"Эхо небес" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

3

Разговаривая в тот вечер с женой, я не вдавался в подробности, отозвался об этой истории с пленкой как о нелепом эпизоде и уверенно заявил, что все идет своим чередом и Мариэ вскоре снова сойдется с бывшим мужем. Но жена встретила это заявление недоверчиво.

— В свое время Мариэ твердо решила взять на себя Мусана и дать мужу свободу, и то, что ей в самом деле понадобилась помощь матери, ничего не меняет. Такова уж ее натура… Когда у бывшего мужа разладилось с его второй женой, она решила, что теперь должна помочь ему. Болезнь матери здесь всего лишь предлог… Мне не избавиться от ощущения, что она слишком рьяно за все берется.

— Но в любом случае Мусану будет полезно, если его отец и младший брат, здоровый мальчик, поселятся вместе с ними.

— А Мариэ не рассказала тебе про Митио?.. Говоря «такова уж ее натура», я имела в виду и это. Еще до того, как муж Мариэ расстался со второй женой, произошел несчастный случай, и теперь Митио прикован к инвалидному креслу. Но, разумеется, она об этом никому не говорит, даже тебе. Думаю, что она собралась вытащить мужа из этой трудной ситуации, взяв на себя целиком всю тяжесть, в том числе воспитание двух детей-инвалидов.

О страшной трагедии, случившейся в семье Мариэ годом позже, писали в газетах и журналах и даже передавали по телевидению. Самостоятельно восстанавливая происшедшее на основе этих сообщений, я в том, что касается чувств Мариэ, боюсь, неизбежно проявил бы предвзятость. В то же время я понимаю, что никто, наблюдая со стороны, не способен понять ощущения матери, прошедшей через такие испытания. Поэтому не буду пытаться дать объективный отчет и перепоручаю рассказ о случившемся письмам, которые я получал от несчастного мужа, однажды возобновившего совместную жизнь с Мариэ, а теперь оказавшегося в полном одиночестве.

Не думаю, чтоб вы назвали это дежавю, хотя, будучи дилетантом в таких вопросах, не берусь говорить с полной определенностью, но, как бы там ни было, я живу с ощущением, что когда-то, в прошлом, видел уже то первое несчастье, случившееся с Митио, видел все: от начала и до конца. Никогда прежде не пытался доносить свои сокровенные чувства до окружающих — ни в годы студенчества, ни потом, когда начал работать в издательстве, выпускающем учебники (а сравнивать себя с таким писателем, как вы, было бы и вовсе нелепо). Но после этого трагического случая вдруг появилось ощущение, будто с моих чувств (которые ведь и до этого как-то жили во мне) словно содрали корку, похожую на слой глины.

Вот сцена, ярко запечатленная у меня в сознании, та самая, которую я уже прежде знал во всех подробностях. Ребенок, крошечный мальчик-с-пальчик, собирается сесть в автобус. Заглядывает туда, проверяет на всякий случай, все ли в порядке за спиной, и, успокоенный, поднимается на подножку. Но в этот момент школьник постарше, притаившийся на сиденье сразу же за водительским местом, неожиданно высовывает голову и ухмыляется, совсем как Близорукий Магу (старикан из телевизионной мультяшки). Малыш отскакивает назад, нога, коснувшаяся мостовой, подворачивается, он падает, и его задевает огибающий автобус грузовик…

Была особая причина, почему глаза Близорукого Магу запомнились так отчетливо, словно во сне, который видишь наяву. После несчастного случая я подстерег на той самой автобусной остановке мальчишку, месяцами преследовавшего и не желавшего оставить в покое Митио. Неведение может служить оправданием, и поскольку он всего-навсего внезапно выглянул из-за скрывавшей его спинки сиденья, я не считал его ответственным за случившееся. Увидев меня в тот день на остановке, он, вероятно, понимал, что его роль в случившемся несчастье или мучения, которым он подвергал Митио, не станут предметом расследования, и поэтому усмехнулся мне в лицо точь-в-точь как Близорукий Магу, и это была усмешка, от которой меня пронизала дрожь.

Митио ушиб спину, но выше пояса не было ни царапины. Признаков перелома ног тоже не было, как не было ни порезов, ни ран. Ни капли крови. Когда я приехал в больницу, куда его отвезли, и увидел его распростертым на койке, первое, о чем я спросил у доктора: нет ли травм мозга. Он заверил меня, что, хотя томограмма еще не сделана, голова, по всем признакам, не пострадала. Я тут же сообщил обо всем Мариэ и только потом стал дозваниваться до второй жены, с которой тогда состоял в браке.

Здесь же, в больнице, выяснилось, что Митио больше не встанет на ноги. Его отправили в университетскую клинику, сделали целую серию исследований и, прежде чем перевезти домой, сообщили ему о необратимых переменах в его организме. Поначалу он как-то равнодушно отреагировал на то, что паралич будет его пожизненной ношей. Но перестал шутить и проказничать, как это было свойственно ему раньше (он был смышленым парнишкой и ему нравилось всех смешить), а сделался похож на человека, следящего за актером, который играет его в спектакле, — именно у этого актера была теперь парализована вся нижняя часть тела и именно актер должен был научиться все делать по-новому. Он был очень спокоен и необычно тих. Полностью отрешился от меня и не выказывал никакой радости, даже когда приходили Мариэ и Мусан.

По сравнению с тем, что произошло потом, невольно кажется, что в тот период Митио примирился со своим положением. Рассказал то, о чем прежде не проронил ни звука. Как стал предметом из девательств для большого мальчика, который ездил в школу тем же автобусом, что и он, как однажды поехал на целый час раньше, только чтобы избежать встречи с этим мальчиком, и его классная воспитательница увидела, как он стоит на игровой площадке, скрестив на груди руки, и, задрав голову, смотрит на крону тюльпанного дерева. Когда я снова пойду в школу, говорил он, этот большой мальчишка уже закончит там учиться, и больше не нужно будет бояться его на автобусной остановке. И все-таки именно в это время он начал передвигаться в инвалидной коляске, которую мы для него купили, так что скорее всего понимал, что именно так будет добираться в школу, когда сможет туда вернуться, и знал, что об автобусах речь больше не идет…

И все-таки, когда пришло время всерьез заняться реабилитацией, тренируя под руководством врача те мускулы, которыми он в состоянии был управлять, Митио вдруг уверенно заявил, что этот паралич не навсегда, а раз придет день, когда он встанет и пойдет, то незачем учиться управлять инвалидным креслом. Врач напрямую объяснил ему, что паралич пожизненный, надо принять эту мысль и постепенно к ней привыкнуть, но это было слишком тяжело для мальчика его возраста, и несколько дней он пролежал, закутавшись в одеяло, отказываясь разговаривать со всеми и в первую очередь с женщиной, которая была тогда моей женой. Они всегда не слишком ладили, но теперь стало еще хуже. Больше я не скажу о ней ничего, но иногда, возвращаясь домой после позднего совещания, я слышал приглушенные всхлипы из комнаты Митио.

В то лето Мариэ впервые за долгое время предложила опять свести мальчиков вместе, и я повез Митио в Идзукогэн, где находился летний дом семьи Кураки и где Мариэ и Мусан уже ждали нас. Семья Кураки владела строительной компанией, и мать Мариэ переделала дом, что позволяло Митио свободно добираться всюду в своем кресле на колесиках и пользоваться туалетом. После несчастного случая он был все время подавлен и раздражен, но в Идзу, имея большую свободу передвижения и возможность снова общаться с матерью и братом, опять стал похож на себя прежнего, шалил и смешил, как не бывало уже давно.

Мы нередко поднимались на травянистые склоны Лысой горы, так странно выделявшейся среди гор, заросших кустарником, что Митио говорил: «Наверно, поставили шутки ради». Гуляли среди земляничных деревьев, вдоль выстроившихся в ряд летних вилл, а потом, хоть толкать кресло было и нелегко, спускались вниз рощей, где дубы, камелии и химэй-удзурии цеплялись корнями за тонкий слой почвы, сквозь который в некоторых местах проглядывал камень, и добирались до гигантских валунов, которые идут вдоль вьющейся береговой линии в сторону Ёгасаки.

Физически Мусан был развит сильнее, чем большинство детей его возраста, поэтому там, где холмы были пологими, а дорога мощеной, и он мог толкать кресло Митио. Возможность помогать младшему брату вызывала в нем чувство гордости. Тропа, шедшая поверху зигзагообразных отвесных скал, была проложена, как только начали осваивать эту часть побережья, но, судя по всему, потом работы приостановились. Аккуратно мощенная плиткой дорожка оставалась довольно опасной. Там, где она неожиданно поворачивала, не было никакого ограждения, а внизу, под ногами, волны лизали камень.

Отчасти поэтому я предложил ходить не туда, а на пляж, но Митио и слышать не хотел об этом. Я понимал его нежелание раздеваться до плавок — он очень болезненно реагировал на свои высохшие ноги, — но его было не уговорить даже на то, чтобы просто спуститься на мягкий песок, полосой тянувшийся вдоль океана. Несмотря на все это, Митио нравилось в Идзу, а Мусан, знавший, что умственное развитие брата намного превышает его собственное, получал необыкновенное удовольствие, оттого что, благодаря физической силе, может ему помогать.

Именно эта поездка в горы Идзу определила место будущей трагедии, но пока еще рано говорить об этом. Вернувшись в Токио, я обнаружил, что жена меня бросила. Какое-то время мы оставались вдвоем с Митио, а потом перебрались в дом, где жили Мусан и Мариэ.

В наш первый совместный вечер теща мягко спросила за обедом: «Ну и как сейчас твои ноги, Митио?» В ее голосе, безусловно, звучали любовь и ободрение, но вопрос был бессмыслен, и Митио отреагировал на него с открытым презрением. Главное тут то, ответил он холодно, что, принимая во внимание государственные законы и проблемы с транспортом, у меня нет возможности выбрать среднюю школу, хотя именно это определяет будущую судьбу. Затем, охваченный ненавистью к издевавшемуся над ним мальчишке, о котором до того времени он почти не упоминал, объявил, что поступит на юридический факультет, выдержит адвокатский экзамен и сумеет-таки засудить негодяя. И когда Мариэ спросила: «А разве к этому времени не истечет срок давности?» — схватил перочинный нож, подаренный ему бабушкой (это был сувенир, привезенный ей мужем из Америки), и швырнул в нее, целясь так точно, что задел ухо, но, к счастью, ножик был сложен.

Вскоре после этого происшествия мать Мариэ скончалась; до сих пор с болью думаю, как она умирала, изнемогая от тревоги за обоих внуков. А потом наступило лето, первое после того, как мы, четверо, снова соединились, и произошло нечто бесконечно более страшное — то, что вы знаете из газет и телепередач. Это случилось в первую неделю школьных каникул. В тот день мне не нужно было идти на работу, и когда я проснулся — поздно, так как накануне выпил лишнего, — Мариэ была в панике: Мусан, Митио и инвалидная коляска исчезли. В поисках их она уже несколько раз обежала вокруг дома и, хотя день был прохладным, вернулась вся в поту, с прядями влажных волос, прилипшими к побледневшему лбу, и странно побелевшим ртом.

Несколько раньше мы позволили Мусану катать Митио вокруг квартала, но только при условии ни в коем случае не переходить через улицу. Обычно Мариэ шла вместе с ними, но Митио умел руководить Мусаном; знал, как заставить его слушаться, лучше, чем кто-либо в семье.

Однажды, когда они были без Мариэ, с Мусаном случился легкий припадок эпилепсии. «Мусан вдруг молча остановился, — рассказывал нам Митио, — я подумал: ну, если сейчас упадет, мы пропали.

Я испугался, жутко испугался. А потом понял, что кресло для него — поддержка; он нажимает на ручки, а оно чуть-чуть двигается вперед. Я подождал немного и, когда понял, что Мусан вроде бы пришел в норму, сказал: „Отлично, а теперь давай домой“, и он ответил: „Прости, что тебе пришлось ждать“. И на обратном пути вел себя даже осторожнее, чем обычно, все время строго придерживался правой стороны».

Пока мы прочесывали окрестности, Мариэ рассказала, как в последнее время заметила, что Митио старался побольше быть рядом с Мусаном и казалось, они говорили о чем-то важном, но когда она спрашивала, о чем у них речь, ответа не получала. В последние два-три дня Мусан, отказываясь слушать брата, затыкал пальцами уши. Это бесило Митио, но он не прекращал своих попыток и, раскрасневшись от злости, с несвойственным ему невероятным терпением продолжал что-то втолковывать брату, однако, увидев, что Мариэ наблюдает за ними, сразу же замолкал.

И еще. На одном из еженедельных занятий по реабилитации его отругали за нежелание как следует стараться. Молодой врач явно хотел подстегнуть его, но слишком уж обрушился на мальчика, без конца повторяя: раз уж ты стал пожизненным инвалидом, то должен найти в себе силы принять это и справляться с этим. Скорее оглушенный, чем озлобленный, Митио оставался подавлен на всем пути от больницы до дома…

Вслушавшись в слова Мариэ, которая к этому времени просто обезумела, я в первый раз понял, как эти проблемы, накапливаясь, давили на нее все страшнее и страшнее, пока наконец совсем не вышли из-под контроля. А я с момента, когда мы снова сошлись, опять, как и прежде, перекладывал на ее плечи все, даже самое трудное.

Проверив территорию вокруг дома, я сел на велосипед и стал — расширяя круги — объезжать весь район (странно, что нам не пришло это в голову сразу же). Мариэ побежала в полицию. У них еще не было никакой информации, но когда она стала на всякий случай расспрашивать служащих на ближайшей железнодорожной станции, дежурный небрежно сказал, что видел здесь Митио и Мусана еще рано утром.

Митио не впервые садился без нас на поезд, но раньше с ним всегда был студент-волонтер, поднимавший кресло по лестнице и опускавший его со ступенек с помощью кого-нибудь из прохожих. Митио, такой замкнутый после несчастного случая, в это утро, похоже, сумел проявить общительность, нужную, чтобы уговорить незнакомых людей помочь Мусану справиться с инвалидным креслом, и те, не слишком задумываясь, помогли ему сесть в вагон. К этому времени он уже купил в окошечке кассы для поездов дальнего следования два билета до Идзуко-гэна с пересадкой в Одавара.

С вокзального телефона-автомата Мариэ позвонила людям, присматривающим за ее летним домом, и попросила, если мальчики объявятся, никуда больше их не отпускать и посидеть с ними, пока она не приедет. Я как раз проезжал мимо станции на велосипеде, когда, сбежав вниз по ступенькам на тротуар, она собиралась звонить в идзукогэнскую полицию, чтобы просить их задержать в целях защиты ребенка в инвалидной коляске и его умственно отсталого брата. Но я повел себя как дурак и отговорил ее. «Если у мальчика, лишенного возможности ходить, есть брат, способный толкать его инвалидное кресло, и они захотели приехать в то место, где с удовольствием провели летние каникулы, то тут еще нет криминала. Да и что будет делать с ними полиция, даже если найдет их?» Так я говорил, но мысленно видел Митио в запертой камере полицейского участка, толпу потешавшихся над ним, ранивших его гордость полицейских и совершенно растерянного Мусана, который чувствует неладное, но не может сообразить, что же именно произошло, и своим явным смущением только усиливает насмешки.

На случай, если Митио вдруг надумает позвонить, мы с Мариэ попросили посидеть у нас соседку, молоденькую домохозяйку, а сами кинулись в Одавара, где надеялись перехватить экспресс на Идзукогэн. Но когда мы добрались до станции и спросили там в полицейской будке, нет ли каких новостей о мальчиках, все уже было кончено. Патрульная машина отвезла нас в Ито, куда уже доставили тела детей.

В полиции мы услышали показания свидетелей, из которых я склеиваю картину того, что случилось. Мальчики взяли такси и, доехав до конца мощеной дороги, пролегающей между летними виллами, отправились оттуда в рощу, состоящую из дубов и камелий. Там им встретились очень отзывчивые студенты, которые помогли поднять коляску на узкую лесную тропу и потом протащили ее через корни и другие неровности к мощенной плитками дорожке идущей над морем. До несчастного случая Митио был приятным общительным мальчиком, его обращение и обаятельная улыбка немало способствовали энтузиазму добровольных помощников.

Студенты даже пообещали вернуться через час и помочь им на обратном пути. Когда Мусан снова встал за спиной Митио, тот, судя по всему, подождал, чтобы они ушли. Но и когда он подал брату знак «вперед!», мальчики — полускрытые за камелиями, химэйудзуриями и могучими дубами — ошибались, думая, что находятся в полном одиночестве.

Как я уже говорил, эта часть побережья труднопроходимая, она изрезана острыми выступами, соединенными между собой как зубья огромной пилы. Спозаранку встающие рыбаки уже ушли, но вместо них на соседнем уступе появилась компания любителей красивых видов, заметивших, что в просветах между деревьями по тропе двигается инвалидное кресло на колесах. С того уступа, где они находились, видно было, что в одном месте тропа сужается — осыпавшаяся земля обнажила скалу, обрывающуюся прямо в море. Увидев, как там опасно, люди столпились у края утеса и стали кричать и жестикулировать, показывая мальчикам, что им нужно остановиться.

Звуки прибоя заглушали голоса, но мальчик, сидевший в кресле, приподнял голову, явно пытаясь их Расслышать. Неожиданно кресло резко остановилось: должно быть, он нажал на тормоз.

Неуклюже, но с твердой решимостью тот, кто тол-кал и налетел на спинку, когда кресло вдруг затормозило, попытался заставить его снова катиться по тропе. Потом, поняв тщетность усилий, проскользнул мимо кресла и размеренно пошел вперед. Предостерегающие крики возобновились с удвоенной силой: мальчик, сидевший в кресле, кажется, тоже присоединил к ним свой голос, пытаясь докричаться до идущего.

Как бы стараясь заглушить все эти голоса, мальчик заткнул уши пальцами и, оттопырив локти, продолжал путь, пока нога не повисла в воздухе. и он не шагнул с обрыва. Послышался удар, потом — полная тишина. И тут они увидели, что второй начал сам как мог толкать кресло по плиткам. Когда оно остановилось на гребне утеса, мальчик наклонился вперед и напрягся, так что в конце концов кресло перевернулось и он вместе с ним рухнул вниз, туда, где пенились омывающие скалу волны.

После этого дня мой мозг — в те моменты, когда он хоть как-то работал, — был полностью поглощен этим последним путешествием Мусана и Митио в Идзукогэн и мыслями Митио в те недели, когда он тайно вынашивал свой план. Я бросил ходить на работу и проводил все время, лежа на диване, уставившись в одну точку и напряженно думая, с утра до позднего вечера. Иногда целые дни проходили в мыслях о том, как Мусан зажал уши перед тем, как шагнуть с обрыва.

У кого-то в компании, собравшейся на утесе, чтобы полюбоваться видами, был фотоаппарат, дающий возможность непрерывной съемки, и однажды серия снимков появилась в еженедельном журнале. Поза Мусана сразу напомнила мне давным-давно виденную фотографию славного маленького мальчугана с высоко поднятыми руками, выводимого, вместе с другими еврейскими детьми, из варшавского гетто…

Меня мучили страшные сны, но было и утешение: ни в одном из них не присутствовали мои сыновья. Какая-то сила не допускала в мои сны непоправимые события, случившиеся в действительности. Ведь, засыпая, я всегда боялся, что кошмары сведут меня с ума и я проснусь человеком с нарушенной психикой. Но после любого, самого чудовищного сна я просыпался и обнаруживал в голове все те же прежние мысли, и это кидало меня к письменному толу, где я угрюмо просиживал за работой, вспоминая о завтраке, только когда уже проходило время беда.

Уволившись из издательства, я стал работать на одного известного переводчика, делая для него нужные подстрочники. Работал с самыми разными текстами и, так как мысли все время крутились вокруг одного и того же, невольно обратил внимание на два фрагмента, до некоторой степени проясняющие то, что меня занимало. Первый нашелся в книге, всесторонне анализирующей проблему неврозов, представлял собой фрагмент из «Божественной комедии», начальные строки четвертой песни «Чистилища»:

Когда одно из чувств владеет нами, Переплавляясь в наслажденье или боль, Душа ему всецело отдается, Забыв о прочих всех своих богатствах. И это отвергает заблужденье, Что в нас горит одновременно много душ.

В примечаниях, включенных в имеющееся у меня издание «Божественной комедии» в мягкой обложке, я обнаружил строчки, разъясняющие тот текст, над переводом которого я трудился: «Когда душа находится под воздействием сильной эмоции, например радости или горя, все ее силы направлены именно на это (то есть на возможность чувствовать радость или горе), и никаких других эмоций она испытывать не в состоянии. Это показывает ложность утверждения платоников, будто человеческие существа имеют множество душ. Будь это так, сосредоточенность одной души на каком-либо объекте не помешала бы другим душам устремить свои чувства в других направлениях».

Это правда, подумал я. Будь у меня много душ, одна из них непрерывно скорбела бы о гибели сыновей, и я не смог бы этого вынести. Снова взявшись за перевод, я по-прежнему помнил о происшедшей трагедии, память о ней все время вспыхивала красным огоньком в каком-то уголке мозга (это ощущение появилось недавно, но, возможно, останется до конца дней), и все-таки я смог сказать себе: сейчас, в этот момент, моя душа сосредоточена на выполняемой работе.

Второй фрагмент я обнаружил в популярной книге по истории музыки. Это был случай из автобиографии Жорж Санд, приведенный в главе, где описывались ее отношения с Шопеном (окрашенные автором в тона «трагической любовной истории»). Санд и ее дети жили с Шопеном на острове Мальорка, в монастыре, расположенном довольно далеко от ближайшей деревни. Однажды Жорж Санд вместе с детьми отправилась за чем-то в эту деревню, куда вела крутая горная дорога, и в пути их застигла страшная буря. Когда карета застряла, они ее бросили и добрались домой поздно вечером, промокшие до нитки. По-французски я не читаю, так что далее привожу перевод:

Мы торопились, так как знали, что наш больной беспокоится. Конечно, он ужасно переволновался, но сейчас мы застали лишь спокойное отчаяние: заливаясь слезами, он играл изумительную прелюдию. Увидев нас, он встал, вскрикнул, а потом произнес с отрешенным видом и очень странным тоном: «Я так и знал, что вы умерли».

…Придя в себя и разглядев, на что мы похожи, он осознал, что образ грозившей нам опасности помутил его разум. Ему мерещилось, что с нами случилось несчастье, сказал он позднее, и, потеряв способность отделять видения от реальности, он стал искать успокоения в игре. В этом полубредовом состоянии он убедил себя, что и сам умер. Увидел себя утонувшим в озере…

И я мертв. Мусан, тоже мертвый, толкает инвалидную коляску с мертвым Митио. Склонившись вперед и обхватив ее с двух сторон, я тоже падаю вместе с ними на камни со следами крови, которую я видел позже. Именно этого ощущения я дожидался, и теперь я застыл и предался спокойному отчаянию. Я вижу все очень ясно, вижу даже себя, утонувшего и стоящего на дне озера…

Все это я переписал, попутно редактируя, из разных писем, полученных мной от отца Мусана и Митио; есть и еще одно, им я решил завершить эти выписки.


Что было движущей силой, которая привела к последнему прыжку, унесшему из жизни моих детей: была это ненависть или любовь? Я всегда понимал, что это вопрос вопросов, но едва мои мысли начинали идти в эту сторону, я пугался и отшатывался, словно коснулся чего-то раскаленного.

Как я уже писал, Митио исподволь уговаривал Мусана, потратив на это немалое время. Правильно будет сказать, что после несчастного случая Митио не открывался никому, по-настоящему не разговаривал ни с кем и все же очень часто и подолгу бывал в комнате Мусана — правда, они еще и тренировались ездить в инвалидном кресле по дому, а через некоторое время Мусан начал вывозить его и на улицу. Поначалу мы с Мариэ думали, что эта близость между братьями может стать некой компенсацией за боль, испытанную Митио, или, если смотреть еще глубже, за горе, сопутствовавшее рождению Мусана, но она стала только фундаментом трагедии, которая случилась позже…

Меня все время мучает один вопрос. Как именно Митио уговорил Мусана пойти на самоубийство? Вероятно, сначала он говорил, как хорошо бы снова поехать в Идзукогэн, ведь они замечательно проводили там время. Поехать вдвоем — это было бы целое приключение. Если Мусан согласится, они вполне могут справиться… Если Митио развивал эту мысль очень плавно, не прекращал объяснений, пока они наконец не укладывались в голове у Мусана, тот неминуемо должен был загореться желанием участвовать, гордый, что сможет помогать младшему брату, на которого он всегда смотрел снизу вверх.

Я помню, что в тот день, когда нам привезли новое инвалидное кресло (купленное на деньги, оставшиеся в наследство от тещи), Мусан поглаживал колеса, приговаривая: «Это хорошее кресло… очень хорошее». Узнав, что ему поручают возить это новое кресло, он пришел в полный восторг, хотя и старался не слишком показывать это брату. Поэтому если Митио сумел внушить ему, что они вместе отправятся в Идзукогэн, где им обоим было так хорошо, и он, Мусан, будет при этом управлять коляской, такая перспектива, конечно же, встретила полное воодушевление.

Но ведь самоубийство — это совсем другое. Однако Митио так крепко внушил эту идею брату, что когда кресло вдруг перестало двигаться — из-за того, что Митио нажал на тормоз, — Мусан, хотя люди с другой вершины и даже сам Митио пытались остановить его, на свой страх и риск, в одиночку последовал выработанному плану и шагнул с обрыва. И только после этого Митио, который уже начинал колебаться, но теперь действовал под давлением чувства вины за то, что втянул в свой план брата, привел колеса в действие и проделал то, что задумал первоначально.

Когда я бодрствую, эта сцена мелькает в моем мозгу примерно каждые пять минут, то есть раз двести за день, так что за это время я видел ее даже не сосчитать сколько тысяч раз. И в результате я живу с мыслью: как же, наверно, ярко и убедительно описывал Митио Мусану ужасы, что неизбежно ожидают в этом мире и его, паралитика, и умственно неполноценного Мусана.

Мусан боялся смерти больше, чем это свойственно обычному здоровому ребенку. Припадки эпилепсии ненадолго вводили его в оцепенение, но они повторялись часто, и он к ним привык, а вот если простужался и у него поднималась температура или немного расстраивался желудок, лежал в постели, не смея пошевелиться, и выглядел как раненый зверек. Порезавшись, он с криком бежал к Мариэ, показывая кровь на пальце, и потом сразу впадал в прострацию. И все-таки Митио удалось напитать его мозг такой яростной ненавистью к окружающему миру, что она пересилила ужас и заставила выбрать смерть.

«Мир — страшное место, Мусан! Собаки на тебя лают. А люди таращатся, издеваются. А у тебя еще и припадки!» Я так и слышу, как Митио шепчет это Мусану, слышу так отчетливо, будто голос звучит совсем рядом, — и, может, это оттого, что я действительно когда-то слышал, как он говорил это в столовой или в гостиной (располагая слова не в той, так в другой последовательности).

К собакам и их лаю Мусан испытывал особенную ненависть. Когда как-то раз собака вдруг выскочила на него из-за куста, он ужасно перепугался, но вспоминается другое — бешеная ярость, которая охватила его почти сразу. Все тело напряглось в готовности ударить, и, указывая туда, откуда неслись ненавистные ему звуки, он затопал ногами и завизжал: «Пырни ее, пырни ее ножом!»

Даже когда мы с Мариэ еще жили раздельно, Митио всячески пытался защищать брата. Например, по дороге в Синдзюку люди в вагоне разглядывали Мусана, словно какое-то чудище. Того это не трогало, но оскорбленный за него Митио осаживал их высокомерным взглядом.

Когда у Мусана случались припадки, мы просто укладывали его, чтобы он не поранился, и ждали, чтобы все прошло. Но Митио обычно садился рядом и, как бы разделяя все ощущения брата, беспомощно озирался, словно придумывал, чем помочь.

Эти маленькие эпизоды рождают предположение, что, выбирая для себя смерть, Митио не смог вынести мысли, что оставляет Мусана совсем одного, и решил убедить его умереть вместе. Если эта догадка правильна, то, значит, отправляясь в Идзу-когэн, Митио был исполнен ненависти к миру и любви к Мусану… и все-таки в конце совсем один остался как раз он, правда всего на несколько минут, после того как Мусан ушел первым…

Сказанное приводит меня к заключению, что даже Митио не смог бы с помощью одной только ненависти и проклятий внушить Мусану желание умереть. Проходя мимо кресла Митио, заткнув уши и оттопырив локти, Мусан отказывался слышать голос брата, призывавшего его остановиться. И поступил так, потому что ему хотелось слышать другой голос, те доводы, которые Митио снова и снова повторял раньше, пока они не поселились во всех уголках сознания. А в них, несомненно, речь шла о жизни, которой они будут вместе радоваться — там, в ином мире. Там все их трудности исчезнут. Для Митио это, конечно, означало, что он снова станет таким, каким был до несчастного случая, здесь вряд ли приходит в голову что-то другое, а вот Мусан — как он представлял себе жизнь, свободную от всех проблем? Мне снова вспоминается, как во время мучительных припадков Мусана Митио тоже, казалось, чувствовал эту боль. Мусан знал, что причина его недомоганий и периодической потери подвижности кроется где-то в мозгу, и, вероятно, Митио делал на это упор, убеждая, что там все сразу пройдет.

Картина жизни в ином мире, которую Митио без конца рисовал Мусану, видится мне такой: Митио снова отлично ходит, у Мусана никаких мозговых отклонений и, значит, никаких болей. Они разговаривают, им весело, у Мусана авторитет старшего брата, и Митио, конечно, охотно ему подчиняется. (И этот переход к отношениям, соответствующим их истинному возрасту, и в самом деле произошел — перед самым прыжком с обрыва в Идзукогэне, когда старший шагнул в бездну первым, а младший за ним последовал.)

Думаю, что решение расстаться со мной, продать дом (доставшийся ей в наследство от матери) и уехать — куда угодно — одной Мариэ приняла сразу же после трагедии. Она выставила фотографии наших детей на семейный алтарь — при взгляде на них сразу бросалось в глаза сходство между неполноценным старшим мальчиком и одаренным младшим — и, не передохнув и дня после похорон, принялась разбирать вещи. Сначала казалось, что это будет тянуться вечно, но пришел день, когда коробки, в которые было упаковано все, что она собиралась взять с собой, оказались уже составлены в ожидании грузчиков в гостиной, а мебель разделена на остающуюся и ту, что увозили.

Выл уже поздний вечер. Яркий макияж, которым она всегда пользовалась, только подчеркивал смертельную усталость, но глаза лихорадочно блестели. Низким и хрипловатым голосом — ведь все это время она почти не разговаривала — Мариэ, обратившись ко мне, сказала:

— Саттян, мы потерпели крах — у нас ничего не осталось; все, что было хорошего, уничтожено. Теперь, столкнувшись с чем-нибудь удивительным или прекрасным, мы всегда будем только острее чувствовать горе: ведь ни Мусан, ни Митио не смогут радоваться вместе с нами… Никогда не была горячей поклонницей Достоевского, но тут вспомнила вдруг слова одной из его героинь и все не могу их забыть. Перечла их, найдя вчера книгу. Это из «Преступления и наказания», та сцена, когда Катерина Ивановна выводит детей на улицу и заставляет их танцевать и просить милостыню, а слова — те, что она говорит перед смертью. «Иссосали мы тебя, Соня… Опустите меня, дайте хоть помереть спокойно… Прощай, горемыка! Уездили клячу! Надорвала-ась!» Но пусть я и «надорвала-ась!», пусть кажется, что впереди пустота, умирать мне нельзя. Если умру, никто кроме тебя не будет помнить о том, как страдали Мусан и Митио, как ушли в смерть, потому что не видели другого выхода. И поэтому мне надо жить. Эти строчки впились в меня, как шипы, и они же дают мне силу…

Сейчас это даже и не представить, но тогда я был так уверен, что Мариэ повернется ко мне и скажет: «Прощай, горемыка! Уездили мы тебя, Саттян» — что даже съежился от испуга, но она просто положила книгу, из которой прочла эти строки, обратно в коробку и села рядом, склонив голову набок.

— Но может, нам не надо расставаться? Я понимаю твое желание продать дом — он так полон воспоминаниями, — но ты не думаешь, что мы могли бы уйти из него вместе? — спросил я с надеждой.

— Я хочу остаться одна и попробовать что-то, за что никогда не взялась бы раньше. А когда сделаю это и пройдет лет, так, десять, думаю, все случится само собой и я смогу тогда «помереть спокойно».

— Женщина вроде тебя, взявшись растить детей, занимается их воспитанием, не отвлекаясь ни на что другое… да-да, я абсолютно уверен, что ты всегда полностью отдавалась тому, что делала, и когда такой человек, как ты, берется за нечто новое, это наверняка будет что-то особенное и значительное. Великое свершение. Подвиг в истинном смысле слова.

— Подвиг, хммм…

Больше она ничего не добавила, и единственное, что мне оставалось, это пойти к себе (мы спали врозь) и лечь в постель. Наутро, когда пора было уходить, она задала мне вопрос, который и я задавал себе раньше: «Как Митио добился этого? Как ему удалось уговорить Мусана решиться на такое? Бедные мои дети!» — и, застонав, она залилась слезами, но вскоре вытерла их и позвонила агенту по недвижимости — договориться о встрече. Казалось, в этот момент она уже полностью оторвалась от всей своей прежней жизни.