наверно, удивляешься, почему я живу здесь, а не дома? — говорит он. Честно сказать, об этом я не думал, то есть не думал так, как он говорит, хотя и должен был бы, наверно. Меня больше занимало другое: как меня угораздило оказаться в одной деревне с ним, после стольких лет. Что такие совпадения вообще бывают. — Ну немного, — отвечаю я. — Хутор должен был отойти мне, я один дома остался. Юн ушел в море, Одд умер, а я работал на хуторе всю свою жизнь, ни разу в отпуске не был, это не то что теперь. Отец не вернулся назад, он заболел. Чем именно, никто не понял. Он сломал ногу и повредил что-то в плече, его отвезли в больницу в Иннбюгде, это летом сорок восьмого случилось, ты помнишь, я тогда был еще мальчиком. А обратно он не вернулся. Но годы шли, шли, и вдруг возвратился с моря Юн. Я его не узнал. Для меня их обоих уже не существовало. Я и думать о них забыл. И вдруг однажды Юн сходит с автобуса, поднимается по дороге, заходит в дом и говорит, что готов получить хутор. Ему было двадцать четыре года. У него есть право на хутор, заявил он. Мать ничего на это не возразила. Не вмешалась, чтобы учли и мои интересы, но я помню, как она вообще не смотрела на меня. Хутор был единственным делом в жизни, что я знал и немного умел. Юн пресытился морем, он все повидал, объяснил он. Возможно, и так. За эти годы он прислал несколько открыток, из порта Саид и тому подобного, Аден, Карачи, Мадрас, из таких мест, про которые и не скажешь, где они, пока не откроешь школьный атлас. Теплоход «Пышка» называлось одно из судов, я хорошо помню эти конверты, потому что на лицевой стороне стоял штамп с названием корабля, я опешил, что судну можно дать такое имя. Вид у Юна был нездоровый, если хочешь знать мое мнение. Он был худой и заморенный, такому с хутором не справиться, подумал я. Выглядел так, как сегодняшние наркоманы в Осло, был нервный и раздражительный. Но я ничего не мог поделать. Он был в своем праве. Ларс замолчал. Для него это была очень длинная речь. Он снова принялся за еду, он не успел еще толком поесть, не то что я, хотя еда пришлась ему по вкусу. Я наливаю ему в кружку кофе и предлагаю молоко, он берет у меня из рук желтый кувшинчик и доливает в чашку, молча доедает все, что лежит на тарелке, а доев, спрашивает разрешения закурить в доме. И я говорю «конечно», и он сворачивает себе папироску из щепотки красного «рёдмика», закуривает, затягивается, вынимает сигарету изо рта и молча смотрит на огонек. Я спрашиваю из самых благих побуждений: — И что же ты сделал тогда? Ларс поднимает глаза от сигареты, вставляет ее в рот, делает глубокую затяжку, медленно выпускает дым, и вдруг лицо его искажает гримаса. Он хочет скрыться за дурацким выражением лица, и это настолько неожиданно, что застает меня врасплох, у меня буквально отваливается челюсть. Я не видел его в таком состоянии прежде, но вид у него страшно комичный, он словно клоун-циркач, который заставляет зал рыдать в голос всего секунду спустя после того, как они же хохотали до икоты, или как Чаплин в лучшие свои моменты, или как звезда немого кино, например, тот непрестанно моргающий, у Ларса оказалось совершенно пластилиновое лицо, жаль, смеяться мне не с чего. Он сжимает губы в полоску и сильно зажмуривается, а потом как будто бы поворачивает лицо на сорок пять градусов и опускает его вниз, чуть заезжая на ухо, так это выглядит со стороны, во всяком случае, и черты лица, к которым я только-только привык, сминаются в складки, Ларс довольно долго сидит так сжавшись, а потом открывает глаза, и черты лица разглаживаются, и все это время дым папиросы медленно выползает у него изо рта, и я теряюсь в догадках, что за представление он для меня разыгрывает. Он тяжко вздыхает, и глаза у него блестят, когда он говорит, глядя прямо на меня: — Я уехал. В тот день, когда мне исполнилось двадцать. И с тех пор дома не бывал. Ни пяти минут. В кухне становится тихо, Ларс молчит, и я молчу. Наконец я говорю: — Черт возьми! — Я не видел мать со своих двадцати лет. — А она жива? — Не знаю, — говорит Ларс. — Я не выяснял. Я отворачиваюсь к окну. Не уверен, хотел ли я все это знать. Я чувствую, что на меня наваливается глубокая усталость, она спеленывает меня и давит. Я спросил потому, что чувствовал, что должен спросить, что Ларсу важно сказать мне это, хотя, если откровенно, то мне и самому это интересно, причем не только из-за него, но я не уверен, что хочу все это знать. Оно требует слишком много усилий. Теперь трудно сосредоточиться на чем-то, встреча с Ларсом вывела меня из равновесия, лишила мой план жизни внятности, признаюсь, стоит мне отвлечься, как я теряю из виду его смысл. Настроение скачет вверх-вниз, как лифт, и дни мои выглядят не так, как я себе представлял. Любую помеху на пути я готов раздуть до катастрофы вселенских размеров. Береза действительно была не игрушечная, я не об этом, и все разрулилось тоже неплохо, хорошо даже, спасибо Ларсу, но я хочу сам решать свои проблемы, делать сперва одно, потом другое, все наперед продумывая, пользуясь справным инструментом, как, видимо, делал тогда на сэтере мой отец: одно дело зараз, сперва приглядевшись, подобрав инструмент в нужной последовательности, и уж потом брался за гуж и доводил дело до конца, работая и руками, и головой и радуясь процессу труда, вот и я мечтаю, чтобы мне нравилось то, что я делаю, хочу самостоятельно решать каждодневные проблемы, иногда очень заковыристые, и сохранять ясные границы, понятные мне начало и конец, и к вечеру быть усталым, но не убитым, а утром проснуться отдохнувшим, заварить себе кофе, затопить печь, посмотреть, как красный свет дня просеивается сквозь лес и доходит до озера, одеться и выйти с Лирой, а потом приняться за дела, которыми я постановил наполнить этот день. Вот что я хочу и могу, я знаю, что во мне есть эта способность — быть с собой наедине, и я знаю, что мне нечего бояться. Я многое повидал и прошел в жизни почти через все, но не буду сейчас вдаваться в подробности, потому что я, по счастью, был еще и везунчиком, мальчиком в золотых штанах. Да, сейчас неплохо бы отдохнуть. Но — вот Ларс, которого я, кажется, все-таки не могу не любить, Ларс, который поднимается и двигает бейсболку взад-вперед, пока она не ложится на голове правильно, но за окном уже сумерки, во всяком случае, солнца нет, и он говорит «спасибо» церемонно и официально, как будто мы только что встали из-за рождественского стола и он гость, мечтающий оказаться километров за десять отсюда. Ему уютнее на просторе, с топором или пилой в руках, чем у меня в четырех стенах, и это мне понятно. Я бы чувствовал себя точно так же, окажись я у него в гостях. Я выхожу в прихожую, открываю Ларсу дверь и провожаю его на крыльцо, там ждет его Покер. И пока я говорю «доброго вечера» и «спасибо за помощь», а он отвечает, что здорово мы разделались с этой березой и этот комель мы оттащим завтра на цепях машиной, пес протискивается и усаживается между нами, он зло пялится на хозяина и начинает подвывать, но Ларс поворачивается и идет прочь, даже не скользнув взглядом ниже, просто минует пса, спускается по двум ступенькам крыльца, пересекает двор и идет вниз по горке к себе в домик. Покер остается сидеть в растерянности, язык вывалил наружу, он смотрит на меня — а я прислонился к двери, и жду, и не отдаю никаких команд, чтоб облегчить его участь, но он вдруг опускает голову и плетется вслед за Ларсом, всем телом выражая нежелание и чуть не наступая сам себе на лапы, и, будь я на его месте, я бы вел себя совершенно по-другому. На земле лежит тонкий слой снега. Я не заметил, когда он стал ложиться, но температура опустилась, и снег все сыплет, и не видно, чтобы снегопад шел на убыль. Я захожу в дом, захлопываю за собой дверь и поворотом тумблера включаю наружную лампочку. Ларс забыл свои рабочие рукавицы на галошнице, я беру их, распахиваю дверь и собираюсь окликнуть его, но передумываю: какой смысл, он возьмет их завтра, все равно он сейчас не станет заниматься ничем таким, для чего они ему могут понадобиться. Ларс. Он говорит, что не вспоминал о своем брате, пока тот был в море, но помнит города и порты, где он плавал, и какие штемпели были на конвертах, которые он посылал домой, и как назывались корабли, на которые он нанимался и с которых списывался, Ларс, который водил пальцем по школьному атласу, чтобы проследить путь корабля. Уже тощий, исхудавший Юн стоит на палубе «Пышки», крепко вцепившись в релинг, упрямые глаза с прищуром смотрят на берег, к которому они подходят. Они идут из Марселя, и палец Ларса прошел мимо Сицилии и итальянского башмака, потом наискось мимо греческих островов, и юго-восточнее Крита в воздухе появляется что-то новое, как будто меняется его консистенция и он уже не такой, как всего сутки назад, но Юн пока еще не понимает, что новое качество воздуха — это Африка. И теперь Ларс сопровождает его в Порт-Саид в глубине Средиземного моря, где им предстоит сгрузить одно, взять на борт другое, прежде чем неспешно продолжить путь дальше через Суэцкий канал, где по обоим берегам странными длинными волнами лежит пустыня и от миллиардов блестящих на солнце песчинок исходит чудное золотистое сияние, потом пересечь по длинной диагонали Красное море сперва до Джибути, сгорающего от жары, и дальше до Адена на том берегу узкого пролива, отделяющего один мир от другого, все время двигаясь по следам поэта, молодого Рембо, странствовавшего здесь почти семьдесят лет назад затем, чтобы измениться, и стать другим, и все оставить позади, нырнуть в пустыню, чтобы забыться и вскоре умереть, я читал об этом в книге. Но Лapc, сидя с атласом за столом на кухне в домике у реки, этого не знал, и Юн не знал тоже, но в Порт-Саиде он впервые увидел африканские пальмы под нестерпимо-синим и низким небом. Он видит крыши приземистого города, базары и торговлю вдоль всех улиц до самой гавани и вдоль по причалу, у которого стоит теплоход «Пышка». В этом городе нет ничего, кроме базаров и голосов, кричащих на всех языках в надежде что-то продать именно тебе, стоящему на палубе, прищурившись и крепко вцепившись в релинг, ты должен спуститься по трапу и купить что-то, ты просто-напросто обязан обзавестись этим, если ты хоть чуток понимаешь свое счастье, и жизнь твоя сразу заиграет новыми красками, и сегодня лично для тебя баснословно низкая цена — «special price for you today», все это оглушает и выводит из себя, еще цимбалы, и литавры, и запах, от которого он почти теряет сознание, перезрелые овощи вкупе с неизвестно каким мясом. Плюс травы и специи и что-то с костра, который он видит вдали на пристани, и он не знает, что они там жгут, но запах резкий; и Юн не сходит с корабля. Он выполняет свою работу, сгружает товар, надсаживается изо всех своих молодых сил, но он не сходит вниз по трапу. Ни в свою свободную вахту, ни в какую другую, а когда вдруг внезапно темнеет, он с палубы смотрит, как на берегу продолжается в чуть замедлившемся темпе в смешанном свете электрического и живого света та же суета, и сейчас все кажется более привлекательным чем в слепящем свете дня, но по-прежнему каким-то неприятным, с пробегающими тенями и тесными закутками. Ему пятнадцать лет, он не сходит с корабля на берег ни в Порт-Саиде, ни в Адене, ни в Джибути. Ночью я просыпаюсь. Сажусь в кровати и смотрю в темноту за окном. Снег идет, дует ветер, за окном вихри, снежные сгустки ударяют в стекло. Там, где тропа спускается к озеру, лишь белое одеяло без контуров. Я выползаю из кровати, бреду на кухню и зажигаю маленькую лампочку над плитой. Лира поднимает голову на своем месте у буржуйки, но ее внутренние часы идут без сбоев, на улицу мы в два часа ночи не пойдем, она это знает. Тащусь в ванную, вернее, в каморку у входа, где у меня мойка, здоровый кувшин и ведро на случай такой погоды, когда мне неохота бежать за дом. Справив нужду, я надеваю на себя свитер и теплые носки и присаживаюсь к кухонному столу с символической стопкой и последними страницами «Повести о двух городах». Жизнь Сидни Картона подходит к концу, кровь разливается вокруг него морем, сквозь красную пелену он видит ритмично работающую гильотину, головы падают в корзину, которую меняют на новую как только она переполняется, а женщины на площади сидят вяжут и считают: «Девятнадцать, двадцать, двадцать один», и он целует ту, что стоит в очереди перед ним и утешает ее словами: «Прощайте, мы встретимся в стране, где нет ни времени, ни печалей», и вот наступает его черед, и он напоследок говорит миру и себе: «То, что я сегодня делаю, намного лучше всего, что я делал когда-либо». Не так легко не согласиться с ним в такой ситуации. Бедный, бедный Сидни Картон. Воистину воодушевляющее чтение, скажу я вам. Я улыбаюсь сам себе, беру книжку и ставлю ее в гостиной на полку к другим книгам Диккенса, а вернувшись в кухню, допиваю стопочку одним глотком, тушу свет над плитой, иду в каморку и укладываюсь. Я засыпаю, не успев коснуться головой подушки. В пять утра я просыпаюсь от фырчания трактора и резкого, острого звука, с которым скребок чистит от снега дорогу к моему дому. Я вижу свет фар, быстро соображаю, что это такое, поворачиваюсь на другой бок и засыпаю снова, не успев подумать ни одной нехорошей мысли. |
||
|