"Петр Великий (Том 1)" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А.)Глава III. У СОФЬИНабат в Кремле, то затихающий на время, то снова потрясающий воздух, словно зовёт все тёмные силы, раньше угрюмо таившиеся по своим грязным углам. Не одни стрельцы теперь принимают участие в разгроме бояр. Лихие воровские людишки, тати, площадные дельцы-пропойцы, кабацкие заседатели тоже втираются в толпы вооружённых, грозных стрельцов, надеясь урвать для себя что-нибудь в общем пожаре. Куда ни заглянут во дворцовые покои эти шакалы — все ценное забирают с собой. — Што же, плохо ли, коли московский люд пристал на нашу сторону, — заметила царевна, которой донесли об участии таких добровольцев в стрелецкой резне. — Не скажи, царевна, — отозвался осторожный Милославский. — Дать волю этой шайке, она не то Нарышкиных — отца родного задушит за чарку вина. — С чёрным людом — с опаской надо… Это первое… А второе, слышь, толкуют: Москва, почитай, вся непокойна стала. Толкуют люди мирные: «Пошто бояр режут, Нарышкиных бьют и иных…» Гляди, мешать бы нам не стали. Заспокоить надо Москву… И челядь боярская за дубьё приняться сбираетца. Толкуют: «Перебьёте бояр — кому служить будем». Тревога по Москве пошла. — Не одна Москва — вон и на Посольском дворе присылы от всех иностранных резидентов да послов уж были, — заговорил Василий Голицын. — Что, мол, у вас делается? Как мятежа не смирите?.. Дан был ответ, што больно сила велика стрелецкая, не можно кровь проливать. И вовсе тогда царству не быть. А, мол, стрельцы государей не касаются. Ищут и изводят недругов своих да царских. Да царевича старшева на царство зовут по закону. Только и есть… Мол, один Сухарев полк не бунтует. Не пристал к тем беспорядкам. А мятеж во всех полках. Погодить-де надо… И трогать нихто их, иностранных послов, не станет… — А они што в ответ? — Пока — ничево. Да все же надо дело скорее кончать али как-никак оправдать всю свару нашу… С соседними землями дело ещё доведётся иметь. Надо с ими ладить. — Как не ладить? Што же, бояре, как быть, по-вашему? С чево начать? — Трудно и быть. Теперь взаправду не сдержать стрельцов. Себя под обух подведёшь, гляди. Нешто так вот… Милославский остановился. — Как? Говори, боярин. — Нарядить как-никак, ровно бы суд. Пусть кого стрельцы изымают — не секут тут же, на месте, без оглядки… И то вон плохо одно дело вышло… — Какое дело ещё? — нетерпеливо спросила царевна. — Да стрельцы-то молодые. Не знали добре в лицо Афанасья Нарышкина. А Федька Салтыков и попадись им, малость схож с Афонькой-то. Его живо и прикончили… Уж потом опознали другие. Я приказал отнести тело к отцу да челом ударить хорошенько… Мол, по недоглядке дело сделано. Наш Салтыков-то боярин. Да ау! Мёртвого не подымешь… — Плохо, плохо… Да досказывай, дядя, што начал-то. — Вот и надо, кого из ворогов найдут, на допрос ставить… А после — казнить всенародно. Да не по углам, а на том же месте, на Лобном, ровно бы так и от государей приказ даден. Вот народ и подумает, што не зря казни… А не подумает, так просто страх ево возьмёт… Это ты ладно надумал, дядя… А с послами как быть?.. Нешто нарядить к ним дьяка Лариона Иваныча? Старый он знакомец тамо со всеми… Васенька, — обратилась Софья к Голицыну, — сделай милость, погони ково за Москву-реку, где дом ево. Мол, как начальник приказу Посольского, пускай скажет иноземным послам от имени от царского… — Не погневися, государыня, не приведётся послать Иваныча… Побили и ево… и с сыном Ваською, — с явным смущением прервал царевну Голицын. — Побили?.. Да за што? Не за Нарышкиных был он. Што прикажут — то и делал. А старый слуга, дело знал. И, Васенька, слышь, на листе он не стоял. Имя не было вписано. За што же? Не пойму… — Стрельцы сами нашли да расправились, — овладевая собой, глядя прямо в глаза царевне, спокойно отвечал Голицын. — Слышь, счёты были у них со стариком. Как ещё правил Стрелецким приказом старина — обиды всем чинил… Теперя и припомнили… Да ещё — в дому у дьяка нашли чучелу сушёную, рыбу каракатицу. Австрийский посол подарил на беду ему. И сочли стрельцы её за змия чернокнижного… А сына… Как стал он отца не давать да поранил одново-двух стрельцов — тут и с ним прикончили… — На Пожаре так и лежат обое. И рыба та, чучело, при теле Ларивоновом… Што уж тут поделать… — Да, уж ничево не поделаешь… Ково же к послам послать? — Кого, государыня-царевна? Да вот хоша бы князя Василия, — вмешался Милославский, во время рассказа не спускавший своих проницательных глаз с Голицына. Тот так и вспыхнул, не то от удовольствия, не то пристыженный, что разгадали его какую-то тёмную проделку, затаённый, честолюбивый план. — И то, — поспешно откликнулась царевна. — Не съездишь ли? Ты в тех делах сведущ. А как стихнет гроза — на место Ларионове и стать бы тебе. Как мыслишь, дядя? — Кому лучче, коли не князю, те дела ведать посольские, — хитро, но добродушно улыбаясь, согласился Милославский. — Ишь, ровно и вытесан напоказ. Умом взял, и лицом Господь не обидел, и статью, и поступью. Не скажут послы, што замухрынца каково к им нарядили дела ведать государские. Он же и в латинской, и в эллинской, и в немецкой речи сведущ… Кому же иному и быть? — Вот и ладно. С Богом, Васенька… Ступай. Голицын вышел. — Хто там ещё? — услышав за дверью новые голоса, спросила Софья. — Войди! Вошёл князь Иван Хованский, который с сыном своим Андреем принимал самое живое участие в событиях грозного дня. Они вдвоём с Андреем поспевали всюду, сообщая отдельным отрядам стрельцов распоряжения Софьи у Милославского и донося последним об общем ходе мятежа. Потомок литовских князей, древнего рода, но не богатый, честолюбивый и пронырливый, старик Хованский соединял в себе замашки надменного вельможи с низкими проявлениями угодничества перед высшими и трусил в минуты опасности, особенно на войне… Поражением и бегством оканчивались все стычки русских войск с польскими и шведскими отрядами, если только начальствовал Иван Хованский, прозванный за это Тараруем[65]. Особенно не любили его воины за то, что перед битвой Тараруй громко грозил врагу, говорил пышные речи, призывая стоять за землю Русскую до последней капли крови, обещая полную победу при первом натиске, так как враг-де слаб и ничтожен, а за русское воинство стоят все силы небесные с Господом самим во главе. И непременно служились торжественные молебны перед каждой стычкой. А начинался бой — Хованский, теряя голову, сам уходил подальше, оставлял войско без руководителя, этим подавая сигнал к отступлению, вызывавшему неизбежный разгром. Только там, где можно было отличиться без всякой опасности, как, например, в происходившем сейчас мятеже, — Хованский и сын его были в первых рядах. Сохранив свой литовский тип, с длинными усами, с нерусским обличьем, в полупольском наряде, рослый, красивый Ягеллоныч, как он величал себя[66], Иван был очень привлекателен на вид. А сын его Андрей — и вовсе считался красавцем. И оба честолюбца вовремя предложили свои услуги Царевнам из рода Милославских, обещая помогать до конца. Вот почему они попали в расположение и милость в теремах царевен, когда затеян был переворот. Шумно-болтливый, снисходительно-фамильярный с низшими, князь в обычное время хорошо умел ладить с воинами. Потому Софья и Милославский наметили его в начальники Стрелецкого приказа. В виде опыта они предоставили ему главное распоряжение мятежными отрядами и были довольны выбором. Всё шло почти так, как предвидели главные руководители переворота. Возбуждённый чарками вина, которые он на ходу выпивал со стрельцами, подбадривая их, довольный своими успешными действиями и быстрым развитием мятежа, князь Иван грузною, развалистой походкой вошёл в покой царевны, как в свою горницу, и отдал всем почтительный, но в та же время полный достоинства поклон. — Чем порадуешь, князь Иван Андреич, поборник наш и крепкая оборона? — ласково, хотя не без затаённой усмешки спросила Софья. — Покойна будь, государыня-царевна. Я дело своё справляю. Ночь не настанет, а все недруги наши сгинут с бела света. Уж не будь я князь Хованский. Вот как дело облажу с Андрюшкой с моим. Он у меня и в сей час тамо. Приглядывает, как я ему приказал… Што за сын! Без похвальбы скажу. Такова и не сыскать другова. А уж вам, государыням, каков доброхотен… Удержу нету. Говорит: «За Софьюшку-царевну да за Катерину свет Алексеевну живот положу, души не пожалею…» Да, говорит… А я ему сказываю: «Сынаша…» — Добро, добро, князь Иван Андреич. Хто не знает, што оба вы с сыном — витязи преславные. И не корыстно прямите нам, по доброте души своей. А не поведаешь ли, пошто заглянул сюды к нам, к сиротам печальным. Нет ли дела какова, что ты войско покинул, заявился в терем наш бедный, неукрашенный? Да испить не хочешь ли чево с устатку? Чай, жарко на площади, на вольнице тамо. — У-х как жарко. Дело кипит. Добро, што ещё ветерок Бог послал… А то правда твоя, мудрая царевна: пересохло горло у слуги твоего покорного, у холопа верново… Чарочку медку али романеи[67] — не мешало бы… Веришь ли, от раннего утра, с восходу солнечново и по сю пору не то куска во рту, капли на губах не было… — Ах, родимый, князь, индо жаль в сердце ударила… Мигом подадут… Садись покуда. Сказывай: пошто пришёл? — Да запытать надо. Никово послать не мочно. Сам пришёл. Дело такое… В это время девушка подала на подносе кубки, чарки и сулеи[68] с мёдом и романеей, которые были наготове в соседнем покое. — Э, э, — крякнул князь, быстро взяв и осушив большую чарку. — Не осуди, коли ещё одну я… Веришь ли… — Выкушай на доброе здравие… Хошь три… Милости прошу… — Э-э-эх… Ладно. Кх… кх… вот и горло прочистило… Так дело, слышь, хитрое… Немчина… тьфу, жидовина искали мы, Гадена… от коево и смерть приключилась государю нашему, Федору Алексеевичу всея… — Так, так… Што же, нашли ево?.. — Почитай, што нашли. Шпынь к нам был, знать дали мне, што на дворе у резидента датсково, Розенбуша кроются оба: лекарь-жидовин и сын ево, стольник Натальин, Михал-еретик. Послал я туды двоих — троих стрельцов, а им и сказывают: «Прочь-де идите. Место не ваше тута, не русское, а посольское. И никово нет из тех, ково ищете». Наши было в ворота ломиться стали. А там не то холопы Розенбушевы — и рейтарский караул, и ратники лесливские. Хоша и не много, да стрельцы — трусы они, государыня-царевна: коли кто им спуску не даст — сами тыл кажут… И ушли, мне сдоложилися. Я к тебе. Как быть? Не искать на посольских дворах? Али набрать силу познатнее, нагрянуть к резидентишке да задать ему такую баню, штабы до конца веку помнил московски веники. Как скажете, бояре? И, покручивая лихо свой молодецкий, хотя и седеющий ус, Хованский выпуклыми голубыми, но помутнелыми от времени и вина глазами обвёл сидящих. — Ишь, как распетушился резидентишка! Держава-то ихняя не больно велика, а он туды же. Им больше в нас нужды, чем нам в них. Коли уж стал Розенбуш в дела домашние московские нос совать, прячет лихих людей у себя, пусть не погневается, коли и к нему нагрянут, — вспыхнув, проговорила Софья. — Мы законное дело творим. Народ на царство желает Ивана-царевича. Вот и казнят изменников царских. — Вестимо, государыня. Коли за обиду почтут при датском дворе — нам тоже не велика печаль. Одно лишь знать бы: правда, что там они кроются все, про ково тебе сказано? — примирительно покачивая головой, спросил осторожный Милославский. — Слово князя Хованского. Нешто буду я… я сам зря говорить? Верный человечек мне вести подал. — Ну, так с Богом, пошли вынуть тех лихих людей.. А резидентишка тот и другим послам не велик друг Пустой человек, бражник. Посылай наряд за теми-то. Хлопова, окольничева, с ими пошли. Не на деле он тута. — Вот, вот, так я и сам полагал, — шумно заговорил Тараруй. — Только все же поспрошать надо. А с Бушем с этим — чево и думать! Уж как я решил, так и надо. В сей час пошлю… Выберем всю рыбу, котора там спрятана… Хе-хе-хе… Уж от меня нихто не уйдёт. Будь покойна, царевна-матушка, и вы, бояре. Все слажу, все повершу. Стрельцы у меня молодцы. Глазом мигну — черта к дьяволу спровадят и назад вытащат… Вот как у меня… — Благодарствуй, спаси тя Бог, князь Иван Андреевич. Уж не оставь ты нас…— с поклоном отозвался Милославский. — Уж и царевна-государыня, и государь Иван Алексеевич не позабудут твоей послуги… — Надо полагать, и про меня, холопа верново, попомнят государи, как поставлю я на трон российский ково надобно, — хитро подмигивая и самодовольно откидываясь в кресле, сказал Хованский, не замечая тонкой иронии старика. — А Языков, что с им? Ужли не нашли? — сухо, отрывисто задала вопрос Софья, которой показался неприятен тон и слова князя. — Это опасный змий. Раней всех надо бы прикончить изменника. — Хо-хо, не нашли… Вот он где у меня… И, опустив руку в свой глубокий карман, он снова вынул её, держа что-то зажатое в ладони. С невольным любопытством окружающие сделали движение посмотреть, что в ней. — Вот, — громогласно объявил князь и раскрыл ладонь, где лежало большое кольцо с крупной бирюзой, испещрённой золотыми знаками, — талисман, который всегда носил на пальце оружничий. — Убит? Где, в кою пору? — спросил Милославский и за ним Софья. — Не слышно было, не доводили нам о том. — И не могли довести. Жив ещё, собака, — радуясь впечатлению, произведённому появлением кольца, забасил Хованский. — Да все равно как мёртвый… Успел сбежать из дворца, предатель… Знал, што несдобровать ему. Чуяла кошка, чьё мясо съела. И кинулся на Хлыновку, к батьке своему духовному, к попу Андрею, где церковь святителя Николая за Никицкими… Чай, знаете… — Ну, ну… — Укрыл ево поп… Известно, не все пастыри государей чтят. Иные врагов царя и веры хоронить готовы у себя… Корысти ради. Вот хто по старой вере живёт, те инако. А энтот, никоновец[69], и рад был… — Дале, дале… — Я же и сказываю. Укрыл боярина. А Господь и не дал уйти еретику. Повстречал на дворе на поповском ево холоп один, из приказу Стрелецково. Признал и челом бьёт, мол, здрав буди, боярин Иван Максимыч… А тот затрясся, ровно стена помертвел. «Нишкни, — сказывает, — вороги ищут меня. Вот тебе перстень. Все деньги роздал. Ево бери. Дорогой-де, заветный. Спасёт меня Бог, приноси перстень — много отсыплю за нево…» А холоп, не будь глуп, — и принёс ко мне колечко-то. Коли там ещё ему журавля посулят, а я шельмецу полтину целую отвалил… И повёл он стрельцов за боярином. Поди, приведут скоро Максимыча… — Ево не убивать одним разом. Попытать надо: как он к царице Наталье перелетывал? Как тайности наши все выдавал, слышь, боярин?.. И тебя прошу, князь… — Хо-хо… Попытаем… В застенке в Константиновском и то все налажено[70]. Стрельцы иных изменников, кои успели казну свою схоронить, туда водят, поджаривают, постегивают, правду выпытывают… Хо-хо-хо-хо… Князь снова раскатился довольным смехом. — Ну, добро, добро, — оборвала Софья, которую, видимо, стала тяготить шумливая кичливость и панибратство старика. — С Богом, кончай дело… Ладно бы нынче все прикончить… Ивана бы Нарышкина сыскать… и все зубы ядовитые повырваны будут у змия… Другие — помоложе. Не так опасны… — Што же, али помиловать надо молодших Нарышкиных? — осторожно снова задал вопрос Милославский. — Али крови испужалася, царевна? — С чево надумал! Не испужалась я. На то шла. А сказываю: Иван всех главнее. Пока ево не возьмут — пусть не отстают ребята наши… Да старика Кирилку в иноки. Вот дело, почитай, наполовину сделано. — Да, не много довершить останется. Иди же, князь. Слышал: Языкова бери. Да сыскать Гадена-волшебника. Да Ивашку Нарышкина, да… — Уж знаю. Сам знаю: хто стоит на списке, тово и разыщем… Ни синь-пороху не останется. Я же сказал вам. Чево ж тут ещё языком молоть? Челом бью… И пошёл было совсем к выходу князь Хованский, но неожиданно повернул назад. — Эка, што было позабыл… Добро, на ум пришло. Ещё боярин Иван Фомин, сын Нарышкин, долго жить приказал: в дому у нево, за Москвой-рекой изловили гадину — и дух вон… Да, ещё… Вот потеха была… Как пошёл отец патриарх из палаты из Грановитой прочь — между попами да святителями затесался и князенька, горденя, дружок матвеевский, Григорий Ромодановский[71] с сынишком Андрюшкою… Попы на патриарший двор, и те двое за ними. Да, видно, побоялись отцы духовные, не укрыли ево. Тут, промеж патриарших дворов да Чудова подворья, на улочке и пристигли стрельцы-молодцы отца с сынишком, ровно зайца на угонках. Только их и видели, вечную память им дали… Хо-хо-хо… Попомнили князю походы Чигиринские[72], как изводил он стрельцов тяжёлой службою, поборами своими… А то, слышь, вот как ты, царевна-матушка, про змия про зубастово, яд источающа, помянула — ещё одно сказать надо… Затейники же стрельцы мои… Уж им на чоботы не наступишь… Пришло их ни мало ни много на двор ко князю старому, к Юрию Долгорукому. Бердыши, копья в крови, сами — тоже. А ему — рабски челом бьют: «Не погневайся-де… Ныне поутру ненароком убили-де сынка твово, свет Михаила Юрича. Лаять нас зря стал, сердце и не стерпело… Толкуют, сами ждут: што буде? Вытерпит ли старый волк? Вытерпел. „Воля Божья!“— только и сказал. А сам стонет лежит на одре, ноги, вишь, болезнуют. И двинуть ими не может… „Бог, мол, вам простит. Сами не ведаете, што натворили… Не вами то дело затеяно! Не вы виною“. — „А коли простил от души, — бают, — не поднесёшь ли чарочку? День больно хлопотный. Да и жарко, не гляди, что буря…“ И на то пошёл, угостить приказал. Дивуются наши. Одначе с чево на старика напасть, коли так пришипился, присмирел? Да и больным-больной… Только что не подыхает. Не тронули. Пить пошли. — Н-ну?.. — захваченная рассказом, сказала Софья, когда Хованский оборвал свою речь и тоже протянул руку к новой чарке. — Кхм… Пить, говорю, пошли, што там выдали им. Меду, сказывают, и вина крепково дали. А в опочивальню и вбежи старуха Долгорукая. Сама не своя… Ведьма ведьмой. Седые космы рвёт на себе, вопит, голосит: «Сынок ты мой родименький, любименький, единый ты мой, ненаглядненькой… Убили тебя злые вороги, псы лютые.. Прокляты буди они и навеки…» Хованский, увлекаясь рассказом, даже заговорил старушечьим голосом. — А князь и цыкнул на бабу «Молчи, дура! Чай, мне не меней твоево сына жаль. Да воем беды не поправить… И им, ворам, кары не избыть. Знаешь, по пословке по старой: „Щуку съели, да зубы оставили…“ Отольютца им наши слезы. Коли Бог допоможет, будут все висеть, как Иуды на осине, — на зубцах каменных по стенам Земляного да Бела-города…» И случись тут холоп один, што не захотел боярина покрывать от товарищей, за своих руку держал. Пошёл из покоя и сказал все стрельцам… Кинулись ребята, вмиг с хитрым злодеем со старым прикончили… Руки-ноги ему обрубили… Да в кучу навозу тута же, перед воротами кинули. Да ещё… сбегал один на погреб, из бочки рыбу взял невелику солёную, с головою, и ткнул в рот князеньке: «Грызи, мол, щуку и с зубами…» Хо-хо. Да ещё… — Ладно, князь, вдругорядь доскажешь. Не пора ли посылать к Розенбушу, как хотел? — И то, и то… Иду, государыня-царевна. — Слышь, а святейший отец патриарх где? У себя, што ли? Не кроет ли на дворе своём ково? — спросил торопливо Милославский. — Нету. Все там перешарили… Сам Аким в собор прошёл. А в подворье у нево не то под алтарями — в мышиных норках копьями шарили. Никово нету… Молит Бога теперь в соборе. И домой не идёт. — Не тронул бы хто ево. Пускай молит. — Не, хто тронет. Я не то никоновцам, а и нашим, капитоновцам[73], сказывал да иным: пальцем бы не рушили владыку. Вестимо, не след свару подымать из-за нево, из-за Акима из-за нашево в народе… И то, слышь, боярин, холопы боярские не покойны стали. И Нарышкины, слышь, надумали их собрать, оружье им дать и на стрельцов вести. А того холопья — куды больше, чем наших наберетца. Они задавят, коли накинутся голыми руками, ослопами[74] и то одолеют… Кабы плохо не было, боярин, — сразу спадая с весёлого тона при мысли о возможной опасности, заботливо произнёс Хованский. — Пустое несут люди. Пусть и не думают стрельцы. Где им холопей собрать? Сколько бояр на нашей стороне. Поболе, чем и за нарышкинцами… А другое дело, вот што надо: отряди-ка поболе людей в Холопий да в Судный приказы… Да малость кабальных записей, да книги старые по ветру развей, поизорвать прикажи. Вот холопи на радости и станут за стрельцов да за царя Ивана волей-неволей. У ково не лихой господин, тово холопи сами не кинут. А лихим господам — и холопей иметь не надобно… Только не все изорви, гляди. Спустя время штобы можно было и поправить беду, слышь. — Вот-вот, и я так само сделать хотел. А все же луче спросить, думаю. Уж, небось, будет сделано. Наша Москва — и не возьмут её не то Нарышкины — сами черти из пламени адова… Одно лишь жаль, што не приспела пора и Акимку сменить. Ково из старых попов на ево бы место? Не из никоновцев проклятых… Да, сам вижу, не пора… Всево сразу не обладить. — То-то. Сам понимаешь, князь. Разум-то у тебя орлиный. Вера — велико дело. За Нарышкиных мало кому охота под обух лезть. А трон святейшего патриарха — не то мужики, бабы все в драку полезут… Ну, с Богом… — Челом бью… Да, вот… Одна ещё докука, царевна-государыня… Овдовела ныне жёнка дьяка Ларивона Иванова. И сына не стало. А достатки у них изрядные были… Вот кабы мне ваши милости бабу посватали… Вот бы… — Што же, сватай, князь, поможем, — не скрывая нетерпения, ответила Софья. — Што потом скажешь? — Да все, почитай, сказано. Челом бью. И вышел наконец из покоя. — А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царём князя Ивана Хованского? Ишь, и теперь ещё, ничево не видя, он ровно отец родной нам. «Я да я… да попова свинья…» А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмёт… Не трудененько ль нам станет тогда?.. С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва вышел князь. — И не думай, царевна-матушка. Кому Тараруй вреду али страху наделает, кроме как себе? На то он и Тараруй. Ведёшь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять — и носом в грязь зароет. Ково ни есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем, — с этим, с Ягеллонычем, — все легче будет сладить потом, чем с другим, хто поумнее… Вон и сынок ево к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть. — Какая, Иван Михалыч? Милославский не успел ответить. — Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, — доложили Софье. — Вот оно, моё дело, само на порог, — шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе. Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света многочисленных свечей, которые горели здесь из-за тьмы, вызванной сухой грозою и ветром. — Челом бить пришла тебе, царевна-государыня, — напряжённо-нервно заговорила царица. — Што творитца вокруг — не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твоё имя поминают да брата-государя Ивана Алексеича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной! Знаешь жизнь мою. Как пред Господом, так перед тобой стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю?.. Ещё и не отмолила я души государя-супруга усопшего. Вон в четвёрток двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не смею. Как жива до тебя дошла — не знаю… Сестрица, Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела?.. Глянь… Што творитца, глянь… Кровь всюды… Алтари Божий — кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка… И в ноги царевне повалилась напуганная, потрясённая царица Марфа, трепеща от истерических рыданий. Пока позванные боярыни приводили в себя молодую лову. Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, чертами крупными, твёрдо очерченными напоминая гранитные статуи египетские. Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжёлого переживания. До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых по её воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она знала, что нельзя иначе. — И яишни не состряпать, коли яиц не поколотишь, — успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа. И отгоняла назойливые мысли обо всём, что творится сейчас в Москве, имея в виду одну желанную цель: посадить на трон Ивана и воцариться таким образом самой. Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нём — и в глазах, в душе Софьи вырос во всей его величине образ того несчастия, какое по её воле началось и должно ещё не скоро кончиться. Трупы, кровь, отнятые жизни, нагие, изрубленные тела… Раньше — это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним только и можно взойти на трон московский… И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то страшную, кошмарную жизнь. Тела нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мёртвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу… Зашевелились онемелые языки, из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики: — Месть… месть и тут и там… За гробом… Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамах, исписанные хвалебными виршами в честь её, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева, его заместителя… И так же ясно, как все это, видит девушка ту страшную картину, которая, словно блеск молнии, озарила её глаза, так и стоит, мучительно-неотвязная. И бледнеет, как мел, серое лицо царевны, зубы начинают стучать, как в лихорадке. «Разума, што ли, я лишаюсь», — мелькнуло в голове Софьи. Вскочив, она большими глотками осушила ковш с водой, принесённый для Марфы, и снова села, стала спокойнее размышлять: «Как же быть?! Не поверни я так дела — меня и наших всех извели бы Нарышкины. Уж они бы не пожалели… Теперь бойню остановить — тоже дела не будет. Матвеева нет — Иван Нарышкин жив. Он да и другие пометят за все. Выходит эти трупы бесцельной жертвой, камнем, незамолимым грехом лягут на душу ей, Софье. Так и не стоит назад ворочаться… Поздно теперь… Кто знает, если бы раньше ей показали ясно ярко, вот как сейчас, что значит поднять мятежных стрельцов, — она бы и не пошла на это… Но теперь — поздно…» — Да, не пора ещё! — почти вслух проговорила царевна. И снова спокойное выражение овладело её большим, тучным лицом, расправились густые брови, разжались зубы, стиснутые раньше до боли. — Вестимо, не пора, — негромко отозвался Милославский. Он всё время наблюдал за племянницей и словно читал в её душе все мысли, все смятение чувств. Ничего не ответила царевна. Не любит она, когда кто-нибудь заглядывает ей в душу, даже такой близкий, умный и необходимый человек, как старик Милославский. И потому она обратилась к царице Марфе: — Легше ль тебе, сестрица, голубушка? Давно уже на половине сестёр-царевен не слыхали от Софьи подобного вопроса, сделанного таким задушевным, ласковым, любовным голосом. Давно, когда ещё ребёнком была царевна, никогда не ладила она с братом Фёдором и сёстрами, восстающими против властолюбивой сестры, но вот родился Иван-царевич, слабый, больной, беспомощный, и Софья так и прилепилась к братишке Ване. Как самая внимательная нянька, семилетняя девочка ухаживала за ним. Самые нежные любовные слова расточала слабому ребёнку своим звучным голосом, и необычайной нежностью дышал этот голос… Так же заговорила Софья в этот миг с царицей Марфой. Марфа вошла сюда в порыве отчаянья, желая отвести душу, излить тоску, негодование… И неожиданный искренний, любовный призыв Софьи, её тёплый вопрос изменил все в душе молодой женщины. — Ох, што я, горемычная!.. Ты тем, злосчастным, помоги… Все, слышь, толкуют, от одново слова твоево все по-иному стать может… Скажи же… Не дай!.. Ужли ты так сотворила?! Ужли ты тово желаешь? Сестрица, Софьюшка… — Пустое толкуют… Не желаю я тово, да и поделать уж ничево не могу, — не глядя в глаза невестки, устремлённые на неё, отвечала Софья. — А што можно — сделаем, вот с боярином Иван Михалычем… Да с иными… Верь мне. Слово тебе даю. А моё слово — свято… И вот што… Ты нынче не в себе, невестушка… Иди, поотдохни. А наутро приходи ко мне. Увидишь, што делать стану. И ты в помочь станешь… — Вот добро, Софьюшка. Господь тебе воздаст. Мы, стало, и Ивана Кириллыча им не дадим, и других, ково можно… И батюшку царицы-матушки… Отмолим у злодеев… Правда? Сестрицы же нас обеих послушают… Иванушку научим. Он просить станет. Коли они ево царём зовут, должно же им царя слушать. — Не думаю тово, Марфушенька. Уж разошлися больно эти… люди-то все эти, которы… Софья не находила слова, как назвать своих же сообщников. — Ну, там што Бог даст… Приходи, увидишь… Христос с тобою… И любовно, под руку проводила царицу Софья до самой двери, передала её провожатым боярыням. — Прости, Иван Михалыч, уж и ты с Богом ступай… Неможетца мне. Пораней приходи наутро… Да, слышь… Вон толкуют — стали люди всякие хитить добро наше царское… и чужое… И тех, корысти ради, побивают да грабят, ково бы и не надобно… Уж порадей, штоб не было тово… И срам, и грех лишний на… нашей… на моей душе будет. Слышь, молю тебя, боярин… Поставь стрельцов особых… там уж, как ведаешь… — Слышу, разумею, Софьюшка. Духу не теряй… Нелегко оно, што говорить… Да, слышь, вон скамью эту двинуть?.. Што сил надо? Пустое… Дело не стоящее. А трон попытайся с места тронуть… Да целу державу великую… што не одну тысячу лет нарастала, осаживалась… Тронь-ка её… Не то руки подерёшь в кровь, а и душе достанетца… Так о том надо было ранее думать, как дело мы с тобой починали… А ныне — ау, Софьюшка. И хотел бы иной раз посторониться, в крови, в грязи не обваляться… никак нельзя… Море крови кругом… Не плыть поверху, так тонуть в ней надо… Помни, Софьюшка… После этих слов, звучащих печальным предсказанием, невольной угрозой, откланялся и ушёл старик. А царевна всю ночь провела без сна, то кидалась на ложе, то босая, в сорочке, металась по опочивальне, подходила к распахнутому окну, за которым шумели старые тёмные деревья дворцового сада. Ветер улёгся, буря стихла. Тучи ещё проносились тяжёлой грядою, но уже в просветы между ними кой-где проглядывало темно-синее ночное небо, трепетно выглядывали ясные звезды. Но прохлада ночи, её спокойная красота и тишина не давали отрады царевне. Видела она неотступно перед собою бесконечную лестницу, сложенную из окровавленных тел… Идёт она, Софья, вверх по этой лестнице. А ступени-трупы шевелятся, извиваются под ногами; лепечут проклятья мёртвые, бледные уста; глядят с укором остекленелые глаза, подымаются к небу с мольбой о мести мёртвые, закостенелые руки… |
||
|