"Отец Иакинф" - читать интересную книгу автора (В. Н. Кривцов)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I


Всю ночь дул сильный ветер.

На рассвете Иакинф взглянул на градусник, повешенный на шесте перед юртой. Он показывал восемь градусов мороза по Реомюрову исчислению.

Всюду, толщиной в несколько вершков, лежал снег. Заиндевевшие лошади рыли его копытами в поисках корма.

Иакинф умылся и растерся до пояса снегом.

Пора было ехать. До Урги оставалось верст двадцать пять, и хотелось добраться до нее засветло.

Дорога круто взбиралась вверх на перевал Гэнтэй — пожалуй, самый высокий из всех, какие им пришлось до того преодолеть. Дался он тяжело. Снег сделал дорогу скользкой. Навьюченные тяжелыми тюками, верблюды то и дело падали. Они надрывно ревели, словно жалуясь на непосильный труд. Иакинф уже давно приметил, что сии "корабли пустыни" — большие неохотники взбираться на крутые горы, а тут еще снег!

На самой вершине горы высилось огромное обо, воздвигнутое усердными почитателями хутухты — верховного монгольского первосвятителя.

Такого высоченного обо Иакинф еще не видывал. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Десятки тысяч монголов съезжаются ежегодно в Ургу на поклон своему духовному владыке, и каждый, проезжая, бросит что-нибудь на этот поклонный холм.

Пока монголы творили молитвы, Иакинф залюбовался окрестностями. Моря он никогда не видел, но ему казалось, что картина, открывшаяся с перевала, похожа именно на море с гигантскими, хотя и застывшими, валами. Вдалеке виднелась долина Толы, на правом берегу которой, как ему объяснили, и раскинулась Урга. Повсюду белели юрты и майханы — холщовые палатки богомольцев, прибывших за благословением хутухты из далеких кочевий.

Спуск с хребта, пожалуй, не такой крутой, как подъем, но вся дорога была усеяна булыжниками и валунами — их, видно, снесли дождевые потоки. В заснеженных берегах дымилась немноговодная, но бурливая речонка Сельби. Из-за крутых излучин несколько раз пришлось переправляться через нее вброд.

Миновав перевал, они еще верст пятнадцать ехали покатой к югу лощиной, зажатой между высоких гор, обросших лиственницей, сосной и березой.

Чем ближе подъезжали к Урге, тем оживленней становилась дорога. То и дело навстречу попадались караваны верблюдов и конные монголы, возвращающиеся в свои кочевья.

На самом берегу, неподалеку от города, виднелся летний дворец хутухты, высоко вскинул он из-за белой ограды свои раззолоченные кровли. Но сама Урга показалась Иакикфу какой-то уж очень непривлекательной.

Они въехали в город широкой пустынной улицей, на нее не выходило ни одного здания, а только глухие заборы. Видно, для защиты от воров заборы были высоченные, сажени в три, а то и выше, из стоячих стволов лиственницы. Единственное, что разнообразило эти сплошные бревенчатые стены, — маленькие створчатые ворота, окрашенные в красный цвет.

Иакинф все ждал, когда же начнется город, ему все казалось, что они едут улицей предместья, но вот показалась пустынная площадь, и китайский пристав объявил, что это и есть самый центр Урги. Иакинф оглянулся вокруг. Над заборами, огораживающими площадь, — причудливые кровли да верхушки каких-то юрт. Это были, как пояснил переводчик, дворец хутухты и главные ургинские храмы. Вот, оказывается, и вся Урга. Иакинф ожидал от столицы монгольского ханства большего.

На площади караван свернул влево и, проехав еще версты две точно такой же улицей, какой они ехали до того, остановился у приготовленного для миссии подворья.

Стоявшие у ворот монгольские караульные с луками и колчанами за спиной разгоняли толпу, собравшуюся взглянуть на русских путешественников, по уставу китайского благочиния — плетьми.

За высоким частоколом скрывалось несколько дворов с юртами для членов миссии и деревянным домиком для отца архимандрита.


II


Утром Иакинфа разбудили нестройные звуки рогов и гонгов.

Это было, как объяснил переводчик, уже бывавший в Урге, церемониальное шествие лам вокруг капищ, совершаемое ежедневно при большом стечении народа.

Иакинф быстро поднялся. Он решил было, захватив с собой переводчика и казака, осмотреть город. Но в одиннадцать часов утра предстояла аудиенция у вана, китайского наместника в Урге.

Встреча с ним давно занимала Иакинфа. Он был много наслышан об ургинском ване еще в Иркутске. Эго был владетельный монгольский князь, прямой потомок Чингисхана, по жене — ближайший родственник китайского императора и полновластный наместник его во всей Северной Монголии. Более пятнадцати лет бессменно сидел он в Урге. Через него осуществлялись все связи между двумя империями — Российской и Поднебесной.

Иакинф вспомнил о разговоре у графа Головкина. Юрий Александрович не мог спокойно слышать самого имени ургинского вана. При одном упоминании о нем в графе вскипала ярость. Еще бы! Ведь из-за вмешательства вана торжественный въезд в Пекин, к которому граф столь тщательно готовился, так и не состоялся — пришлось ограничиться унизительной аудиенцией у какого-то монгольского князька!

Князь Юн дун Дорджи, или Юн-ван, как его звали по-китайски, слыл искусным дипломатом. Во всяком случае, так отзывался о нем Вонифантьев. Служа долгое время при дворе, ван неоднократно встречался в Пекине с иностранцами — голландцами, португальцами, французами. Во время пребывания в Китае британского посланника, лорда Макартнея, ван был в церемониальном придворном штате императора и, говорят, немало способствовал неудаче английского посольства.

Как-то он встретит миссию? Прием, оказанный ваном Головкину, не предвещал ничего хорошего.

К визиту готовились тщательно: надо было не ударить в грязь лицом, поддержать престиж Российской империи и православной церкви. Вчера весь день отмывали дорожную пыль, утюжили рясы и мундиры; казаки скребницами и щетками чистили коней, драили сбрую и оружие.

В десятом часу явились двое чиновников княжеского ямыня {Ямынь — канцелярия, присутствие (кит.).} — учтивые китайцы с непроницаемыми лицами. В парадных кафтанах с квадратными нашивками на груди и яшмовыми четками на шее, они приветствовали русского да-ламу с медлительно-церемонным изяществом. Приходили они и вчера допытываться у пристава, а чем именно состоят подарки вану от сибирского генерал-губернатора. По совету Иакинфа, Первушин отвечал, что сие ему неизвестно.

В половине одиннадцатого тронулись в путь, хоть до резиденции вана и версты не было.

Процессия получилась внушительной. Было чем полюбоваться зевакам, с рассвета толпившимся у русского подворья.

Распахнулись ворота, и, гарцуя на статных конях, выехали двенадцать казаков, по два в ряд. За казачьим отрядом следовал пристав в офицерском мундире, по бокам от него сотник и толмач, за ними повозки архимандрита и священнослужителей, студентов и причетников. Свиту замыкал обозный с двумя казаками. Спереди и сзади процессии следовал почетный эскорт конных монгольских воинов в атласных кафтанах, с луками и колчанами.

Иакинф пожалел, что принужден сидеть в повозке и не может полюбоваться красочной пестротой зрелища. Но и из повозки он все-таки видел, как колыхались белые султаны на высоко вскинутых головах коней, как горели солнечные блики на саблях и лакированных перевязях, как играл ветер пестрыми лентами на островерхих монгольских шапках.

У княжеских ворот выстроилось человек двадцать телохранителей в форменных куцайках с белыми и красными кругами на груди. Подняв обнаженные тесаки, они застыли перед архимандритом и его свитой.

В воротах миссию встречал ургинский заргучей. Встав по левую руку — у китайцев почетнейшую, он проводил архимандрита в княжеские покои. За ними следовал Первушин с китайским приставом и остальные.

Как ни был взволнован Иакинф предстоящей встречей, он внимательно смотрел по сторонам.

Пройдя довольно тесную прихожую, у дверей которой тоже застыли воины, повернули в приемную залу. Вдоль всей стены светлело большое решетчатое окно, затянутое белой бумагой. В глубине комнаты на широком капе за низеньким китайским столиком сидели ван и амбань — что-то вроде генерал-губернатора, присылаемого каждые три года из Пекина.

Со смешанным чувством тревоги и любопытства взглянул Иакинф на ургинских правителей.

Ван был плотный мужчина лет сорока с небольшим. У него была круглая бритая голова, широкое скуластое лицо, узкие глаза, длинный, плоский у переносья нос с широкими ноздрями, большие, слегка отвислые уши. Крепкие кости резко выпирали у него в надбровьях и на широких скулах. Хоть он и сидел, чувствовалось, что это настоящий гигант. Держался он с горделивою азиатской осанкою.

Сидевший рядом амбань был маньчжур с вытянутой усталой физиономией и несколько преувеличенным выражением собственного достоинства во всей его небольшой, сухонькой фигурке. Иакинф чувствовал, что, несмотря на обманчивую восточную внешность, амбань значительно старше вана. И в самом деле, как потом выяснилось, ему было уже под шестьдесят. Рядом с пышущим здоровьем ваном, от которого так и веяло первобытной силищей, амбань выглядел тщедушным и хилым.

Поклонившись, Иакинф приветствовал обоих правителей от имени Святейшего Правительствующего Синода и выразил удовлетворение, что в самом начале пребывания в великой дружественной империи он имеет приятную возможность и высокую честь видеть столь высокопоставленных сановников и доверенных лиц его богдыханова величества.

Ван слушал внимательно. Живые узкие глаза его в упор разглядывали Иакинфа.

Отвесив поясной поклон, Первушин также засвидетельствовал почтение ургинским правителям.

По издревле заведенному обычаю, дипломатические встречи на Востоке начинаются с подношения даров. Четверо здоровенных казаков внесли огромные ящики с подарками вану и амбаню от генерал-губернатора Сибири и иркутского губернатора.

Ван выразил благодарность генерал-губернатору о цветистым восточным изяществом.

— Взаимные подарки существуют у нас издавна, по исконной соседственной дружбе наших империй, — сказал он в заключение. — И потому, когда вы будете возвращаться в отечество, — обратился он к приставу, — мы также пошлем ответные дары губернаторам.

Иакинф изъявил желание свое и господина пристава, сопровождающего миссию в Пекин, в свою очередь поднести вану и амбаню несколько русских вещей — как слабый знак внимания и почтения.

Ван стал церемонно отказываться.

Иакинф настаивал.

— Напрасно, господа, вы себя озабочиваете, — сказал ван, как бы сдаваясь. — Но во уважение того, что вы столь издалека держите путь свой, не в силах я ответить на учтивую вашу вежливость отказом.

Тотчас были внесены подарки от имени начальника миссии.

Казаки расставляли на кане граненые хрустальные графины и вазы, большое зеркало в золоченой раме, доставшееся по наследству от головкинского посольства, подзорную трубу в дорогом футляре. Пристав преподнес пару пистолетов тульской работы и медный баульчик, наполненный порохом. Ван разглядывал подарки с жадным любопытством. А казаки раскладывали перед ним все новые подношения: чепраки и седла с богатым серебряным убором, белую юфтевую кожу, отрезы красного сукна и коричневого камлота и, наконец, по паре превосходных камчатских соболей; помня неудачу Головкина, Иакинф решил на подарки ургинским правителям не скупиться.

Не в силах скрыть удовольствия, ван пригласил архимандрита и пристава садиться. Все остальные продолжали стоять в отдалении.

Поблагодарив за подарки, ван обратился к Иакинфу:

— Мы рады приветствовать русского да-ламу в Святом Курене не только как представителя православной церкви, но и как посланца дружественной империи. Мы сделаем все, чтобы вы могли отдохнуть здесь от беспокойств пути и набраться сил для дальнейшего путешествия в столицу.

Иакинф был приятно удивлен столь ласковым обращением. Не хочет ли ван загладить недавний суровый прием, оказанный русскому послу? Или, может быть, в Пекине недовольны поспешным возвращением графа из Урги?

Тем временем слуги подали гостям чай на русский манер — в чашках с блюдцами (Иакинф успел привыкнуть, что блюдец у монголов нет, да и самые чашки без ручек) и с сахаром.

— А это ваши хара-ламы? {Хара-ламы — черные ламы, монахи.} — спросил ван, просмотрев список миссионеров и поднимая глаза на священнослужителей.

Одного за другим Иакинф представил вану своих иеромонахов и причетников. Тот окинул их внимательным взглядом.

— А это ученики? — перевел он взгляд на студентов миссии и после их представления посоветовал студентам учиться прилежно, не щадя сил, как прилично людям благовоспитанным.

Затем, повернувшись к Иакинфу и приставу, он стал расспрашивать об их возрасте, откуда родом, где служили прежде, справился о здоровье сибирского генерал-губернатора.

Иакинф внимательно приглядывался к вану.

Они сидели друг против друга, ван чуть повыше, на кане.

Иакинфа поражала в этом плотном, большеголовом монголе какая-то удивительная смесь надменности, даже властности, с почти детской любознательностью, которая светилась в больших миндалевидных его глазах.

Ван расспрашивал, какой урожай в этом году в России, о Голландии, об Англии, полюбопытствовал о военных обстоятельствах в Европе.

Желая польстить вану, Иакинф решил спросить его о монгольской словесности. Владетельный монгольский князь считался самым образованным человеком в монгольских степях. Он в совершенстве владел тремя языками — монгольским, маньчжурским и китайским, а на сем последнем даже стихи писал. Никанор, не раз бывавший в Урге, уверял, что ван даже по-русски говорил немного, а понимал и совсем сносно.

Ван с охотой отвечал Иакинфу. Литература монгольская, как выяснилось, по преимуществу духовная. Все больше буддийские сочинения — догматические, обрядовые, нравоучительные.

— В прошлом году, — рассказывал ван, — хутухта привез из Тибета золотой "Ганчжур" — полный свод священного писания шакья-муниевого. Теперь он у нас на монгольский язык переводится.

— А есть в вашей словесности книги исторические? — допытывался Иакинф.

Чем дальше он углублялся в монгольские степи, тем больше влекла его история этого удивительного народа. Его интересовало, как это вдруг из Алтайских и Хэнтэйских гор, словно из могучего вулкана, с неудержимостью кипящей лавы вырвались до того никому не ведомые монголы и разлились во все страны — не только сопредельные, но и самые отдаленные, включая Россию и даже Польшу и Венгрию. Все больше занимали его фигуры Чингиса и Батыя, Угедея и Хубилая. И что же произошло дальше с этим воинственным народом, перед которым трепетал весь мир?

Перед ним сидел, держа в руках тоненькую китайскую чашку, прямой потомок страшного Чингисхана. Когда Иакинф заговорил о монгольской словесности, ван приметно оживился. Видно, не часто ему приходилось слышать такие вопросы.

— Я слышал, князь, вы сами потомок Чингисхана, и мне любопытно узнать, есть ли в вашей словесности книги о Чингисхане, о предках и потомках Чингисовых.

— А как же, конечно! Есть у нас такая книга "Алтай Тобчи" — "Золотая книга" по-вашему. Начинается она сказанием о том, как появился на свет праотец нашего народа. Он был рожден от серого волка и пестрой лани. А есть и более древняя книга, семь с половиной веков тому назад она составлена, — "Сокровенное сказание". Это заветное предание дома Чингисова. Есть у нас и повести, и рассказы, и песни народные.

Весь дальнейший разговор шел главным образом между Иакинфом и ваном, только амбань вставлял время от времени два-три слова.

Наконец ван поднялся, показывая, что аудиенция окончена.

Не прошло и часа после возвращения от вана, как его чиновники и служители доставили для начальника миссии и пристава разные яства на двадцати блюдах и несколько кувшинов шаосинского вина. Как они объяснили, пить его надо в подогретом виде из маленьких чашечек, которые и были доставлены вместе с вином.

Чиновники вана вручили и ответные подарки — чай и китайские шелковые материи: начальнику миссии и приставу по два куска, а прочим — по одному. Сверх того, Иакинфу были преподнесены две огромные книги в роскошных переплетах тисненной на монгольский манер кожи. Иакинф оценил внимание вана.

Монгольские чиновники, которых Иакинф и Первушин щедро одарили, рассказывали, что ван остался доволен встречей с миссией.


III


В Урге они пробыли еще неделю. Надо было и самим отдохнуть, и отощавший скот подкормить на вольных пастбищах, и прикупить новых верблюдов, — впереди простиралась безводная пустыня Гоби.

Пока Первушин вел переговоры с чиновниками княжеского ямыня о дальнейшем, пути, о проводниках и верблюдах, Иакинф знакомился с городом и окрестностями.

Добился он этого, правда, не без труда. Китайский пристав, битхеши, говорил, что он не может рисковать особой русского да-ламы, вверенного его попечению, да и не имеет к тому же разрешения вана на такие прогулки. Пришлось сноситься с монгольскими чиновниками княжеского приказа и со знакомым уже заргучеем, у которого они были на официальном обеде.

— А, эти китайские чиновники из столицы! Любят они всякие церемонии. Вот мы, монголы, совсем другое дело, — сказал заргучей и обещал поговорить с ваном. — Ты не беспокойся, да-лама, мы докладываем вану о всяком деле и в любое время, — добавил он.

И в самом деле, назавтра Иакинф получил официальное разрешение на прогулки по городу. Битхеши был недоволен и не скрывал этого. Но Иакинфу не было теперь до него никакого дела. Он не показал и виду, что заметил неудовольствие китайского пристава, и поспешил воспользоваться княжеской милостью.

В сопровождении переводчика и казака Родиона Иакинф бродил по городу или скакал на коне по его окрестностям.

Собственно, это был не один город, а два, и ни тот, ни другой монголы, оказывается, не называли Ургой.

— Слово сие только у нас, у русских, в ходу, — рассказывал Никанор.

— Вот как? — удивился Иакинф. — Откуда же русские его взяли?

— Урга, ваше высокопреподобие, — переиначенное русскими слово "орго". Означает оно "дворец", "ставка важного лица", а как имя города оно мунгальцам и вовсе неведомо. В сем значении его только мы и употребляем, а из мунгальцев разве те, кто в сношения с русскими входят.

— А как же монголы свой город называют?

— Официальное имя его — Да-Хуре. Большой Курень, значит. А чаще зовут его Богдо-Хуре — Святой Курень или попросту — Курень.

— А что означает самое слово "курень"?

— Под словом сим, ваше высокопреподобие, мунгальцы разумеют всякое собрание зданий, расположенных кругом, а особливо монастырь, оттого как по закону ихнему кельи ламские должны кольцом окружать их кумирни. Вот взгляните, отец архимандрит, так оно а есть. Видите вон ту ограду? Видите? Это ихний дацан. Дачин калбайн сумэ — так он, помнится, прозывается, возле него дворец первосвятителя мунгальского, хутухты, по-ихнему, а вокруг юрты ламские.

Иакинф посмотрел в ту сторону, куда показывал переводчик. Из-за высокого желтого забора выглядывали раззолоченная кровля, увенчанная резным шпилем, а верхушки исполинских юрт. Кровля увешана вокруг маленькими колокольчиками, серебристое позванивание их Иакинф слышал еще издали, едва ли не от самого русского подворья. Колокольцы раскачивались малейшим дуновением ветерка и звенели почти беспрерывно.

— А заборы сии видите? Они кольцом главные дацаны окружают — это все домилища ламские. За каждым таким забором аймачная кумирня войлочная и два-три десятка ламских юрт. Во всем Курене почитай что одни ламы живут.

— Сколько же их тут обитает?

— А кто их знает? Я и сам не раз любопытствовал. Мунгальцы на все расспросы одно твердят: "Тумэн лама, тумэн лама", значит — десять тысяч лам.

— Что же, и в самом деле их тут тысяч десять наберется.

— Да может, и того поболе. Ведь и сами-то слова "тумэн лама" так перевесть гоже: тьма лам. И все население куренское — одни ламы. По ламским обыкновениям, устройства лавок по монастырям не положено. А как весь Курень — один большой монастырь, то купцам (а это все пришлые китайцы) селиться надобно от него не меньше как в пяти верстах. Из этих-то вот торговых поселений и вырос к востоку от Куреня целый город. Как и у нас возле Кяхты, тоже Маймайченом прозывается. А по величине и народонаселению он, пожалуй, и самый Курень превосходит.

Осмотр Куреня Иакинф решил начать с резиденция хутухты. Ему не терпелось взглянуть на жилище "живого будды", а ежели удастся, и на него самого.

Когда стоявшие у ворот привратники узнали о намерении русского да-ламы, они решительно замахали руками, но, получив по плитке чая, распахнули перед ним ворота.

Прямо от ворот к главному входу в кумирню веля деревянные мостки.

Глядя из-за глухого забора на вскинутые ввысь золоченые кровли, Иакинф ожидал встретить зрелище более величественное. Но в кумирне только и была красива что верхняя часть — мезонин с загнутыми к небесам углами и невысоким резным шпилем, а нижний ярус напоминал скорее огромный сарай, нежели храм.

Поначалу Иакинф думал, что это и есть дворец хутухты, но жилищем хутухте служили, оказывается, две гигантские юрты, расположенные по обеим сторонам ог кумирни. Они чуть поменьше самого храма и столь велики, что рассыпанные кругом по огромному двору юрты лам казались рядом с ними игрушечными.

Иакинф разыскал дэмци — ламу, ведающего благочинием в храме, и тот, получив мзду, провел их внутрь кумирни.

У северной ее стены, напротив входа, помещалось гигантское изваяние. Иакинфу показалось, что оно имело саженей шесть, если не семь, высоты. Перед сидящей фигурой будды, задрапированной с боков желтым атласом, стоял жертвенник с теплящимися медными лампадами, вокруг были расставлены позолоченные чашечки с яствами и напитками. По бокам от жертвенника стояли бронзовые стражи в два человеческих роста с перекошенными судорогой свирепыми лицами. Вдоль стен изваяния бурханов — будд и бодисатв. Одни были отлиты из бронзы и отличались тонкой работой, другие представляли собой простые чурбаны, грубо обтесанные по форме человеческого тела. Иакинф с улыбкой заметил, что Родион отворачивался от этих страшилищ и украдкой крестился.

Со всей азиатской учтивостью, какую только способен был передать Никанор, Иакинф стал расспрашивать дэмци о верховном монгольском первосвятителе — хутухте.

Личность верховного жреца Монголии, боготворимого всеми ламаитами не только тут, но и в Забайкальской Бурятии, давно занимала Иакинфа. Он и раньше пытался расспрашивать о нем встречных лам, но при одном имени хутухты степных служителей Шакья-муни охватывал какой-то суеверный страх — они простирались ниц и принимались лепетать свою сакраментальную формулу "Ом мани падме хум".

Дэмци же был человеком ученым, служил к тому же в свите самого хутухты.

Но выведать что-нибудь о хутухте и у него оказалось не так-то просто. В отличие от харагольского его собеседника дэмци был несловоохотлив. В обращении его проглядывала сдержанность и нерешительность. Должно быть, он боялся принять отца Иакинфа не так, как следует: не оказать ему должного почтения или, наоборот, унизить себя, сболтнуть что-нибудь лишнее. Да и присутствие лам, набившихся в храм поглазеть на чужеземцев, приметно его стесняло. Но когда он выпроводил свою любопытную паству, а Иакинф по степному обычаю вновь богато одарил его, дэмци разговорился.

— Верховный владыка наш, Чжэб-цзун-дамба-хутухта, — отвечал он на расспросы Иакинфа, — это не человек, а живой бодисатва.

— Как это не человек?

— А так. То воплотилась в человеческом теле душа святого бодисатвы Падма Самбавы.

— А кто же такой Падма Самбава? — спросил Иакинф простодушно.

— Падма Самбава? — удивился дэмци его неосведомленности. — Ом мани падме хум! Ведь это же ученик и сподвижник самого Шакья-муни! Он не умирает, а с каждым новым поколением возрождается в каком-нибудь ином образе. Наш владыка — это и есть его воплощение, хубилган Падма Самбавы, как Далай-лама — хубилган бодисатвы Апалокитешвары, а Панчен-лама — будды Амитабы. Ом мани падме хум!

— Сколько же лет вашему духовному владыке, позвольте узнать?

— Две тысячи триста. В новом же своем облике он существует уже тридцать пятый год.

"Значит, на пять лет старше меня", — прикинул Иакинф.

— А позвольте узнать, почтеннейший дэмци, где родился ваш нынешний хутухта?

— Не родился, а возродился вновь. А произошло то далеко на западе, в священной стране Тибет.

— А из кого же родом хутухта будет? И как узнают люди о явлении нового хутухты, отец дэмци?

— После того как верховный владыка наш, святой Чжэб-цзун-дамба-хутухта, переменил одежды ("По-нашему, богу душу отдал", — пояснил переводчик), два года по всему свету искали нового хубилгана и никак найти не могли. Но вот как-то раз над дымником жилища Сомон-даши… (Сомон-даши знаешь? Это дядя, старший брат отца Далай-ламы) лучезарный свет занялся, и над всей округой яркая радуга протянулась. И в тот же час у жены его сын родился. На пятом месяце, по обычаю, сшили ему рубашечку синюю, только хотели надеть, и вот чудо: малютка до того и слова не разумел, а тут вдруг замахал ручонками и молвил: не надену, говорит, платья, что светские люди носят. Изумились все и порешили обрядить его в костюм желтого, ламского цвета. А тут и тайновидцам открылось, что святой бодисатва в младенце том возродился, и от императора Поднебесной указ о том вышел.

На четвертом году мальчик дал Далай-ламе обет монашеский. А по прошествии еще трех лет после сего был он перевезен из Лхассы в Святой Курень, и тут его торжественно на престол хутухты возвели.

Много любопытного рассказал дэмци о хутухте. Он проговорился даже, что между собой ламы зовут хутухту "дохшин дури" — грозный, или сердитый. Лени и баклушества хутухта терпеть не может, заставляет лам учиться, а гуляк, не исполняющих его воли и своих обетов, даже собственноручно наказывает дубинкою. Несколько лет назад он основал в Курене большое ламское училище. Вот как раз в этом храме воспитанники его и творят свои молитвы. Хутухта так печется о них, что возле храма распорядился и юрты свои поставить. До него тут хутухты не жили…

На горнем месте стояло покрытое чехлом седалище хутухты. Сопровождающий гостей лама считал их, как тиктиров — инаковерующих, недостойными видеть сию святыню, но стоило Иакинфу сунуть ему серебряный рубль, позволил даже посидеть на нем. В отличие от архиерейских кафедр в православных соборах, седалище хутухты представляло собой не кресло, а несколько подушек — облок, по-монгольски, положенных на столе, установленном на головах четырех львов. Сидеть на них надо было подогнув под себя ноги на манер будды.

— Отец дэмци, — обратился Иакинф к ламе. — А не можем ли мы, прибыв из столь далекой и дружественной страны, получить аудиенцию у великого первосвятителя вашего?

— Нет, нет, — замотал головой лама. — То невозможно. Да и нет Чжэб-цзун-дамба-хутухты в Богдо-Курене. Еще в конце лета отбыл он в Жэхэ для представления его богдыханову величеству, великому императору Поднебесной.

"Ах вот отчего он такой смелый, — усмехнулся про себя Иакинф, — и в кумирню ввел запросто, и даже в кресле хутухты посидеть разрешил!"

Пока они беседовали с сребролюбивым ламой, в кумирню ввалилась ватага мальчишек, лет от семи до одиннадцати. Это и были, как догадался Иакинф, воспитанники ламского училища.

Явились они сюда, должно быть, для предобеденной молитвы. Мальчишки рассыпались по всем направлениям и принялись прикладываться к стоявшим вдоль стен бурханам, выбирая тех, что покрупнее. Вся эта церемония совершалась, как показалось Иакинфу, без малейшего благоговения, просто по установленному обычаю.

Мальчишки заглядывались на Иакинфа и его спутников, особенно на высокого бородатого казака, и Иакинф видел, как они, кося глаз на Родиона, то и дело промахивались, не попадая в цель.

Осмотрел Иакинф и другие ургинские капища.

Каждое было обнесено высоким тыном из поставленных на попа лиственниц. Глухие эти бревенчатые стены и образуют множество улочек, тупиков, переулков, иногда таких узких, что и двое всадников на них уже не разъедутся. Стены каждой кумирни, а большинство их просто огромные юрты, обтянутые грязной парусиной, были уставлены медными и деревянными бурханами, увешаны пестрыми лоскутами и разноцветными лентами. Посередине размещались чжабцаны-ламские седалища в виде низких скамей или диванов с засаленными подушками

В одной из кумирен они застали богослужение.

Все скамьи были заполнены ламами. Раскачиваясь из стороны в сторону, они громко читали молитвы. По временам это монотонное бормотание сопровождалось ударами бубнов и лязганьем медных тарелок. Двое лам стояли по бокам от главного идола и время от времени трубили в длинные, сажени в полторы, если не больше, медные трубы. Иакинфу казалось, что и то и другое делалось только затем, чтобы ламы не заснули от заунывного своего бормотания.

Как и у мальчишек, он не заметил ни у одного из лам проявления какого-нибудь религиозного чувства или даже хотя бы чисто внешнего благочиния.

Когда двое лам, высоко вскинув призывные трубы, извлекли протяжную руладу, извещая о конце богослужения, набожный этот народ повскакал с мест и беспорядочной шумной толпой бросился к выходу, чуть не сбив с ног Иакинфа и его спутников. Можно было подумать, что они для того лишь и собирались, чтобы отбубнить положенные молитвы, ударить известное число раз в барабаны и погудеть в трубы. Но вот урок отсижен, и ламы со всех ног, обгоняя друг друга, помчались на кухню, где для них был приготовлен обед.

За какую бы ограду Иакинф и его спутники ни зашли, всюду толклись ламы. Облаченные в желтые и малиновые, основательно засаленные хламиды, они слонялись по дворам от юрты к юрте, бормоча под нос молитвы и перебирая четки… Откормленные, лоснящиеся от жира, с круглыми, гладко обритыми головами, они, как показалось Иакинфу, изнывали от безделья.

Ламы настолько обленились, что даже творить молитвы было для них, видно, обузой и они придумали любопытный способ облегчить свой тяжкий труд. Во многих местах по дворам капищ, под навесами или в особых башенках Иакинф заметил деревянные цилиндры. То и дело к ним подходили ламы и заставляли их крутиться. Поначалу Иакинф никак не мог понять их назначения, но, когда подошел поближе, увидел, что они оклеены бумагой с напечатанными на них молитвами. Оказывается, достаточно крутнуть такой вращающийся молитвенник, укрепленный на отвесной оси, чтобы все помещенные тут молитвы считались прочитанными! Впрочем, может быть, это было сделано для тех, кто не знал грамоты?

С тяжелым чувством покидал Иакинф капища.

Так вот они, "добрые друзья", о которых говорил ему набожный ихэ-лама на берегу Хара-гола! Невежественные, часто даже не умеющие прочесть своих молитв и, во всяком случае, не понимающие их смысла, вконец обленившиеся, какими же учителями нравственности могут быть они для своих ближних? Да, нередко, должно быть, приходится хутухте пускать в ход свою дубинку!

Эти размышления не оставляли Иакинфа до самого русского подворья.

Нет, ламы — сущая язва здешнего края. Живя за счет других, в самом прямом значении этого слова, они вконец разоряют и без того нищих жителей. Но и сами от того не становятся счастливыми. Напротив, Иакинфу трудно было представить себе людей более несчастливых. Это были какие-то злополучные дармоеды, тунеядцы поневоле, не знающие радости труда, который кому-то нужен. Может быть, принудительное безделье еще горше подневольного труда, подумал Иакинф. Впрочем, они, кажется, все время заняты, день-деньской твердят одни и те же молитвы. Но какое же это бесплодное, бессмысленное занятие! Этих несчастных можно сравнить разве что с Данаидами, обреченными всю жизнь наполнять водою бездонные бочки.

Но особенно жалко было смышленых мальчишек, которых он видел сегодня в храмах. С младенческих лет обречены они на бессмысленную долбежку никому не понятных молитв, на неизбывное прозябание среди праздных и невежественных лам в этих бесчисленных капищах!


IV


Выезд был назначен на полдень. Но когда надо было уже садиться в повозки, открылось вдруг, что куда-то исчез иеромонах Аркадий. Шел второй час, а его все не было.

Первушин бушевал:

— Вот они, ваше высокопреподобие, святые отцы ваши! Морока с ними, да и только. За дорогу я их до тонкостей превзошел. Лица постные, да мысли скоромные. А об отце Аркадии и говорить нечего. Ну уж выпить, я понимаю, куда ни шло: курица и та пьет. Но ведь кому ведомо, что у него на уме?!

Все слонялись по двору, не зная, чем себя занять. Нет ничего томительнее такой вот задержки перед самым отъездом.

На розыски Иакинф послал отца Серафима с двумя казаками, но они вернулись ни с чем.

Тогда, захватив Родиона, Иакинф вскочил на коня и сам поскакал разыскивать иеромонаха.

Курень словно вымер. Они проехали его из конца в конец, не встретив ни души. Вся жизнь сосредоточивалась тут в бессчетных капищах, отгороженных одно от другого и от всего остального мира непроницаемыми лиственничными тынами. Приезжие степняки-богомольцы бродили по его улицам, переходя из одной кумирни в другую, — пока не кончались службы в капищах. Потом город замирал. Степные поклонники хутухты сидели в юртах знакомых лам, попивая айрик и ведя нескончаемые медлительные беседы, или торчали целый день на торговой площади за Куренем и в китайском Маймайчене. Там коротали вечный досуг свой и большинство лам, так что улицы самого Куреня большую часть дня бывали пустынны. Искать тут Аркадия было бессмысленно, и Иакинф поскакал на куренский рынок.

Китайцы — народ предприимчивый. Несмотря на запрет, они всё ближе подступали к Куреню. На окраине его возникла обширная торговая площадь. К вечеру она пустела, но с рассветом китайцы разбивали тут несколько сот войлочных палаток — монголы называли их бухеками. В этих легких палатках, которые можно было развернуть и свернуть в одну минуту, китайские приказчики бойко торговали всякой мелочью, высылаемой из маймайченских лавок. А рядом монголы продавали скот — лошадей, верблюдов, баранов.

Прежде всего Иакинф решил заглянуть в обжорные ряды, которые китайцы устраивали тут же на рыночной площади. Кухни были разбиты прямо под открытым небом. Длинными рядами вытянулись переносные очаги, в которых пылал огонь. Только с наветренной стороны они были защищены натянутыми на колья войлоками Стлались над таганами синеватые дымки, в воздухе носились острые и пряные запахи чеснока, сои, жарящейся баранины, клокотали в огромных котлах супы и соуса, и тут же, среди мычания быков и ржания коней, расторопные китайские повара продавали с пылу с жару пирожки и лепешки, пельмени и пряженцы, длиннейшую китайскую лапшу, которую они сучили с невероятным проворством. Вокруг каждого такого походного очага сидели на корточках степняки-кочевники и, обжигаясь, ели горячие пирожки или огромные куски жареной баранины, отрезая их острыми ножами у самых губ.

Иакинф объехал обжорные ряды из конца в конец, но Аркадия нигде не было. Не было его и в плотной толпе, окружившей бродячих певцов и сказителей, что расположились неподалеку от этих злачных мест и под аккомпанемент лютен, барабанчиков и трещоток вели монотонные, но, видно, весьма занимательные рассказы, потому что толпа вокруг них целый день не редела. Туг же странствующие ламы-слепцы читали молитвы, потрясая посохами-дулдуями с подвешенными к ним колокольцами. Аркадий как сквозь землю провалился.

Пришлось скакать в Маймайчен. От Куреня до него было каких-то пять верст, но то был словно другой мир. На маймайченских улицах было так же оживленно и людно, как на базарной площади. Да и выходили тут на улицы не сплошные бревенчатые заборы, как в Курене, а бесчисленные лавки купцов и мастерские ремесленников.

За неделю Иакинф несколько раз побывал в Маймайчене и хорошо знал его расположение, но отыскать Аркадия в этом человеческом муравейнике было не так-то просто. Бойкая торговля шла в Маймайчене не только в купеческих лавках — их тут было до восьмисот, — но и у толпившихся на улицах разносчиков. Редкая улица не заставлена была рундуками этих бродячих коробейников. У них можно было купить тесьму и веревку, топор и тесло, пояски и нагрудники, детские игрушки и шапочки, фонари и подсвечники и прочий домашний скарб. На лотках продавалась и провизия — мясо, сыр, сушеные сливки, айрик; на уличном частоколе были развешены бараньи туши, утки, гуси, а иногда и зайцы. На буддийские предписания не убивать ничего живого, по-видимому, не обращалось тут ни малейшего внимания.

Привязав лошадей у коновязи, Иакинф с Родионом обошли главные китайские лавки и харчевни. Рябило уже в глазах от вереницы пестрых лавок, запруженных народом. Чего только тут не было! Предприимчивые китайские купцы привозили из Пекина и, главным образом, из пограничной с Монголией Северной Шаньси самые разнообразные принадлежности монгольского быта, начиная с убранства шакья-муниевых капищ и кончая домашней обстановкой и богатой княжеской юрты, и самой бедной кибитки какого-нибудь далекого кочевника, прискакавшего в Ургу не только поклониться хутухте, но и приобресть самое необходимое для своей кочевой жизни.

Иакинф проезжал не только по главным улицам, но сворачивал и в боковые — в тупички и переулки. И тут всюду толпился народ, но даже на след Аркадия они не могли напасть. И все-таки его нужно было отыскать во что бы то ни стало. Обращаться за помощью к монгольским властям Иакинфу не хотелось. Напоследок он решил заглянуть в маймайчеиские трущобы. Тянулись они по самой окраине, и надобно было прежде миновать кварталы ремесленников. Селились те обычно по цехам. Несколько улиц занимали му-чжаны — столяры и плотники. Мастерские их сразу можно было узнать по штабелям досок и леса. Тут пахло сосновой стружкой, раздавался неумолчный стук молотков и визг пил.

За плотниками и столярами тянулись звонкие мастерские туи-чжанов — медников и вообще всяких металлических дел мастеров. Они отливали и чеканили бурханов по заказу ламских монастырей, паяли и лудили посуду. Дальше шли меховщики, кожевники, шорники. Перед дверьми их мастерских, а то и просто посередь улицы, на огромных деревянных рамах были распялены бычьи и лошадиные кожи. Фасады лавок увешаны уздечками, чересседельниками, седлами, сбруями. Все это тут же на улице вырезалось из целых кож, сшивалось, красилось в разные цвета и предлагалось вниманию покупателей.

Еще дальше шли портные — цай-фыны, или цай-пуны, как произносили это китайское слово монголы.

Иакинфа поражало, что ни среди купцов, ни среди ремесленников он не видел ни одного монгола. Те толпились по другую сторону прилавков — среди покупателей и заказчиков. И ремесленники, и повара в харчевнях, и сидельцы в лавках, не говоря уже о купцах, — все были китайцы, которые приезжали сюда из разных, иногда очень отдаленных, областей китайского Севера: столяры — из Калгана, медники — из Долоннора, сапожники — из Губейкоу, живописцы — из Утая и Иньчжоу…

На самой окраине Маймайчена жили дарханы, или кузнецы. Тут всюду пылали горны, стоял звон молотов и наковален. Закопченные дарханы в прожженных фартуках подковывали лошадей и мулов, выделывали таганы, топоры, тесла, ножи и весь тот немудреный скарб, без которого не обойтись в монгольской степи.

Наконец они миновали прокопченные кузницы и въехали в веселый квартал Маймайчена.

Иакинф соскочил с коня, бросил повод Родиону и стал обходить один веселый дом за другим. Они мало чем разнились. Ничего более грязного и отвратительного отродясь он еще не видывал. Все помещение такого дома состояло из одной довольно тесной комнаты, по китайскому обычаю наполовину занятой каном. Часть его загорожена досками до самого потолка. Пролезть в такую дощатую конуру можно было только через отверстие высотою аршина в полтора и шириною не более аршина, прикрытое легкой дверью. Иакинф заглянул и за дверь. Грязный, оборванный войлок, закатанный с одной стороны валиком, чтобы образовать изголовье, — вот и все убранство сего ложа наслаждений. Его даже передернуло от отвращения.

Публичных женщин содержатели увеселительных маймайченских заведений у себя не держали. По заведенному тут порядку мужчине приходилось самому отыскивать себе женщину где-нибудь на площади и, уже уговорившись, идти с нею сюда, в дом свиданий.

И все-таки на отсутствие клиентов содержатели этих заведений, по-видимому, не жаловались. Иакинф видел в притонах то молодых китайцев, должно быть приказчиков и сидельцев маймайченских лавок, то лам, забегавших сюда тайком от своих духовных наставников.

Безбрачие лам и одинокая, бессемейная жизнь китайцев, рассматривающих пребывание в Урге как дело временное, объясняли, откуда берутся эти посетители.

Он обошел десятка полтора притонов, пока в одном, чуть почище других, не наткнулся на Аркадия. Тот сидел на кане за низеньким столом, уставленным закусками, перед наполовину опорожненным пузырем молочной монгольской водки, от одного запаха которой перехватывало дух. Рядом восседала здоровенная рябоватая баба, раскрасневшаяся и растрепанная.

Кровь бросилась Иакиифу в голову, когда он увидел беззаботно пирующего и, по всему видно, уже основательно подвыпившего гуляку. Одним прыжком он подскочил к кану и, схватив за шиворот перепуганного Аркадия, стащил его на земляной пол.

Аркадий стоял перед ним, изумленно тараща осоловелые глаза. Архимандрит был страшен. Бешеной яростью сверкали глаза, на щеках горели гневные пятна. Эти вспышки ярости за отцом архимандритом Аркадий уже знал, и хмель тотчас слетел с него.

— Ваше высокопреподобие, да вас-то каким манером сподобил господь тут оказаться!

Не в силах произнести ни слова, Иакинф схватил гуляку за грудки. У Аркадия затрещал подрясник. Он не успел и сообразить, отчего это вдруг отлетел в другой конец комнаты и с такой силой ударился спиной о переборку, что та зашаталась, а с потолка посыпалась штукатурка. Женщина пронзительно взвизгнула.

— Ах ты анафема ты дуропегая! — закричал Иакинф. — Креста у тебя на вороту нет! Все уже по телегам сидят, ехать собрались, а его нечистая сила по борделям носит!..

Аркадий сидел на полу, широко раскинув ноги и опираясь спиной о стену. Он уставился на Иакинфа удивленно и простодушно. Глаза его были сама невинность.

— Ехать?! Так выезд же на четверток назначен!

— Нет, вы только посмотрите на этого пьяного дуросопа! Проспал все на свете. Так сегодня и есть четверг!

— Неужто четверток? Ах ты господи боже мой! Как же это я так обмишулился? Видит бог, думал, середа, ваше высокопреподобие! Вот уж обмишулка так обмишулка!

— Молчать, сукин сын! Шкуру спущу плеткой!

Иакинф схватил иеромонаха за жиденькие волосишки, приподнял и, задрав подрясник, несколько раз наотмашь что есть силы вытянул плеткой.

Аркадий завизжал, будто его режут. Женщина пустилась наутек. Из-за перегородки выглянул перепуганный хозяин.

— Ваше высокопреподобие! Отец честной! Обмишулился, видит бог, обмишулился!

— Довольно реветь! Завел свое: обмишулился, обмишулился! Идем!

Иеромонах стоял у кана, держась руками за зад.

— Ай больно? — усмехнулся Иакинф.

— Ничего.

— Скажешь отцу Серафиму, пусть выдаст деревянного масла задницу смазать — враз полегчает.

Аркадий вытер глаза рукавом подрясника, схватил в кана клобук и рясу и потрусил за широко шагавшим впереди Иакннфом.