"Петр Великий (Том 1)" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А.)Часть IIГлава I. ДВА ЦАРЕНКАКак только патриарх смежил мёртвые очи царю Федору, первою мыслью у святителя и у всех был тревожный вопрос: «Кто займёт трон? Иван, из рода Милославских, или Пётр, из Нарышкиного гнёзда? Или оба вместе, как толковали ещё и при жизни Федора иные бояре, думая этим примирить обе враждующие партии?» Первым патриарх совершил последнее целование. Пока остальные прощались с усопшим, омывали и облачали тело в царские ризы поверх савана, Иоаким, приказав трижды ударить в «вестник»-колокол, прошёл в свою Крестовую палату, куда за ним последовало все духовенство. Помолчав, он обратился к попам: — Там — плач и рыдание у тела государя почившего. Но на мене Господь возложив тяжку заботу устроиты престол и землю, штоб не сиротило царство, як сиротиет ныне царская семья. Звестно вам, отцы и братие, шо остался по усопшем другый брат, и совершённого по царским звычаям возрасту бо шесть на десять лет исполнилося Яну-царевичу. Та только ж не нарекав его при жисти царь Хвеодор, бо ведомо нам усим: скорбен телом и духом той царевич. Другий у нас есть отпрыск древа царского. Юный Пётр, коему десять рокив исполняеца лишь в сём року. Но цветущего здравия, редкого разума отрок, скорище на такого похож, кому вже и шесть на десять годов минуло. А ещё к тому — матерь-государыня великая княгиня Наталья Кирилловна жива у цого царевича, што буде на пользу царству. Ибо может избрать благое правление, доколе отрок-царь придёт в его совершённые годы. Как мыслите, обсудя все сие: кого наречи на царство? Первый по старшинству чудовский настоятель Адриан, потом занявший престол патриарха, опросив остальных иерархов, ответил Иоакиму так, как и можно было ожидать: — По воле Божией надо быть царём государю, великому князю Петру Алексеевичу. Да подаст ему Господь сил и мудрости на подвиг царства. — Аминь. Теперь прошу вас, не забувайте: глас народа — глас Божий. Я к боярам выду, к царевичам, ко всим ближним вящшим людям. Алибо к себе их покличу. Они пусть обсудять и решають… А вы — грядить на дворы дворцовые и на площади кремлёвские, оде уж собрался народ. И ще собирайте людей. Нехай стануть на обычном мисти уси: от гостей та гостиных чёрных сотен люди и от купцов та от разных чинов, та от стрелецьких слобожан, от слобод хамовных — Кадашевских и иных… Единым словом, ото всево люду московского шоб стали лучшие люди… И скажите им, как вам Господь на ум послал избрати. И выйду я, вопрошу их: ково они нарекуть? Чин надо исполнить всенародный, штобы потом помихи и неладов не було на царстви, ково ни укажет нам Господь. Воистину — помазанник земли и Бога будет той избранный… Идить. Разошлись по всем площадям иереи, стали на крыльце дворцовом владыки, послали бирючей[44] кликать и звать народ к Красному крыльцу. Скоро пройти уж нельзя было от толпы. И духовенство пересказывало народу, что им говорил Иоаким. Повестило, что ими, духовными лицами, избран Пётр, один, без Иоанна, так как последний здоровьем слаб. — Выйдет святейший патриарх, вас, люди московские, большие и малые, пытать станет: ково хотите на царство? Дайте ответ по душе, как Бог вас наставит… Так заключило свои речи духовенство. Как рокот волны или далёкого грома, имя Петра прокатилось по толпе. Поднялись было отдельные голоса: — Ивана бы… Старшой тот царевич… — Обоим бы государить… Оно бы лучче… Но этих несогласных с общей волной вынуждали молчать. В то же время патриарх прошёл снова к царевичам, к боярам-первосоветникам, к думским и ратным, служилым людям. Здесь ясно обозначилось два течения. Друзья Милославских с отчаяньем видели, что власть уходит из рук. Стрельцы, ещё не подготовленные к делу, сейчас заняты личными вопросами. Партия родовитых бояр, иноземные войска, влиятельное поместное дворянство, подчиняясь авторитету патриарха, его выбору, о котором узнали сейчас во дворце, решили стоять за Петра. Ближайшие к Нарышкиным лица даже явились сюда в кольчугах под шёлковыми кафтанами, с оружием, спрятанным под одеждой, готовые на смертельный бой, только бы отстоять своё дело. И тогда патриарх, повторив почти все те же доводы, какие приводил духовенству, задал вопрос: — Государи-царевичи, думные бояре, окольничие, воеводы, служилые и верховые люди, Христом заклинаю вас распятым, по чистой совести скажить, кого на царство волите? — Петра… Царевича Петра Алексеича… Ево государем…— почти единодушно ответили бояре, наполнявшие обширный передний покой дворца и сени перед этим покоем. Как и в народе, так и здесь — один — два голоса несмело прозвучали вразрез другим сотням голосов: — Ивана Алексеича на царство. Ево волим… Старшова царевича, роду Милославских… Единоутробново почившему государю… Окриком, бранью были встречены эти слова. Но Иоаким усмирил бояр из партии Нарышкиных, которые уже собирались кинуться на расправу со смельчаками: — Стойте, чада мои. Господним именем молю вас: воздержитесь вид насилия. Здесь — вольно кажному своё слово сказати. Тем святее и твёрже будет обще избрание ваше. Нехай выступить, хто казав, шо не Петра на царство. Нехай изложить мнение своё. Из толпы недругов Нарышкиных, очевидно ободряемый своими, вышел простой, небогатый дворянин Максим Исаич Сумбулов и торопливо, запинаясь от волнения, заговорил: — А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершён, и подобает быть единым государем, царём-самодержцем всея Руси… Сказал и умолк. А на лице, на лбу выступила испарина. Понимает захудалый дворянчик, что сильные покровители выставили его застрельщиком, чтобы посмотреть, не пристанет ли ещё кто к этому заявлению… Но неодобрительный гул был ответом на быструю, сбивчивую речь Сумбулова. Старец Иоаким добродушно улыбнулся, погладил свою редковатую бороду и начал наставительно и кротко: — Чадо моё. Не ведаю, як звати тебе, як величати… Добре, шо старость чтишь и ей первенство желаешь. Но спрошу я тебя: слыхал ли, што тут мною объявлено було о двух царевичах? И ещё спрошу вот два древа, росле, но бесплодие ветла чи вязь там подорожный… А вот — невелика вишенка, молода, кудрява, вся не тильки цветом, но и плодами обременённая. Што изберёшь? Кого из двух почтишь?.. То ли древо, што старей и без пользы, или плодовитое, хотя и молоде? Так и оба ти брата-царевичи. И знову пытаю тебе, ково изберёшь? — А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершён, и подобает быть единым государем всея Руси, — только и мог повторить, как заученный урок, обескураженный Сумбулов. Но его уж и слушать не стали. Патриарху со всех сторон кричали: — Петра… Ево, вот ево… Царевича Петра на царство… И все глаза и руки обратились к Петру, которого сторонники догадались в эту минуту вывести из спальни почившего брата. Милославские с друзьями пытались было заговорить. Но Иоаким поспешно возгласил: — Аминь, и я реку, как уж единожды сказал. Теперь ще народ испытаты треба. Народа воля повершить наш выбор. Як Москва желае, тако и мы сотворим. Ходимте, царевичи, князья та бояре… А ты, государь-царевич, тут помедли с государыней-матушкой да с присными твоими. Я позову, як треба буде. Пётр и вся семья Нарышкиных остались в палате, а патриарх, окружённый всеми боярами, властями, вышел на площадь, что у церкви Нерукотворного Спаса за оградой. Едва задал Иоаким свой вопрос, одним кликом, одним именем ответила многоголовая, густая толпа. — Петра на царство. Хотим царевича Петра! — Единого его ли? Алибо оба да обще царствують, с братом Яном Алексеичем? — для большей ясности повторил вопрос патриарх, твёрдо уверенный в том, как ответит народ, заранее умно подогретый и настроенный посланцами самого патриарха и Нарышкиных. — Петра одново… Ему одному государем быть… Не надо Ивана… Петра на царство!.. И без конца гремел, повторялся этот же народный приказ… — Так буде воля Божия!.. Иду нарекати царя. А вы уси — и прости люди, и ратни — идить во храмы кремлёвские. Там усе приуготовано. Примить присягу царю и государю, великому князю Петру Алексеичу, самодержцу всея Великия, Малыя и Белыя России. Аминь… Хай живе на многия лета!.. — На многия ле-ееета… Восторженный клич потряс окна дворца и долетел до царевичей и царевен, до семьи Нарышкиных, до всего гнёзда Милославских, которые здесь в одном покое стояли и ждали как разрешит судьба их многолетний спор? Услышав эти крики, вздрогнула, вскинула головой царевна Софья и вышла из покоя, а за ней и все царевны, старшие и меньшие. Радостью засветилось лицо Натальи, когда она с молчаливым благословеньем опустила руки на голову царевича-сына, в этот самый миг призванного на престол голосом народа. Вернулся патриарх. С ним вместе все прошли в Крестовую палату. Грянул хор: «Аксиос..», «Осанна!» И совершилось наречение на царство царя Петра Алексеевича, первого императора и Великого в грядущем… Всю ночь толпы народа, переходя из одного собора в другой, совершали поклонение перед телом усопшего Федора и присягали новому царю-отроку Петру Алексеевичу и всему роду его. Везде на посадах, в стрелецких слободах, на окраинах столицы, как и в Кремле, разосланные гонцы собирали стрельцов и народ во храмы — и все приносили присягу новому государю, а священство служило панихиды по усопшем Федоре. Крупными, быстрыми шагами, совсем не по-девичьи, ходит взад и вперёд по своему покою царевна Софья. Остальные сестры уселись тут же, теснятся на скамье, словно опасаясь чего-то или взаимно защищая одна другую. Самая старшая, Евдокия, которой пошёл тридцать третий год, рыхлая, почти совсем увядшая, сидит в углу, прислонясь к стене, уронив на колени пухлые, белые, унизанные перстнями руки и тупо глядит перед собой глазами без выражения, словно и не видит ничего: ни Софьи, мятущейся по тесному покою, ни сестёр Марфы, Марии и Федосьи, прижавшихся к ней с обеих сторон. Порою слезы набегают на глаза царевны, собираются в их неподвижно уставленных маленьких глазках, выкатываются из-под опухших век и падают, скатываясь по щекам, высокую, ожирелую, медленно вздымающуюся грудь. Екатерина, самая миловидная из сестёр, но тоже тучная, двадцатичетырехлетняя девушка, кажется много старше. Она сидит чуть в стороне, облокотясь на стол, и перелистывает большой том «Символ Веры», сочинение Симеона Полоцкого, на первом листе которого красивым, чётким почерком с разноцветными украшениями было написано посвящение от автора царевне Софье. Придвинув поближе канделябр со свечами, слабо освещающий покой, довольно медленно разбирает царевна писаные строки, испещрённые замысловатыми завитушками и росчерками искусного каллиграфа. Тоскливые думы одолевают Екатерину, как и остальных царевен. Но она не любит печального, грустного в жизни. И чтобы отогнать чёрные мысли, вчитывается девушка в давно знакомые ей размеренные строки, которыми как-то не интересовалась раньше: Дальше пиит говорит, как царевна, узнав о новой книге Симеона, «возжелала сама её созерцати и, ещё вчерне бывшу, прилежно читати»… И как ей понравилась книга, почему и приказала переписать сочинение начисто, как его поднёс Софье Полоцкий. Вместе с книгой и себя поручает он вниманию и милостям царевны и кончает льстивой, витиеватой похвалой: Почти вслух дочитывает Екатерина напыщенную оду, а сама думает: «Вот какие люди хвалили сестру. Умела же добиться. И все мы ей верили, что сделает она по-своему, не пустит на трон отродье Нарышкиной… А тут…» И тёмной, беспросветной тучей рисуется ей будущая жизнь, какая предстоит им, сёстрам-царевнам. Так же заглохнут, завянут они, как их старухи тётки, вековечные девули, больные, обезличенные, вздорные, доживающие век в молитвах, в постах, в среде своих сенных девок, шутих, дурок и юродивых… Не в такой ясной, отчётливой форме, но эти мысли теснятся в душе царевны. И свою тоску, своё предчувствие печального будущего она связывает с сестрой Софьей, её винит во всём. Уж если ей все верили, она должна была дойти до цели, не останавливаясь ни перед чем… Мало ли есть средств? Можно проникнуть и в терем Натальи, и в покои Петра… Не бессмертные же они… Грех, правда, великий грех… Так всякий грех замолить можно. И, наконец, расплата за грех ещё не скоро будет, там, в иной жизни. А прожить так, как теперь, придётся ещё много лет… Это же хуже ада… И во всём Софья виновата… А Софья, она думает почти то же, что и сестра, тоже винит себя теперь в нерешительности, и молча шагает мимо сестёр. Все больнее сжимает, ломает себе пальцы; порой подносит их к зубам, схватывает и зажимает почти до крови, чтобы не дать вырваться бешеному, злобному рыданию, подступающему к самому горлу, от которого грудь так и ходит ходуном. За дверью послышались шаги и голоса. Вздрогнули царевны. Неужели это идут за ними от Нарышкиных? Узнали, конечно, о сношениях со стрельцами, с боярами. И, пользуясь удачей, властью, попавшей к ним в руки, отвезут всех в монастырь, заставят насильно постричься… Это опасение сразу охватило всех сестёр. Шесть сердец забилось с тревогой и страхом, широко раскрылись шесть пар глаз. Софья остановилась, Екатерина даже книгу уронила, вздрогнув. Остальные застыли на своих местах. Но тут прозвучал знакомый голос Анны Хитрово, творящей входную молитву. Вошла она и Иван Милославский. Пока вошедшие закрывали за собою невысокую, тяжёлую дверь, в полуосвещённой комнате рядом обрисовались ещё и другие фигуры, женские и мужские. Но те остались за порогом. — Што пригорюнились, касатки мои, царевны-государыни? Али жалко брата-государя, в бозе почившего Федора, света нашего Алексеевича, — запричитала протяжным, плаксивым голосом Хитрово. — Смирение подобает во скорбях. Не тужите, не печальте душеньку святую, новопреставленую. Чай, ведаете, до сорочин[45] до самых круг нас летает чистая душенька. Скорбь нашу видит и сама скорбить почнет… Не надо, Божья воля творитца. Грех роптать на неё. Горе то поручь[46] с радостью шествует. Вот новый государь у нас есть… Юный царь, Пётр Алексеевич. Только што Господь привёл: здоровали мы ево, красавчика милаво, на царстве. А там, слышь, толкуют: вам, государыни, и поспеть не довелося челом ударить брату-государю на ево новом царстве. Я сказываю: в горести по брате, в слезах царевны-государыни… Може, пошли себя обрядить; достойно бы, с ясным лицом, не в обыденном наряде государю бы кланятца. А злые люди зло и толкуют. «Гордени-де царевны… Не по сердцу им, што их единоутробный брат Иван не воцарился… И ушли потому…» Эки люди-завистники. Адовы смутители. Ссорить бы им только родных, смуту заводить в семье царской… Ну, слыханное ли дело. Как скажешь, Софьюшка? Ты у нас самая разумница слывёшь. Такое делать и говорить можно ли?.. На рожон чево прати, коли не мочно ево сломати? Верно ли?.. Софья, как и все царевны, хорошо поняла смысл причитаний Хитрово. Они ясно сознавали, что поступили неосторожно. И за это были наказаны минутою панического страха, сейчас пережитого сёстрами. Кроме Софьи, остальные царевны поспешно двинулись к дверям. — Ахти мне… Правда твоя, Петровна… Наряд скорее бы сменить… Идём, сестрички, поклонимся… Воздадим кесарево — кесареви, — первая откликнулась Евдокия. Но Софья, сделав движение, как бы желая удержать сестёр, заговорила напряжённым, нервным голосом: — Поспеем, куды спешить. Минули годы наши, штобы в жмурки играть. И там знают, каково легко нам челом им добить… И нам ведомо: милее было бы роденьке нашей царской и вовсе нас не видать, ничем челобитья примать наши… Не из камня мы тёсанные, не малеванные. Люди живые, душа у нас есть… Куклу, вон, ребячью за тесьму дёрни — она руками замашет, ногами запляшет… Али и нас ты, Петровна, так наладить сбираешься?.. Пожди, поклонимся идолам… В себя дай прийти. Скажи вот лучче, старая ты, разумная… И ты, дядя… Правда есть ли на земле? Закон людской да Божий не то подлым людям, черни всей, а и нам, царям, вам, боярам, исполнять надо ли? А закон што говорит?.. Молодшему поперёд старшова на трон сесть — вместно ли то? Собрались горла широкие перед Красным крыльцом, крикнули: «Петра волим царём…» Што ж, он и царь?! А крикнули б они: «Тереньку-конюха царём?..» Так сотворить надо боярству всему московскому, преславному, патриарху и клиру духовному, пресветлому?.. Скажи, боярыня?.. Ответ дай, дядя! Злобой, негодованием горели глаза девушки. Она выкрикивала каждое слово, так что всё было слышно в соседнем покое. — Нишкни ты… Там — чужих много, — прошептала Хитрово, поплотнее прикрывая дверь и опуская суконную портьеру. — Нешто же можно государя-брата единокровного к конюху Тереньке приравнять? — только и нашёлся возразить царевне Милославский, недоуменно разводя руками. Софья ничего не возразила больше. Выкрикнув всё, что накопилось у неё в груди, она сразу ослабела, рыданья, которые долго накипали и рвались наружу, так и хлынули потоком. — Петровна, милая… Да как же?.. Да можно ли?.. Где же правда?.. — с плачем приникая к плечу старухи, запричитала Софья. И рыданья долго колотили её, как в лихорадке, долго лились давно невыплаканные слезы, пока царевна не стала постепенно затихать. Хитрово даже не пыталась словами утешить это бурное горе, этот неукротимый взрыв отчаянья. Она только отирала, как могла, глаза и щеки девушке, залитые слезами, и порой тихо проводила рукой по волосам, не то приводя в порядок их разметавшиеся пряди, не то проявляя любовную старушечью ласку. Милославский, тоже молчавший, пока рыдала Софья, подошёл к ней поближе, когда рыданья стали умолкать. — Слышь, Софьюшка… Нишкни… Послушай меня, девушка… Пождать — не совсем отменить. А и так бывает: ныне ликует, а наутро тоскует… Слышь, заспокой свою душеньку горячую, неоглядчивую… Наше нас не минет, а ворог сгинет… Верь ты слову моему. Али уж и разум затмился у моей Софиюшки?.. Помни, как звать-то тебя… Мудрость… А ты причитаешь в запале, слезы точишь без толку… Всему пора. Вон, настанет утро. Понесут государя хоронить — и вопи, што вздумаешь… Сестра брата хоронит, нихто не осудит… А ноне — помолчи… Только вот, помяни меня и слова мои: трех деньков не минет, может, иные хто волком взвоют… Потерпи. А на поклон государю пойди — это надобно. Может, и недолго ему государить… А все, чин-чином выполнить надо… Иди, девушка. Сестёр веди и сама ступай… — Правду кажуть тоби, государыня-царевна, родимица ты моя, — вдруг прозвучал за спиной Софьи чей-то женский голос. — Треба челом вдарить государю… Щоб в людях толкив лишних не було… Все оглянулись в испуге. Говорила спальница Софьи, любимая подруга и наперсница, пресловутая Федосья Семёновна, незаметно для всех вошедшая в покой во время рыданий царевны. — Ух, напужала даже. Откуда ты? — спросила хохлушку Хитрово. — Де була, там вже немае!.. Посля скажу… А лышень, родимица, государыня ты моя, — добре казалы, их мосць[47]. — Бабёнка кивнула на Милославского. — Не довго ждаты… Таган кипить. Скоро и пину зниматы… Идыть же, государыня-царевна, родимица вы моя… —.Правда? — с загоревшейся, порывистой надеждой, вставая и овладевая собой, спросила царевна. — Добро. И то правда, с чего нашло на меня?.. Не ушло наше дело… Поглядим, што потом Бог пошлёт… И нынче бы, не вмешайся старец-святитель… Нет, Аким-то наш… Аким простота… Кир-патриарх блаженный… Лукавый старик, хохол… Не ждал нихто от нево прыти такой… — Ужли так и не ждали?.. Не зря же усопший все с им, глаз на глаз, беседу вёл… — Беседу… У брата одна беседа была вечно: о души своей спасении… Вот и думалось, исповедует старец брата, грехи с нево сымает, каких и не творил он… А вышло… — Ничево не вышло, верь, Софьюшка. Што мы выведем, то и выйдет… Ну, буде. Не мешкай. Эй ты, Родимица… Зови сенных, ково там. Принарядить царевен надо. И с Богом идите… Не спят, поди, тамо… — Куды спать… В единый миг в уборе выйдем… Уж поглядишь, боярин… Ступай, не мешай нам… И Хитрово, проводив Милославского, с помощью Родимицы и других прислужниц, быстро привела в порядок царевен. Было около полуночи. Палата, переполненная весь вечер всякого звания и чина людьми, стала пустеть. Не только Наталья сидела смертельно измученная, даже крепкий, живой отрок-царь едва мог заставить себя прямо сидеть и принимать поздравления, держа руку на поручне трона, для обычного целования. Глаза у Петра посоловели, личико побледнело. Он подавлял зевоту и мечтал: как сладко будет вытянуться в своей постельке, в которую ещё никогда не укладывался так поздно, разве кроме пасхальных ночей. Но тогда в воздухе веяло весной. Мальчик высыпался с вечера и уходил на всенощную бодрый, ликующий… В храме стоял и молился, а не вынужден был сидеть, как теперь, целые часы неподвижно, кланяясь каждому поздравителю, отвечая хоть словом на поздравления более знатных и почтённых царевичей, бояр, воевод и князей… Борис Голицын, Родион Матвеич и Тихон Никитич Стрешневы стараются по возможности облегчить своему питомцу первое всенародное выполнение царских обязанностей, нелёгких даже для взрослого человека, не только для резвого мальчика, каким был Пётр. Во время коротких перерывов между поздравлениями они отирают лоб, лицо и шею мальчику влажным холстом, дают ему пить, негромко повторяя: — Уж и как любо глядеть нам на тебя, государь. И где ты выучился так говорить и делать все сладко… Гляди, матушка-государыня души не чует от радости, видя такова сынка-государя… Потерпи ещё малость… Скоро и конец… Не три глазки… Да не усни гляди. А то зазорно будет. Скажут люди: на трон посадили государя, а он и уснул, ровно дитя в колыбели… — Ну, где уснуть, — отвечает Пётр. И, правда, глаза его, потускнелые было, сразу загорелись от похвал дядек, от сознания, что мать может гордиться им. И величаво, как это делал когда-то отец, кивает боярам мальчик-царь. Даёт руку целовать, приветливо говорит: — Благодарствую на здорованьи. Пусть Господь пошлёт мне сил на царстве, тебе, боярин, служить и прямить нам, государю и всему роду нашему. Умиляются люди: —Уж и разумен же отрок-государь. Иному старому так не сказать, как он подберёт. Благодать Божия над отроком. И сразу встревоженным, подозрительным взглядом окинул Пётр группу, которая показалась в палате. По три в ряд, вошли все старшие его сестры, сопровождаемые несколькими ближними боярынями, и направились к месту, где сидел мальчик. — Поздравляю тебя, государь-братец Петрушенька, на государстве твоём самодержавном на многая лета, — первая по старшинству подошла Евдокия и склонилась к руке брата, чтобы поцеловать её по обычаю. Но Пётр весь вспыхнул и, слегка заикаясь, как это бывало с ним в минуты смущенья, сказал: — Благодарствуй, сестрица-душенька… Дай поцелуемся. И, вместо обрядового лобзанья в лоб, с тёплым, братским поцелуем коснулся её бледных, полных губ. Затем подошла Марфа. За ней настал черёд Софьи. Но царевна незаметно отступила, и выдвинулась на очередь Екатерина. С нею, с Марией и Федосьей поцеловался Пётр, но царевны всё-таки приложились и к руке брата-царя. Когда уж все пять сестёр отступили от трона и стали отдавать поклоны царице-мачехе, Наталье, — подошла к трону Софья. Все насторожились, ожидая чего-то. Занялся дух и у мальчика-царя. Странное ощущение испытывал он сейчас. В нём проснулась способность не то читать в чужой душе, не то переживать те самые настроения, какие испытывают окружающие мальчика люди. Дух перехватило у Петра. Холодок побежал по спине, как бывает, когда глядишь вниз с высокой колокольни или предчувствуешь скрытую опасность. Так, должно быть, испытываешь на поле настоящих боев, а не тех потешных сражений, какие устраивает мальчик у себя в Преображенском порой. Врага почуял перед собой Пётр. И это было тем страшнее, тем тяжелее мальчику, что этот непримиримый враг — родная сестра. Все говорит, что не обманывает его догадка. Красные, воспалённые от слез глаза горят холодной, немою ненавистью, и даже не пытается скрыть царевна выражения своих глаз, не опускает их перед внимательным взором прозорливого ребёнка. Как из камня вытесанное лицо, сжатые губы, напряжённый постав головы, опущенные вниз и плотно прижатые к телу руки со стиснутыми пальцами, — все это напоминает хищного зверя, которому что-то мешает броситься на врага. И против воли — тёмное, злое враждебное чувство просыпается в душе ребёнка. Он весь насторожился, как бы готовясь отразить вражеское нападение. Но в то же время ему невыразимо жаль сестру. Он словно переживает все унижение, всю муку зависти и боль униженной, гордой души, какая выглядывает из воспалённых, заплаканных глаз царевны. Он даже готов оправдать её ненависть и вражду по отношению к себе самому. Ребёнок годами, но вдумчивый и чуткий, Пётр давно на собственном опыте понял, как тяжело переносить унижение, заслуженное или незаслуженное — все равно. А теперь, с возвеличением его рода, рода Нарышкиных, неизбежно падёт и будет унижен род Милославских… Только царь Алексей при жизни и мог кое-как сглаживать роковую рознь. При Федоре страдали Нарышкины, страдал он сам, Пётр. И за себя и, больше всего, за мать, за бабушку. Анну Леонтьевну, за дедушку Кирилла, за другого деда, Артемона Матвеича. Всех теперь он возвеличит. Постарается, чтобы они забыли печальные дни унижений и гнёта. И, разумеется, всё будет неизбежно куплено падением Милославских, обезличением этих самых сестёр, особенно Софьи, игравшей такую большую роль при Федоре. Вот почему, сознавая, какой опасный враг стоит перед ним, мальчик в то же время жалеет, любит… да, любит, несмотря ни на что, эту надменную, гордую девушку, стоящую перед ним, царём, не с притворным смиреньем других сестёр, а с немым, но открытым, гордым вызовом. Эта отвага, этот открытый вызов — по душе Петру, полному такой же гордой и безрассудной отваги. Он ценит её в девушке, в царевне и чувствует, что, даже враждуя, Софья остаётся ему более близкой, родной по душе, чем остальные, неяркие, заглохшие в терему царевны-сестры… Ждёт юный царь: что скажет сестра? Наверное, что-нибудь особенное, не тот заученный привет, какой он слышал сегодня из сотен и сотен уст… Важное что-нибудь; такое, что проникнет в самую глубину сознания и заставит дать ответ… И боится больше всего мальчик, что не найдёт настоящего ответа, не подберёт слов, таких же режущих и важных, тяжкозвучных, какие сейчас вот произнесёт учёная, мудрая старшая сестра. И сразу всем станет ясно: не зря добивалась царевна поставления царём Ивана, слабоумного, больного, вместо которого, конечно, правила бы царством она, Софья. Увидят все, что рано было отдавать трон ребёнку, за которого другие должны говорить: да и нет… Боится всего этого Пётр. До лихорадочной дрожи, до скрытого трепета боится. И потемнели его большие, блестящие глаза. Как мрамор, побледнело лицо. Губы, нежные, сжались также сильно, как и у царевны. И, всегда не похожие, они оба стали походить лицом друг на друга, эта некрасивая, чересчур тучная, начинающая расплываться двадцатипятилетняя девушка и этот красавец-мальчик, полный детской прелести, несмотря на крупное сложение и строгое сейчас выражение глаз. Выдержав небольшое молчание, металлическим, громким голосом, медленно и раздельно начала царевна: — Челом бью царю-государю, великому князю Петру Алексеевичу, московскому и киевскому, володимирскому, новогородскому, царю казанскому, царю астраханскому, царю сибирскому, царю псковскому и великому князю смоленскому, тверскому, югорскому, пермскому, вятскому, болгарскому и иных земель, царю и великому князю Новагорода низовые земли, черниговскому, рязанскому, ростовскому, ярославскому, белозерскому, обдорскому, кондийскому и всех северных стран повелителю и государю иверские земли карталинских и грузинских царей, кабардинские земли, черкасских и горских князей и иных многих государств и земель восточных и западных, и северных отчичю и дедичю и наследнику государю и обладателю, — ево царскому величеству, царю и самодержцу всея Великия и Малыя, и Белыя России на многие лета… В законе тя, благочестивого государя, Бог да утвердит!.. С каждым новым титулом все больше и больше крепнул голос царевны, она и сама будто вырастала, и окружающим казалось, что развёртывается перед ними какой-то огромный, древний свиток, на котором золотом, огнём и кровью начертаны не только эти названия, а все события, все битвы, усилия и жертвы, какими ковали, звено за звеном, государи московские этот бесконечный, громкий свой царский титул, словно тяжёлым плащом одевающий каждого русского повелителя, вступающего на трон его предков, на трон Рюрика, Владимира Мономаха, Дмитрия Донского, Александра Невского, Ивана IV и других… Так казалось всем, потому что и сама Софья, вызывая из груди каждый титул, перед собою видела всё, что хотела внушить окружающим. И особенно ярко представилась Петру вся необъятность и тягота царского бремени, возложенного на его детские плечи сегодня вместе с бесконечным, грозным и блестящим титулом… Окружающим и самому Петру казалось, что его детская, но такая значительная перед этим, фигура делалась все меньше, меньше, стала ничтожной до жалости по сравнению с пышной царственной мантией, с бесконечными звеньями царских титулов, которые так почтительно на первый взгляд, перечислила царевна своим металлически-звучным, выразительным голосом. И не величаньем впивались слова сестры в душу и сознание ребёнка-царя, а острыми стрелами, жгучей обидой, тем более тяжкой, что глумливая насмешка была слишком глубоко и хорошо прикрыта под золотом внешне почтительных речей… А последний намёк об утверждении в законе был слишком явным упрёком младшему брату, который не вполне законно получил наследье старшего. Величие, тяжесть венца и власти, которую случайно кинула судьба в его детские руки, так подавила в этот миг Петра, что он всею грудью глубоко, протяжно втянул несколько раз воздух, как будто начал задыхаться в этом обширном, наполовину опустелом покое. «Ничтожество, посаженное на трон великого царства… Незаконно сидящее на нём!» Так переводил на обычный язык мальчик-царь притворно-хвалебные слова сестры-царевны. Не одна обида сдавила грудь Петру. Он угадывал, что Софья не посмела бы так говорить, бросать подобный вызов, не будь у неё за спиной какой-нибудь надёжной опоры, могучей, ратной силы, вот хотя бы вроде тех стрельцов, о мятеже которых донеслись и до мальчика вести как раз сегодня утром. Пётр сам читал много книг по истории России и западных царств; немало рассказов слышал о том же. И уже понимал, что решают судьбу царств не слова, не желания отдельных людей, как бы высоко они ни стояли над всеми, а столкновение двух или нескольких сил, вооружённых ратей. Кровью и железом куют властелины новые царства, отымают старые друг у друга. Сомнения нет: сестра решила отнять у него царство. Она думает, что на это хватит у неё ратных людей, сторонников и слуг… А у него, у Петра, неужели их меньше?.. Нет. Быть не может. Иначе не он, а брат Иван сидел бы сейчас на троне. Не царица Наталья, а Софья принимала бы поздравления и низкие-низкие поклоны всех, до старших царевен, сестёр Алексея-царя, включительно. И эта мысль влила силу и бодрость в грудь мальчику. Он почуял как бы дуновенье какой-то незримой силы над собою. Все эти ощущения, все мысли быстрее молнии, пробежали одна за другой в душе Петра. Не успела Софья выпрямить свой бесформенный, чуть ли не уродливый по толщине, грузный стан, склонившийся в поясном поклоне, как поднялся с места Пётр. В первое мгновенье ему хотелось сказать что-нибудь такое же жгучее, как все, что сейчас сорвалось с уст царевны. Но тут же сознание величия сана, возложенного на него, уверенность в себе, откуда-то прилетевшая, и наполняющая душу жалость к сестре-сопернице, но близкой в то же время, — все это заставило его заговорить спокойно и твёрдо, не с вызовом, как Софья, а примирительно и властно в то же время. — Сестра-царевна… Благодарствую на челобитьи. Пошли Господь и тебе много власти и радости. Хорошо ведь сказала ты… Про закон, вот… Я не умею так… А все же скажу… Все государи преславные были, кто по закону правил. А я и не хотел царства. Как стал отец-патриарх мне сказывать… Я говорю: «Иван, он старший царевич. Ему и на трон». А патриарх мне на ответ: «Тебя Бог избрал»… При этих слова вытянулся во весь рост мальчик, словно вырос на глазах у всех. Его речь, не совсем свободная и ровная вначале, сразу окрепла, стала плавной, связной, как будто демон Сократа овладел Петром. Он продолжал: — Верю в Господа моего и послушал святителя. Помнить надо, сестра, что сказано: «Послушание воле Господней — возвеличит человеков»… Смирение моё и полагаю во славу себе. А без веры, без смирения страстей своих — счастья быть не может, государыня-царевна. Не раз сказывали мне: велика слава и власть — своей волей и душой, злобой и любовию владети. Нет выше той власти. Памятовать о том, сестрица, всегда надо. Тогда Господь и власть, и счастье на земле пошлёт… Умолкнул Пётр и смотрит: поняла ли Софья его слова? Готова ли смириться, протянуть ему руку и примириться навсегда так же охотно, как он сам готов? Но на Софью слова брата произвели странное действие. Она несколько мгновений вглядывалась в брата, как будто в первый раз в жизни видела его, слышала его голос. Слова о смирении, о подвиге, об умении властвовать над собой и над своими страстями, — конечно, это прямо говорится для неё, для Софьи. Не может не знать Пётр, чего желает так пламенно и сильно душа сестры. И как он сумел оправдать своё возведение на трон. «Воля Божья»… Конечно. О той же воле Божьей ей говорили сейчас и Хитрово, и дядя… Но совсем в ином смысле… Да не в этом сила. Откуда у мальчика этот прожигающий душу, властный и, в то же время, сострадательный взгляд? Как смеет он жалеть её, Софью?.. Враждовать с ней он может. А жалеть — не сметь… И резкое, непоправимое слово готово было сорваться с губ царевны. Но она не выдержала открытого взгляда больших, тёмных глаз брата, ничего не сказала, опустила голову и, резко повернувшись, вышла из покоев. На другой день, рано утром, Софья послала к патриарху, просила заглянуть к ней на короткое время для важного разговора. С неохотой пошёл святитель на половину царевен. Он предвидел, о чём пойдёт речь. Тут уж нельзя будет уклониться от решительного ответа, как он обычно делал в важных случаях, угрожавших его высокому властному положению. Отговориться нездоровьем нельзя. Все равно придётся столкнуться с царевной и со всей семьёй Милославских сегодня же, на похоронах Федора. И потому со своим постоянным, ясным и кротким выражением лица, подавляя недовольство, двинулся святитель внутренними переходами в терем к царевне. Здесь он застал уже немало духовных владык, царевичей и бояр. — К тебе прибегаю, святый владыко, — после первых приветствий сразу заговорила о деле Софья. — Вести недобрые стали ко мне доходить. Может, и ты о них извещён. Давно идут толки. А ныне — и вовсе вслух заводят речи… Любо иным по старому обычаю — старшему бы брату на трон сесть… Ивану Алексеевичу. А не будет того — и мятежом грозят людишки безразумные. О царстве, о люде христианском сожалея, прибегаю к вам. Не можно ли отменить, што постановили вечор… Мир тем упрочите. Говорит, волнуется царевна. Видно, всю ночь не спала. До утра ходила по опочивальне и решила сделать последнюю попытку: миром, без крови кончить последний спор между двумя родами — Нарышкиных и Милославских. Её словно отравило наивное, бессознательное величие души, какое вчера проявил мальчик-брат. Ей как будто больно и стыдно стало перед самой собою, что не попыталась она так же открыто добиваться своего, как открыто предложил ей Пётр дружбу и примирение. И, пользуясь тем, что с утра дворец снова переполнился важнейшими в царстве людьми, царевна, убедив и Милославского, и Хитрово, созвала бояр, пригласила патриарха и открыто дала понять, что междоусобица неизбежна, если только не будет посажен на трон царевич из рода Милославских. Молча бояре выслушали Софью. Иоаким обвёл всех взглядом и, убедясь, что никому не по душе желание Софьи, мягко проговорил: — От имени Господнего и народным хотением, купно со властьми духовными и боярами поставлен государь Пётр Алексеевич на царство. И нема власти, коею низринуты либо низвесты можно государя того. Милостию Божиею, не людским хотеньем царём наречён. Так воно и пребудеть. Напрасно, государыня-царевна, трудишь себе. — Ин так… Твоя правда, владыко. Соблазна не след заводить… О другом тогда прошу. Не чести рода своего ради… Жалея людей и землю, молю и заклинаю: постановите, пока не поздно… Не было ещё венчания царского. Тебя молю, святейший отец: изволь, наречи и царевича Ивана купно с Петром в государи, да купно воссядут на престол всероссийский и вместе царствуют. С досадой поднялся с места патриарх, опасаясь, что такое предложение может быть принято боярами, ради избежания грозящей распри. И торопливо заговорил: — Всуе тревожишь себе и нас, царевна. Сама знаешь: многоначалие — зло для царства. Един царь да буде у нас яко Бог изволил… Благословил царевну, всех окружающих — и вышел из покоя. Молча, отдав поклон, разошлись и бояре, кроме Милославских с друзьями. Совсем потемнело лицо у Софьи. — Не примают мира. Так стану воевать! — кусая губы, объявила громко царевна. И в тот же день показала, что не отступит ни на шаг. Закончились над телом Федора все обряды, какие полагалось совершить во дворце. Гроб был поднят на плечи, и его в торжественном шествии понесли в Архангельский собор. За гробом по строго установленному чину мог следовать только наследник престола и вся мужская родня покойного государя. Но в этом выходе, кроме Петра, приняла участие и Наталья, так как царь был ещё слишком молод. И мать его являлась, естественным образом, временной соправительницей царства. В небольших, обтянутых чёрным сукном санях несли Наталью стольники её. В других санях сидела, окутанная траурной фатой, юная вдова, царица Марфа. Старуха Нарышкина шла сзади с некоторыми важнейшими боярынями, с жёнами царевичей и князей. На Красном крыльце шествие на короткое время остановилось. Стольники передали с рук на руки свою царственную ношу молодым дворянам, которые должны были донести сани до самого собора. Вдруг говор прошёл по всем рядам похоронного шествия и, как зыбь на воде, докатилось смущение до обеих цариц. Наталья оглянулась и глазам не поверила. Царевна Софья в траурном наряде, в сопровождении трех-четырех женщин, показалась в дверях, выходящих на дворцовое крыльцо, вошла в ряды провожающих и, пользуясь тем, что все ей давали дорогу, быстро приближалась к голове шествия; минуя обеих цариц, все духовенство, она шла прямо туда, где на плечах бояр колыхался гроб с останками Федора. Вся кровь кинулась в лицо Наталье. Не одно негодование на дерзкую выходку взволновало царицу. Ей стало до боли стыдно за Софью. Поступок царевны не имел себе примера. Это было такой же позорной выходкой, как если бы она, Наталья, полуодетая, явилась в мужское общество, да ещё состоящее из чужих людей. Послать кого-нибудь, остановить царевну. Но посланный от Натальи, конечно, не будет иметь успеха. Софья пойдёт наперекор, устроит что-нибудь, более нехорошее. Знаком подозвала Наталья свою мать, когда шествие остановилось на одном из поворотов. — Матушка… иди скорее… Бей от меня челом царице Марфе. Отрядила бы к Софьюшке ково. Ну, статочное ли дело. Видно, себя не помнит девушка. Вишь, што надумала. Стыд-то какой… Сором и стыд головушке… На нас укор и позор. Явно, на очах всех бояр, на очах всего народа — плюёт в лицо нам царевна. Вперёд царицы-матери, вперёд вдовы-царицы затесалась. Никто-де так не любит усопшего, как сестрица-девица… Да пешая, гляди… Царевна московская… Плечо в плечо с чёрным людом идёт… Не бывало… не слыхано… Ступай, скорее, матушка… Пусть в разум придёт, коли не вовсе отнял его Господь… Коли стыда хоть малость есть у девицы… Все пересказала царице Марфе старуха, что говорила ей дочь. Марфа сейчас же поручила боярыне Прозоровской подойти к царевне, уговорить её вернуться в терем. Степенно приблизилась боярыня к царевне, пошла с ней рядом, и, наклоняясь к Софье, ласково, мягко передала все доводы, какие приводила Наталья, закончив просьбой скорее вернуться в терем. Но Софья тихо, в ногу со всеми, шла вперёд, словно и не слыхала речей Прозоровской. Только время от времени сдержанные рыданья, глухие стоны вырывались у неё из-под фаты… И чем ближе к собору подвигалось шествие, тем громче, резче и жалобнее звучали эти вопли… Очевидно, сначала царевна опасалась, что её силой принудят немедленно удалиться в терем. Но чем дальше от дворца, чем ближе к собору, где все черно вокруг от толпы московского люду, — тем сильнее крепла уверенность царевны, что не будет затеяно резкого столкновения на глазах народа. Прозоровская только покачала головой и поспешно вернулась к саням царицы Марфы. Вся дрожа от негодования, стыда и гнева, вышла Наталья своих саней на паперть, где её поджидали оба брата — Пётр и Иван. — Видел, Петруша, что Софьюшка-то делает? — задыхаясь, едва могла прошептать царица сыну. — Уж видел… Так зазорно, и глаза бы не глядели. Ровно не в себе сестрица. Как мыслишь, матушка?.. — Ну, тово и разбирать не стану… Идём, простись скорее с усопшим государем-братом… Да во дворец вернёмся… Не вместно нам быть с тобой и во храме, коли озорничает старшая сестра… На нас покоры пойдут… Идём же скорее… — Твоя воля, матушка… Как люди сказывали, до конца мне, царю, стоять тут пристало, пока усопшего погребут… А не приказываешь, родная, так я тебя послушаю… И вслед за матерью мальчик подошёл к останкам брата, уже возложенным на возвышении, посреди храма. Слезы брызнули из глаз Петра, когда он с благоговением прикоснулся к оледенелым рукам и челу мертвеца своими горячими губами. Быстро отерев слезы, творя частое крёстное знамение, сошёл с возвышения Пётр и, следуя за матерью, боковыми вратами покинул храм. Этот поспешный уход, нарушающий старый, веками установленный уклад, весь обиход церковной и дворцовой жизни, поразил окружающих не меньше, чем присутствие царевны-девушки при гробе брата-царя. И даже Иоаким как-то нервно, быстрее обыкновенного докончил служение, как будто и он был выведен из равновесия тем, что произошло на его усталых от жизни глазах. Ещё больше поразила всех царевна, когда гроб был опущен под своды склепа и шествие в том же порядке двинулось обратно во дворец на поминальную трапезу. Искуснее любой наёмной плакальщицы, «вопленницы» проявляла своё безутешное горе царевна. Волосы выбивались прядями из-под головного убора… Она ломала руки, хваталась за голову, горестно раскачивалась на ходу и громко, крикливо, с рыданьями и воплями причитала нараспев: — Государь ты наш, батюшка… Федор свет Алексеевич… И на ково ты нас, сирот, сестёр своих пооставил? Извели покойного брата-государя лихие, злые люди… Осталися мы теперя круглыми сиротами… Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни родни какой верной да приязненной… Нету никакова заступника… Брата нашево Ивана на царство не выбрали… Из чужова роду-племени, не от матушки нашей царь-государь… Помилосердуйте над нами, сиротами, люди добрые, весь народ московский… Коли в чём провинились мы перед вами, и братец Иван, и мы, сестры-царевны, и род наш Милославских, — отпустите нас живых во чужие края к королям христианским. Не дайте извести до корня род весь царский… На вопли царевны, на её жалобы и мольбы о спасении, громко и всенародно оглашённые почти над гробом брата, невольно стал откликаться весь окружающий народ. Люди прислушивались, качали головами, шептали друг другу слова, после которых сами пугливо озирались, словно опасались, не подслушивает ли кто из окружающей толпы. Все знали, что бояре повсюду рассылают своих шпыней[48]. Шнырят те в народе и подводят под батоги и палки ни за что ни про что порой… Только и могла отвести свою душу Софья, пока шествие не достигло дворцовых ворот. Но здесь почти насильно её взяли посланные Натальей боярыни и проводили в покои царевен. И в самой Софье наступил перелом. После недавнего исступления и такого резкого вызова решимость ослабела, отчаянная отвага исчерпала все душевные силы. Медленней стала работать мысль, труднее воспринимала ощущения усталая женская душа. Зато другие союзники затеянного дела работали вовсю, хотя не так напоказ, как Софья. Через день после похорон, — в воскресенье, 30 апреля, около полудня — большие толпы стрельцов разных знамён, а с ними и солдаты-бутырцы появились в Кремле и прошли к самому Красному крыльцу. — Царя нам видеть надо, — решительно заявили незваные гости. В руках у передовых забелели челобитные. Семнадцать человек выступило с просьбами из толпы тех шестисот — семисот стрельцов и солдат, которые постепенно собрались перед золочёной решёткой заветного царского крыльца. В другое время сразу бы появились иноземные пешие и конные роты, вызваны были бы рейтары или иное войско и смельчаков разогнали бы очень скоро. Но теперь не та пора. Пожалуй, и вызванные перейдут на сторону буянов, сольют с ними свои ряды, и только больший соблазн и урон будет для авторитета власти. Вот почему царь не заставил себя долго ждать и вышел к челобитчикам в сопровождении начальников Стрелецкого приказа, обоих Долгоруких, Ивана Языкова и приказного дьяка. Царица Наталья и дядьки отрока были тут же, как бы желая оградить его от всякой возможной опасности.Но личная опасность пока не угрожала Петру. Ударили в землю челом стрельцы, едва увидали ребёнка-царя, которому с полной охотой присягнули на верность всего два дня тому назад. — Здорово, верные стрельцы мои. Бог в помочь, ребята. С чем пришли, говорите. Слышно, челобитные у вас… И вы с ими, бутырские… Как будто и не одново полёту птицы, а летаете стаей… Ну, што тамо у вас… Я слушаю. Сказал Пётр и ждёт стоит: что дальше будет? Сверху, с площадки, не очень-то ясно долетает до стрельцов хотя и звонкий, но не особенно сильный голос отрока-государя. Однако все поняли вопрос и, как один человек, заголосили: — Не казни, дай слово молвить… Заступись, царь-государь, солнышко ты наше… Светик ясный… Ишь, какой ласковый… Не серчает… — Тише вы… Не галдите все… И не слыхать, чай, царю, — окрикнул своих один выборный из стрельцов постарше и посановитей, держащий в руке челобитную. И, подойдя совсем близко к крыльцу, поднял бумагу над головой, громко объявя: — Челобитную приносим… Вели принять, отец ты наш… Солнышко красное… Воину-старику невольно при виде мальчика-государя вместо избитых обычаем величаний шли на язык более тёплые и простые слова почти отеческой ласки. Эту ласку, это невольное расположение сейчас же почуял стоящий наверху Пётр. И сразу исчезло неясное опасение, с которым он появился на крыльце, заражаемый, конечно, тем ощущением страха, какое отразилось на лицах окружающих царя при докладе, что его хотят видеть буйные, очевидно, нетрезвые, озорные стрельцы. — Давайте мне сюды… Вон боярин возьмёт… Разберу вас… Велю разобрать… По правде вам всё будет сделано… Уж верьте мне!.. — так же просто, тепло заговорил со стрельцами Пётр, как и они обратились к царю. По знаку мальчика Апраксин сошёл, принял все челобитные у стрельцов и у солдат Бутырского полка, которым командовал полковник Матвей Кравков. — А теперь с Богом, по домам. Коли охота, дадут вам по чарке. Выпейте за наше царское здоровье, — снова крикнул стрельцам Пётр. Кивнул головой на их земные поклоны — и вместе с боярами покинул Красное крыльцо. Долгорукие и Языков заранее знали, что написано в жалобах, знали и то, что сегодня они будут поданы. Но не имели возможности помешать этому. И уж наперёд решили многое выполнить по просьбе стрельцов. Всё-таки они уселись с царём и стали внимательно просматривать поданные листы, которые Пётр вручил им тут же, на крыльце. — Што за челобитье? Чево просют? Сделать можно ли?.. Как скажете, бояре? — спросил царь, видя, что бояре успели прочитать челобитную. — Да, што, государь? Старые дрожжи поднять горланы затеяли. Дела не новые, стародавние, позабытые, почитай. Ишь, сметили, подлые смерды, што пора для них хороша. И завели своё… Обиды, вишь, от полковников. Недодачи ищут за много лет. Оно бы не след начальников позорить. Так все и раней велося… Полковники по-старому же дело вели… Да не та пора… Доведётся и покарать для виду полковников, на ково челом били молодцы. С жиру бесятся, стрельцы-собаки!.. Добро. Придёт и на них череда… — Для виду покарать?.. Да можно ли, бояре? Нет, уж лучче не надо так… Виновен хто, с тово и взыщите, как закон велит. А нет вины на человеке — как и покараешь ево? Можно ли, бояре? И прямо своими живыми, ясными глазами, как олицетворение совести, смотрит в глаза постарелым дельцам ребёнок-государь. — Так-то оно так, свет государь, — тепло заговорил старик Долгорукий. — Вина есть, как не быть. Без вины люди бы не пришли на начальников челом бить… Да вина вине рознь. И кара разная за каждую вину… А расправу учинят ратники. Хуже потерпеть доведётся полковничкам-господам… Вот о чём толк… — Так… Разумею… А все же дай мне одну челобитну, боярин, сам погляжу: што в ей? И мальчик внимательно стал вчитываться в строки, неровно выведенные плохими чернилами на синеватой бумаге. — Да неужто ж все правда, што пишут стрельцы? И вы, бояре, знали и не казнили воров-лихоимцев? Тати на большой дороге коли грабят, казнят же их. А тут наших ратников полковники грабили… И кары не было им… Да как же, бояре?.. Да почему? Али неведомо было вам?.. Вон сколько этих воров тут прописано. Пётр стал пробегать по челобитным имена обвиняемых полковников — все хорошо знакомые имена. Генерал-майор Бутырского полка Матвей Кравков, полковники Грибоедов, Полтев, Иван Колобов, Карандеев, Титов, Григорий Дохтуров, Воробьин, богомольный Матвей Вешняков, Глебов, Борисов, Нелидов, Щенин, Перхуров, Конищев, Танеев и иноземный полковник Конрад Кромэ. Всех их видел не раз Пётр, говорил со многими. Знает, что эти весёлые, ласковые, бравые люди, к которым окружающие, даже государь и главные бояре, относятся с уважением. А теперь на этих же людей, имеющих за собой не только мирную, но и боевую заслугу, возводится обвинение в воровстве, в казнокрадстве, в бесчеловечном отношении к подчинённым. Это ошеломило Петра. Вызванный для принятия челобитной, он сразу столкнулся с таким печальным явлением, которое иначе и не дошло бы до мальчика-царя, а если б и дошло через приказы, то раньше бояре хорошо сумели бы подготовить Петра, по-своему истолковав челобитье. И вот в первые же дни своего вступленья на трон, силой роковой случайности, мальчик узнал самую опасную язву, которая разъедала строй всего Московского государства. Лихоимство, воровство, угнетение слабых сильными. Смотрит на бояр отрок-повелитель своими ясными глазами, в которых и недоумение, и уже загорается гнев. — Неладно оно, што тебе в руки, государь, подали эти смутьяны челобитную свою. Вон как смутили душу юную, — мягко заговорил Языков. — Тебе знать бы надо раней, што святых да некорыстных людей куды как мало. А царству слуги нужны надёжные, дело бы своё понимали. Оно и в жилом дому случается: дворецкий — и вор, и пьяница, да дело блюдёт, порядки знает, холопов, челядь домашнюю в руках держит, ровно в ежовой рукавице. Так хозяин и видит плутни дворецкого, бражничанье ево, а ровно не видит. Другова возьмёшь, пить, тянуть не станет — так хуже будет. И порядок весь в дому вверх дном пойдёт. Так оно и по царству… Служат ладно те полковники. Смелые все, дело своё знают. А што там нелады какие у них со стрельцами домашние — нам бы и знать не надо, и вам, государям, в то не мешатца бы… Да вот пришлося… Зашатались стрельцы, ради твоево малолетства, ради двухдневного на трон вступления… А ещё скажу… Языков огляделся и стал говорить потише. — Может, и люди такие есть, и очень велемочные[49], которым по душе стрелецкое шатание да бунтарство. Они, может, всю бучу и сбили… Да это погодя разобрать можно. Теперя помыслим, как с челобитной быть? — Ужли холопей послушать?.. Выдать им головой столько славных начальников? — не выдержав, спросил Долгорукий. — Ужли не послушать?.. Штоб у них смелости прибыло самосуд учинить, как вон тут писано? — спросил старика Языков. Наступило молчание. У Петра от усиленной работы мысли даже слёзы проступили на глазах. Все что он услышал, было ему понятно. Но в то же время не испорченная привычкой к власти, не затуманенная государственной мудростью мысль не могла мириться с необходимостью закрывать глаза на преступления и пороки людские, отказывая в правосудии тем, кто нуждается в защите. Если бы ему ещё сказали о всепрощении, о том, что и сами угнетатели-полковники не виновны в своём грехе, что они так росли, так воспитались… Если бы ему дали надежду, что зло можно исправить постепенно, просветив и господ, и рабов, причём последние не допустят даже до того, чтобы их смел кто-нибудь угнетать… Это могло бы успокоить царя-отрока. Но ни Языков, ни Долгорукие, сами выросшие в растлевающей атмосфере насилия и лжи, не умели найти слов для успокоения смятенной детской, чистой совести. Помолчав, робко, неуверенно задал мальчик новый вопрос: — А если правы стрельцы?.. Как же им не жалобиться? И наветов, поди, они бы ничьих не послушали, не стали бы бунтовать, коли самим бы плохо не было… Так я мыслю. С удивлением поглядел Языков на мальчика. — Вон оно што, государь… Ну и видать, што мало тебе дела московские, стрелецкие ведомы. Живут они, подлые, как дай Бог всему люду хрещеному на Руси. Сыты, пьяны от казны твоей царской. Земля им дадена и всякое пособление… Торгом богатеют, почитай, все, хто не вовсе пропил душу свою. Лодырничают, службу не несут, почитай, как иные ратники твои царские… Не то в сборных избах — каждый с семьёй своей в просторном дому живёт, с детьми, с родителями… У редкого бывает, што своей челяди нет. Старых да хворых на твой же, государев, кошт примают, по обителям их кормят-поют… Повинностей городовых да посадских не несут, как прочие люди земские; торгом да промыслом займаться могут безданно-беспошлинно. Бывают тяжбы али сделки у них и промеж себя, и с иными людьми — пошлины на том не дают твоей, государевой, суды-расправы дармовые для их. Бывает радость у вас, у государей, — им же милости да жалованье идёт, не в пример прочим. Окромя разбоя и татьбы, ведают они все дела и проступки стрелецкие по своим приказам… А знаешь ли, как другие ратные полки на Руси скаредно живут? Казна куды не богата… На чёрных людях и так тягло тяжёлое лежит. Сами люди чёрные, ровно скоты, грязи мрут… Повидаешь царство своё, тогда узнаешь… Где же им больше дать, собакам, стрельцам этим буйным, зажирелым?.. И жалеть-то их грех. Вот дума моя какая… Кончил речь Языков. Легче стало всем. И бояре, и сам Пётр как будто нашли оправдание той несправедливости которая творилась издавна и которую им пришлось прощать теперь. — Да коли так, на што и стрельцы нам, государям? — снова задал вдруг вопрос мальчик, очевидно, глубоко заинтересованный всем, что сказал Языков. — А ни на што, почитай… Раней — нужда в них была, пока солдацких да иноземных полков не было. А ныне и сами они поиспортились, обленилися. Да и войско иное у нас завелося, вот по примеру зарубежных царств. Посылали стрельцов на войну, и недавно, слышь… Так сам знаешь: посрамили себя бабьи ратники… Не с поляками, не с турками али с казаками астраханскими им воевать, а со свиньями да с курами али со своим братом, землеробом, пока дреколья нет у мужика в руке… И надо бы их разогнать… Да сразу — опасно. Они тоже так легко куска жирного не упустят. Скажут: «Все одно помирать, не в бою, так с голоду». И совсем забунтуют. Хлопот тогда наделают, и-и!.. А их мы помаленьку почнем сокращать… Разошлём по окраинам али куды иначе… На их место добрые войска и рати заведём… Вот и не станет смутьянов этих… — Так, слышь, боярин… Може, и не след карать полковников тех, на ково они челом бьют? — опять нерешительно задал вопрос Пётр. — И не след бы, а надо. Вишь, обнаглели стрельцы… Засилье взяли в сей час, ироды. Говорю ж тебе, Пётр Алексеевич, государь ты мой милый, мутят их люди сильные… Поди и деньгой наделяют… И… Ну, да не время об этом… Как ни крути, а не миновать тех начальников им головой выдавать… На их разбойный суд и расправу. Обычай, слышь, таков. — Ох, не надо, бояре… Коли стрельцы — людишки подлые… и суд станут не по правде творить, и кару дадут не по вине… Не надо давать, слышь, Максимыч. Тебя прошу, князь, Юрья Алексеич. Не придумаю я… Не знаю по государству, как што надо?.. Сам не скажешь ли?.. Жалко мне этих. Особливо — Кравкова да немчина Кромэ… Я их видел, знаю. Какие молодцы!.. Как быть, бояре? — Да, одно и есть, — отозвался старик Долгорукий, — отца патриарха просить… Как полковников под караул возьмём — послал бы к стрельцам из духовенства людей повиднее. Просили бы те окаянных, пусть не своим судом судят. Здеся, в твоих государских приказах, в разряде Стрелецком суд дадим. Все лучче, ничем на ихнем сходе оголтелом. Тамо — с каланчей станут кидать людей, на куски рвать станут, хто им не по нраву пришёлся. Видали мы расправу стрелецкую… — Да неужто?.. — всплеснув с ужасом руками, спросил Пётр. — Такое творица… А што же вы, бояре?.. Как не закажете… — Э-эх, царенька… Дите ты, так и спрашивать с тебя нечего… Поживёшь — узнаешь. Поди сунься к ним. Не однова было, что и полковников они своих с круга палками гнали в три шеи. Одно на них и есть: пищали полевые навести, перебить половину, другая половина повинитца… — Ну, и так бы ладно, коли иначе нет способу, — сразу меняя выражение лица, сверкнув глазами, совсем как делает порою Софья, сказал Пётр. — Эко легко это, думаешь. Своих на своих повести. Первое дело — междоусобица. По всей Европе говор пойдёт: не стало страху в войсках царских. Расшаталась сила русская. И набросятся соседи, ровно коршуны, на окраины царства… Да и домашним соблазн великий. Вот-де не сумели бояре с царём и войска своего в.порядке содержать… А смуты и свары по земле и без тово немало. Раскол растёт… С югу — казаки буйные, Астрахань неспокойная… На закат солнца — Польша да Литва спит и видит: у нас што-ништо урвать… На Поморье — немцы подбираются к нашим исконным вотчинам да областям вековечным… Время ли усобицу подымать?.. — Правда ваша, бояре. Я, слышь, пытаю только. Нешто не вижу, что ещё не моя пора входить в дела государские. А знать охота. Челом вам бью за все, что по чести да по совести растолковали мне, бояре. Вижу, служите вы по правде мне и царству. Не позабуду. А ныне делайте, как получше. Отца патриарха я и сам попрошу. — Уж того не миновать. Да и боярам думным доложить надо, о чём с тобою, государь, толковано было. Без их немочно дела вершить. Таков обычай. — Толкуйте… Скорее лишь бы. А то и впрямь мятеж пойдёт по царству. С Богом, идите к делам своим, бояре… И отрок поспешил к матери, чтобы ей рассказать про первый тяжкий урок государственной мудрости, полученный сегодня. |
||
|