"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)

Максиму—другу, которому я обязана и жизнью, и возможностью онончить эту книгу.

ГЛАВА 20. ПОБОИЩЕ

Бахирев ждал «их» и, еще не увидев, ощутил их присутствие. На повороте, с которого открывалась предзаводская площадь, скапливались рабочие. Все смотрели в сторону запасной транспортной проходной, и даже по спинам угадывалось волнение.

«Они». И, наверно, много», — понял Бахирев. На заводе не говорили: «Тракторы с пробоинами от сорвавшихся противовесов», — а говорили: «они». Так иногда говорят о тяжелой болезни — «она». Влажная от ночного дождя земля была исполосована следами тракторов.

Здесь, в стороне от проходной, заводские садовники устроили аллею, прозванную «Горячий цех». Георгины, оранжевые, как пламя, и сизо-багровые, как подернутое окалиной остывающее литье, гладиолусы, лиловые, как фитили над опоками, угольно-красный львиный зев расцветили землю… Цветы склонялись над лужами — следами ночного дождя, — и редкие палые листья плавали на синеватой глади. Все было исполнено утреннего солнца и ночной влаги, и все колыхалось под речным ветром. Тончайшая паутина, как сеть, брошенная в вездух, ловила лучи по-прощальному щедрого солнца.

Наконец он дошел до угла и невольно остановился, ошеломленный: «Тракторное побоище!» Площадка у транспортных ворот и начало аллеи были заполнены изувеченными тракторами. Грязные, зияющие пробоинами, с бессильно брошенными на землю тросами, они стояла под ясным небом, в разливе цветущих георгинов и гладиолусов.

Среди этой радости и блеска только тракторы были черны, мертвы, искорежены, они одни стояли как жертвы и свидетели каких-то невидимых битв. Края их металлических ран были измяты и изуродованы, и масло из пробитых картеров сочилось, как кровь из рассеченных сосудов.

Бахирев стоял молча. В годы войны он видел скопища танков, изуродованных врагами. Раненые, они ползли с поля боя на прицепе у тягачей и вот так же десятками стояли у ремонтных баз. Было горько, но было ясно, кем, когда и почему нанесены раны.

Сейчас нет войны. Какая же сила и в каких беспощадных сражениях рвет чугун и сталь мирных тракторов на мирных пашнях?

Бахирев опустился на ближнюю скамью. Во что бы то ни стало найти ответ на этот вопрос, заданный изувеченным металлом! Понять самую сущность происходящего!

Техническая причина была ему ясна: металл разрывают силы инерции, не принятые в расчет конструкторами.

Но это лишь узкотехнический, ответ. Открывшееся взгляду уводило мысли за пределы техники. Может быть, столь разрушительно действуют силы людской инерции, также не принятые в расчет? Ему вспомнился недавний разговор с Рославлевым. Да, было время, когда все мы радовались и гордились первенцами нашего машиностроения. Но теперь производственные мощности на пороге нового взлета, они требуют новых форм организации и задыхаются в старых. А мы не видим этого, мы все радуемся и все похваляемся. Но кто «мы»? Все? Нет! Такие, как Вальган, Бликин и иже с ними? Да, тем, кто ищет личного блеска, нужна атмосфера восхваления! Жажда личноге успеха, личного благоденствия, личного блеска во что бы то ни стало — разве не приобретает она разрушительной силы, если ее заранее не предусмотреть и не обезвредить? Люди, не озабоченные жизнью народа, при каждом повороте истории во имя личных интересов будут славословить все и вся, будут угодливо забегать вперед и доводить до крайности, до своей прямой противоположности каждое благое начинание. Такие и превращают благо во зло, преимущество в изъян, естественную радость в порочную самоуспокоенность и законную гордость в преступное зазнайство. Он повторил привычную и точную формулировку: «Противоречие между нашим социалистическим бытием и тем, что мы называем пережитками капитализма в сознании».

Марксисты за отдельными фактами умеют видеть внутренние, глубинные процессы общественного развития и определить линию действия коммунистов. Разве, по-ленински анализируя жизнь, мы не обязаны взглянуть в глубь вот этих пробоин на тракторах и определить и глубинные их причины и линию партийного действия? Инертные силы старого — достаточно ли мы учитываем их и берем ли в расчет при решении конкретных народнохозяйственных задач? Но как взять в расчет и обезвредить силы людской инерции? Поставить Вальганов и Бликиных под повседневный контроль коллектива? Сманеврировать рублем так, чтобы их личная выгода стала в прямую зависимость от самого главного для народа — от роста производительности труда? Может быть, при таком расчете инертные силы старого в сознании людей будут обезврежены?

Машина Чубасова остановилась у аллеи. Он зашагал по первым палым листьям, еще ярким и крылатым, молча кивнул и стал рядом с Бахиревым.

Сотни рабочих шли мимо живой могилы тракторов и оглядывались на тех двух, кто технически и политически отвечал за аварии, разразившиеся над заводом. Легкий, солнечно-желтый кленовый лист упал и осторожно, как пластырь, лег на край пробоины. «Пластырями не поможешь», — подумал Бахирев, глядя на этот лист. Он поднялся со скамьи и тихо сказал Чубасову:

— Остановить производство.

Он твердил об этом второй месяц, и каждый раз ему самому было трудно выговаривать эту фразу. Остановить живую, пульсирующую жизнь завода, остановить полноводное движение конвейера, остановить эти потоки людей.

— Даже война не остановила производства, — ответил Чубасов.

— Остановить выпуск продукции, — уточнил Бахирев. — Делать все. И собирать на конвейере все, но не ставить противовесы на коленчатые валы.

Они сели на скамейку, словно перед лицом этих искореженных и обвиняющих тракторов вопрос становился и яснее и острее.

— Но все аварии—на тракторах весеннего выпуска, — сказал Чубасов, — все до противоусталостной резбы. В тракторах последней серии не было обрывов.

— Один был. Будут еще.

— Но почему не летят на втором заводе?

— Будут лететь. У них технология выше, поэтому и дефекты конструкции выявятся позднее. Но рано или поздно все-таки выявятся…

Чубасов смотрел на легкий кленовый лист, весь в переходах от зелени к золоту, от золота к багрянцу, весь в тончайших прожилках, и упорно думал. Бахирев идет против фактов. Против жизнью поставленного массового эксперимента. Что говорит в нем? Слепое упорство маньяка? А вдруг та проникновенность, что свойственна таланту? Эти две крайности внешне сходны. Как разобраться? А разобраться необходимо. Упорство маньяка — это ярчайшее проявление косности, место которому не на заводе, а в психиатрической больнице. Талант—это драгоценный двигатель, который партия направляет. За маниакальность говорит тупая, не подкрепленная фактами уверенность. За талант — и дотошность, и широта мысли, и трудолюбие, редкое даже на нашем заводе, заводе трудолюбцев. Разве в нашей промышленности нет редких талантов? А может, ты сидишь с таким талантом на одной скамейке и размышляешь о том, не засадить ли его в психиатрическую лечебницу? Что делать? Выжидать? Но Ждать нельзя. Противовесы летят. Действовать? Но как действовать, когда еще нет ясности в основных причинах и возможных последствиях?

Чубасов задумался о сложнейшем искусстве партийного руководства. Каких противоречивых качеств требует оно от человека! Отвага и осторожность, доброта я беспощадность, железная личная убежденность и восприимчивость к мыслям тысяч людей, способность зорко видеть все вокруг и ни на секунду не терять из поля зрения основной цели — все это должно быть слито в один твердый, все одолевающий сплав. Как одолеть катастрофу с противовесами? Остановить производство? Бред. Но вдруг этот маньяк прав? Вдруг весь завод из-за просчета в конструкции противовесов работает на возврат, на эти вот пробоины?

— Послушай, — сказал он осторожно. — Предположим даже, что вы с Рославлевым правы. Предположим, надо менять конструкцию. Ну, а как быть с теми тысячами тракторов, которые уже вышли в поле и на которых, по твоему мнению, вот-вот полетят противовесы?

— Снять с них противовесы. Пусть работают без противовесов.

— Без противовесов износ больше.

— Пусть будет больше износ, но не будет непоправимых аварий. Из двух зол меньшее…

— Чтобы снять противовесы с тысячи тракторов, разбросанных по всей стране, надо вовлечь несколько министерств — наше министерство, Министерство сельского хозяйства, Министерство совхозов. Нужно вмешательство Совета Министров.

— Нужно, — согласился Бахирев. — Необходимо добиться снятия противовесов. Иначе они все равно полетят. Я убежден в этом.

Бахирев впервые увидел, как наливается густой, темной кровью неизменно спокойное лицо Чубасова.

— Но если ты убежден, так какого рожна ты тут сидишь! — закричал Чубасов, и Бахирев впервые услышал, как Чубасов выругался. — Что ж ты думаешь, Совет Министров и три министерства так враз и запляшут по твоему слову? И в самом деле маньяк!

— Постой, постой! Что ты? Что, по-твоему, я должен делать?

— Экспериментируй, испытывай, убеждай, доказывай всеми способами. Послал ты на испытание хоть один трактор без противовесов? Нет! А хочешь предложить, чтобы на тысячах тракторов снимали противовесы!

Никогда еще он не смотрел на Бахирева с такой злостью, и никогда еще не чувствовал в нем Бахирев такого горячего соумышленника.

— Испытывать, доказывать — это же месяцы!

— А ты как думал? Если б ты был человеком, ты бы уже давно испытал и доказал! Вон они, месяцы, упали, и нет их! — показал он на опавшие листья.

— Как же я мог один? Ведь даже ты…

— Что я? Специалисты держатся прямо противоположных точек зрения. Я хочу знать истинное положение. И я требую: докажи, убеди! А что ты приносишь, кроме филькиных грамот? И предлагаешь, чтоб на основании этих грамот остановили массовое производство и сняли противовесы на тысячах готовых машин! А твоим бумажонкам противостоит жизнь! Целый завод, который работает на той же конструкции и не знает летающих противовесов, — это весомо? Так дай же ты такое, чтоб перевешивало! Убеди, если сам убежден!

Они спорили, а осенние листья, еще легкие и медлительные в полете, чуть слышно прикасались к их плечам и коленям.

— Срочно и широко обсудим на парткоме. Поможем тебе ускорить испытания. Как специалист, убедительно, весомо документируй свою точку зрения… Чтоб не филькина грамота. Чтоб было тебе с чем ехать в Москву, в министерство, в ЦК.

В этот день Бахирев отдал приказ: у десяти тракторов испытательной станции снять противовесы и регулярно вести точную проверку изнашиваемости параллельно с контрольной партией. В этот же день он отдал распоряжение об изготовлении еще десяти опытных двигателей с новой конструкцией противовесов и о срочном испытании их в лаборатории и на испытательной станции. В этот же день он написал еще письма директору и в министерство, требуя немедленно прекратить производство тракторов с прежней конструкцией противовесов. Вальган отменил его распоряжения.

Чубасов прошел к Вальгану. Всегда мягкий и осторожный, парторг едва поздоровался и начал с вопроса, поставленного в лоб:

— На каком основании ты отменил распоряжение о срочном и массовом испытании новой конструкции противовесов?

Так необычен был его жесткий тон, что Вальган встревожился: «Что с ним? Звонили из ЦК? Дали «команду?»

Вальган мягко улыбнулся, пододвинул открытый портсигар.

— Закуривай. Ты советовался в ЦК?

— ЦК за тысячу километров. Там не видно всего того, что видим мы. Если я позвоню, они спросят совета у тех, кто видит.

«Ложная тревога», — успокоился Вальган. Он дружески улыбнулся.

— Если нас спросят, скажем, как оно есть. Вся эта возня с конструкцией не больше, чем маневр, с помощью которого Бахирев хочет уйти от ответственности.

Чубасов настаивал с непривычной непреклонностью. Вальган взял портсигар и захлопнул так энергично, что крышка щелкнула на всю комнату. Он сразу без промаха ударил по самому слабому месту парторга:

— Парторг ЦК не вправе подменять директора в вопросах технического руководства. Любой парторг на вправе, тем более ты. Ты не инженер… — Слова щелкнули сухо и резко, как крышка портсигара.

Уязвленный Чубасов вскинул голову.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Развал производства, которому мы обязаны этими авариями, произошел в мое отсутствие. Ты присутствовал. Только твоя техническая неподготовленность тебя оправдывает.

Чубасов поднялся.

— Я высказал тебе точку зрения нескольких инженеров. Поставим вопрос на парткоме.

В парткоме Бахирева поддержали во всем, кроме предложения прекратить выпуск, и обязали Вальгана создать условия для испытания и проверки новых противовесов. Разлад в «треугольнике» завода стал еще ощутимее. Раздваивалась, распадалась на противоположные полюсы вся производственная жизнь. Никогда еще производство не развивалось столь противоречиво. С одной стороны, переорганизованные чугунолитейный и моторный цехи перестали быть узким местом завода, программа перевыполнялась, внутризаводской брак снизился, и в производстве ощущался перелом, за который Вальган слышал похвалы и получал премии. С другой стороны, страшный, невиданный брак, прозванный «летающие противовесы», нарастал с ужасающей быстротой — число рекламаций перевалило на пятую сотню. Казалось, две враждебные силы схватились в стенах завода в невидимой, но решающей схватке.

Вальган вел себя так, словно Бахирева уже не было на заводе. Главк и обком также не замечали главного инженера.

Бахирев случайно и стороной узнавал, что в кабинете директора происходят совещания с представителями обкома и министерства. Когда он требовал объяснений, Вальган уклончиво отвечал:

— Это же так… неофициально.

Бахирев чувствовал, что его упорно отстраняют от заводских дел. Это вселяло тревогу. Тракторов с пробоинами скапливалось то больше, то меньше, и каждое утро Бахирев просыпался с одной мыслью: «Сколько сегодня?!»


Дома он тоже не находил успокоения.

Под разными предлогами он задерживал Катю с детьми на юге до самой осени. Она вернулась цветущая и бесконечно далекая от всего, чем жил он. Оторвавшись за лето от заводских тревог и слухов, она думала, что ба-хиревские неурядицы улеглись со временем, и наслаждалась покоем своего обжитого, благоустроенного дома. Хорошие здоровые дети, молчаливый, надежный, как сама земля, муж, отлаженный, устоявшийся быт, положение жены главного инженера крупнейшего завода — все было у Кати. Ее домашняя работница отличалась старательностью. Тетя Нюра была деятельной и умелой помощницей. Катя могла и дома сохранять замедленный, пляжно-курортный ритм. Она могла и поздно встать я часами лежать на балконе с книгой. Бахиреву, считавшему секунды исполненной борьбы жизни, были чужды ее новые привычки.

Аня и Рыжик возмужали, стали еще воинственнее, и У обоих появилось новое, снисходительно-ласковое отношение к матери. К шуму сражений Ани и Рыжика теперь присоединился беспорядок, производимый Бутузом. Он гудел по-прежнему, но голос у него стал зычным, и прежний гуд по сравнению с теперешним казался кротким мышиным попискиванием. Кроме того, у Бутуза появилась тихая, но неуемная шкодливость. Аня и Рыжик воспитывали его совместными усилиями, лишь иногда, для виду, взывая к матери.

— Мама, мама! Ты посмотри, что он натворил в ванной! — кричала Аня.

Бахирев вместе с женой заглядывал в ванную. И умывальник, и пол, и стены, и сам Бутуз были залиты красными и фиолетовыми чернилами.

— Что ты тут делал?

— А-а-а! Я хотел красивые мыльные пузырики!.. У-у-у! Красненькие и синенькие! А-а-а!

— Вот я тебе покажу пузырики! — шлепнула его Аня. — Вот тебе красненькие! Вот тебе синенькие!

Рыжик действовал спокойнее. Под мощное гудение Бутуза он появлялся на пороге террасы и ломающимся баском, новым, усвоенным за лето снисходительным тоном бросал лежащей в шезлонге матери:

— Мама, прими вертикальное положение! Пойди и помажь его йодом!

— Что, он опять кричит? Что ты с ним сделал?

— Я дал ему раза ремнем и оцарапал пряжкой.

— Так можно изуродовать ребенка!

— А ты пойди и посмотри, что этот ребенок делает. Он сидит и стрижет твою чернобурку.

Катя вбежала в столовую. Бутуз сидел на полу и гудел с присущей ему старательностью. Рядом с ним лежали ножницы, валялись комки шерсти, и на ручке висела черно-бурая лиса с пролысинами. Катя схватилась за голову:

— Что ты наделал?! Что ты наделал?!

— Я хотел, чтоб гуще выросло!.. А-а-а! Ты же мне все лето стригла волосы, чтоб гуще росли!.. У-у-у! Я старался, как лучше! А он меня пряжкой! А-а-а! У-у-у!

Чем больше выходили дети из-под влияния матери, тем сильнее они тянулись к отцу. Если он походя касался рукой одной головы, две другие замирали в ожидании такой же ласки. Если он позволял кому-нибудь одному зайти к нему в кабинет, двое других вырастали как из-под земли. Если он находил для них полчаса времени, то маленький Бутуз и взрослые Аня с Рыжиком спорили, кому сесть ближе, и что есть силы, жались к нему теплыми маленькими телами.

У Рыжика появилась манера перебивать самого себя вопросом «да»? как будто он и говорил, и сам себя проверял, и что-то обдумывал во время разговора.

— Пап! В Китае есть коммунисты, да? И в то же время там держат капиталистов, да?.. Как же так можно?

— Папа, Чехословакия и Польша похожи по размерам, по климату, и демократические, и все такое, — говорила Аня. — А Витин дядя ездил за границу и говорит, что в Польше гораздо труднее, чем в Чехословакии. Почему это, папа?

Не успевал он ответить дочери, как сын уже спрашивал о своем:

— Пап, мы хотели организовать союз изобретателей, да? А Анна Васильевна говорит: «Организуйтесь в пределах пионерской и комсомольской организаций». А у нас в пионерах скучно… Какой интерес, да? Всех принимают! И плохих и хороших! Надо принимать тех, кто может изобрести интересное, да? Вот это было бы здорово!

— Папа, — перебивала Аня, — скажи, пожалуйста, почему стыдно, когда мальчик и девочка переписываются?

— Это ты о Вите? Зачем вам переписываться? Он живет через дом. Пусть приходит, разговаривайте сколько хотите.

— Он приходил, а тетя Нюра говорит: «Рано еще женихов приваживать». На той неделе он пригнел, а Бутуз как заорет: «Жених пришел!» Мне так стало некрасиво!

— Зачем же ты орешь по-дурацки! — упрекнул Бахирев Бутуза.

— Я обрадовался очень.

— Чему же ты обрадовался?

— К нам еще никогда женихи не приходили. Стоило Бахиреву полчаса посидеть с детьми, как они притихали на весь вечер, словно сами начинали стыдиться ссор и криков. «Они же хорошие дети! — думал он, — Только все, как это говорится, с ярко выраженной индивидуальностью. И никто этих индивидуальностей не направляет…»

Когда они были маленькими, Катя отлично ухаживала за ними — мыла, одевала, кормила. Теперь они сами умеют есть, мыться и одеваться. Они становятся маленькими гражданами. Им уже надо знать, почему в новом Китае «держат» капиталистов, почему в Польше живется труднее, чем в Чехословакии, почему скучно в пионерском отряде. И ни с одним из этих вопросов они не могут прийти к матери.

— Катя, — говорил он, — взялась бы ты за детей. Ведь в детском доме, где триста человек, не бывает такого бедлама, как в нашем от нашей троицы.

— Ну что я могу с ними сделать?

И он понимал: она действительно ничего не может.

Она не могла ни занять детей, ни ответить на их вопросы, ни стать для них авторитетом, ни вызвать их доверие.

— У нас на заводе читают лекции о воспитании детей. Ходила бы хоть на лекции!

Она покорно, но без интереса согласилась:

— Хорошо, я буду ходить на лекции.

Под предлогом переутомления и бессонницы он ночевал в кабинете и неприязненно дергался каждый раз, когда она входила. Ему тяжело было говорить с ней, по тому что приходилось старательно молчать как раз о том, что его заполняло: о «побоище» и о любви к Тине. И любой разговор с Катей становился ложью.

С возвращением семьи встречи с Тиной также утратили тот свет и покой, которыми они были наполнены. Тинины надежды на рождение сына оказались напрасными. Она сникла, погрустнела, стала замкнутее и молчаливее. А он уже не мог не видеть ее. Угасло душевное потрясение первой близости, по тем обнаженнее становилась физическая тоска. Бахирев вспоминал теперь не кузнечика и не ромашку, а то чувство, которое впервые захватило его с такой остротой и которое, едва открыв ему, отняли у него.

После приезда Кати Тина настойчиво порывалась прекратить тайные встречи. А его оскорбляло то, что она легко отказывается от них. Часы свиданий стали тревожными и полными обид. Любовь не прошла, но прошел ее праздник, начинались ее жестокие будни. Вдобавок осень брала свое, и сентябрь, как бы вознаграждая себя за ясные дни, по вечерам громоздил тучи и лил дожди.

У Тины и Дмитрия не было пристанища, и дождливыми вечерами, досадуя и страдая, они, как подростки, скитались по чужим парадным и лестницам.

Среди десятков лестниц, обследованных ими, подошли только три. В одной было малолюдно, полутемно и имелся подоконник, удобный для сидения. Но эту лестничную клетку портили звонкоголосые фокстерьеры, жившие во втором этаже. Стоило неосторожно пошевелиться или повысить голос, как фоксы заливались лаем, дверь открывалась и через цепочку высовывалась голова с козлиной бородкой. Человек смотрел поверх очков и для этого нагибал голову так, словно собирался бодаться. Под лай охрипших от злости фоксов козлобородый человек спрашивал Тину и Бахирева:

— Что вы тут опять делаете, молодые люди? Краснея, они пускались в бегство.

В другом парадном не было фоксов, но зато не было подоконников, и разговаривать приходилось стоя.

В квартирах, выходивших на третье парадное, жило несметное количество тощих кошек, которых то впускали, то выпускали. Кроме кошек в этом подъезде жил управдом в образе юной, но строгой особы, которая ходила взад и вперед и каждый раз сообщала, что посторонним стоять в чужих парадных воспрещается.

Придя на очередное свидание, мокрый от нудного вечернего дождя, Бахирев чертыхнулся.

— Черт побери! Мне не пятнадцать лет, чтобы шнырять по чужим парадным! Да и в мои пятнадцать не шнырял я по парадным.

— Ну, кончим, Митя, — страдающим голосом сказала Тина. — Кончим, родной, разве я не вижу, как тебе тяжело?

— Скажи другое. Скажи, что тебе тяжело.

— Ах, нет, я не о себе!

— Ну как же не о себе! Я рвусь к тебе. Вру. Бросаю самые неотложные дела. Тащусь по грязи в этот вонючий кошачий подъезд. И для чего? Для того, чтобы услышать: «Зачем ты пришел?»

— Митя, для меня даже такие наши встречи, даже в вонючем подъезде, — счастье. Но я не в силах видеть, как ты мучаешься.

Очередная кошка с шипением ворвалась с улицы и стала царапаться в дверь к управдому. Не дожидаясь появления управдома, Тина и Дмитрий быстро нырнули в темноту и под дождем перебежали из кошачьего парадного в собачье. Здесь надо было шевелиться осторожно и разговаривать как можно тише.

— Любовь должна приносить радость, — поглядывая на опасную «собачью» дверь, шептала Тина. — А для тебя…

— Почему ты' не хочешь, чтобы я где-нибудь нашел комнату?

— Но где? Как? Ах, и не в этом дело? Митя, к чему это приведет? Мы и так слишком привязались друг к другу. А если еще…

Тина боялась, что близость слишком захватит обоих.

— Ну, что «если»? — гневно спросил Бахирев, неосторожно повысив голос.

— Гав! — предостерегающе раздалось за дверью.

Они замерли, уповая на милость фоксов. Но фоксы были неумолимы, через минуту они уже вовсю лаяли а два голоса.

— Будь они прокляты! — сказал Бахирев, увлекая Тину из парадного.

На улице под каплями мелкого дождя он остановился и продолжал:

— Ну что «если»? По крайней мере, сможем спокойно разговаривать.

Ему приходило в голову, что будь у него только Аня и Бутуз, он оставил бы их. Предать Рыжика он не мог. Но его оскорбляло то, что Тина не только ни разу не заговорила с ним о совместной жизни, но обрывала начатые разговоры на эту тему. Если бы она плакала, умоляла, просила, упрекала, кляла, все ему было бы легче, чем это казавшееся холодным молчание.

— Ты не любишь меня! — жестоко говорил он, не чувствуя, как дождь стекает по лицу. — Очевидно, для тебя это просто: вот так сблизиться, потом отшвырнуть!

— Тебя? Отшвырнуть? Такого, как ты? Боже мой!

— Если бы я тоже был из таких! Но я… У тебя даже мысли не возникло о том, чтобы быть вместе. Ты не хочешь этого.

— Не хочу… — Он услышал, как она сглотнула рыдание. — Да, не хочу. Разве я не знаю, разве я не понимаю тебя! Сейчас ты живешь с ними и тоскуешь обо мне. Но если ты будешь жить со мной, ты каждую минуту будешь тосковать о… о Рыжике. Митя, Митя, разве я не знаю тебя?

Она заплакала. Она плакала при нем впервые, и слезы ее сразу смягчили Бахирева. Он обнял ее.

— Ну, не плачь, ну, прости! Я скоро сам начну плакать от этой собачье-кошачьей жизни!

А у нее уже ничего, кроме такой жизни, не было. Ни сына, ни мужа, ни дома, ни чистой совести, ни былого спокойствия, ни прежней себя.

Только любимое лицо, которое она даже разглядеть не могла, только жадно ощупывала в темноте. Только непрерывное ожидание: вот она соберется с силами, вот он образумится, вот приедет Володя — и все будет кончено. Она останется одна. Она и мысли не допускала о том, чтоб увести его от семьи и обречь троих его детей на сиротство, испытанное ею самой. Ока знала: если б даже она пошла на это, он сам не найдет ни покоя, ни счастья вдали от Рыжика. Слишком сильны были все его привязанности, слишком глубоко вкоренилось в него чувство ответственности за судьбу тех, кого он вызвал к жизни.

А видеть его рядом с собой неспокойным, несчастливым, тоскующим о других — этого не позволяли ей ни ее гордость, ни ее любовь. Она знала с самых первых минут — им не быть вместе. Ей суждено одиночество. И пока неизбежное не наступило, она жадно впитывала прощальные минуты короткой близости. Можно было хоть обнять его, хоть услышать его горячие, сбивчивые, несправедливые упреки. Скоро не будет и этого.

Он раздражался, тосковал, ревновал неведомо к кому, мучился сам и мучил ее, но он по-мужски по-прежнему жил своей работой со всею силой страстей и мыслей. В ней слишком сильно было женское начало. В дни своей женской катастрофы она не могла думать ни о чем другом. Перестройка завода, ЧЛЦ, кокиль — все то, что недавно захватывало их обоих, что дало первый толчок их дружбе и высокое, полное звучание их первому, еще чистому чувству, все отошло от нее, все стало ей безразлично. Только в силу природной добросовестности продолжала она старательно работать на заводе. Успехи не приносила ей прежней живой радости, так же как неудачи не приносили прежних огорчений.

В эти прощальные дни подлинная жизнь ее сосредоточилась не в цехах и не дома, а в чужих парадных и на перекрестках дождливых осенних улиц.

Тревожные встречи с Тиной, ложь и пустота в собственном доме, скопление изувеченных тракторов на заводе — все это тройным гнетом ложилось на его плечи. Отрадой было лишь то, что план-максимум месяц от месяца становился все реальнее. Он пробивался отдельными и немногими ростками — пескодувной машиной в стержневом, конвейером мелкого литья в литейном, новыми станками в моторном, первыми на заводе участками металлокерамики и точного литья.

Эти первые и редкие ростки еще не оказывали большого влияния на все производство, но они существовали, росли, и пестовать их было счастьем Бахирева. Он понимал непрочность и этого своего счастья, и все же удар был нанесен неожиданно.

Этот день поразил его простотой, как поражают своей обыденностью часы и минуты, предшествующие большим катастрофам.

Он спозаранку пошел на завод и прежде всего заглянул на площадку, где стояли «они». «Их» было пять, пробоины их зияли, но в этом уже не было необычного. С площадки он, как всегда, заторопился в экспериментальный цех. В просторном цехе-лаборатории привычно гудели моторы на испытательных стендах и привычно спорили инженеры о тепловом процессе, над которым работали.

— Как противовесы? — спросил Бахирев, но инженеры даже не услышали его.

— Непосредственное впрыскивание экономичнее вихревого смесеобразования. А экономичность — это основа всего! — говорил один.

— Экономичнее, но капризнее в эксплуатации! — горячась, возразил другой. — В Америке же сплошь вихревое.

— Америка нефтью богата, — не мог не вмешаться Бахирев. — У них другой гвоздь — себестоимость. Им лишь бы подешевле, лишь бы выбить конкурентов с мирового рынка. А в Англии топливо привозное, у них весь парк на непосредственном. Оно экономичнее и, значит, в конечном счете прогрессивнее. — И, оборвав себя, он спросил о том, ради чего пришел: — Как противовесы?

Инженеры неохотно перешли от темы, занимавшей их и имевшей мировое значение, к противовесам. На машине, недавно приспособленной для проверки усталостной прочности, первый раз испытывались старая и новая конструкция крепления противовесов.

— Полюбуйтесь, — скучая, один из инженеров подал Бахиреву старый противовес. — Не выдерживает пульсирующей нагрузки.

Бахирев оглядел тяжелую скобу: те же самые вмятины на щеках противовесов, та же сглаженность на поверхности обрыва болтов. Противовес новой конструкции не оборвался. Шляпки «гриба боровика» сидели на коленчатом валу так же незыблемо, как в первый день,

— Видали? — обрадовался Бахирев. — Если и дальше все испытания пойдут так же, то через несколько месяцев все будет доказано. Недооцениваете вы этой работы!

Но инженеры уже вернулись к прерванному разговору. Противовесы были для них лишь досадной прихотью главного.

«Что с них возьмешь, с тепловиков?» — усмехнулся Бахирев и заторопился к себе.

В кабинете его дожидалась женщина — специалист по металлокерамике. В манерах и костюме ее проглядывало странное сочетание комсомолки тридцатых годов и старой девы. Она жаловалась на то, что директор отменил распоряжение Бахирева о выделении помещения для цеха металлокерамики. Он позвонил Вальгану.

— Ничего, разместятся в бывшей цеховой кухне, — сказал Вальган и оборвал разговор.

В этой отрывистой фразе подчеркнуто корректного в последние дни Вальгана послышался первый сигнал бедствия. Вечером пришел Чубасов, и Бахирев, не поздоровавшись, радостно сказал:

— Я тебе звоню весь день! Ты где был? Ты знаешь, первые испытания «гриба боровика»… — Он взглянул на бледное, каменное лицо парторга и осекся.

— Митя… — сказал Чубасов; никогда прежде не называл он Бахирева полуименем. — Митя, два часа назад в министерстве подписан приказ о твоем снятии.

Бахирев не успел ни удивиться, ни возмутиться — так мгновенно наступило ощущение конца.

— Я сделал все, что мог, — продолжал Чубасов. — Отстаивал, послал протест. Пока я бессилен. Завтра вылетаю в Москву.

— Мотивировка? — глухо спросил Бахирев.

— Оказывается, сразу После бюро обкома Вальган написал в министерство. Он ставил вопрос ребром: он или ты! Письмо Вальгана, решение бюро обкома… Это весит. Но с этим я бы еще потягался. Не это главное. Главное — «они»… — Чубасов кивком указал на стену.

Площадка, где скапливались изувеченные тракторы, не видна была за стеной, но Бахирев понял парторга. Он представил себе прорванный, металл, брошенные на землю тросы, лепешки противовесов с вмятинами на щеках, с оборванными болтами.

— Кто-то должен за них отвечать, — продолжал Чубасов. — Слишком много фактов против тебя.

«Добит… Добит противовесами!»

Бахирев не помнил, как прошли три следующих дня. На четвертый пришел письменный приказ и вернулся из Москвы Чубасов. Он, не заходя к себе, прошел к Бахиреву, и по сумрачному липу его Бахирев догадался: «Не смог». Он не смог перетянуть груз сотен противовесов, не смог оправдать урона, которому не было оправдания.

Бахирев и сам понимал: кто-то должен ответить. Он не предвидел, что этим «кто-то» окажется он сам. Как будто все было справедливо — он, главный инженер, отвечал за все происходящее на заводе, он не сумел ни предотвратить, ни приостановить бедствия. Значит, он виноват, и ему надлежало терпеливо принять заслуженную кару. И все же он знал, что он не виноват. Вальган и Бликин были стеной, о которую разбивались все его усилия. Эта стена силою обстоятельств имела основательный фундамент — то, что на одноименном заводе при такой же конструкции крепления не сорвался ни один противовес.

Время перестало существовать как единое целое. В памяти сохранялись лишь обрывки дней. Он помнил собрания, на которых его имя склонялось Вальганом как имя преступника. Он помнил слезы и просьбы Кати: «Уедем. Скорее уедем! Обратно в Сибирь или куда угодно, только скорее отсюда!» Он помнил теплые тела притихших детей, сбившихся возле него табунком, и уверенность Рыжика: «Ты не виноват, папа, ты все равно докажешь». Он помнил нежные и холодные глаза Тины, ее слова: «Только не теряйся. Я видела людей в худшем положении, и они не теряли достоинства. Не торопись с решением. Обдумай спокойно». Запомнил он рассвет над искалеченными тракторами. Его пригнала туда бессонница.

Солнце еще не взошло, и мир с уснувшими красками был одноцветен. Под пепельным небом серели посыпанные песком дорожки. Одинаково темнели и отцветающие георгины и стоявшие возле них изувеченные тракторы. «Разбомбили нас с вами, — мысленно разговаривал он с тракторами. — Я уеду. А вы? Черные тросы на сером песке тянулись к нему, как руки.

К тому часу, когда огнем вспыхнуло первое, самое высокое облако, Бахирев принял решение, самое мучительное из всех возможных: «Остаться. На любой должности, В любом качестве. Лишь бы закончить испытания. Пусть в неурочное время. Просить Вальгана? Просить смиренно, как побежденный победителя? — Вся унизительность этой просьбы встала перед ним. Он отмахнулся: — Какое мне дело до Вальгана? Какое мне дело до самого себя? Завод. Тракторы».

Утром он пришел к Вальгану. Как обычно, с утра кабинет директора был полон людьми. Вальган на минуту оторвался от оживленного разговора с инженерами.

— Дмитрий Алексеевич, вы уже знаете? Все необходимое за неделю передадите Уханову. И прошу приступить к сдаче незамедлительно.

Вальган говорил, не глядя, не видя, не замечая Бахирева, как говорят слуге, пустоте, ничтожеству. Едва закончив, он уже весело обернулся к окружавшим его:

— Как это они не сделают? Заставим — и сделают.

Бахирев уже не существовал для него. Только Вальган умел превратить человека в прах фразой или взглядом. Бахирев сел. Терпеливо и безропотно ждал он той минуты, когда можно будет вставить, слово в бивший ключом разговор. Но говорили все оживленнее. Вальган не видел его, а остальные смотрели с недоумением. Наконец он потерял терпение.

— Семен Петрович… — Все умолкли и обернулись к нему. — Семен Петрович… У меня к тебе… к вам разговор.

— Вы видите, я занят. Зайдете позднее.

Как он знал этот ледяной звон в тоне Вальгана! Зайтя позднее? Еще день-два томиться в неизвестности? Еще раз пережить это унижение?!

— Я должен сейчас… Я прошу оставить меня на заводе… В любом качестве…

В кабинете воцарилась тишина. Даже Вальган умолк на мгновение — обдумал неожиданную просьбу.

— Не считаю целесообразным, Дмитрий Алексеевич. Ни для себя, ни для вас. — Он говорил почти дружественно, очевидно не хотел никаких осложнений. — Да и в качестве кого я вас могу оставить? Вы же сами знаете — у нас вакантна только должность сменного. Не сменным же инженером мне вас назначить?!

— Пусть сменным…

Все, кто был в комнате, затаив дыхание слушали, как бывший главный умоляет директора. Вальган, почуя новые неприятности, нахмурился.

— Не понимаю! Зачем вам это? Вы можете вернуться в Сибирь, куда вы так стремились год назад! Вы можете, наконец, устроиться на любом заводе в нашей области! Но остаться здесь! — Он высоко вскинул красивую голову, бросил сквозь зубы: — Есть же у вас самолюбие!

«Как объяснить, что есть вещи, которые выше самолюбия?» — в тоске думал Бахирев.

— Если я виновен, я не могу уйти, пока не исправлю сделанного. — Он при всех признавал спою вину, он шел и на это унижение. — Я не могу уйти, пока не прекратятся аварии.

— Аварий не было до вас… не будет и после вас… Вальган наносил пощечину за пощечиной, беззлобно,

нехотя, как бы говоря: «Не стал бы связываться, да ты сам набиваешься». Он не снисходил до того, чтоб наслаждаться победой. Он сбросил Бахирева щелчком и уже не хотел думать о нем. Чтобы прекратить ненужную сцену, он сказал:

— Я не люблю половинчатых решений. Уханов ждет вас… Пройдите к нему…

Отказ был полный и безоговорочный. Медленно шел Бахирев по знакомой дорожке. В коридоре он столкнулся с Чубасовым. Неверная, не бахиревская походка, бледное лицо с осевшими щеками испугали Чубасова,

— Дмитрий Алексеевич, ты что?

Впервые бахиревские тяжелые, всегда полуопущенные веки поднялись. Глаза оказались большими, беспомощными в своей неприкрытой тоске.

— Я не могу уйти с завода… Я должен хотя бы доработать конструкцию. Я был у Вальгана… просил оставить меня здесь…

— Кем?

— Хотя бы сменным.

— Ты готов пойти сменным?

— Кем угодно.

— Неужели он?..!

— Отказал..

Чубасов тихо, но грубо выругался. Потом он повернулся, бережно, как больного, повел Бахирева в свой кабинет, усадил его за стол, подал газеты. Раздавленный собственным унижением, Бахирев не прекословил.

Он сел за стол и взял в руки газету.

— Ты завтракал? — почти весело спросил Чубасов, — Маруся, — крикнул он секретарше, — принесите Дмитрию Алексеевичу завтрак из буфета!

Быстро и с особым оживлением, насвистывая и улыбаясь, он сделал какие-то свои дела — разобрал почту, позвонил по телефону. Бахиреву показалось, что он даже веселее, чем обычно. Когда секретарша принесла завтрак, Чубасов сам подал его Бахиреву.

— Ты сыр любишь? Швейцарский, с острецом… К ветчине горчица… Ну, сиди, ешь, пей, читай газеты! Не смей отсюда никуда выходить! Жди меня тут. Понял?. Чтоб с места не вставал.

Он вышел и сказал секретарше:

— В кабинет ни души не впускайте — там занимаются. Секретарша, издавна знавшая Чубасова, удивилась:

он смотрел отсутствующим взглядом, беспечно насвистывал в рабочее время и все поддергивал кверху рукава пиджака, будто освобождая руки.

Чубасов двинулся к Вальгану с тем самым чувством, с каким в давние времена он выходил на ринг.

— Срочное дело, — сказал он Вальгану таким тоном, что тот поторопился отпустить всех.

Ожидая, Чубасов не шевелился и не поднимал ресниц—боялся утратить частицу того запала, с которым вошел.

Вальган посмотрел на длинные опущенные ресницы парторга. — Я тебя слушаю, Николай Александрович.

— Бахирев хотел остаться на заводе хотя бы в качестве сменного. Ты отказал. Почему?

Вальган пожал плечами.

— Мы с ним не сработаемся ни в каких качествах. Разве тебе не ясно?

Темные ресницы дрогнули, по не поднялись. Чубасов упорно смотрел вниз.

— Мне ясно, что кроме тебя и его есть еще завод. Интересы завода. Он это понимает, ты — нет.

Тон был открыто осуждающий, непримиримый. Вальган не привык, чтоб с ним разговаривали таким тоном. Он вспыхнул:

— Интересы завода требуют спокойной рабочей атмосферы. Я не желаю терпеть на заводе человека, который точит нож на весь коллектив!

Ресницы медленно поднялись. Цепкий, прицеливающийся взгляд, сжатые губы, напряженные ноздри. Вальган никогда не видел парторга таким.

— Можно не сработаться, — тихо сказал парторг. — Можно ошибиться. Но по ошибке не увидеть того, что он заканчивает необходимое для завода дело, — нельзя. Не увидеть этого можно, только если сознательно закрыть на это глаза. Только если наплевать на интересы завода.

Это было слишком. Вальган почти с радостью почувствовал приближение одной из тех гневных вспышек, о которых долго потом шептались на заводе. Лицо наливалось огнем. Руки отяжелели.

— Ну… хватит… — слова падали глухо в тишине большого пустынного кабинета. — У меня тоже есть нервы… С его помощью они достаточно истрепались… Дайте мне работать спокойно!

— Он будет тихо делать свое дело. Дело нужное.

— Хватит! — кулак Вальгана опустился на край стола, голос загремел. — Директор здесь я, и мне инженер Бахирев не нужен!

Вальган не злоупотреблял громовыми раскатами, потому что знал их действие: тот, на кого они обрушивались, обращался в ничто, а за дверьми замирала секретарша, затихали посетители в приемной, уборщицы начинали говорить шепотом. Но Чубасов, казалось, только и ждал этого раската и возможности ответить на него. Кулак его опустился на толстое стекло с такой силой, что оно треснуло.

— Тебе не нужен инженер Бахирев, а партийной организации нужен коммунист Бахирев! И с партийного учета я его не сниму!

Ответный крик и треснутое стекло мигом отрезвили Вальгана. Дело оборачивалось серьезно. Еще одно обсуждение в парткоме, в райкоме, в обкоме и черт знает где. Его нежелания оставить Бахирева сменным никто не поддержит. Серьезные дела Вальган всегда решал трезво. С присущей ему приспособляемостью и самообладанием он немедленно погасил свою запальчивость и засмеялся.

— Ну, стоило из-за этого стекла бить! Пусть идет сменным, если ты мне гарантируешь, чтоб никакой закулисной возни, никаких подвохов. Я же одного хочу — нормализовать обстановку. Ну где такое стекло достанешь? — укоризненно вздохнул он, будто сломанное стекло было самым главным из случившегося, а остальное не стоило упоминаний.

Когда Чубасов вернулся к себе, Бахирев сидел над нетронутыми бутербродами, сложив руки на коленях, з позе пай-мальчика.

— Останешься на заводе. С первого пойдешь сменным. В моторный цех, — сказал ему Чубасов.

Бахирев поднял голову.

— Ты договорился с Вальганом?

— Договорился… — Чубасов потер ушибленный кулак о колено.

Сменные инженеры обслуживали вечерние и ночные смены, заменяли отпускников и заболевших — на эту должность назначались или самые молодые, или самые неспособные люди.

В эти дни унижения Бахирев чувствовал себя человеком только возле Тины. Но и она, казалось, не знала к нему пощады:

— Еще раз увижу такого жалкого — разлюблю!

И он улавливал в ее словах реальность угрозы. Она удивлялась:

— Не понимаю — чего ты раскисаешь? Ты сам поверил в твою виновность? Ты так дорожишь званием главного? У тебя отняли руки, ноги, голову? Ты знаешь, что не виноват, и твоя голова при тебе. Не понимаю — зачем раскисать?

Постепенно ему самому начинало представляться, что ничего катастрофического не произошло.

В холод и ненастье осенних вечеров он нес к ней свое горе и у нее искал утешения. Слепо, упрямо, неизменно он, опальный и изгнанный, топал к ней пустынными переулками, чтобы полчаса постоять возле нее под покровом чужих парадных. Она не могла видеть его таким бесприютным и неприкаянным. Однажды, уже потеряв надежду, Бахирев уныло твердил ей:

— Я хочу наконец разговаривать с тобой под нормальной человеческой крышей.

Ока ответила:

— Хорошо…

Она и жалела его и подсознательно искала для себя оправдания в этой жалости. Она говорила себе: «Все вокруг него сейчас рушится. Как я могу хоть в чем-то отказать ему в эти дни? Пока ему плохо, я буду с ним. Все равно моя семейная жизнь кончена.

А самой ей казалось пределом счастья быть возле него, не пугаясь прохожих, не таясь по темным углам.

У него был обдуманный заранее план. В рабочем поселке соседнего завода жил отчим его товарища по Сибири, тяжко раненного на воине и недавно умершего от последствий ранения. Бахирев все время помогал другу, а после его смерти помогал и старику.

Простившись с Тиной, Дмитрий поехал прямо к старику. Сперва он попробовал соврать, сказал, что снимает комнату для женщины-инженера. Потом увидел, что вранье не получилось, и махнул рукой.

— Если можешь, дед, не спрашивай. Скажу тебе одно: это не баловство. Ты меня знаешь. А я и мальчишкой бабами не баловался. Если поможешь, считай, что я тебе обязан жизнью.

Старик молча провел его во вторую, заднюю половину дома. Закоптевшие и отсыревшие стены потеряли цвет, и открытки, украшавшие их, были оплетены паутиной.

Зато здесь был отдельный ход с заднего двора и рядом надежный одинокий человек. Где еще отыщешь такое убежище?

Он купил в комиссионном магазине кое-какие вещи. Сам вместе со стариком сорвал открытки и обмел паутину.

Впервые он ввел сюда Тину со страхом: как-то отнесется она и к комнате и к его стараниям? Она не заметила ни того, ни другого. Она узнала незнакомое счастье: жалеть любимого, видеть его, сильного в часы слабости, стать его опорой и отрадой, чувствовать себя необходимой ему, как дыхание.

— Пусть это временно, — говорила она ему. — Все равно это самое счастливое время моей жизни. Даже горе оборачивается счастьем. Если б тебе не было так трудно, я не смогла бы стать такой нужной тебе…

Он снова поражался тому, какой разной она может быть.

— Я боюсь тебя, — сказал он ей. — Боюсь потому, что ты не насыщаешь. Все всегда считали меня неразговорчивым. А с тобой я никак не могу наговориться… Я не любил путаться с бабами. Брезговал и бабниками и всем этим… А от тебя вот не могу оторваться. Я всегда считал, что работа — это главное, а женщины — дело десятое. И вот с тобой забываю обо всем.

«Что бы потом ни случилось с нами обоими, пусть хоть будет что вспомнить, — думала Тина, — и пусть он забудется хоть на час».

Он уходил от нее, больше чем когда-либо потрясенный и прикованный ее любовью.

…Наступил день, когда он впервые пошел на завод в качестве сменного инженера. Издали этот день казался легче. Но пришел срок идти на завод в толпе тех, кто вчера знал его главным, кто был свидетелем его поражения и позора, кто смотрел на него как на заслуженно смещенного виновника бедствий, и он, сжавшись к усилием воли выравнивая шаги, шел, как на казнь. «Кто я и что я для этих людей? — размышлял он. — Тот, что на карикатуре, — вихрастый бегемот с амурами-противовесами над головой, с тракторным ломом за плечами». Он шагал так, словно волок за собой тысячетонный груз изувеченного металла.

Впервые ему предстояло идти не через директорскую, а через общую проходную. Ему не повезло. Когда он подходил к заводоуправлению, подъехали две машины. Из одной вышел Вальган, а из другой «врид главного» Уханов. Они весело взбежали по широким ступеням директорского входа, и оба оглянулись. «Медленнее, — говорил себе Бахирев, — не торопиться. Ровнее шаг. Раз, два. Раз, два. Прямее спину».

— В четыре! — крикнул Уханов шоферу, поднял гибкую руку и растопырил четыре пальца. — Ты понял? В четыре! За полчаса довезешь до горкома?

— Плохо посыпают песком, — услышал Бахирев бархатный баритон Вальгана. Директор смотрел на цветник перед заводской площадью. — Я говорил, чтоб взяли другой песок. Этот, серый, не создает впечатления.

Они стояли на высоких ступенях, а Бахирев шел мимо. Странно было слышать ему их простые слова — по-прежнему шли совещания в горкоме, по-прежнему посыпали песком аллеи, а он уже не имел к этому никакого отношения, и ничто не изменилось после его ухода. Если бы покойники могли слышать и чувствовать, они испытывали бы точно такое же чувство скорбного недоумения от собственного бессилия. «Раз, два, — отсчитывал он шаги, чтоб не бежать, — раз, два».

Любопытные взгляды сторожили его повсюду, и он не поднимал глаз. Не глядя, подал он пропуск вахтеру и вошел в заводской двор. Еще одна неудача — Малютин. Тот пробежал, не поздоровавшись, не взглянув. Бахирев усмехнулся: «Не удостаивает даже торжествовать победу».

За спиной раздался голос:

— Дмитрий Алексеевич, одну минутку! — Его нагонял Василий Васильевич.

Старик поздоровался как ни в чем не бывало и озабоченно сказал:

— Как мы с вами намечали ставить вторую пескодувку, то правильно ли будет? Если по сегодняшнему дню, то как нельзя удобнее! Но если предполагать, что со временем встанет пескодувная линия, то у меня, другое соображение.

«Не знает он, что ли?» — подумал Бахирев и проговорил:

— Ведь я больше не главный инженер, Василий Васильевич.

— Так ведь я и не по званию, Дмитрий Алексеевич. Я в соображении деля. Вместе же с вами начинали… Может, зайдете в цех?

— Я думаю, это будет не совсем удобно.

— Эх, Дмитрий Алексеевич! Неудобно портки через голову надевать. Вы тут остались не потому, что вам здесь больно удобно оставаться. По соображениям дела вы тут остались. Мы так понимаем. А коли так, то и действовать надо по этой линии!

Дружеская твердость этого упрека заставила Бахирева остановиться и посмотреть в лицо старика. «Добрейшие усы. И это лицо я когда-то принял за лицо вора. Эх, убить, убить меня мало!» Он с трудом выдавил:

— Я вам позвоню. После работы…

Он подходил к моторному цеху. Надо явиться к своему новому начальству, Рославлеву. Ему вспомнилось, как он впервые вошел в кабинет Рославлева и краснолицый грубый мужчина даже головы не повернул, едва пошевелил щетинистыми бровями в ответ на приветствие главного инженера. А сейчас в этот кабинет приходится входить уже не главным, а изгнанным, из милости оставленным в сменных. Зык Рославлева доносился из-за двери.

«Мужик отличный, — думал Бахирев, — но рубака, жёсток, требователен, без всяких душевных тонкостей. Как у нас теперь получится?» Волнуясь, он взялся за дверную ручку.

В комнате было много людей. Рославлев сидел за столом, лицо его было налито кровью, он распекал кого-то. Увидев Бахирева, он оборвал себя на полуслове, усиленно заморгал и встал навстречу.

— Дмитрий Алексеевич! Проходи. Садись У нас тут разговор относительно шестишпиндельного.

Не прекращая говорить, он подвинул свой стул Бахиреву, а сам сел с краю. Когда Вальган приходил в цехи. он обычно садился на место начальника цеха, Бахирев же и будучи главным инженером не имел этой привычки. Тронутый жестом Рославлева, еще не понимая, как держаться, Бахирев неловко сел.

— Тут вот какое есть предложение, — продолжал начальник цеха. — Заменить одношпиндельную головку шес-тишпиндельной вот таким манером. Или таким…

Он набрасывал схемы, а Бахирев понимал: Рославлев дает ему время оправиться, незаметно и мягко помогает войти в круг новой жизни.

— Я полагаю, по второй схеме лучше, — негромко произнес Бахирев.

— Так вот, ребята, — решительно сказал Рославлев рабочим, — Дмитрий Алексеевич считает, что по второй схеме лучше. Так и будем делать, как он советует.

И снова мгновенно вспомнилось Бахиреву его первое появление в этой комнате. «Если вы считаете, что так нужно, то вы и делайте», — не задумываясь, обрезал тогда Рославлев главного инженера.

Бахирев не был склонен к нежностям, но сейчас ему хотелось обхватить и стиснуть до боли краснолицего, щетинистобрового великана со звероподобным, зычным голосом.

Шло обычное цеховое совещание, но за каждым словом Бахирев чувствовал — не один Рославлев, но и другие твердо а спокойно подчеркивают свое к нему уважение и стараются незаметно облегчить этот трудный для него час.

Совещание закончилось, и Бахирев с Рославлевым остались вдвоем.

— Я для тебя тут оборудовал, — сказал Роолавлез, а Бахирев заметил в углу стол, которого раньше не было.

Бахирева позвали к телефону.

— Дмитрий Алексеевич? — Он узнал голос Сагурова. — Мы тут беспокоимся насчет пескодувки. Хотелось бы посоветоваться. Когда к нам заглянете?

— Так ведь я теперь не главный инженер.

— От всего, что прогрессивно, ниточки к вам тянутся. Вы в этом отношении для нас главней главного.

Никогда прежде Сагуров не говорил ему таких откровенно лестных слов и таким ласкающим голосом. Можно было подумать: льстит. Но зачем льстить изгнанному, снятому?

Едва повесил трубку Сагуров, как позвонила инженер по металлокерамике:

— Дмитрий Алексеевич, с трудом разыскала вас! Как же без вас металлокерамика? Порошок прислали некачественный. Надо посоветоваться.

Простые слова о керамическом порошке и не соответствующая им горячая сердечность в голосе. Положив трубку, он встретил улыбающийся взгляд Рославлева.

— Видишь? — назидательно и даже с непонятным торжеством сказал начальник цеха. — Главный инженер — это не звание! Это авторитет!

Ровно в девять ему позвонил Чубасов и бодро пошутил:

— Как ты там? Начальник цеха создает тебе условия?.. Даже стол поставил? Скажи ему, чтобы был на высоте. В конце смены приду проверить.

Телефон не умолкал. Молодой басок Зябликова, срывающийся на дискант, проговорил:

— Можно еще укоротить плечо рычага в креплении противовеса. Я сделал набросок. Когда принести вам, Дмитрий Алексеевич?

Разговор о противовесах и рычагах, а в баске, перемежающемся с дискантом, непонятная взволнованность И Бахирев в ответ уже с горькой сладостью повторил: — Ведь я же теперь не главный инженер.

Когда Зябликов повесил трубку, Бахирев растерянно оглянулся на Рославлева:

— Я не понимаю… Чего они мне звонят?

— Балбесина ты вихрастая! — зыкнул на него Рославлев. — И на самом деле не стоило бы с тобой так разговаривать, коли ты не понимаешь! Ты возьми в толк, что раньше не все тебя знали так, как я, к примеру. А теперь ты показываешь коллективу, чего ты стоишь. Все знают, что легче бы тебе уйти, что и место сыскал бы и должность поинтереснее сменного инженера. Шкодливый пес бежит с того места, где нашкодил. Ты не побежал. Ты остался. Ты нa все лихо пошел, лишь бы остаться! Значит, заводом дорожишь, делом дорожишь, значит, либо чувствуешь правоту, либо хочешь честно исправить ошибку. Понимают. Переживают за тебя. Люди ж ведь!

Бахирев стиснул железные рославлевские плечи.

— Митя, ты скажи, что тебе еще тут устроить? Ведь ты теперь вроде как бы подпольный главный инженер, А у меня вроде твоя подпольная штаб-квартира. Валяй предъявляй ко мне свои жесткие требования! — Рославлев басил, улыбался, шагал по кабинету, делая вид, что новая ситуация доставляет ему великое удовольствие.

Бахирев расчувствовался, молчал и смотрел на него влюбленно.

— Ну, что ты, право, Митя? — сказал Рославлев, смущаясь от его взгляда. — Ведь это — дело временное. Мы так это и понимаем. И я тебя серьезно прошу: предъявляй требования, говори, что тебе от меня надо для пользы дела.

— Я у тебя в кабинете рассиживаться не собираюсь, — улыбнулся Бахирев. — Ты забываешь, что я сменный инженер.

— Ну, ну, ну! — пробасил Рославлев. — В общем, я тебе скажу: ты парень правильный.

Он ушел. Бахирев, взволнованный, стоял у окна, пытаясь вникнуть в неожиданности этого утра. Из сборочного выползали тракторы. Он вспомнил свои первые дни на заводе и себя, одинокого, угрюмого, беседующего с трактором. Как он был противен тогда — мрачный, зазнавшийся! И какая ложь — одиночество! Тот, кто борется стойко, борется за нужное для народа дело, тот не может остаться одиноким! Наоборот. Только тот и познает дружбу: Даже на заводе, где он проработал полжизни, он не ощущал так, как сегодня, чистоты немногословного, почти фронтового товарищества. Это и понятно. Там не приходилось так бороться.

Освеженный, ободренный спустился он в цех. Ему предстояла еще одна задача — стать образцовым сменным инженером.

Это оказалось труднее, чем он предполагал.

Слабость вспомогательных служб, о которой он знал и раньше, теперь всей тяжестью легла на его плечи, выпачканные машинным маслом и копотью. Когда в разгаре работы останавливались станки и конвейеры и механики на многие часы затягивали ремонт, он сам вместе с ними лез под пол или под стайки, корчась, чувствуя, как грязный пот течет по лицу, и свирепо ругаясь. Но если ему удавалось отремонтировать станок лучше, чем механики, или провести свою смену лучше других смен, он радовался от души и замечал, что радостей на долю сменного инженера отпущено гораздо больше, чем на долю главного.

Катя тупела от недоумения, когда ее муж, низвергнутый и опозоренный, появлялся с довольным лицом и сообщал об отремонтированном станке как о значительном событии. Он зарабатывал меньше, чем когда-либо. Он не брал никаких сверхурочных и дополнительных работ, потому что все свободное время проводил в экспериментальном цехе.

Работы над испытанием противовесов были негласно прекращены Вальганом.

— Я не возражаю, пусть работают в свободное время, — говорил директор и загружал инженеров-экспериментаторов так, что у них не оставалось свободной минуты.

Дело осложнялось тем, что вечерами и ночами был занят Бахирев, а днем чаще всего были заняты испытательные стенды. Ему приходилось дожидаться часами, а зачастую самому и подготовлять многочасовые испытания, и вести их, и записывать результаты. Он проводил на заводе дни и ночи и приносил домой шестьсот рублей в месяц.

— Митя, невозможно прожить впятером на шестьсот рублей, — говорила Катя.

— Придется, пока я не окончу испытаний. — У нас нет мяса.

— Свари кашу.

— Нету молока.

— Нет, уж на молоко-то я зарабатываю, — пробовал он отшутиться.

— Но нет также масла!

— Нехай будет маргарин!

Он не воспринимал ее паники, и. Катя металась в одиночестве. Работать она не могла: у нее не было ни специальности, ни способностей, ни физических сил — ничего, что бы помогло получить место с хорошим заработком. Она отпустила домашнюю работницу и была бессильна справиться и с хозяйством и с детьми, которые ходили в разные школы, в разное время, всегда торопились, всегда ссорились и всегда были заняты неотложными делами.

— Митя, я не могу с ними, — жаловалась она мужу. Обычно он пытался терпеливо успокоить ее, но однажды, сорвавшись, сказал с горечью:

— А что ты можешь? Что ты вообще можешь, Катя? — Он помолчал. — Потерпи два-три месяца. Вот только кончим испытания, и все мало-помалу станет на свои места.

Но она не могла успокоиться. Оба они чувствовали, что она сама держит испытание и не выдерживает его.

А его по-прежнему тянуло к Тине, к ее веселому холодку и к тому забвению, которое он находил в минуты близости.

— Рассказывай: что ты делал? — спрашивала она.

— Лежал под станком. Черт бы побрал этого бывшего главного инженера! Год протирал штаны на заводе и не смог наладить ремонтных служб.

Тина смеялась:

— Вот поработаешь полгода сменным, тогда из тебя получится настоящий главный.

— Пожалуй, что и так, — соглашался он. — Бились, бились сегодня с балансировочным станком. Наладили. Такое удовольствие, ты и не представляешь! Все-таки лучше всего быть рабочим. Свои руки, своя голова, свой станок, и сам в ответе за свое дело. Одно слово — рабочий класс!

— Когда ты обедал, «рабочий класс»?

Он был голоден, но не сознавался; он не мог есть пироги, которые она ему приносила, потому что в эти дни забыли о пирогах его дети.

Особым способом она быстро оттирала пятна на его рубашке. Он любил людей-умельцев и спрашивал ее:

— Скажи мне, Тина, почему ты все умеешь? Вот и пятно вывела в две минуты, и пироги у тебя какие-то особые на вид.

— Глупый, что тут мудреного?

Но он уже не слушал ее объяснений. Чем труднее ему приходилось, тем острее становилась его потребность в счастье и в том, что олицетворяло для него счастье, — в Тине.

Допылал необычный сентябрь. Оттого, что солнечные дни все время перемежались с дождями, деревья в этом году умирали царственно. Они золотились и покрывались багрянцем, не теряя листьев. Золотые березы были по-весеннему густолиственны и полношумны. Листья вишенника алели ярче ягод, и ни один листок не упал а веток. Дубы стояли, словно целиком вырезанные из красной меди. Только нежные клены роняли листья, и казалось, что роняют они их не по законам отцветания, а просто для украшения земли.

— Какое время! — удивилась Тина. — Свежесть весны и многокрасочность осени!

Наконец грянули первые заморозки, и два дня стояла золотая метель.

Елки, что скромно прятались в роскоши лиственных деревьев, теперь выступили вперед и протянули ветки, подставили их под осыпь, приняли и поддерживали последний наряд берез. Ветер сдул листья и с елок. Совсем недавно листья были бесшумны, легки и летучи. Теперь стали шуршать и скрестись о землю, словно прося убежища, и с каждым днем все больше темнели, все сильнее ежились от холода и, как зверьки, все круче выгибали спинки с выпирающей тонкой хребтиной.

На земле стало сурово и студено, но по утрам выпадал иней, будто чья-то радельная рука присолила впрок твердую землю, чтоб не портилась она, чтоб в глубине сохранила свою ядреную силу до новой весны.

С осени количество летающих противовесов начало резко уменьшаться, но побоище у транспортных ворот жило в памяти Бахирева.

— Тракторы встали на ремонт. С началом новой посевной противовесы опять полетят, — упрямо твердил Ба-хирев на очередном совещании у Вальгана.

— Не в этом суть, — отмахивался Вальган. — Тысячи тракторов работают и будут работать всю зиму. Те противовесы, что были обречены на срыв нарушением техпологий, уже сорвались. А те, что делаются по нормализованной технологии, с противоусталостной резьбой, срываться не будут. Тогда наконец и вы убедитесь, чего стоило ваше требование остановить производство.

Случаи обрывов противовесов стали единичными, на заводе наступило успокоение. Правота Вальгана становилась все нагляднее. Однако Чубасов по-прежнему следил за ходом бахиревских испытаний. Он похудел, осунулся, стал молчалив. Однажды Рославлев сказал о нем Бахиреву.

— Жалко парня. Гробят… Вчера на бюро обкома, по настоянию Бликина, записали ему «развал партийно-массовой работы» и подмену партийных вопросов техническими.

— Почему? — удивился Бахирев.

— Партийно-массовая работа не трактор. Развалилась она или нет — глазом не видно. Если в обкоме считают, что она развалилась, то поди доказывай! Ты хоть знаешь, за что его молотят?

— За что?

— За тебя.

«За меня?»— повторил про себя Бахирев, уже расставшись с Рославлевым. Он знал о повседневной помощи Чубасова и был благодарен другу. И все же слова Рославлева осветили ее по-новому. Чубасов не только помогал ему, но и расплачивался за эту помощь.

Бахирев восстановил в памяти и собрал воедино многие события этой осени. Вспомнил он то, что коммунисты моторного цеха на закрытом партийном собрании единогласно признали безупречной технологию крепления противовесов. Вспомнил и то, что после этого собрания его вызвал следователь и говорил с ним дружественно. Вспомнил он и учащающиеся нелады Чубасова с Бликиным и интерес ЦК к испытаниям новой конструкции. Вспомнил и замкнутое лицо Вальгана, явно охладевшего к парторгу. Вспомнив и собрав то многое, что было закрыто трудными и кипучими делами повседневности и любовью к Тине, Бахирев понял, что Чубасов принял на себя главный огонь, чтобы дать ему возможность накопить силы для нового наступления.