"Битва в пути" - читать интересную книгу автора (Николаева Галина)

Максиму—другу, которому я обязана и жизнью, и возможностью онончить эту книгу.

ГЛАВА 21. ПЕРВЫЙ СНЕГ

«Сколько снега еще упадет за зиму, но такого уже не будет», — думал Сережа.

Еще вчера на дорогах чернела и чавкала липкая грязь, а сейчас повсюду сиял молодой снег. Голубоватый рассвет поднимался из этого молодого снега. Обновленный, белый с просинью мир был пышен и тих. Мохнатые снежинки кружились медленно и садились осторожно. На влажных, розовых, улыбчивых лицах прохожих белели крохотные снежные звезды.

«Первый снег, первый день, первый снег», — в такт шагам повторял Сережа. Первый день его работы на кокиле совпал с днем первого снега. Вчера он опробовал кокиль — отлил и отработал пять моделей. ОТК принял все пять. С вечера он отлил и приготовил к обработке еще двадцать четыре модели. Этот нетронутый снег невольно напоминал их: так же были они чисты, так же легки, так же мягко и матово сияли в полусвете.

Кончилась аллея, свалка металлолома прикрыта пышной снежной пеленой. Вдали, в самом углу заводского двора, показался модельный цех — для других просто неприглядное здание, для Сережи и дом и судьба.

Снег повалил гуще.

— Серега! Сугроб! — окликнули его сзади. Его нагоняли Кондрат и Синенький.

— Ну, как? — спросил Синенький. — Мефодич говорит, пять отливок, говорит, здорово хороши.

— Вот такие вот! — Сережа указал на снег. — Легкие, чистые, сами светятся.

Втроем напрямик, через пустырь, они побежали к цеху цветного литья. Двадцать четыре отливки лежали у стены. Синенький присел возле них на корточки и тихо свистнул. Пальцы его побежали по граням, плоскостям, переходам, лукавые глаза сощурились от удовольствия. Посыпался короткий, как от щекотки, смешок:

— Ну, Сугроб, ты уж не Дон Кихот, ты уж теперь Дон… Дон… Дон — Черт Знает Что! Тут нам, фрезеровщикам и слесарям, и работы не осталось. Кокиль за нас сработал.

Кондрат подкинул отливку на ладони:

— Сколько весу?

— Четыре с половиной килограмма, — ответил Сережа.

— Это вместо тринадцати! Будет заливать-то!

— Пух-перо! — засмеялся Синенький. — Ах, Серега, не женись, не женись! Кабы не Тоська, я бы от тебя тогда не отступился. Дня за четыре одолеешь?

— За один! Сегодня сделаю!

— Вот это дает! — восхищенно сказал Синенький. — Ведь тут больше месячной нормы.

Они нагрузились отливками и заторопились к модельному. Синенький оглядывался, смеялся, торопил:

— Что вы, два бугая, отстаете от меня, от махонького? Торопись, Серега. Не терпится!

«Зря я обижался на них, — растрогался Сережа. — Меж своими чего не бывает!»

Общая радость перекрыла неурядицы, как этот молодой снег покрыл и слякоть и мусор и заставил сиять всю землю чистой, нетронутой белизной.

— Сергунька сегодня дает рекорд! Больше месячной нормы за один день! — сказал Синенький и неосторожно повернулся.

Несколько отливок выскользнули из рук. Он остановился, Кондрат наткнулся на него и разом уронил все отливки. Сережа рассмеялся и тоже уронил половину груза.

Они присели на корточки, собирали в пушистом снегу алюминиевые отливки.

— За один день? Сразу? — сыпала вопросами Тина, — А ты опробовал?

— Уже, Тина Борисовна, — ответил Сережа. — Грузите мне еще пару.

— Когда успел? — Тина положила две отливки под самый Сережин подбородок.

— Холодные, — засмеялся он, прижимаясь к ним щекой. — Вчера вечером.

Ребята уже поднялись и шли с грузом, а Тина бежала рядом с Сережей и спрашивала:

— ОТК отштамповало? Ты уверен, что сумеешь все это обработать за день?

Он придерживал отливки розовой щекой и, не поворачивая лица, косил на Тину веселый желудевый глаз.

— Все рассчитал… Точно будет. Она побежала к Гурову:

— У вас же в цехе событие. Начинаем кокильное литье. Больше месячной нормы за один день! Такого не бывало. Почему никто не знает? Надо в многотиражку…

Тяжелые губы с трудом расклеились:

— Ли то работать, ли то шуметь… Еще ничего не известно, а вже шум.

Тина, не отвечая, уселась прямо против Гурова, весело и зло глядя в узенькие глаза, принялася звонить по телефону:

— Отдел труда? Ну чем вы там занимаетесь? У вас тут модельный начали переводить на кокильное литье, а вы и не знаете! Шлите срочно хронометражистов.

Прежде чем Гуров успел понять, что происходит, она позвонила в редакцию газеты и в отдел главного металлурга. Наконец Гуров опомнился и рассвирепел:

— Вы чей тут ынженер? У нас тут свои ходют ынженеры.

— Заводской, заводской я «ынженер», — передразнила Тина, засмеялась и выскользнула из кабинета. Ей хотелось посмотреть, как Сережа будет работать, но близи-лось начало смены, и пора было бежать в свою «чугунку». На минуту она все-таки подошла к Сереже. Рабочие теснились вокруг него. Отливки лежали в строгом порядке на заранее приготовленных местах.

По его радостной, но застывшей улыбке, по взгляду, просветленному и сосредоточенному, угадала Тина тот самый счастливый холодок, который охватил ее, когда, сидя в пустой комнате технологов, следила она за кривой кремния и когда впервые угадала будущую картину, увидев Рыжика на окне «фонарика».

«То же самое сейчас у Сережи. Только у него гораздо сильнее, — позавидовала Тина. — Разве мне удавалось сделать такое?» Ей хотелось остаться, но пора было в свой цех.

Сережа включил станок точно по гудку. У его станка толпились мастера, рабочие других смен, хронометражисты, работники редакции. Неразличимая от быстроты вращения фреза послушно снимала металл на переходах. Бился под ней тонкий фонтан серебряной стружки. Стол подавал модели стремительным потоком. Станок откликался на каждое движение, казалось, что он откликается на самую мысль. Сережа ничего не замечал, кроме отливок, но ощущение необычного, радостного дня не покидало его. Свежесть мыслей и мышц. Точность расчетов и движений. Ободряющие глаза ребят. И молодой, белый-белый день за окнами. Ему представлялось сейчас, что все это и было его судьбой. Он взял первую отфрезерованную серебристую модель, на миг вспомнил птицу, что кружилась над ледоходом и летела — не долетела до его руки.

«Вот и приманил», — подумал он.

По заводу разнесся слух, что целый комплект моделей сделан за половину рабочего дня. В перерыве кто-то поздравлял, кто-то спрашивал, кто-то угощал. Его просили остаться после работы для беседы с корреспондентом и для киносъемки. Ему было досадно слушать, говорить, есть — хотелось снова зажить в точном и четком ритме.

В конце первой смены Чубасову позвонил Ивушкин:

— Тут у нас в модельном история… Сугробин что вытворяет. Выгоняет четыре с половиной тысячи…

Так растерянно и с оттенком восхищения говорят об ураганах, наводнениях и других стихийных бедствиях, Чубасов не понял слов, но встревожился тоном Ивушкина:

— Кого выгоняет Сугробин?

— Проценты выгоняет! Четыре с половиной тысячи процентов дневной нормы.

— Что, что? Фантастика! Каким способом? Что применил?

— Кокиль применил… Что же теперь делать-то будем?

— Что делать, что делать, — рассердился Чубасов. — Говоришь так, будто вам крыша валится на голову. Четыре с половиной! Ошибки нет? А качество проверено?

— С утра пришли с хронометражем. ОТК клеймит. Как теперь требуется поступать?

— Поздравлять теперь требуется Сугробина. Поддерживать и пропагандировать требуется, если все. что ты сказал, правильно. Такой выработки, такого рывка не было не только на заводе, но и во всей нашей области! Молнии заготовили? В пересменке организуем митинг!

Когда Чубасов вошел в цех, в проходе толпились люди.

Сережа фрезеровал не поднимая головы, виден был только его розовый лоб. Модели одна за другой цепью пролетали под фрезой. Слышался характерный короткий звук: вжиг… вжиг… вжиг… Сережа нажимом кнопки остановил станок, не глядя, протянул руку к шкафу, безошибочно взял нужную фрезу. Мгновенная смена фрез, — и снова стремительный, жгучий звук скоростного фрезерования: вжиг… вжиг… вжиг…

Люди смотрели, не дыша и не шевелясь. Так смотрят на аттракцион под куполом цирка и на сложнейший пируэт балерины.

— Ух! — тихо ухнули рядом., Чубасов увидел Синенького,

— Почему не работаешь?

— Пропадаю через Сережу, товарищ парторг! Глядеть завидно. — Синенький указал взглядом на свой станок и махнул рукой, — Разве это работа? Собес!

Все рабочие цеха были взволнованы, оглядывались, отрывались, подходили к толпе, заполнившей проход. Только Кондрат оставался верен себе. От гудка до гудка вселенная не существовала для него.

Толстогубый, мешковатый Гуров по знаку Чубасова вышел вслед за ним, в коридоре остановился, умно сверкнул острыми глазками и заключил коротко:

— От, дает по мордам!

— Кому дает по мордам?

— Та опять нам же… Чубасов криво усмехнулся:

— Трезво оцениваешь положение.

— А чего ж я теперь буду выступать на митинге?

— А ты еще собираешься выступать на митинге? — Я ж начальник своему цеху.

— Вот так и выступи: «От, надавал нам по мордам!» — зло посоветовал Чубасов.

Договорившись о порядке митинга, он позвонил Вальгану.

— Ты знаешь, Семен Петрович, какое у нас сегодня событие? Кокиль берет свое! Сугробин рванул на кокиле четыре с половиной тысячи процентов.

— Четыреста пятьдесят, ты хочешь сказать?

— Нет. Я хочу сказать: четыре с половиной тысячи. Между сменами собирается митинг. Кинохроника приедет снимать. Ты придешь?

Вальган ответил не сразу. Мысли понеслись стремительно: Четыре с половиной тысячи! Любой производственник улыбнется: «Ну и нормочка на этом заводе! Липа!» Я бы первый расхохотался. Обнародовать это — значит расписаться и в заниженных нормах и в технической отсталости».

Положение усугублялось тем, что и нормы, и технологическая отсталость, и кокильное литье, и судьба Сугробина— все эти вопросы были полем боя Вальгана с Бахиревым. У Бахирева объявилась поддержка в обкоме — Гринин. Сережин кокильный рекорд давал оружие людям из лагеря Гринин — Бахирев. «Не преминут воспользоваться! — решил Вальган. — Начнут говорить: Вальган тормозил». Разыграют спектакль на тему «Отсталый Директор и передовик-рабочий». А главное, начнется возня; станут повышать и нормы и программу. Обнародовать сугробинские четыре с половиной — значит самому себя выпороть».

Он подумал обо всем, но не сказал ни о чем. Чубасов заметил лишь затянувшуюся паузу.

— Ать-два — и уж митинги, молнии, киношники! — наконец укоризненно прозвучало в трубке. — Вот так и портим молодых рабочих. Допускаем ошибку.

— Мы допускали ошибку по отношению к Сугробину. Сейчас нужно исправлять. И дело не в рекорде, а в том, что Сугробин неопровержимо доказал и ценность и доступность для завода прогрессивных методов.

— Никто же этого и не отрицал!

— На словах. А на деле Сугробин первый открыл кокилю дорогу на завод. Я просто по-человечески не могу не сказать парню спасибо.

— Ну и говори по-человечески! Зачем же митинги? Давно осужденная партией практика показного рекордсменства. Я решительно против всяких митингов.

Вчерашний Чубасов не пошел бы наперекор директору и стал бы искать осторожных, средних решений, а сегодняшний спокойно заявил:

— А ты приди и посмотри, что тут творится. Рабочие сами идут сюда. Идут из разных цехов. Интерес законный. И животворный интерес. Похоже, рабочие лучше тебя понимают, что здесь не показное рекордсменство, а рождение новой, прогрессивной технологии. Митинг начнем через полчаса.

«Митинг состоится, — тревожась и досадуя, понял Вальган. — Но никаких киношников, никаких репортеров… Этого я не допущу». Он позвонил на киностудию.


Сереже стало смешно: «Хочешь не хочешь, а пришлось тебе «приветствовать».

Когда Гуров сказал, что Сережа дал четыре с половиной тысячи процентов и заработал за смену тысячу сто рублей, вокруг заахали, зашептались:

— Вот это да!..

Скользя взглядом по дружеским лицам, Сережа невольно отшатнулся. Пара глаз смотрела из-за голов, словно жалила. «Евстигешка».

Несколько лет назад они вместе впервые пришли в модельный цех — паренек-заморыш Сережа и бравый, хорошо одетый Евстигней, сын продавца, арестованного за спекуляцию.

— Буду себе зарабатывать социальное положение. В институт надо поступать, — заявил он Сереже.

Его исключили из комсомола за пьянство, он перешел на другой завод, был осужден за хищение и освобожден по амнистии. Зная прошлое Евстигнея, его неохотно брали на работу, и вот он, опустившийся и обозленный, появился в чугунолитейном, где всегда не хватало людей. К этому времени Сережа уже стал одним из лучших передовиков, и портрет его возвышался на заводской площади. Евстигней следил за Сережей с жадным и злобным любопытством.

«Что его принесло сегодня? — удивился Сережа. — Из алости притащился?»

Странно было думать, что и в этот светлый день живет, дышит рядом чья-то ненависть. Сережа отвернулся. Два широко открытых глаза издали обдали его теплом, «Дашунька! Пришла, значит!»

Сережа понял, что этих двух глаз и не хватало ему сегодня. Чья-то душа должна была сейчас беззаветно и бескорыстно радоваться его радости. До этой минуты Сережа и на митинг, и на ораторов, и на переходящее цеховое знамя смотрел как бы со стороны. Два Дашиных глаза сказали ему: «Это ж все — и люди, и речи, и снег — для тебя, ради тебя, твое».

«Беленькая стала. Повзрослела. И как глядит!» — Думал Сережа.

А Даша пользовалась случаем, чтобы, затаившись в толпе, наглядеться на это единственное для нее лицо. И больно ей было и сладко следить, как светло и беспечно смотрят ореховые глаза, как улыбаются те самые губы, как садятся снежинки на русые Сережины брови. Когда митинг кончился, Даша вместе с другими задержалась у входа в модельный. К ней подошел Евстигней. Она давно замечала, что он старается заговорить с ней.

— Думают, мы не знаем, зачем это делается, — сказал Евстигней. — Это ж ему все учетчики подстроили, чтоб увеличить нормы. Знаем мы эту механику! Не маленькие. Теперь как бабахнут нормочки! За эти его рекорды рабочие модельного еще наплачутся!

— И все ты врешь! — накинулась на него Даша. — И никто не наплачется. Облегчается работа от его кокиля. И спроси кого хочешь, как Сугробин работает! Никакие не учетчики, а у самого голова золотая да руки золотые, да себя для завода не жалеет. А ты пьешь да врешь! Пьешь да врешь!

— Гляди, как «детский сад» разошлась! — удивился Евстигней. — Тиха, тиха, а на вот тебе… Слежу я за тобой, никак не выслежу: с кем ты, тихоня, гуляешь? Уж не с Сугробом ли?..

— Да он и не глядит на меня! — возмутилась Даша. — Нужна я ему!

— И то верно! Что ему глядеть на тебя? Он жмет за самой Игоревой!

«Значит, правда… Знала я, знала, что ему не до меня!» — отчаялась Даша, но ответила мужественно:

— Ну и что ж?! И не твое дело глядеть, за кем он ходит. Глядел бы лучше, как работает. А ты-то что за мной ходишь? Отступись ты от меня!

«А вдруг он услышит? — подумала она и тут же шестым чувством почуяла: — Он слышал. Он здесь».

Сережа и в самом деле слышал. Он шагнул через порог и подошел к Евстигнею:

— Ты чего тут обижаешь маленьких? Давай катись! Евстигней был один, а за спиной Сережи стояли товарищи и маячила медвежья фигура Кондрата.

— А чего мне тут делать? — И, поплевывая, чтобы доказать свою независимость, Евстигней поплелся из цеха.

— Рабочий называется! — сказал вдогонку Сережа. — Не уходите, ребята. Из кинохроники придут, просили дождаться.

— Сережа, а нас возле тебя снимут?

Девушки окружили Сережу. Даша не поднимала ресниц. И не глядя, видела она его губы — те самые губы, что чуть не коснулись ее губ. И не глядя, видела его руки, те самые руки, что однажды ласкали и гладили ее ладони., «Неужели и вправду он с Игоревой? Нет, быть не может! А отчего не может? Красивая, знаменитая, гордая…» Даша избегала встречаться с Сережей, но думала о нем непрерывно, и мысли все разрастались, и в мыслях он уже был необыкновенно красивым, совсем взрослым, единственным, заполнившим весь мир. И вот он здесь — худее, строже, меньше ростом, но еще лучше, еще особеннее. Чужой и близкий, он стоит рядом, и нет на свете желаннее. Она подумала, что он услышит ее мысли, так же как услышал ее слова, что поймет, как жадно хочется ей смотреть на него, помертвела от стыда и сбежала с крыльца. Она шла не дорогой, а напрямик, по нетоптаному снегу, лишь бы скорей дойти до деревьев и скрыться с глаз.

— Даша! — услышала она его голос. — Куда ты, Даша?

В два шага он очутился рядом с нею.

«Не растеряться перед ним! Не унизиться!» Она нашла в себе силу остановиться, посмотреть в лицо, спокойно спросить:

— Что, Сереженька?

— И не поздравила меня!

— Как не поздравила? От наших, от чугунщиков, поздравляли… Значит, и я…

Он смотрел на ее лицо: юное и бледное, оно все светилось, как нетронутый снег. На черном платке белые звезды снежинок. Он поднял руку, стряхнул снежинку, Даша отодвинулась. Он засмеялся.

— От чугунщиков поздравляли, а у самой-то у тебя поздравить рука отвалится?

Она, опустив ресницы, не глядя, протянула руку. Лицо было неподвижно, только губы полуоткрылись да ноздри вздрагивали. Были в ней и страх, и доверие, и детская беспомощность.

— Даша… — сказал Сережа, жалея ее и радуясь своей власти над ней. — А ну, погляди на меня.

Глаза не умели врать — недаром она прятала их; на один миг взглянула на него — синими, испуганными — и сразу отдала себя.

«Любит, любит!» — понял Сережа. Но она вскинула голову, повернулась и быстро пошла дальше.

— Даша, куда же ты? — Сережа остановил ее за руку. — В кино не ходила, в театр не ходила. Может, на каток сходим?

Она посмотрела с тем строгим достоинством, которое так удивляло и привлекало в ней.

«Как повзрослела! Другая совсем. И все та же. Я же знал, знал, что будет такая! Только стала еще лучше, чем ждал и думал».

— Некогда мне по каткам ходить. Я ведь и в десятилетке вечерней и в школе передовиков. До свидания, Сереженька. — Она пошла еще быстрее. Следы были маленькие и чуть косолапые, как у ребенка.

Это соединение детской беспомощности и женского гордого достоинства так хорошо было, что Сережа замер, глядя ей вслед.

«Что же я думал? Чего ждал? Она здесь, рядом, ходит, дышит, любит! И может вот так совсем уйти из гордости. Только вот и останутся следочки!»

Ему захотелось снова догнать, остановить, сказать сразу обо всем, но она уже поравнялась с гурьбой женщин и пошла с ними.

«Хорошо как!» Сережа не мог понять, что именно так хорошо и что вдруг случилось.

Утром тоже было хорошо. Утром был кокиль и новенькие отливки, и снег, и ребята, и все было само по себе, а славная девушка Даша жила и ходила где-то рядом, но в стороне. И вдруг Даша лучше всего и в центре, всего, вдруг и снег, и кокиль, и его успех — все лишь для Даши!

«И любовь выпадает, как снег, вдруг, разом», — думал Сережа, и все смотрел Даше вслед, и все удивлялся. Девушки бегали за ним. Случалось, резкого голоса, плохо причесанной головы, некрасивой шляпки было достаточно, чтобы ему расхотелось видеть девушку. А тут дешевый черный платок на голове — мило. Пальтишко старенькое, короткое — тоже почему-то милее милого. Ноги на ходу косолапит, как ребенок, — еще милее и трогательнее. «Почему уходит? — затосковал Сережа. — Другие и не любят, а сами набиваются. А эта… ведь так поглядела… ведь любит! А уходит! Характер такой в ней? Гордость такая? Эх, упустил! Догнать, уговорить. Да ведь не пойдет… Отказ тебе, Серега, отказ! Хоть бы поглядела, оглянулась! Нет!»

— Сережа! Тебя Гуров ищет! — крикнул Синенький. Гуров сидел в своем расписном бонбоньерочном кабинете и мял в руках бумаги.

— Так что, Сергуня, у меня вот какой к тебе разговор… Так что, ты сам понимаешь, последние дни месяца… А ты тут, понимаешь, рванул на тысячу! Ну, откуда я тебе возьму? Перерасход же фонда зарплаты. Цех премиальных лишится. Ребята обидятся. И все такое… Давай я тебе распишу эту тысячу на несколько месяцев.

— Ну что ж, — легко согласился Сережа. — Мне лишь бы к лету… Толика надо в Крым на все лето.

— К лету можно, — с облегчением вздохнул Гуров. — К лету все выпишем… Ли то у нас, ли то в сберкассе, тебе все одно. Тебе даже лучше. И рабочим не так обидно… Ведь нормы-то теперь хочешь не хочешь, а пересматривай! И все ведь через тебя. Обида, конечно, у рабочих. А тут еще перерасход фондов. Цех премии лишится — и опять же через тебя!

Сереже не приходило в голову смотреть на дело с этой точки зрения. «Пересмотр норм, перерасход фондов… На обиде рабочих спекулирует. А не на тебя ли рабочие обижаются?» Он заторопился: — Я же соглашаюсь.

— А еще я хотел тебе сказать, — ободрился Гуров, — киношники хотели прийти. Так они не придут. Не жди.

— Я их не звал! — слегка обиделся Сережа. — Я их сам отклонял. Мне время дорого. Только что же это они: то просят, уговаривают — жди, приедем, — то вдруг не надо?

— Шуму, шуму поменьше! — наставительно и строго сказал Гуров. — Зряшная все это шумиха.

Дома Сережу встретили торжественным пирогом.

— Ну как, дед, признал ты меня теперь за человека? — спросил Сережа.

Василий Васильевич молча налил заветной наливки, настоянной на вишнях своего сада.

Одну модель Сережа принес показать Толику:

— Ну, гляди! Ты все допытывался, какая. В этой модели, если хочешь знать, твое здоровье! Заработаю тебе на Крым. Поедешь теперь на все лето с матерью.

Приходили знакомые, поздравляли, но к вечеру сказалось напряжение дня. Охмелевший от работы, от удачи, от поздравлений и вина, Сережа ушел в заднюю комнату, где спал вместе с дедом, и спозаранок улегся в постель. Как только он смежил веки, в памяти всплыли молодой, легкий, сияющий снег, и такие же легкие, сияющие отливки, и над всем этим кроткое и гордое лицо Даши.

«Хорошо, все хорошо», — подумал он и вспомнил, что обещал этот вечер провести с Игоревой. Месяц назад он пришел к ней, стал целовать ее, потому что она этого ждала, а ему хотелось чувствовать себя взрослым. Сперва он снова испытал то разочарование, которое пережил весной, и снова сказал про себя: «Холодная штамповка». Потом Игорева прижалась к нему тонким, умелым телом. После этого он ночевал у нее еще несколько раз. Он и гордился тем, что он уже мужчина, и досадовал на себя, и минутами брезговал и собой и ею. «Идти к ней сегодня? Нет». Ее подкрашенные губы и короткие смешки никак не помещались в этом снежном и белом дне. «Зачем я все это затеял? — упрекнул он себя. — Перед ней я не виноват. Не первый я у нее и не добивался ее, сама она за мной гонялась. Хорошо, что не обещал ничего и ни разу не обмолвился про любовь. — Неприятное ощущение все же не проходило. — Перед кем виноватюсь? Перед собой? Перед ней… перед Дашей? Вины нет, а думать нехорошо. Ну, и не буду думать. Было и прошло!»

Он с наслаждением вытянулся на кровати и снова, уже в полудреме, увидел отливки, и белый снег, и маленькие следы на белом снегу. И вдруг представилось ему, что не Игоревой, а Даше однажды запрокинет он назад голову. Сердце сразу забилось сильно, словно заглянул в глубину. С Игоревой никогда этого не испытывал. У той и глубины-то нет никакой!.. А Даша? За руку ее взять — сердце забьется. В глаза поглядеть, как сегодня, — и то забьется…

Вспомнил, как шла, как убегала от него, — пугливая милая, своя, — как печатала следки на снегу. Стало трудно дышать от радости, приложил руку к сердцу, сам удивился, как бьется. «Отпечатала, отпечатала следок… И ступать-то еще не научилась, а уже сколько гордости, сколько характера! Высоко понимает о жизни! Бежит от меня. Все равно я ее настигну. Настигну! — Уже засыпая, теряя нить мыслей подумал — Что же, что такое отличное есть на свете? Даша, снег, отливки».

Сережа засыпал, а в эту минуту Гуров разговаривал по телефону с Вальганом:

— Как же теперь быть-то, Семен Петрович? Уговорил я его нонешнюю тыщу расписать на несколько месяцев. А если он завтра опять тыщу оторвет? Ведь по закону мы ему шесть месяцев должны платить по теперешним расценкам. Говорят, Гуров — консырватор, говорят, Гуров косный, а как я должен теперь поступать, если он у меня будет рвать в день по тысяче? Ли то рекорды, ли то фонд зарплаты!

— Постой, постой, — одернул его Вальган. — Что ты паникуешь?

— Так ведь тут Карамыш бегает. Говорит, самим давно надо было организованно внедрять кокыль. Не очутились бы, говорит, в таком положении! Так ведь разве я был против этого кокылю? А как я его буду внедрять, когда у меня ни фондов, ни планов — ничего нету! А теперь я выхожу консырватор! А что же я, консырватор, должен делать, если он начнет отрывать на этих моделях в день по тыще?

— Ты что, приклеил Сугробина к моделям траков? — спокойно спросил Вальган. — У нас сложный министерский заказ по литейному оборудованию. Перебрось Сугробина на этот заказ. Рваческих настроений поощрять не будем. Так и…

Он оборвал на полуслове — позвонили по ВЧ.

— Тут газетчики возмущаются, — узнал он голос Гринина. — Говорят, у вас чудеса в модельном, молодой рабочий внедряет кокиль. Кокиль дает невероятный скачок в производительности. Это ж дело принципиальное, а ты против широкого показа и опубликования. Что за дикая линия?

— У меня дикая линия? Любят у нас разводить шумиху! Ну отлили в кокиль два десятка моделей! Нельзя же, не проверив, ать-два, делать из этого мировое событие. Людей же портим. Показное рекордсменство осуждено партией.

— Ты на партии не спекулируй! — взорвался Гринин. Вальган давно видел в Гринине недруга. Но сейчас, на судьбе Сугробина, впервые опробовалась и так резко прозвучала непримиримая враждебность.

— Я тебя не первый год знаю, Семен Петрович. — продолжал Гринин. — Кто-кто, а ты по пустякам умеешь нашуметь громче громкого. А когда рабочий тычет завод носом в косность, тебя вдруг скромность обуяла, замолчал.

— Я сам знаю, когда мне молчать, когда не молчать!

…Сережа засыпал блаженно и покойно, не подозревая, какие противодействующие силы ожесточенно скрещиваются в эту самую минуту над мирной его подушкой, над сонной его головой.

На мгновение мелькнуло в его памяти неприятное, тревожное, не совсем ясное — разговор с Гуровым о пересмотре норм, о перерасходе фондов, о чьих-то обидах.

Но уже посыпался перед глазами тихий чистый снег, и ощущение счастья, любви, полноты жизни охватило его, и уже в полусне подумалось: «Все равно все перекроет… белым, белым снегом»,