"Кегельбан для безруких. Запись актов гражданского состояния" - читать интересную книгу автора (Бацалев Владимир)

VIII.  ЗАГАДКИ — ОТГАДКИ

Загадка: Адам, И, Бутылки сидели на стене. Сусанин и сантехник свалились во сне. Кто остался на стене?

Отгадка. Ван дер Югин

Загадка: Сколько дураков можно получить из одного умного?

Отгадка: Одного дурака.

— Почему небо белое? — спросил Сусанин.

— Это потолок.

— Значит, я дома.

— Одевайся и иди на работу, — сказала Фрикаделина и кинула в мужа штаны.

— Я вспомнил. Я уволился и могу спать, сколько хочу.

— А ты забери заявление.

— Поздно, — ответил Адам и сладко потянулся.

— Если отец не пойдет на работу, я тоже не пойду в школу, — решила Антонина.

— Правильно. Нечего там делать, — сказал Сусанин. — Я тебя сам всему научу.

— Дурак! — сказала Фрикаделина. — Господи, зачем я с тобой связалась! — И она заплакала…

— Сколько раз я доказывал тебе, Фрикаделина, как я умен! Каждый раз ты соглашалась, но через неделю забывала. Ты подобна автомобильной шине: покатался — подкачай.

— Да что толку от твоих мозгов, если ты дурак! Где ты шляешься целыми днями? Ты забыл, что у тебя есть семья? Забыл, что у тебя растет дочь?

— Ты забыл про меня, — сказала Антонина.

— Не может быть! — сказал Сусанин.

— Может, — сказала Антонина

— Родители, которые мало занимаются детьми, не вправе потом требовать, чтобы дети были похожи на них. А я потребую, дочка. Давай заниматься. Какой первый урок?

— Алгебра.

— Скучный предмет… А второй?

— История.

— Прекрасно! Тема?

— Кажется, греко-персидские войны. Сейчас в дневнике посмотрю.

— Кто командовал афинянами при Марафоне?

— Мильтиад.

— Чей он был потомок?

— ?..

— Двойка.

— А сам знаешь?

— Знаю, конечно. Потомок Аякса.

— Кто же так ведет урок, учитель? Сначала надо рассказывать, а потом спрашивать по написанному в учебнике.

— О чем же рассказывать? — спросил Адам.

— О чем будешь спрашивать, — ответила Антонина. Сусанин повернулся на спину, заложил ладони за голову и уставился в потолок.

— Ну, слушай, — сказал он. — Жил-был на свете гоплит…

— Объясни, кто такой гоплит.

— Вооруженный человек, ополченец… Не перебивай меня, по утрам тяжело фантазировать. Лучше закрой глаза и представь.

Дорога. Она тянется по холмам, с горы — в гору, юлит и петляет, как хочет, и ржавая выгоревшая на солнце трава бежит за ветром, а ветер гонит облако пыли по пустой стране, точно беспутный мальчишка — выводок цыплят по двору. Гоплит торопит себя и все время смотрит на мыски: ему кажется, что дорога так летит под ногами и приближает цель. Лицо гоплита морщится, и он не может согнать морщины, потому что скулы перекосило от боли. А ноги не гнутся, ноют от усталости и цепляются одна за другую, шлем давит голову, панцирь мешает вздохнуть полной грудью, поножи липнут к икрам, щит оттягивает руку. В палестре это называлось гоплитодром — бег в доспехах, на выносливость. Но в палестре дальше двух стадиев не бегали…

— А куда он бежит?

— Закрой глаза…

От Марафона до Афин — двести сорок стадиев. Скороход, вроде Фидиппила, уже давно был бы в городе, думает гоплит. Когда его отправили на Пелопоннес узнать, будут ли спартанцы участвовать в битве, он на другой день прибежал в Лаконику. Но Фидиппил не сражался перед этим с мидийцами, бежал налегке, и ноги — его ремесло…

Из-под бронзового шлема на скулы падают капли пота величиной с горох, и гоплиту кажется, что это мухи ползают по лицу. «Беги! — подгоняет он себя. — Надо бежать! Через „не могу“. Стратеги поручили тебе сообщить, что афинское войске вступило в бой с мириадами варваров и сражалось доблестно. Аттика не покорилась Дарию, хоть Эллада и предала ее. И в начале пути грудь твою распирало, так хотелось крикнуть, чтобы и в Беотии, и в Мегарах услышали о победе, а теперь ты не можешь даже вздохнуть толком, и до цели еще далеко, и Эридана не видно, хотя полоса маслин впереди…»

— Это кто такой, Эридан?

— Ручей…

Внутренности гоплита иссохли и тлеют — солнце раскалило доспехи, — и ему кажется, что сейчас он вспыхнет, как вязанка хвороста в костре. Глухо бьется сердце, точно угодившая в сети птица, гонец хочет попасть в его ритм и бежать, не чувствуя проклятого стука, но сердце опережает, кажется, оно быстрее и выносливее ног… и гоплит задыхается. Проводит разбухшим языком по губам, и во рту остается горький привкус пота, грязи и крови. Гоплит хочет плюнуть и не может, хочет протереть губы ладонью — и нечем: рука со щитом онемела, а та, в которой копье, болтается как веревка…

— Бедненький, — сказала Антонина.

…Нога вдруг подворачивается на остром камне, и гоплит, не в силах сдержать тело, падает перед гермой. Каменный бог смотрит вперед, на дорогу, ползущую в Афины. Лицо у него тоже уставшее, все в пыли и грязных подтеках. Помоги мне, Гермес Дорожный, стонет гоплит, и до него доносится меканье. Гоплит поднимает голову и видит, что упал в двух плефрах от ручья. Там, вдоль берега, стоят белая полоса коз и забор маслин. Гоплиту кажется, что козы выпьют всю воду. Он пытается ползти и сдирает запекшуюся кровь на ране чуть выше запястья. В ладонь собирается лужица бурого цвета. Он встает на колени, потом — на ноги, качается и падает. «Гермес не слышит меня или не хочет слышать», — думает гоплит и зовет в помощь Гею. Опять приподнимается, опираясь на копье, и ковыляет к берегу. Остановиться невозможно. Распугав коз, он падает в Эридан и всасывает в себя ил и воду. На берегу — только две ступни. Вокруг толпятся брошенные пастухом козы…

Влага добавляет сил, тело остывает, мышцы из тряпок собираются в пружины, гоплит сгибает руку и держит щит, как положено бегущему воину. Но бездушный Гелиос не дает ему пощады, своенравный Эол снова облепляет пылью, и через стадий пот опять застит глаза, а на уголки губ налипают сгустки запекшейся крови. Кровь течет из носа — от перенапряжения — по капле. «Добегу, непременно добегу», — уговаривает cебя гоплит, бросая вперед непослушные волочащиеся ступни. Шлем качается при каждом шаге, и гоплит тыкается лицом то в одно, то в другое плечо, изредка попадает и стирает пот. Он не может не добежать, потому что его ждут, потому что, если он упадет посреди дороги и не встанет, — это позор для гражданина Афин, даже жена не скажет ему: «Хайре», — и этот позор не смоют ни дети, ни внуки, и род его покинет цветущие Афины, оставив богов и предков, чтобы прозябать на краю ойкумены. И упрямое чувство долга гонит гоплита вперед. «Вынесите! — просит он свои ноги. — Вы же сильные!» Но ноги заплетаются, и гонец дает им волю, стараясь двигаться по инерции и не тратя сил, которых еле хватает, чтобы дышать; стараясь не вспоминать коз, брошенных на жалость Мойр; стараясь не видеть пустоты дороги, обычно забитой повозками и пешеходами, и наспех опустошенных хозяевами сельских усадеб, загнанных внутрь низкорослых оград; стараясь не думать о вести, которая отопрет все ворота Афин и вернет жизнь в привычное состояние. Но пока — пока известие сидит в нем, как невырвавшийся крик, — во всей вечносущей Аттике не сыщется смельчак, решившийся бы отойти на десять стадиев от стен, которые укрыли население.

Огромный слепень присасывается к ране на руке. «Странно, — думает гоплит, — я же бегу, а слепни садятся на неподвижные предметы». И стонет от резкой неожиданной боли: сползший с бока короткий меч вонзается в голень. Гоплит смотрит на свою ногу — как на смерть. Он не знает, что это и есть смерть, что меч перерезал вену и кровь, подгоняемая сердцем, будет литься, пока не вытечет вся вместе с жизнью. Гоплит хочет остановиться, чтобы согнуть руку и передвинуть меч к спине, но падает… тянет голову, чтобы оглядеться, сколько еще до города, но в глазах темнеет. И по очереди поднимая голову и шлем, грудь и панцирь, руки и щит, он встает, хлюпая ступнями в бордовой луже, хрипя от немощи своего измученного тела, поддерживаемого копьем, точно лоза. Больше всего на свете ему хочется стонать и оказаться в городе. Сказать бы, упасть и забыть о том, что он — гражданин, что у него нет права не добежать, как у инородцев и рабов нет права защищать богоизбранную Аттику. И он опять ковыляет по ослепляющей дороге, такой яркой, словно Гелиос проехал перед ним…

За гоплитом несется орава мальчишек. Они почти наступают ему на пятки, забегают вперед, возвращаются, пристраиваются сбоку и требуют изо всех сил: «Дорогу!» Женщины оглядываются, сторонятся, охают и семенят за гоплитом. Возницы поворачивают неуклюжих волов, бросают и кряхтя бегут вдогонку… Сбрасывая десятидневное ожидание, город переходит на бег. Только тощие бездомные собаки путаются между ног и лают на всех, на весь этот гомон, поднятый каким-то существом, еще более грязным, чем они. Он не слышит и не видит, ступая без разбора по золотистым кучкам помета, он чувствует близость города по камням и выступам, о которые спотыкается и о которые спотыкался, учась ходить, он узнает его по выбоинам и щелям, в которые ступни попадают так же привычно и уверенно, словно там — гладь: и ноги еще повинуются воину, а истомленное сердце, как укачиваемый больной ребенок, сопит и хрипит, а, очнувшись, с криком стучит шумно и быстро, последним торопливым боем. Иссохшим ртом гоплит подобно рыбе, брошенной на берег, хватает воздух, рвет его, заталкивает серым пропыленным языком в горло и, не успевая проглотить, выплевывает. Опять хватает, рвет, спотыкается, помогая себе копьем, как клюкой, устоять, и не видит людей, которые бегут рядом, впереди, сзади, кругом, трогают за плечо, умоляют, кричат от нетерпенья. Он понимает, что уже в городе, когда ноги ступают на вымостку из битых амфор и щебня…

Выбеленная домами и солнцем улица, упирающаяся в агору, забита людьми, только узкая тропинка посередине. По ней ковыляет гоплит, спотыкаясь на каждом шагу и оставляя за собой красный шлейф, который сразу затягивает толпа, глотает вместе с тропинкой. Над городом висит тишина — Афины ждут приговора. Воин останавливается на краю площади, глаза его на миг оживают, и тухнут, и, мешком опускаясь на землю, роняя щит и копье, он хрипит: «Радуйтесь, афиняне, — мы победили»…

Антонина вскочила со стула, схватила портфель и крикнула, выбегая из квартиры:

— Я еще успею что-нибудь получить за твою фантазию!

— Подожди! — крикнул Сусанин, но дочери и след простыл.

Тогда Адам опять стал смотреть в потолок и думать. «Может быть, я не успел сказать ей самого главного? — думал Адам. — О том, что гоплит был одного возраста со мной и жизнь свою провел так же безалаберно, что своей вестью он хотел расплатиться с родиной за то, что не смог стать Тезеем, Солоном или Аристогитоном, что его похоронили возле дороги, по которой он бежал, и однажды на могиле вырос цветок, и этот цветок переехало колесо телеги, когда-то прянувшей в сторону от ребячьего визга: „Дорогу!“»

«И еще я не сказал ей вот о чем, — вспоминал Адам. — В учебниках пишут, что при Марафоне погибло 192 афинянина, которых похоронили всех вместе и насыпали сорос, но никто не догадался положить с ними моего гоплита и сосчитать за погибшего. Какая же все-таки мерзкая вещь — человеческая благодарность. Ее испытывают пять минут. Может быть, и стоит жить такими пятиминутными отрезками?..»

…Сусанин отмыл вчерашнюю копоть с лица, позавтракал и собрался из дома. «Теперь пойду и умоюсь позором», — решил он.

Но пришел ван дер Югин, стянул кепку с головы, помял в руках и сказал:

— Я к вам, товалищ Сусанин… С заявлением.

— Давай сюда, — сказал Адам.

И проворно вытащил из-за пазухи порядком жеванный лист.

Заявление, составленное на имя председателя Домсовета, несло в себе просьбу выделить бывшему обитателю дома, ныне лишенному всех прав на жилье, тюфяк или матрац и небольшой угол на лестничной клетке любого этажа, кроме первого. Проситель обязывался поддерживать чистоту и порядок, и под заявлением собрал дюжину подписей.

«Народную инициативу поддерживаю», — написал Сусанин и сказал:

— Все. Теперь жди тюфяка.

— А долго? — спросил ван дер Югин так жалобно, словно ждал, что Адам вытащит тюфяк из-под себя и отдаст ему тут же.

— Пока не надоест, — сказал Сусанин, как заправский канцелярист. — Пойдем лучше на улицу, будешь свидетелем моего позора.

— Подали мне нозницы, Адам, — попросил ван дер Югин и схватил ножницы со стола.

— Не подарю, — ответил Сусанин. — Я вчера решил стать жмотом.

— Тогда я их укладу, — решил И. — Я буду лезать ими пуговицы на костюмах новых луководителей…

Бабки, вскочив с лавок, обступили их у самого дома:

— Адам, ты, говорят, взбунтовался? Говорят, кроешь матом Советскую власть и топчешь ногами партбилет?

— Разве я сумасшедший? — спросил Сусанин.

— Кто тебя знает, — ответили бабки, но тихий вид Сусанина их успокоил. — Адам, ты слыхал, что Примерова сняли?

— Давно пора.

— А директора бани арестовали ночью. За воровство, поди.

— Что же он украл? Шайки, что ли?

— А у директора ПАТП бухгалтерию опечатали. Сегодня автобусы не ходят.

— А председатель исполкома третий день от взяток рожу воротит. Неспроста он это. Ой, что-то будет, девоньки!

— А ну лазойдись! Дайте дологу! — закричал ван дер Югин, чикая ножницами.

Они выбрались на улицу и сразу заметили, как со вчерашнего дня поменял физиономию Сворск. Город был взбудоражен. Люди слонялись без дела, глядя себе под ноги, словно искали на земле новых руководителей взамен снятых. Некоторые же носились, вбегали в переулки и сразу выбегали под собачий вой, прятались от кого-то за телефонные будки и деревья; ни с того, ни с сего останавливали машины руками и уезжали из Сворска. Милиционеры, сняв фуражки, свистели мощно и оглушительно, но просто так, для тренировки, и, потеряв уважение граждан, гоняли ворон палками. Мелкие спекулянты открыто предлагали ценные вещи у магазинов, из которых выносили последние пачки вермишели и коробки рыбных консервов. А на подоконниках одноэтажных бараков, построенных еще пленными немцами, сидели дети на тюлевом фоне в компании гераней и фикусов и удивлялись непонятной болезни взрослых. Но, видимо, взрослые заразили их бездельем, потому что дети не пошли в школу.

— Олакула бы насего сюда, — сказал ван дер Югин, глядя на людей. — Он бы все объяснил.

— Ждут, в какую сторону повернет их жизнь, и сгорают от нетерпенья, — сказал Сусанин. — До чего они похожи на коров, потерявших пастуха, и как прав был Семенов, когда проверял на стаде, что же такое «хорошо» в масштабах государства и что «плохо!.. А ведь до него казалось достаточным прочитать Маяковского.

Навстречу вышел бывший первый секретарь. Он горестно развел руки, словно выражал соболезнование на расстоянии.

— Что делать, Адам. Эту игру мы проиграли.

— Оказывается, велась какая-то игра, а я и не подозревал.

— Нет, Адам, управлять народом — это не игрушки, тем не менее нас победили, — сказал бывший секретарь. — Мы расплодили вокруг себя скрутчиков. Они скрутили нас в бараний рог, а из меня так веревку свили. Этой веревкой они опутали район и даже область… Кто бы мог подумать, что такой тихий, смирный человек, как я, к тому же скрученный и связанный, насаждал в районе административный социализм! А, Адам? Ничего себе формулировочка! Из какого только учебника они ее взяли? Может, настрочить на них телегу в Москву: ревизуют научный коммунизм, мешают работать с массами…

— Куда ты теперь? — спросил Сусанин.

— Пока не знаю. Наверное, в соседний район поднимать заводы, в худшем случае — совхозы. Пойдешь ко мне замом по производству? Забудем Сворск, как кошмарный сон, и начнем новую игру.

— Если мы что-то забудем, мы повторим ошибку, — сказал Сусанин. — Смысл человеческой жизни — помнить все. Это — самое главное. Это — единственный путь к прогрессу. А в критический момент встать и заявить: «Это уже было тогда-то и кончилось так-то!».

— И вот я тепель утвелздаю! — сказал ван дер Югин назидательно: — То, сто плоисходит, — было! Было, и не лаз! И всегда консялось плохо! Снасяла — нисетой, а потом — евлейским погломом!

— Это твой сынок? Ух, какой вымахал! — сказал бывший секретарь и потрепал И за вихры.

— У меня дочь, — ответил Сусанин. — А это местный экстремист ван дер Югин.

Бывший одернул руку, а И пощелкал ножницами в воздухе: дескать, со мной не шути, дяденька.

— Пойдем в «Незабудку», выпьем по кружке, — предложил секретарь и пожаловался: — видишь в баню уже не зову.

— Я хочу побыстрей уволиться и заняться филологией, — сказал Сусанин. — Хватит дурака валять.

— Ты сам виноват, Адам. Раньше надо было думать, студентом. Не учиться, а головой думать, — вздохнул бывший секретарь. — Вот меня, как комсомольского вожака, после диплома оставили в аспирантуре, а после аспирантуры за хорошую работу в парткоме послали на стажировку в Германию. И если бы не тяга управлять, я бы давно уже стал видным ученым, лауреатом нескольких премий, имел бы кафедру, а может, институт. А ты занимался ерундой в университете…

Неподалеку стояли три мужика. Послушав разговор Сусанина и бывшего, один из мужиков сказал:

— Что, начальнички, получили по шапкам! Наконец-то! Умники! Ишь до чего довели! В магазине тухлая рыба нарасхват! — и он ткнул пальцем в сторону магазина, от которого в впрямь пованивало, несмотря на дистанцию.

— А почему вы в данный момент не на рабочем месте? — спросил Адам.

— А твое какое дело?

— Где вы работаете? — построже спросил Адам. — Как ваша фамилия?

— А вы почему не на работе?.. Собралась стая захребетников, сами ни хрена не делают и остальным голову морочат. Только и слышишь: «Пролетариат! рабочий класс! диктатура! вперед!» Сволочи вы, а не начальники. Я бы вам свой сортир чистить не доверил!

Бывший секретарь от слов мужика расстроился и ушел, а Сусанин с ван дер Югиным еще немножко послушали и тоже побрели в типографию.

Там их поджидал Семенов с листом бумаги в руках — заявлением об уходе.

— Сегодняшним числом я не могу тебе подписать, — сказал Адам, — перепиши на вчерашнее.

— Выходит, эту ночь я просидел бесплатно? — спросил Семенов.

— Как субботник, — подсказал ван дер Югин.

С вахты они пошли в бухгалтерию и попросили расчет, а ван дер Югин убежал в цех, чтобы порезать макаронами продукцию типографии, но в цеху И надавали по ушам, и он вернулся на проходную, пугая встречных девушек ножницами. Ван дер Югин разыгрался…

Из уважения к Сусанину его и Семенова рассчитали сразу, хотя деньги в типографии выдавали только в аванс и получку. Главный бухгалтер был пьян и кожаным нарукавником размазывал слезы по щекам.

— Как же я без вас, Адам Петрович? — скулил он. — Ну, куда я один?

— А кто кричал, что из-за меня «пойдет с конфискацией»? — напомнил Сусанин.

Главбух ничего не ответил: он пил спирт из бутылки. Ему подали какие-то бумаги и он, не переставая булькать, подмахнул их.

Получив деньги, Сусанин и Семенов вышли из бухгалтерии. В коридоре их встретила толпа, человек из двадцати, рабочих и служащих, позади которых прыгал ван дер Югин, стараясь высмотреть, что случилось.

— Адам Петрович, не уходи, — попросила толпа хором и наперебой, потому что некоторые попросили дважды.

Сусанин вздохнул и пошел.

— Не уходи, Адам Петрович, — попросила толпа дружнее. Сусанин остановился и сказал:

— Всегда лучше уйти, чем ждать, когда тебе покажут на дверь пальцем.

— А кто покажет, Адам Петрович? Ты нам скажи, мы ему не то что палец, руки оторвем.

— Я ведь не только поэтому ухожу, ребята. Что мне перемена декораций! — сказал Сусанин. — Я расскажу вам притчу про себя. Некто кормил своего кота одной сырой картошкой. «Голод — не тетка», — думал кот, морщился, но ел сквозь дрему, потому что с закрытыми глазами ему казалось, что перед ним рыба…

На улице Адам, гордый собой, сказал Семенову и ван дер Югину:

— Видели, как меня народ любит!

— Попроси, чтобы тебя избрали почетным жителем Сворска и украсили твоим портретом «Доску передовиков», — посоветовал Семенов.

— Я хочу памятник, — сказал Сусанин. — После смерти. Отлитый из бронзы и меди, я буду стоять на площади и снисходительно улыбаться, держа за руку самого себя, только маленького.

…«Незабудка» была переполнена: сворские алкаши праздновали эпоху переходного периода. Сусанин с радостью заметил, что его бывших подчиненных нет. Семенов с радостью заметил воблу в своем кармане. Ван дер Югин расстроился, вспомнив времена, когда в этом нынешнем свинарнике градоначальник давал балы, и на лестнице, ведущей в сортир, мелькали дамы в газовых платьях с голыми руками, плечами и даже коленками, если посмотреть из прихожей, вот именно с того места, на котором стоит сейчас И и видит только мужика, икающего в ритме механических часов.

Хотя «Незабудка» считалась пивной, но пиво здесь употребляли, как содовую к виски или — тоник к джину. Основным пойлом в «Незабудке» был спирт, а у тех, кто побогаче, — дешевый портвейн. Спирт возили в Сворск железнодорожными цистернами, но почти весь он переливался в глотки жителей. Совершенно обесцененный от изобилия, он продавался бидонами за рубль, да и то незнакомцам, а друзей поили даром. Пили чистым, разбавленным и настоянным на какой-нибудь травке. Пили рюмками, стаканами и кружками, украденными из-под бдительного глаза Незабудки. Пили залпом, выдохнув и глотая кадык… Бороться со спиртоносами и спиртолюбами не имело смысла, проще было разрушить промышленность и остановить прогресс…

Сусанин с Семеновым утолили жажду первой кружкой под вопли ван дер Югина, что пить — здоровье губить, и, когда оракул достал из кармана воблу, пришел Иван.

— Меня в армию забирают, — сказал он.

— Когда?

— Завтра в шесть утра сбор у военкомата, — ответил Иван. — Сегодня прошел медкомиссию, а завтра уже с зубной щеткой и сухим пайком.

— Тут кто-то постарался, чтобы тебя забрали побыстрей, — сказал Сусанин, обсасывая плавник, — чтобы ты провел медовый месяц в казарме.

— Подряников и Сплю, — вывел Семенов. — Кто еще?

— А может быть, председатель химзаводского профкома? — предположил Иван.

— Нет, у него кишка тонка, — сказал оракул.

— Подряников знает, что ты женился? — спросил Сусанин. Иван пожал плечами.

— Мозет, есе лаз набить молду Подляникову, — предложил ван дер Югин, — тогда Ваню забелут в милицию, а не в алмию.

— Но на свободе он все равно не останется, — сказал Семенов.

— А ты попроси отсрочку, покажи «Свидетельство о браке», — предложил Сусанин.

— Показывал, просил, умолял, — ответил Иван. — Они считают, что я нарочно женился, лишь бы от почетного долга уклониться.

— Значит, сегодня не только наши проводы, но и твои тоже.

— И мои, — сказал подошедший Бутылки. — Уже решил — завтра сдаюсь в ЛТП. Я совсем спился, я даже не знаю, какой сейчас год, весна на дворе или осень. Спрашиваю у всех, мне говорят, а я забываю.

— Ты болен, — поставил диагноз Сусанин. — Ты болен, Бутылки, от того, что сильных и здоровых в нашей стране больше интересует наркомания на Западе, чем собственные алкаши. Вообще, живой интерес ко всему окружающему свойствен нашему обществу. Мы живем вне себя.

…В это время в типографии остановились машины. Работники и работницы, бросив труд, собрались на проходной и двинулись к «Незабудке». Они шли уговаривать директора вернуться.

Пивная с трудом вместила их в свое нутро, а завсегдатаи вытаращили глаза на такое изобилие трезвых женщин и мужчин. Когда стало совсем тесно, некоторых завсегдатаев выслали на улицу.

— Не уходи, Адам Петрович, — опять сказали работники сидящему на мраморной лестнице Сусанину.

— Хотите пива? — спросил Адам. — Эй, Незабудка, выкатывай все бочки, какие у тебя есть!

— Мы за тобой пришли.

— Нет — ответил Сусанин и опустил голову.

— Вернись, директор! Мы тебя отстоим.

— Пейте пиво, — сказал Сусанин. — Пейте! Золотой век ежемесячных премий кончился. Когда-то все должно кончиться…

Тогда мраморная лестница, ведущая в сортир, стала трибуной. На нее поднимались мужчины и женщины, вставали рядом с сидящим Сусаниным и говорили гневные слова примерно такого содержания: «Кто придумал снимать директора, при котором предприятие семь лет подряд перевыполняло план и сейчас идет с опережением?!. Надо писать и требовать! Должна же быть хоть какая-то справедливость! Кто хозяин в стране? Мы или шишки над нами, которые уже забыли, что они наши слуги?..» И так все говорили, кричали, требовали наперебой, пока у «Незабудки» не остановилась крытая машина с решеткой на задней двери. Из нее вылезли милиционеры и прошлись по пивной, выбирая жертву. Подходящим, созревшим для вытрезвителя клиентом им показался главбух. Люди в фуражках молча взяли его под руки и поволокли к выходу. Главный бухгалтер с мольбой посмотрел на Сусанина, но Адам отвернулся и не сделал никаких попыток, чтобы спасти бывшего подчиненного. Больше того, Сусанину тоже досталось: уже из дверей сержант послал ему замечание, покачав ладонью.

— А вы подниметесь, гражданин, — сказал сержант, — встаньте. Здесь пивная, а не ресторан, чтобы рассиживаться.

И Адам послушно встал на ступеньку, а когда милиционер уехал, сказал работникам типографии, что они были похожи на участников районной конференции, которые репетировали групповой портрет для музея. Все засмеялись, и лицо Сусанина тоже посмеялось вместе со всеми.

— Ни в коем случае никуда не пишите и ничего не требуйте, — попросим Адам. — Вы же знаете, что я ухожу по собственному желанию, находясь в здравом уме и твердой памяти. И я не останусь ни за какие коврижки. Я слишком толстый для власти, ведь у толстых людей душа из теста: мы пухнем на дрожжах, но подгораем в духовках. Сейчас я расскажу только один случай, и вы поймете, почему я ухожу… Всем известно, что под моим руководством типография выполняла план и по производству, и по реализации продукции. Но мало кто знает, какой ценой это давалось и в ущерб кому. Знает, например, главбух, но его уже нет среди нас. Вот послушайте. Однажды на областной конференции я познакомился с директором некоего предприятия. Директор показался мне тривиальным дураком. Грех было этим пользоваться, но я соблазнился. Как вы помните, на еще не сгоревшем складе одно время валялись залежи экземпляров нашего славного «Зеркала». Произошло это потому, что Куриляпов возомнил, будто тираж в десять тысяч для его дребедени мал и надо печатать двенадцать тысяч. Он рассчитывал публикацией кроссвордов увеличить розничную продажу. Она действительно выросла, но чуть-чуть, и каждый день в типографии оседали полторы тысячи никому не нужных газет. По идее эти газеты надо было бы насильно всовывать Райпечати или сдавать в макулатуру, а лучше — вообще не переводить на них бумагу, но я решил иначе: мы отгрузили их в адрес предприятия, руководимого дураком. Директору я послал сопроводительное письмо, в котором просил их купить. Оказалось, однако, что на предприятии всем заправляет не директор, а главный инженер. Он, как неглупый человек, платить отказался, да еще возврат оформил за наш счет. Такого расточительства со стороны типографии я стерпеть не мог, игра пошла на принцип, и я второй раз отправил газеты по тому же адресу и выехал к дураку-директору сам. Я поил его французским коньяком и до хрипоты убеждал, что предприятие просто погибнет, развалится, исчезнет, если не узнает всю чушь, какую Куриляпову удалось засунуть в «Зеркало»; что передовицы, когда директор раздаст газеты рабочим, поднимут производительность труда; что статьи о сворских ударниках и присворских Пашах Ангелиных вызовут на предприятии массовые припадки трудового энтузиазма; что, в конце концов, кто директор — он или главный инженер? И дурак сломался: газеты были куплены, а на наш счет перечислено пять тысяч рублей. Это были свободные деньги, потому что редакция уже заплатила нам. Мы дважды продали один и тот же товар. Сначала я думал раздать деньги в виде премии, но потом выкрал их через трудовые соглашения, купил у спекулянтов японские магнитофоны и американские джинсы и пошел к Примерову. «Выберите себе, что понравится, — сказал я ему, — а остальное можете не возвращать». И вот Примеров бросился ласкать западную технику, сын его обтянул зад фирменными этикетками, а в столовую типографии стали возить те же продукты, что и в буфет райкома партии. С тех пор наша столовая процветает. Вы кормитесь сами, приводите обедать жен, мужей и детей, вы покупаете полуфабрикаты на ужин, и вам не надо драться в магазине за кусок жирной свинины. Скажите, разумно я поступил?

— Да! — хором ответил пивной зал.

— Разумно! — раздался одиночный вскрик.

— Нашей столовой все завидуют, — признался неизвестный, скрытый толпой.

— Что же тут разумного? — удивился Сусанин. — Я нанес государству вред, похожий на смерч, а вас растлил, как малолетних детей. Во-первых, украл пять тысяч рублей; во-вторых, нарушил уголовный кодекс, подкупив должностное лицо; в-третьих, снизил производительность труда на предприятии, которое возглавлял дурак, потому что рабочие там вместо работы отгадывали кроссворды; в-четвертых, я сделал вас пищевой элитой: ведь вы стали есть не манну небесную, а все ту же фондированную пищу. А химзавод и завод резиновых металлоизделий стали питаться еще хуже. Вы набивали животы, потому что другие постились. Вы расписывались за большие премии, потому что другие получали выговоры. И разве тот панельный урод в окнах, где многие из вас поселились, достался типографии за «спасибо»?.. Что же вы молчите? Восхищайтесь мною! Восхищайтесь, если, по вашему, я поступал разумно, и из двух кое-как набитых государственных карманов один делал полным, а другой — пустым. Вот, собственно, и вся хитрость управления и вся подоплека процветания…

Зал отмалчивался.

— Надеюсь, среди вас есть честные люди, которые не хотят жить в ущерб другим, — добавил Сусанин.

— Действительно, неудобно получилось, — сказал кто-то.

— Вот-вот, — обрадовался Адам, — поэтому я и ушел. Надоело лгать на каждом шагу, изворачиваться, кривляться, лишь бы не сняли за развал работы. Я — типично социалистический преступник, и мое место — в социалистической тюрьме. Я предал все, во что верил с детства. Зачем же вам предатель?..

— Все равно не уходи, Адам Петрович. Мы тебя прощаем, а мы — сила.

— Не расстраивайтесь. Придет новый директор, он не будет рассказывать вам притчи на все случаи жизни, он будет требовать план, а нарушителей — карать по законам трудовой дисциплины. А теперь, прощайте. Я как-нибудь зайду проведать…

И народ разошелся.

— Когда тебе надоест врать? — спросил Семенов Сусанина…

— Не так уж много я и насочинял, — ответил Адам. — Но ты видел, какова сила фантазии! Если б я просто сказал, что не хочу быть директором, они бы ничего не поняли. Как можно отказываться от директорского кресла? У кого такое в голове уложится?.. Я расскажу тебе притчу, Семенов. Некто залез ночью на склад, желая грабить, но нашумел так, что прибежал сторож и спросил: «Кто тут?» — «Гав-гав», — ответил Некто. В другой раз спросил сторож: «Кто тут?» — «Гав-гав», — повторил Некто. И в третий раз спросил сторож: «Кто тут?» — «Это я, Шарик», — обманул Некто, но сторожа он успокоил, и сторож ушел. Поэтому, Семенов, если собеседники не понимают одного языка, говори с ними на другом…

— Адам Петрович, спасите меня, — сказал Иван, — я не хочу в армию. Я знаю о почетном долге каждого гражданина, но какой же я гражданин, если я всех презираю? Мне двадцать один год, а злости на людей у меня больше, чем у ван дер Югина — на персональных пенсионеров. Ведь я получу автомат и пристрелю какую-нибудь сволочь! Я не удержусь, ей-богу. В детстве мне очень хотелось стать солдатом и защищать страну от фашистов и шпионов. Но теперь-то я вырос, и все мои враги — внутренние! Поймите, мне нельзя в армию идти!

— Нет, Иван, я не буду тебя спасать. Я слишком долго шутил с собственной жизнью, чтобы на старости лет глумиться над чужой. Я приехал в Сворск чуть постарше тебя и бросил вызов жизни. Я не посчитал ее за серьезного соперника, даже дал ей фору: делал, что хотел, не задумываясь о последствиях… А результат — ты видишь… Система ломает любые частности, любые исключения гороховые, вроде меня, даже сумасшедших и младенцев она лишает права на самотворчество и выражение вне утвержденных рамок… Ты бессилен перед ней. Так что снизойди на уровень Сплю и покорись…

— Черта с два! — ответил Иван.

— …И помни, в какой бы кошмар не выродилась эта система: в основе ее существовало разумное начало. И задача нынешнего человека — защищать вот такие зерна, крупицы разумного, появляющиеся вдруг, которые прежде называли «благодатью божьей», а я называю «синтезом анализа». Защищать и складывать в копилку общелюдской памяти…

— Да что в этих людях разумного? — Иван обвел пивную взглядом.

— …Складывать и ждать дня рождения. Он наступит! Я верю! Именинники разобьют копилку, и каждый возьмет из нее то, что ему понравится! Вы поняли меня? — спросил Сусанин Ивана, Семенова, ван дер Югина и Бутылки.

— Поняли, — ответил за всех Семенов, — но нам неясно, при чем тут армия.

— Вы же призываете защищать культурное наследство, — сказал Иван.

— Он говорит чушь, — сказал оракул. — Он потихоньку выживает из ума.

— Я знаю. Я всю жизнь несу чушь сознательно, — ответил Адам. — Но как мне еще уберечь этого отрока от дезертирства?

— Вот, есть выход, — сказал И Ивану. — Пледставь, сто ты оглабил табасный киоск и полусил два года тюльмы.

— Ван дер Югин — мой явный ученик, — сказал Сусанин.

— Но я не курю, — сказал Иван.

Тут опять пришел наряд милиции, и сержант заявил громовым голосом:

— Пивная закрывается!

— Почему это она закрывается? — спросила Незабудка.

— Потому что нам пьяных некуда класть, — сказал милиционер. — Кончай розлив! Всем допивать и расходиться.

На улице Иван сказал:

— Можно пойти в подвал, если кого-нибудь тянет выпить. У реставратора наверняка есть и спирт, и пиво.

— Меня тянет, — спохватился слесарь. Сусанин обнял его и полез целоваться:

— Бутылки, друг ситный, а меня к тебе всей душой тянет. Мы с тобой оба выпали из круга, которым очертили нашу жизнь. Пойдем в подвал, пойдем в подполье, к черту на рога пойдем, только вместе.

— А меня возьмете? — спросила подошедшая Чертоватая.

— Возьмем, — решил Сусанин. — Мы всех берем.

— А вы куда идете? — спросила Любка.

— А кто куда, — ответил Сусанин. — Иван идет в армию, Бутылки — в ЛТП, ван дер Югин — в Домсовет за тюфяком, а мы с Семеновым — в дремучий лес.

— А с кем пойти мне? — спросила Чертоватая. Адам развел руками:

— Все дороги хороши…

Иван поймал правую руку Сусанина, пожал и ушел.

Оставшиеся спустились в подвал и в траурной тишине выпили спирта. Каждый хоронил самого себя, только Любка вдруг решила, что у нее сегодня день рождения, и стала резвиться, прыгать, обниматься со всеми, убаюкивать на руках ван дер Югина, пытавшегося вылить спирт в умывальник и спасти друзей от алкоголизма. Потом завалилась на груду книг, раскинув руки, задрыгала ногами, как в кабаке, завизжала, захохотала, поперхнулась и сказала:

— Адам, меня ждет повышение, потому что товарищ Примеров оказался тайным педерастом!

— Поздравляю, — сказал Сусанин.

— А тебя что ждет? — спросила Любка.

— Не знаю, я — не пророк и не начальник, чтобы предвидеть и планировать, — сказал Адам. — Наверное, я не вовремя родился…

— Все так о себе думают, — сказал реставратор.

— Но почему ты не сопротивляешься, черт тебя дери? — спросила Чертоватая. — Тебе правда наплевать, что с тобой будет, или ты что-то задумал, но молчишь до поры до времени?

— Что я мог задумать? Моя фантазия тут бессильна.

— Нельзя тебе сейчас отмалчиваться: на тебя полгорода смотрит. Борись до победы или сдайся на милость победителя — третьего нет, — сказала Чертоватая.

— Из дилеммы: поступить так или эдак всегда можно найти еще один выход — умыть руки, — сказал Сусанин. — Не хочу я ни с кем воевать и ни под кого подстраиваться. Я с удовольствием уехал бы отсюда, но я не знаю на Земле страны, где мне было бы хорошо. Я обречен…

— Давай, я устрою тебя на свое нынешнее место, — предложила Любка.

— Устрой лучше реставратора, — сказал Сусанин…

— Кто он мне? — спросила Любка.

— А я кто? — спросил Сусанин.

— Тебя я люблю, Адам, — сказала Любка. — Не бойся, тебя не посадят. Хоть весь склад разворуй — я спасу!

— Нет. Я уйду в дремучий лес с Семеновым и, усевшись на столетнем пне, задумаюсь, что делать дальше. Я попал в тупик — и теперь должен построить Вавилонскую башню, чтобы с ее крыши узреть выход из лабиринта.

— Снасяла достань мне тюфяк, а потом иди на все сетыле столоны, — вспомнил прикорнувший было на книжной полке И.

— Для нормального развития любого организма, любого существа необходимо, чтобы составляющие его клетки постоянно делились. Вот в чем штука! А я попал в ситуацию, где процесс деления не только заторможен — он всегда в какой-то степени заторможен, — но запрещен, законсервирован, упрятан в морозильную камеру. И я затеял глупость: решил разморозить людей, вывести их из летаргии на словах. Ну, разве это не ходьба по лабиринту?

— Все так думают, — сказала Любка. — Для этого и слова придумали.

— Как раз люди-то верили мне, но моей веры им хватало на пару дней, не больше. А потом все шло по-старому, как у алкоголика, который каждый понедельник бросал пить и клялся жене, и каждую среду напивался… Нет! Человек упрям, его не переубедишь. Остается только ждать, когда он сам созреет, и тогда подсказать или поправить.

— А что ты хотел сделать, Адам? — спросила Любка.

— Я хотел, чтобы все люди научились фантазировать.

— Это я уже семь лет от тебя слышу. Больше ты ничего не хотел?

— Кругом очень много неустроенных людей, которые потерялись в жизни и уже никогда не встанут на свою дорогу, Я хотел показать им, где они найдут себя. Они бы прекрасно устроились в собственной фантазии, им было бы там тепло и уютно. Как мне одно время. Однажды я видел в кегельбане безрукого. Это я и есть. Когда я пришел поиграть, на входе мне отрубили руки. Но я так сильно хотел играть (да и чем еще заниматься в кегельбане!), что стал фантазировать, как я это делаю. Вот чему я хотел научить всех безруких. Ведь в этом Сворском кегельбане все игроки — инвалиды, потому что контролер — костолом… Но страсть к приспособлению показалась сильнее моего логоса: кто-то стал катать шары ногами, кто-то приладил протезы вместо рук, а кто-то прикорнул в углу. Неустроенные, потерявшиеся, взаимные суррогаты сумели притереться, как бракованные болванки в наспех собранном станке: поскрипели, помучились на чужих местах, поснимали друг с друга стружку. Плохонькие вышли из них детали, но станок кое-как заработал. А фантазии мои никому не понадобились. Зачем приспособленцу напрягать голову, если включи телевизор — там за тебя другие нафантазируют и покажут. Люди не хотят думать, им невыгодно — вот в чем ужас! А у кого нет телевизора? Кто слепой, без палки? Ходит впотьмах и думает. Им-то что делать?

— Ну и зануда ты, Сусанин, — сказал Семенов. — Я не возьму тебя в лес, ты очень много говоришь. Вот ван дер Югина возьму, он — тихий террорист.

И довольно подхмыкнул комплименту с полки.

— Возьми меня, пожалуйста, — попросил Сусанин. — Я тут погибну.

— Возьми его, — попросил слесарь.

— Бутылки, ты умрешь сегодня ночью, — предрек Семенов. — Скажи нам что-нибудь на прощанье.

— Самая большая загадка для меня — это смерть, — сказал слесарь. — Я не представляю, как я умру.

— Зачем я полез учить людей, если собственную жену не смог перевоспитать?! — опомнился Сусанин.

— Тебе плосто не повезло, — сказал ван дер Югин. — Надо было зениться на Малине или Кавельке: из них мозно делать все, сто ни заблаголассудится.

— Ты любишь Фрикаделину, как психиатр своего подопечного, — сказал оракул.

— Из меня тоже можно делать все, что ни заблагорассудится, — сказала Любка. — Адам, давай разведемся и поженимся, раз у тебя жена ненормальная, а мой муж — дурак. Будешь сыт, обут, одет…

— Нет, Любка, я не женюсь на тебе ни под каким соусом. Я не делаю одну и ту же глупость дважды.

— Тогда давай выпьем спирта на брудершафт, — предложила Любка.

— С Бутылки выпей: он что-то совсем пригорюнился.

— Плохо мне, — пожаловался слесарь, — я заболел.

Оказалось, он выпил весь спирт. Поэтому никто не удивился его внезапной болезни.

— Тогда давай станцуем, — предложила Чертоватая, — реставратор споет нам песню.

— Я не знаю слов ни одной песни, — сказал реставратор.

— Даже «Взвейтесь кострами…»?

— Какие к черту танцы! — возмутился Сусанин. — Я сижу и страдаю, что жизнь прошла впустую, а ты — танцы!

— Мне плохо, — напомнил Бутылки. — Не кричи.

— Еще бы! — сказал реставратор. — Вылакал ведро отравы и хочет, чтобы ему было хорошо.

— И мне плохо, не пойму отчего, — пожаловался Сусанин.

— Тебе жалко старую притершуюся жизнь, — объяснил Семенов.

— Правильно! — сказал Сусанин. — Вроде, не рвался я к директорской должности — она мне случайно досталась, — а все равно жалко. Привык я, привык и — сломался. Что ж поделать! Видно, планида моя такая. А с ней не поспоришь, и если вышло так, что все, кто пытается повернуть мир с проторенного пути, должны погибнуть, значит, и я обречен.

— Тоже мне, Данко! — сказал оракул.

— Тогда я домой пойду, — сказала Любка.

— Иди, — сказал Сусанин.

— А ты? — спросила Любка.

— Я тоже пойду, — сказал Адам, — только на месте, — он обнял Бутылки и заснул с ним на книгах…

Но проснулся Сусанин один и не сразу понял: вечер на дворе или утро. Оказалось, глубокая ночь, а на месте слесаря оказалась вобла.

— Где Бутылки? — спросил Адам.

— Усох вместе с одеждой, — сказал Семенов.

— Вдруг полился с него пот в три ручья, — сказал реставратор.

— На полу соблалась селая луза, — сказал ван дер Югин.

— Крысы пили из нее, — сказал Семенов.

— А Бутылки уменьшался на глазах, дубел и покрывался соленой коркой, как саваном, — сказал реставратор.

— Он молсился и усыхал, — сказал ван дер Югин.

— Пока не превратился в маленькую сушеную рыбку, — досказал Семенов.

Сусанин взял воблу в руки, рассмотрел со всех сторон и спросил ван дер Югина, разучившегося врать:

— Неужели это Бутылки?

— Слесаль-сантехник, — подтвердил И.

— Как же его угораздило? — спросил Сусанин.

— Мы тут думали, пока вы спали, почему он усох в воблу, а не в пустую бутылку, и решили, что он тайно исповедовал восточную религию, обожествляющую пиво как влагу, — сказал реставратор. — Мы видели на его усыхающем теле непонятные магические знаки.

— Нет-нет, — сказал ван дер Югин, словно возрождая спор, который проспал Сусанин, — это все от алкоголисма.

— Я ведь любил слесаря как родную дочь, — сказал Адам.

— Он звал тебя перед смертью в бреду, — сказал оракул.

— Бутылки, ты меня слышишь? — спросил Сусанин воблу.

— Он умел, — сказал ван дер Югин, — он не слысит.

— Ужасная смерть, — сказал Сусанин. — И жизнь его была сплошным кошмаром. Когда-то он имел светлую цель, но был остановлен на полпути безжалостной директивой и свернул в беспробудное пьянство.

— Какую цель? — спросил реставратор.

И Сусанин рассказал как надгробное слово:

— Решил однажды юный Бутылки отметить пятидесятилетие комсомола велопробегом «Калининград — Владивосток». Поддержали его инициативу в спортивных и правящих организациях. Тогда подготовился Бутылки к мероприятию, смазал задники своих штиблет фосфорной краской, чтобы его ненароком не сшибли в темноте; оседлал велосипед и поехал от города к городу, накручивая педали и не зная горюшка. Ждала его на каждом промежуточном финише делегация общественности и вручала энтузиасту значки, вымпелы и статуэтки. Кормили его бесплатным ужином, отводили в гостиничный номер и убаюкивали сказками о том, как идет подготовка к юбилею, а с утра уже махали вслед ладошками и желали всего наилучшего.

Но явился кошмар спортсмену на перегоне «Калинин — Москва» в образе постового ГАИ. Никто не предупредил милиционера, что едет энтузиаст, поэтому он показал Бутылки дорожный знак, на котором был нарисован велосипед в красном круге, и потребовал очистить от велосипеда трассу. Напрасно рассказывал Бутылки, какой он герой и подвижник, напрасно совал под нос милиционеру значки, вымпелы и даже статуэтки. Постовой, как бык, не видел вокруг ничего, кроме красного дорожного знака… И делегация, собравшаяся на кольцевой дороге встречать хлебом-солью велосипедного героя, ближе к ночи съела хлеб, выбросила соль и разбрелась по домам…

— Что же было дальше? — спросил реставратор, собираясь оторвать рыбе голову и съесть.

Сусанин отнял воблу:

— Бутылки свернул на проселочную дорогу и, доехав до ближайшей деревни, горько разрыдался на ступеньках сельмага. Кто-то поднес ему стаканчик самогона, кто-то огурчик, кто-то утешил и предложил на троих. Падший герой весь вечер ходил по деревне и менял сувениры на стаканчики. Велосипед и обмазанные фосфором штиблеты он тоже пропил и стал путешествовать по вытрезвителям из одного района — в другой. Так он добрался до Сворска и до самой смерти дергал пробки из бутылок телефонным шнуром…

— Сусанин из любого алкаша сделает жертву культа и из любой шлюхи — Жанну д'Арк, — сказал оракул.

— Если бы еще и не на словах, — сказал реставратор…

К утру Семенов и Адам выползли на улицу и встретили там Марину и Ивана. Те шли обнявшись и ничего не видели вокруг. Марина даже стукнулась лбом о столб.

— Что же ты не взял с собой сухой паек? — спросил Сусанин.

— Забыл, — сказал Иван.

Адам забежал в дежурную аптеку и купил Ивану зубную щетку, пасту и мыло.

— Все-таки, что ты будешь есть три дня? — спросил Сусанин.

— Ничего не буду, — ответил Иван.

— Может, отдадим ему Бутылки? — предложил Семенов.

Но Сусанин наотрез отказался. Тогда Семенов отдал Ивану деньги, какие получил под расчет, и Адам отдал, а Иван сунул их в карман Марины.

— Прощайте, — сказал Иван, и они разошлись в разные стороны: Иван с Мариной — к военкомату, а Сусанин с Семеновым — на кладбище.

…Кладбище находилось за городом на холмах, поросших лесом. Там Сусанин разрыл палкой яму, положил на дно воблу, завернутую в газету, а газету полил спиртом. Потом забросал яму землей и обставил со всех сторон прутиками.

— Спи спокойно, друг Бутылки. Мы отомстим за твой алкоголизм и за твою засушенную жизнь, — и Адам, вспомнив детство, сказал три раза, салютуя: «Бджжж!».

Сворск лежал у их ног, как верная собака.

— «Любимый город может спать спокойно», — сказал Сусанин. — Я ухожу.

Но город уже просыпался. Каплями из домов высачивались люди и проливались на улицу.

— Что мы скажем им на прощанье, Семенов? — спросил Сусанин.

— А зачем? — спросил оракул.

— Люди!!! — закричал Адам, сложив ладони рупором.

Город не вернул даже эхо.

— Глухие, — сказал Семенов.

— Немые, — сказал Сусанин.

Они встали с лавочки на чьей-то могиле и не спеша пошла прочь, к лесу.

— Сейчас все рухнет, — предупредил Адам. — Не оборачивайся, а то превратишься в соляной столб.

Но Семенов и не думал оборачиваться: город всегда был ему противен.

— ДА ЗДРАВСТВУЕТ СУСАНИН! — донеслось снизу.

 Адам поднес руку к лицу и сказал:

— Мои часы опять ушли вперед. Выкинуть их, что ли, как самую ненужную вещь в Сворске?..