"Снова пел соловей" - читать интересную книгу автора (Малышев Александр Васильевич)

Льняные генералы

Всякий год, осенью, когда мы принимаемся за лен, они точно по волшебству вырастают на полевой меже. Прежде их было одиннадцать, одиннадцать бодрых, бронзовых от раздольного солнечного света и ветров старух, знаменитых не то что на весь район — на всю страну. Я их такими плохо помню: мал еще был, в школу бегал. Одна из них, Анна Краснова, жила в нашей деревне Малые Дворики, дом ее как раз напротив пожарного сарая, в котором в те годы стояла тяжелая телега с помпой — мы играли на ней в тачанку и танкистов. Тогда для меня она была обыкновенной колхозницей, она и жила обыкновенно, как все вокруг, и, наверно, не только я, а и родители мои забывали порой, что Анна — знаменитость, и что лежит в ее комоде, в красной коробочке, золотая геройская звезда. Ее и звали-то, как всех женщин в деревне, просто «тетка Анна», а потом «бабка Анна». Она, как и все вокруг, каждый день ходила по воду с голубеньким, высохшим, необыкновенно легким и удобным коромыслом; на субботу топила баньку, весной и осенью копалась в своем огороде, а летними тихими вечерами сидела на лавочке под окном, сложив тяжелые коричневые руки на подоле, отдыхала молча или вела беседу с соседками. Однажды она оставила свой дом чуть ли не на год, говорят, с внуком нянчилась далеко где-то, в Казахстане.

Я отслужил в армии, потом учился пять лет по направлению колхоза и, приехав делать дипломную работу, узнал, что бабки Анны нет больше на этом свете и в доме ее проживает теперь семья нового зоотехника Кочетова. И верно, дом, прежде седой, тусклый, переменился весь — помолодел, повеселел, дети в нем смеялись, и беззлобно, певуче покрикивала на них жена зоотехника Варя, прежде Семерикова, рыженькая, голосистая, мастерица на частушки. Я тогда спокойно отнесся к этой перемене, к тому, что не стало бабки Анны, — так беззаботна, незрела была еще душа моя. Думалось мне — произошло закономерное, извечное: состарилась и иссякла одна жизнь, и вот уж в стенах, где догорала она поздним вечерним огоньком, поселилась жизнь новая, молодая, — с белоголовыми детьми, хлопотуньей-хозяйкой, с яркими занавесками и цветами на окнах, в которых старые, тонкие, радужные стекла сменили на светлые, чистые…

Их стало десять, потом за один год — семь. Прошлой осенью шесть их пришло на большое поле за Макарьевом: седьмая, рассказывали, тяжко хворала, не могла уж подняться. Лен в нашей бригаде тогда удался плотный да ровный, и убирали мы его комбайном.

Помню, на вечерней планерке решено было пустить льнокомбайн. Утром мы с бригадиром Василием Потехиным поехали посмотреть, как идет дело. Комбайн работал. Мы, переговорив с механизаторами, решили было ехать на стан и Василий уж запустил свой мотоцикл, да глянул в сторону куда-то, далеко, и заглушил мотор.

— Ишь ты, пришли…

— Кто? — спросил я машинально, думал-то уже о другом, о закладке семенного материала на хранение.

— Да льняные генералы наши… Стоят, как на смотру.

И верно, на дальнем краю поля, возле березнячка, мигающего под ветром мелким лимонным листом, темнели шесть неподвижных фигур.

— Всегда вот так, — добавил Василий. — Ну, точно и они вчера на планерке были. Уж знают — и тут как тут. Будто сговорились здесь сойтись…

А в самом деле, живут-то они в разных деревнях — в Макарьеве и Дягелихе, в Починках и Гремячеве — и, значит, узнают розно, значит, каждая отдельно решает идти с утра на льнище, а выходит, решают сообща, вместе. Я пытался угадать, как доходит до них весть эта с нашей вечерней планерки. Загадки тут не было. Через родных узнают — полно их родни среди бригадиров, звеньевых, трактористов, через соседей. Летит эта весть к ним на запыленных мотоциклах по нашим горбатым проселкам, идет усталым, тяжелым шагом от — механизаторского стана, передается от дома к дому, а то и у колодца прозвучит, в необязательном женском разговоре:

— Мой-то завтра ворох будет отвозить.

— Это как же? Аль убирать начнут?

— Да вот, решили.

— И как же будут?

— Сказывали — комбайном.

— Ага, значит, все заподряд. Ну-ну…

И отходит бабка Зина или бабка Ольга от женщин в глубокой, сердечной задумчивости, и с вечера еще начинает беспричинно тревожиться, с вечера припасает скромную свою, бывалую, полевую одежду, в которой прежде, когда пободрей была, ходила помогать на уборке льна и которую и теперь еще держит наготове. Перед тем, как лечь, заводит она старый, изленившийся будильник, заводит, как в молодые свои, бойкие годы, на ранний час. Но и после этого не успокоится и, не доверяя будильнику — ведь стар, как хозяйка его, подвести может, — проснется раньше срока, распахнет глаза в густую еще, немую темноту, про лен подумает и про товарку свою, Домну или Галину: мол, по дороге как раз, надо будет зайти, сказать:

— Ты что, старая, прохлаждаешься, сидишь сиднем?

— А чего мне? — ответит старая. — Все у меня переделано, вот и сижу.

А она ей тогда:

— Не знаешь, лен нынче убирают.

— Да что ты!

— Вчера решили, мне Завьялов сказывал.

— Так нас теперь не зовут, не извещают, откуда ж мне знать-то? Прежде бригадир ко мне в подокошко стучал: выдь, помоги… Давно уж не стучит: видно, не надобна.

— Во-она что. Тебе надо, чтобы звали. А я вот негордая, незванкой иду — поглядеть. Давай-ка и ты со мной, нечего тут рассиживать…

Я сказал Василию, что задержусь. Он опять запустил мотоцикл, вырулил на дорогу и поехал, поднимая за собой желтое, блещущее облачко пыли. А я зашагал по краю поля к бабкам и, чем ближе подходил, тем сильней ощущал печаль какую-то и обиду в этих темных фигурах на меже. Казалось, сердятся они на комбайн, а за что — неведомо.

Я подошел, поздоровался, они ответили вразнобой.

И верно — льняные. У одной седая прядка, будто кудель расчесанная, повыбилась из-под платка, у другой глаза синенькие, как льняной цветок; все шесть стары и белесы от старости.

Я постоял с ними, минут пять смотрел на комбайн, на то, как он обрезает по краю красноватую щетку стеблей и укладывает их плоскими, прильнувшими к земле половичками. Вровень с комбайном шел зелененький колесный трактор, тянул тележку, в тележке стояла женщина в апельсиновой куртке и проворно, молодо шевелила ворох, раскладывала его ровно.

Бабки все молчали, только и слышно было, как шелестят на ветру их платки и юбки. Они строго наблюдали за комбайном и как будто ждали чего-то. Наконец одна из них, Анастасия, сказала вроде бы совсем не по делу:

— Вот так. Жили мы жили и не знали, что состаримся…

— И не говори, — подхватила другая. — Жизнь больно молодеет. На что ни глянешь, все моложе тебя.

— Да-а, молодые не знают, что и они будут старыми.

Они еще помолчали, и все та же, Анастасия, сказала:

— Ну, пошли, что ли, товарки? Нам тут делать нечего. Вот уж поднимать будут — тогда…

— Если будут. Летось не успели. Так под снег и ушел, а по весне его сожгли, чтобы землю освободить.

— Вот-вот, хоть и с машинами, а не поспевают. Мы-то, бывало, за всем поспевали.

— То мы…

Говорили они все это, уже уходя, но так, чтобы я слышал, и я слышал и принял их упрек, заслуженный. В прошлом году промашку мы дали со льном, да и зима тогда раньше накатила: в ноябре снег лег, недолгой оттепелью обратило его в корку, и коркой это намертво припаяло леи к пашне…


И еще год прошел, и я, признаться, за текучкой дней, за делами малыми и большими забыл про льняных генералов. Зато мгновенно вспомнил, едва на очередной планерке заговорили о льне. Он у нас нынче под Дягелихой, да такой неровный, что комбайном его не взять. Решили убрать его и сдавать с колокольцем: из двух невыгод выбрали меньшую — волокно нам больший доход дает, чем семена. Я вспомнил, как стояли бабки на меже, темные, молчаливые, точно вдовы, вспомнил строгий суд их и подумал: «Опять нам от генералов достанется на орехи». Интересно мне было, придут они или нет, и что скажут, и на следующее утро я улучил минуточку заглянуть на льнище. Поле под Дягелихой сравнительно небольшое, и когда я туда приехал, там было уже пусто, одни черные галки ходили меж желто-красных рядков.

Дни стояли сухие, пыльные, а ночи — прохладные, росные. Рядки под Дягелихой повыцвели, стали серыми; коричневые, как старый горох, бубенцы их тонко бренчали под ветром.

Решили мы поднимать соломку и звать на эту работу городских, со льнофабрики. Мне поручили проследить за тем, чтобы городские не теряли времени попусту и все было организовано как надо. И опять я о них подумал, словно необходимо мне было, чтобы они пришли. Придут ли? И сколько их будет?… Подъем льна со стлиш всегда был их делом, и в деле этом не было равных им. Вот бы кому поучить городских, вот бы кого позвать нынче на подмогу. Да ведь совестно таких звать-то. Были бы помоложе чуток, поздоровше…

Утром, чуть свет, я заглянул в колхозный гараж и позаботился о том, чтобы вовремя отправить машину в город и чтобы были на машине навесные скамейки.

«Газик» наш выбежал со двора и скоро затих вдали, а я занялся другими делами — немало их было. День тем временем разгорелся — ясный, солнечный, с ярко-голубым небом и острым текучим холодком, которым потягивало с севера, из-под синюшных узких облаков, похожих на драконов. Я присел во дворе гаража на какой-то ящик и задумался, и словно бы по волшебству увидел Анастасию, Зинаиду, Ольгу, увидел, как они в этот час собираются, запирают дома и выходят за калитку, а соседки на улице окликают их:

— Куда, баушка?

— Да на ленок, дочка, на ленок. Подымают его нынче.

— Чай, без вас подымут.

— Знамо, без нас. Да погляжу только.

Словно из поднебесья видел я, как идут они по просторной, равнинной нашей земле, каждая — от деревеньки своей, наторенной своей тропкой, мимо буро-зеленых стогов на блеклых луговинах, мимо придорожных березняков и ельников и убранных, щетинистых от стерни полей, — идут, кладут ровно шаг за шагом, порой вытирая слезы, набегающие на глаза от пологого солнечного блеска. Идут они, и душа их радуется близкому свиданию с полем родным, молодеет от знакомого, пусть и обманчивого чувства, что спешат они по делу…

В машине приехали девчата, человек двадцать, шустрые, в цветных ярких платочках и куртках. С ними была уже бригадир полеводов Ирина Осенева. Я успокоился — есть кому показать девчатам, как снопы вязать, как в суслоны их ставить. И все же через час-полтора и я отправился на льнище, и, подъезжая еще, заметил на одном краю поля девчат, рассыпавшихся по рядкам, а на другом, ближе к деревне, — бабок. Их было только пять, и у меня сердце защемило, когда я, оглядев поле и обочины его, не нашел шестой.

Я свел мотоцикл с дороги и зашагал вдоль льнища к старушкам. Они, как и в прошлый год, стояли кучкой и наблюдали за работой. Мне показалось, с тех пор, как я видел их последний раз, стали они и ростом ниже, и ликом светлей. И они меня признали, поздоровались, и та, что была у них как бы за старшую, Анастасия, спросила строго, почему на этот раз мы с бубенцом повалили лен.

— Неровнота, бабушка, пришлось.

— Неровнота, — повторила она укорно и усмехнулась запавшим ртом. — Да всегда она была, неровнота-то. Мы оттого и выбирали лен по длине, чтобы стебелек к стебельку.

— Да уж, — живо подхватила круглолицая, с голубенькими прозрачными глазами. — Ночью бывало, да с фонарем. Вот уж заботушка-то…

Я мягко возразил:

— Теперь площади вдесятеро больше, чем тогда. Если теперь его так холить и выбирать — мы год с льнища не сойдем…

— Круглый год и не сходили, — перебила меня третья. — А то как же? Одни он руки знал, потому и шел вторым номером. Теперь номер-то посъехал…

— Что и говорить, — закивала Анастасия, — не живые руки — машина. Не обласкает его, как мы, не приголубит. Без сердца она, машина-то, а ленок — он тот же ребенок.

Одна из старушек звонко, надтреснуто хихикнула, прикрывая смешок ладошкой:

— А по домам-то ходили то за золой, то еще за чем, по чердакам-то да курятникам лазали… Над нами сначала, покатывались все, чай, помнишь, Насть. Иные и со двора гнали.

Анастасия серьезно поддакнула:

— Думали, баловство это наше, причуда… Оно и понятно: чужую-то задумку угадать не просто.

— А Боблов Федя угадал. Сам стал за курами подбирать да продавать удобрение. А от нас-то запирался. Как завидит кого из нас с ведром, так засов и накинет.

— Ну, Федя дока был… по копеечной части. Только где она померещится, копейка-то, он уж и схватил.

Я заметил, бабки нынче словоохотливей, веселей, это меня порадовало. Когда старый человек весел, это хорошо, значит, на душе у него легко и хвори его не точат.

— Ну, что делать будем? — спросила Анастасия, возвращая разговор к чему-то такому, что надо решить сообща.

Подружки переглянулись. В глазах их брезжило виноватое смущение.

— Домны все нет, — сказала одна, — Уж жива ли?

— Жива, жива, — облегченно воскликнула другая, показывая на тропу. — Вот она, Домна. Я ж говорила — будет. Хоть приползет, а будет.

— Ну, жива, значит, — добродушно пробормотала Анастасия, с обычной своей, вроде бы холодной усмешкой глядя на полусогнутую старуху, что семенила к ним, издали еще кивая маленьким ссохшимся лицом, будто поздний подсолнух. Одна рука ее была заложена за спину, в другой она несла батожок и тыкала им впереди себя в землю.

Домна подошла, остановилась, словно бы подпирая себя заведенной за спину рукой, болезненно и в то же время растроганно морща губы в улыбке.

— Здравствуйте, девоньки… О-ох, еле добрела…

— Лежала бы уж тогда. Чай, не неволили.

Домна отдышалась, прежде чем ответить.

— Да ведь знаю, вы тут. Мне вечор сказали… Хоть свидеться, — она посмотрела, щурясь, на тот край поля, где цветным горошком рассыпались по нему фабричные девчонки. — Ктой-то там?

— С города.

— Так-так. Помогают, значит. Вот и я встала. Спина совсем отнимается. Вот, согнулась и не разогнусь.

— Рано ты ослабла, — сказала круглолиценькая, с голубыми глазами.

— Да ведь восьмой десяток. В твои-то годы я что — с конька на полосу скакала… Ты вот терпкая еще, терпкая…

Они долго так говорили, радуясь тому, что опять вместе, придирчиво-ласково оглядывая друг друга, бодрясь и сдерживая растроганность свою. А девушки подходили все ближе к середине поля, и ветер доносил до нас их звонкие молодые голоса. Анастасия, разговаривая, вроде бы машинально, на минуту всего, шагнула на ближний к ней рядок: «Посмотреть, что ли, какой он нонче?», наклонилась низко, опустила плоские ладони к самой земле и, заведя их под пласт соломки, подняла ее, ловко перевернула: «А неровно вылежался, вон, бурый снизу-то…»

— На полосе как же ему вылежаться? Это не на клеверах, — сказала Ольга и словно бы для того, чтобы самой лен потрогать и убедиться в словах Анастасии, присела, кряхтя тихонько от натуги, подгибая ноги, тоже подняла пласт соломки, выдернула одну и перехватила весь пласт поперек льняным пояском. — Ничего, повыстоится….

Казалось, остальные бабки только и ждали, чтобы кто-то начал. Я глазом не успел моргнуть, как и они оказались на рядках, одна Домна осталась возле меня и завистливо смотрела на подружек. А те работали, умело, привычно, старчески неторопливо. Домна едва не плакала и, решившись, вступила на рыхлую, пылящую под ветром пашню.

— Ты уж не суйся, — отмахнулась от нее Анастасия. — Постой возле нас, вот и хватит с тебя, старой.

— Да ведь хочется, — протяжно-жалобно сказала Домна, послушно отступая. — Ох, годы мои тяжкие…

— У меня внука говорит: «Хочется-перехочется», — вставила, полувыпрямляясь, одна из бабок. — Вот и тебе перехочется.

— И мы недолго наработаем, — трудно, задышливо заговорила Ольга, ставя снопики бубенцом кверху и прислоняя их один к другому. — Это уж так, только душу потешить… Душу потешим да и пойдем.

Я, спохватившись, посмотрел на часы. Время успело далеко забежать вперед. Как ни хотелось мне, побыть подольше возле чудных этих старух, как ни хорошо мне было с ними, а надо было уходить. Я кивнул Домне, остальным-то уж не до меня было, и с чувством мягкого доброго тепла на сердце вернулся к своему мотоциклу.

Теперь, я знал, что заставляет этих старых, трижды отработавших свое женщин всякую осень собираться на льнище, знал, что притягивало их сюда из Макарьева и Дягелихи, из Починок и Гремячева, и знание это было для меня дороже ковша родниковой воды в пустыне.

С проселка я оглянулся на льнище. Бабки к этому времени успели смешаться с городскими, я еле отыскал их среди девчат. Пожили бы они подольше, чтобы полней, глубже передалась нам их святая верность делу своему…