"Площадь павших борцов" - читать интересную книгу автора (Пикуль Валентин Саввич)4. ПределВ конце ноября Паулюса навестил Фриц Фромм, командующий резервами вермахта, много знавший и немало понимавший. — Я в прострации! — сказал он. — Фюрер трясет меня, чтобы срочно выискивал новые источники для пополнений А я уже и так набрал для вермахта всякой сволочи… под мобилизацию попали даже педерасты, а теперь, думаю, не пора ли выставить из тюрем наших уголовников? Летняя кампания ничего не решила, — заявил Фромм, — а если войну продолжать, от Германии останутся одни дыры. — Принимайте первитин, — посоветовал Паулюс. — Говорят, он вреден, но если в меру… от тика я избавился! Его расстроило письмо Рейхенау, подтверждающего именно то, что сейчас высказал генерал Фромм: «Достигнута та граница, когда тетива лука натянута до предела…» Это письмо Паулюс показал жене, и Елена-Констанция сказала: — За шестой армией тянется очень дурная слава. — Где? — не сразу понял ее Паулюс. — Там, где эта армия воюет, — в России! Боевая слава 6-й армии была как раз очень хорошая, а дурная слава тащилась за Рейхенау, командовавшим этой армией. В вермахте многих коробило от болтовня Рейхенау, у которого получалось так: «Я и фюрер, фюрер и я, фюрер сказал, но я добавил… фюрер согласился». Гитлер был извещен о партийном фанфаронства Рейхенау, но многое извинял ему, видя в нем убежденного национал-социалиста. Паулюс знал, что Рейхенау точно исполнял знаменитый «приказ о комиссарах», расстреливая пленных коммунистов, наконец, буквально на днях (10 октября 1941 года) Рейхенау издал бесчеловечный «приказ на твердость». — От тебя, Коко, у меня нет секретов… прочти. Жена прочла лишь одну фразу: «Мой солдат должен вполне отдавать отчет о необходимости сурового, но справедливого искупления грехов низшей расы…» Елена-Констанция молча вернула мужу листок с приказом — Коко, — обиделся Паулюс, — ты молчишь, будто я в чем-то провинился. Не понимаю, отчего испортилось твое настроение? В конце-то концов, — сказал он жене — Шестая армия остается при Рейхенау, а я здесь, я с тобой, любимейшая! 3 декабря Гитлер вызвал в Полтаву верного Рейхенау, вручив ему — А кому мне сдавать шестую армию? — Командуя группой южного направления, вы, Рейхенау, остаетесь по-прежнему и командующим шестой армией, от которой я, — сказал Гитлер, — ожидаю невероятных успехов… В этом году, — продолжал он, — я сам вижу это, нам не выбраться к нефтяным вышкам Майкопа, не выйти и к Астрахани. Но я верю, что силы русских уже на исходе… будем же терпеливы! Помните одно, Рейхенау: что бы ни случилось — ни шагу назад! — Яволь, мой фюрер. Служу великой Германии… После этого Рейхенау продолжил отступление за реку Миус, начатое Рундштендтом, о чем и доложил фюреру, вдруг нагрянув в Полтаву — прямо к обеденному столу. Гитлер как раз уминал пшенную кашу. — Рейхенау! — заорал он. — Я ведь не за тем дал по шее Рундштедту, чтобы ты продолжал то, что он сделал. Чей приказ ты исполнил — мой или этого Рундштедта? Рейхенау повел себя так, будто ничего не случилось? — Я отвел войска за Миус, как того желал Рундштедт, но об этом же мне говорил и мой фюрер. — Я говорил? — ошалел фюрер. — Когда? — Когда вы ставили меня на место Рундштедта… Гитлер не понимал, кто в этом разговоре очень умный, а кто остался в дураках. Но Рейхенау так преданно смотрел на своего фюрера, что Гитлер стал доедать кашу, заговорив совсем о другом. Гитлер все неудачи под Москвой сваливал на… климат: «Сначала грязь, потом эти проклятые морозы. Поверьте, таких холодов Россия не знала уже полтора столетия, от стужи там скорчились даже русские. Паровозы замерзали на рельсах, оружие отказывало в стрельбе, танкисты разводили костры под танками, чтобы спасти окоченевшие моторы…» Никто не смел ему возражать (хотя метеосводки показывали температуру нормальной русской зимы, а сильные морозы начались лишь в конце ноября). Все возрастающее сопротивление Красной Армии еще не оформилось в четкий порыв контрнаступления, когда германский фронт под Москвой уже начал расползаться, как дряблая промокашка… 3 декабря фон Клюге связался с фон Боком и почти равнодушно сообщил, что начинает отход. — Закрепитесь. Надо держаться, — отвечал фон Бок. — Без резервов не удержимся. — Резервов нет, — сознался фон Бок. — Правда, на тыловых станциях ждут паровозов отпускники, отъезжающие в Германию. Я пошлю полевую жандармерию, чтобы она гнала их к вам. Ничего не случится, если переспят с женами неделей позже… Клюге швырнул трубку. Распорядился: — Продолжать отход. Мы лучше знаем, что надо. А уж если отпускники вознамерились переспать с женами, так в этом случае никакой жандарм не загонит их обратно в окопы… Все эти дни фон Бок держал устойчивую связь с ОКХ. — Гальдером, Паулюсом, Хойзингером; с их же согласия он 5 декабря принял окончательное решение) — Атакам пришел конец! Армии занять оборону… Советские войска еще не перешли в активное наступление, когда немцы сами отшатнулись от бастионов столицы. Впервые за всю войну войска вермахта впали в состояние, близкое к паническому. Их приводили в ужас русские дивизии, еще вчера погребенные в сводках ОКХ и ОКБ, давно отпетые по радио Геббельсом и Фриче, а сегодня снова вырастающие из-за лесов, словно ожившие призраки. При таком драпе по сугробам да еще с обильной вшивостью — ну, совсем хорошо! Одни топали пешком, другие катились в санях. Иные героически увлекали за собой на веревках полудохлых коров или овец. Советская авиация — впервые за всю войну! — господствовала в воздухе, не давая отступавшим немцам покоя. Все деревни в полосе фронта были выжжены еще раньше, потому гитлеровцы бывали рады-радешеньки крыше над колхозным свинарником или копне сена в чистом поле. В ночь с 5 на 6 декабря фон Бок проверил связь с Гудерианом, безнадежно застрявшим под неприступной Тулой. — Вы еще гостите у графа Льва Толстого? — спросил он. — Да. В обороне. Но долго не удержусь… Изгадив все в Ясной Поляне, «быстроходный Гейнц» покатился назад, оставляя в сугробах свои последние танки. 6 декабря Красная Армия заканчивала разгром его международного авторитета, устроив ему хороший котел, но Гудериан из окружения все-таки выкрутился. Опомнясь, Гудериан обратился к своим войскам с призывом: «Мои боевые товарищи! Чем сильнее угрожают нам войска противника и сильные морозы, тем крепче сплотим свои железные ряды…» После этого он осыпал упреками фельдмаршала фон Бока за его неумение вести крупномасштабные операции, а фон Бок, посинев от ярости, кричал ему по радио из Орши — открытым текстом в эфир, чтобы слышали все (даже русские)? — Прекратите, Гейнц! Где ваша былая воля к победе? — Моя воля, — огрызался Гудериан, — прямо пропорциональна количеству танков, а их осталось у меня… Догадайтесь! Эфир, растревоженный круглосуточной работой немецких радиостанций, напоминал в эти дни «шумовую оркестровку»: его пронзали вопли преследуемых, крики отчаяния, призывы о помощи… В эту какофонию прорвался вопрос фон Бока: — Так сколько, Гейнц, у вас «роликов»? — Около тридцати! Пришлите мне хотя бы «красноголовых» (кумулятивных) снарядов, чтобы я мог отхаркиваться от лезущих на меня русских «тридцатьчетверок». — «Красноголовые», — отвечал фон Бок, — фюрер отпускает по личному разрешению, как ценное лекарство и нам важно, чтобы его рецептура не попала в руки противника… Гудериан писал: «У меня остались, собственно, еще только вооруженные шайки, которые медленно бредут назад». Он ехал в T-IV с радиостанцией, к пушке его танка был привязан мешок, в котором бултыхалась, оглашая лес нестерпимым визгом, большая колхозная свиноматка — это на ужин! Между тем фон Бок с трудом вышел прямо на OKB: — Кейтель, можете закрывать мой служебный формуляр отметкой о поражении. Кейтель из «Вольфшанце», затихшего в прусских лесах, пытался убедить его в слабости русских. — Но я слабости не замечаю, — отвечал фон Бок, — Если мы видим русский KB, мы еще способны продырявить его болванкой. Но когда мои ребята видят даже одну «тридцатьчетверку», то они… молятся. Да, да! Вермахт стал испытывать танкобоязнь, какую раньше внушал другим. Кейтель, не отходите от аппарата. — Не отхожу. Что передать фюреру? — Известите его, что у меня неблагополучно с почками и я стал нуждаться в срочном лечении на курортах Земмеринге… Чтобы хоть как-то гальванизировать вермахт, застывающий в снегах Подмосковья, Браухич 13 декабря вылетел в Смоленск, где фельдмаршал фон Бок сознался, что войска «Центра» уже на пределе изношенности. Гитлер, не доверяя генералам, прислал в Смоленск для наблюдения за ними своего лейб-адъютанта — Рудольфа Шмундта, который нервно похаживал, комкая перчатки. — Не бойтесь говорить откровенно в моем присутствии, — сказал он. — Я способен войти в ваше положение. — Сейчас, — говорил фон Бок, — у меня нет никаких прогнозов на будущее, ибо дальнейшая судьба войны выходит из сферы чисто военной компетенции. Настал тот самый кульминационный момент, когда требуется чисто политическое решение. Иначе говоря: пусть думает фюрер, а с него хватит. — Вы не хотите воевать! — вспылил Браухич. — Как я доложу фюреру о подобных настроениях? Фон Бок настаивал на приказе об отходе армий. — Вы уже отходите! — кричал ему Браухич. — Отходите даже без приказа… На радость русским, вы все дороги забили своей брошенной техникой… На следующий день прибыли Клюге из Малоярославца и Гудериан из Орла; за перебранкой генералов бдительно следил далеко не глупый Шмундт. На раздраженный вопрос Браухича — неужели они не чувствуют прежнего превосходства над противником? — Клюге и Гудериан сознались: Браухич демонстративно принял лекарство. — Простите, не могу! — и показал рукой на сердце. Всем надоело отчаянное скрипение лакированных сапог Шмундта. Наконец, адъютант Гитлера остановился! — Дайте ответ: что требуется сейчас для фронта? Фон Бок собрал все свое мужество: — Срочное отступление. По всему фронту… Но любое решение об отходе в этих условиях может и опоздать! Рудольф Шмундт связался со ставкой Гитлера в «Вольфшанце», но фюрер отказался слушать об отходе вермахта, вместо него со Шмундтом переговорил Франц Гальдер. — Что он сказал вам? — спросил фон Клюге. — Гальдер сказал, что завтра фюрером будет принято самостоятельное решение. Как в ОКБ, так и в ОКХ ваше положение в России генеральштеблеры не считают таким катастрофическим, как утверждаете вы, сидящие передо мною. Гальдер сообщил мне слова самого фюрера: «Я не могу пустить все на ветер только потому, что в группе „Центр“ фронт по вине генералов оказался в дырках… Дырки можно еще заштопать». Рудольф Шмундт, щадя самолюбие фронтовых генералов, умолчал о том, что мнение Гитлера о них было выражено более резко: «Их военный и политический кругозор никак не шире стандартного отверстия в унитазе…» Ставка Верховного Главнокомандования (ВГК) правильно рассчитала выносливость своих войск и сроки прибытия подкреплений из Сибири, может быть, учла и свои возможности. Московская битва в ее наступательном периоде завершилась лишь в апреле 1942 года. Красная Армия постепенно сбавляла темпы, словно локомотив, в котлах которого падало давление… Это и понятно — мы еще не были так сильны, чтобы сохранять постоянное напряжение фронтов. Сводки Совинформбюро, конечно, были преисполнены торжества; столица, отогнавшая врага, оживилась: снова открылись кинотеатры; женщины стали подкрашивать губы. В конце декабря 1941 года молодой генерал Павел Иванович Батов был вызван в Генштаб, где царило приподнятое настроение, иногда даже схожее с ликованием. Все это было непривычно для Батова, только что вырвавшегося из-под Керчи, где успехами наше оружие не блистало. Представ перед маршалом Шапошниковым, Батов тоже не скрыл своего восторга: — В победе под Москвой вижу большую заслугу Генштаба! — Какая там заслуга, голубчик, — со вздохом отвечал Борис Михайлович Шапошников и вдруг заговорил о том, чего никак не ожидал Батов. — Наш народ слишком жаждал победы, и потому успех под Москвой мы преподнесли с излишним пафосом — как решительный поворот в войне. Однако, — продолжал начальник Генштаба, — до истинного поворота нам еще далеко. Сейчас мы только отбросили противника от столицы! Вермахт уже оправился от кризиса, а нам еще предстоит осваивать опыт ведения современной войны… Я недоволен, — сердито сказал Шапошников. — Темпы наступления были низкими. Командиры действовали вяло и нерешительно. Генералы допускали ошибки. Если бы не категорический приказ товарища Жукова, запрещавший фронтальные удары в лоб, мы бы просто захлебнулись в крови. И не здесь, не под Москвой, будет решаться исход войны… (К этому мнению Шапошникова, пожалуй, примкнул бы и генерал Рокоссовский, который о битве под Москвой говорил в иных словах, никак не совпадавших с мнением официальной пропаганды: Константин Константинович не считал Московскую битву примером военного искусства; он говорил, что изматывание отступающего противника достигалось путем непосильного изматывания своих же войск, к дальнейшему наступлению уже не пригодных.) Но после впечатляющих сводок по радио, после восторженных статей в газетах речь Шапошникова подействовала на Батова, как ушат ледяной воды. Павел Иванович стал рассуждать о делах в Крыму, где продолжал битву героический Севастополь, но Шапошников торопливо прервал его: — Не надо, голубчик. Тамошняя обстановка мне известна. Но сейчас работу Генштаба более тревожит ситуация, которая может сложиться к лету сорок второго. Об этом же думал тогда и Рокоссовский: — Как можно забывать, что вермахт к лету оправится от московского потрясения и снова устремится вперед, чтобы выйти на запланированную ими и роковую для нас линию Архангельск — Астрахань… Вот здесь! Рокоссовским слово «Сталинград» произнесено не было, но его ладонь разом накрыла и большую излучину Дона и даже нижнюю Волгу. Рокоссовский (как и другие полководцы) уже побаивался летней кампании, а жестокие выводы Рокоссовского, сделанные им из опыта битвы под Москвой, потом были выброшены из его мемуаров рукою М. А. Суслова, ибо эти выводы никак не укладывались в привычную схему войны, облюбованную еще Сталиным и прилизанную его наследниками до нестерпимого блеска. Вот только сейчас, в новые времена, мы начинаем публиковать то, что вырезано ножницами наших партайгеноссе… |
|
|