"Наследники Фауста" - читать интересную книгу автора (Клещенко Елена)

Глава 13

«…Не смеет быть ни палачом, ни помощником палача». Слова Парацельса вертелись в голове, теряя смысл и разящую силу. «Врач не смеет…» Я была спокойна, совершенно спокойна, только сердце странно стеснилось в груди. Кристоф был тюремным лекарем? Залечивал раны, нанесенные палачом, с тем чтобы скорее можно было нанести новые раны? Свидетельствовал смерть от пыток? Стоял около, пока палач делал свое дело? Кристоф, мой муж?

Успокойся, говорил рассудок, любой знаток уголовного права подтвердит, что нельзя верить, когда против обвиняемого свидетельствует враг. Выгода господина Хауфа в этом деле понятна: заставить меня отказаться от мужнина наследства. Вспомни, что он говорил. Первое: что муж меня бросил. Второе: что муж мне изменял — ну, тут он просчитался. Третье: про трибунал. Он прекрасно знает, как просвещенные люди относятся к палачам и помощникам палачей, уж конечно, он не считал свои слова похвалой, а понимал, что эта весть будет убийственнее двух других. Теперь, он думает, я должна возненавидеть мужа, покинуть его, отказаться от прав на имущество… Так? Или, напротив, пожелать завладеть его имуществом? Он ведь не может знать наверняка, кто я: влюбленная дурочка или расчетливая хитрая баба, вышедшая замуж из выгоды. Но в любом случае, поступить противно желаниям мужа, а именно: пустить судейских в Серый Дом или продать его.

Если же я поступаю не так, а оставляю дом за собой, что это значит? Или я продолжаю любить мужа вопреки здравому смыслу и презрев унижения, или у меня есть свой собственный резон пребывать здесь. От второго предположения его следует отвратить во что бы то ни стало. Хитрой расчетливой бабе нечего делать в доме, который может подвести хозяина под процесс о колдовстве; такая женщина откажется от дома в обмен на деньги и свободу покинуть город, и ради этого засвидетельствует что угодно против кого угодно. Значит, я — влюбленная дура. «Уйдите прочь, господин Хауф, я не желаю говорить с низким клеветником. — Хорошо, моя дорогая, пусть время будет моим защитником и убедит вас в правоте обвинений против него. — Пусть будет так». Потянем время, сколь возможно.

А ведь я и вправду влюбленная дура. Что я стану делать, когда время начнет убеждать меня в его правоте? — Сколько я ни пыталась отогнать сомнения и муки, они возвращались вновь и вновь.

Что, если правду сказать, я знала о том единственном, кого любила? Многое и ничего. Он как будто бы рассказал мне свою жизнь, но на деле все время говорил не о себе, а о моем отце. Если же он рассказывал что-то из своих собственных приключений, то неизменно опускал нечто самое важное. Вот пример: он рассказал, как во время мятежей пятнадцать лет назад был лекарем в отряде ландскнехтов. Поведал мне, как лечил раны, как трусил во время боя и все же один раз победил напавшего, как смеялись над ним солдаты, когда он стрелял из аркебузы и вывихнул плечо… Одно только позабыл сказать: на чьей стороне был тот отряд и чем все закончилось для него?

Что делал он восемь лет назад, по его собственным словам? Ждал известий от моего отца, вот и все. Правда, он не говорил, что покидал Виттенберг, но и не утверждал обратного.

Я размышляла дальше, удивляясь самой себе, и мое сердце наполнялось горечью. С чего я взяла, что в его жизни не было ничего, кроме науки?! С того, что он не рассказывал мне о другом? Глупая гусыня, для чего бы ему тебе рассказывать?

А теперь подумай вот о чем: человек, настолько влекущий сердца, что умеет развеселить приговоренную ведьму; житель Виттенберга, молодость проведший в ученых застольях; ученик — дьявол его побери! — моего отца… можешь ли ты оказаться его первой любовью? Разумеется, нет. Я вспоминала то, о чем не говорят и не пишут, уверенные прикосновения, слова, произносимые шепотом… Кто научил его всему этому? Что это была за женщина или несколько женщин? Он клялся не моргнув глазом, что полюбил меня первую и никого не любил до меня, — значит, лгал? А кто солгал в одном, мог солгать и в другом, важнейшем.

Да, если поглядеть здраво, я ничего не знала о человеке, с которым делила брачное ложе. Глаза мои ослепли от жара любви, истину я видела прекрасной, какова бы она ни была, а скрытого не видела вовсе. Разве не показалось мне однажды, что он очень хорошо осведомлен о тюремных застенках? Но я ни о чем не спросила.

Все, что сказал господин Хауф, может быть ложью или, вернее, дьявольски хитрой клеветой. Но правда то, что я мало знаю о своем любимом. А я продолжала любить его. Даже в те минуты, когда сомнение одолевало меня и жестоко терзало, я не думала о том, чтобы расстаться с мужем: мне хотелось увидеть его, говорить с ним, упрекать и выслушивать оправдания. Зачем ты не сказал мне сам, зачем допустил, чтобы о тебе говорил твой враг? восклицала я мысленно. Знал бы ты, какие слова произнесет этот язык, не оставил бы меня в неизвестности! И где ты, почему до сих пор не вернулся, если он лжет? Чем кончилось сражение с дьяволом, и кончилось ли?..

Так я размышляла днем. Ночью же, когда погасла свеча и дотлели угли в печи, и я лежала одна в темноте, и не было рядом ни единого живого существа, кроме кошки в ногах и ребенка в моем чреве, — тогда я была готова кричать в голос: милый, родной, мне плевать, кем ты был восемь лет назад, мне плевать, кто ты сейчас, пусть ты продал свою душу вместе с папенькиной, пусть ты сам дьявол, только вернись, я больше не вынесу одиночества!..


— Мария, что ты? Что тот пан сказал? Пан Кшиштоф?

Янка, маленькая ведьмочка.

— Янка, мне надо узнать о нем. Ты поможешь мне?

…По простоте своей я надеялась сразу же увидеть моего мужа в магическом кристалле, избавиться хоть от одной тревоги — за его жизнь. Но это не удалось. То ли в нас не было нужных сил, то ли магия покинула дом Фауста со смертью хозяина, но кусок стекла оставался стеклом, кривым и прозрачным, и ничегошеньки в нем не виделось ни мне, ни Янке, кроме того, что было под ним и за ним. Как мы ни терли его, ни прижимались к нему лбами и ладонями, ничего не случалось такого, что стоило бы заметить. Гомункул осыпал нас бранью, честил дурехами и лентяйками. Я заподозрила, что он насмехается над нашей доверчивостью, нарочно заставляя заниматься пустым делом. Зачем? Как знать, может, затем только, чтобы поглумиться над счастливицами, не заточенными в сосуде. Все же мы не оставляли бессмысленных занятий.

И благо, что так. Не достигнув одной цели, мы достигли другой. После того как мы в третий раз отступились от кристалла (мы посвящали этому делу не слишком много времени, чтобы не внушить подозрений Аде и Ханне, но старались всякий день уделять гомункулу и стеклу хотя бы час) и сели учить немецкий, я увидела, что Янка говорит куда свободнее, чем неделю назад. Исчезла скованность, которая более невежества мешает изъясняться на новом языке. Даже Альберто, проведший в Виттенберге одиннадцать лет, выбирал немецкие слова осторожно, словно боясь ошибиться, но почти не допускал ошибок. Янка теперь говорила храбро, ошибалась, но не смущалась, и к тому же начала употреблять слова и обороты, услышанные заведомо не от меня, — изысканные и ученые, или же поговорки, иногда не слишком подобающие нашему полу. (Так маленький ребенок, когда играет подле взрослых, подслушивает их беседы и пытается говорить как большие.) Забавно было слышать от нее то «своевременно», то «смехотворно», то, вместо простого «полдень» — «солнце на меридиане», а то и «колбаса о двух концах». Я догадалась, что учителем Янки стал гомункул. Нарочно или нет, он помогал ей входить в премудрости немецкого. Ему-то это было много способней, чем мне, незнакомой с польским: ведь его речи звучали прямо у нее в голове, образ вкупе со словом. Теперь у меня пропали последние сомнения в том, что мой подопечный прежде был человеком — немцем и, пожалуй, также ученым и оратором.

Потом приключились одно за другим два события. Во-первых, я получила письмо от господина Майера. Учитель радовался за меня; оказалось, что мое письмо пропало, а узнал он обо всем от самого Кристофа, который навестил его через две недели после своего отъезда, и неделю назад. Выходило, что мой муж отправился из Виттенберга прямиком во Франкфурт, нарочно для того, чтобы встретиться с господином Майером и Лизбет; и было в этом нечто от завещания. Учитель писал также, что моя приемная мать хворает и что болезнь ее началась сразу после того, как Кристоф навестил ее; не прямыми словами, но построением фразы учитель дал мне понять, каков был их разговор. Тетушка Лизбет огорчилась не моим бегством, но моим нынешним благополучием. Мне стало легче на душе: теперь я не сокрушалась, что не написала к ней, и порешила не делать этого и впредь, по крайней мере до тех пор, пока она не поправится. В подобном расположении духа мои заверения в любви и признательности она поймет как насмешку, так есть ли в этом нужда?

Затем однажды поздним вечером мы с Янкой сидели в столовой. Девушки ушли, мы остались вдвоем и шили при свечке, то молча, то под песенку Янки, а то разговаривали обо всем, что приключилось с ней и со мной. И тут словно ветка начала скрести в стекло, только очень уж упорно. Я подняла свечу и вскрикнула: на окне сидел кто-то маленький и темный и царапал, царапал рукой… Янка тоже испугалась, схватила меня за плечо, но сейчас же радостно ахнула:

— Да то малпа, Мария! — и кинулась вон.

— Что? Кто?

— Ну да, ну как это… — Она обернулась уже от двери. — Обезьян! Обезьян пана Кшиштофа!

Я помчалась за Янкой следом. Там действительно оказался Ауэрхан, он спрыгнул с оконной рамы и заковылял к нам на трех лапах. На правом запястье у него была кровавая рана, шерстка слиплась вокруг многочисленных ссадин. Больше в саду никого не было, сколько я ни металась и ни кричала.

Янка потом сказала, что злосчастный зверь, очутившись в доме, тут же спрыгнул с ее рук и пошел искать хозяина, а не найдя, забился в свой угол в лаборатории и не хотел выходить. Насилу мы выманили его лакомствами, искупали в теплой воде, промыли раны. Янка сделала травяную примочку к лапе и наложила повязку, и бедняга уснул, вцепившись в мою косу.

Плохое предзнаменование. Плохое и непонятное. Ясно, что с Кристофом случилось нечто недоброе, и неведомо, жив ли он еще. А непонятно то, что десять дней назад, как следует из письма господина Майера, он находился во Франкфурте, и в том же письме учитель обмолвился, что обезьяна была при нем. Не оттуда же, не издалека бежала зверушка? Какое расстояние может пройти существо, лучше умеющее прыгать и лазать, чем ходить по земле? Значит, Кристоф был на пути в Виттенберг, и беда с ним стряслась уже здесь? Совсем близко? Добавьте к сему уверенные слова господина Хауфа о том, что муж не вернется ко мне, и непонятное станет понятным.

В тот час, окажись господин юрист передо мной, я бы ногтями вцепилась ему в лицо, ибо он, самое меньшее, знал о том, какая беда постигла моего мужа, когда приходил смеяться надо мной, если только не сам эту беду подстроил. Но безумствами было делу не помочь, и я просидела ночь без сна, поглаживая шерстку Ауэрхана, а наутро послала Аду к господину доктору Альберто Тоцци с приглашением отобедать у меня.

Про Альберто я знала следующее. В Виттенберг он приехал, дабы познакомиться с трудами здешних математиков. Но вышло так, что возвращаться на родину ему стало опасно, и в то же время родственник, умерший в Германии, оставил ему небольшое наследство. Альберто стал гражданином Виттенберга, построил себе дом, женился на горожанке, тоже, видимо, не из бедной семьи, а университет принял его на должность внештатного профессора примерно в те же годы, когда начал читать лекции мой будущий муж. Математик и медик подружились, наблюдая звездное небо. Однако прежнего хозяина Серого Дома Альберто не выносил настолько же, насколько любил Кристофа.

Я показала ему обезьяныша и рассказала про письмо доктора Майера, про господина Хауфа и его убедительные речи. Умолчала лишь об одном. Не глупо ли, что я не решалась довериться другу? Может быть, он одним словом бы опроверг ложь, и все-таки я не смела. «Правда ли, что Кристоф был врачом трибунала?» — губы не размыкались, чтобы выговорить подобное.

Девушки сготовили гуся в тесте, и я сказала Ханне купить хорошего вина. Янка сидела молча, но я знала, что она понимает нас. Ауэрхан на спинке моего стула таращил черные глазки.

Мой гость, пока слушал, оставил тарелку и прибор; судя по сжатому кулаку, он пришел к тем же выводам относительно господина Хауфа, что и я.

— Хорошо, что вы мне рассказали, Мария. Теперь надо подумать, что делать. Мы не можем поймать его и бросить в подвал, пока не ответит на наши вопросы, — нет у нас способов к тому. Если бы все произошло у меня дома… Когда родня стоит за родню и друг за друга, городские власти не в такой силе. Но здесь иначе.

Не оттого ли вы сами здесь, а не у себя дома, подумала я, но спросила другое:

— Какую, в точности, должность, занимает господин Хауф?

— Если это можно назвать должностью, он уполномоченный по процессам о колдовстве. Доктор права и богословия, бывший монах. (Как и Дядюшка, подумала я). Бывший инквизитор — это наверняка. Когда времена у вас переменились, убрал подальше четки и сбросил рясу. Теперь городские власти, не только в Виттенберге, но и в других городах, обращаются к нему, когда нужно довести до обвинительного приговора процесс о колдовстве или секте. Или же он сам из праведного рвения предлагает свои услуги властям, разумеется, небескорыстно. Такие следствия — хлебное ремесло.

— А вы сами знакомы с ним?

— Не имею чести, — ответил Альберто, состроив гримасу. — И не знаю, вправду ли Кристоф с ним знаком.

— А что такое он говорил про Новый Свет? Разве там не испанцы?

— Не одни испанцы, Мария, вашим соотечественникам также нужно золото и серебро. Чистая правда, что есть там земли, которые принадлежат аугсбургским Вельзерам. Я знаю об этом, потому что иные из моих земляков имеют с ними дела. Я знаю даже, что прежний хозяин этого дома составлял гороскоп для Вельзера, именно о Венесуэле. Мой приятель и земляк, тоже банкир, после этого прислал мне письмо, в котором умолял рассказать, что в Виттенберге говорят об этом гороскопе, и верно ли, что он неблагоприятен. Я, однако, ничем ему не помог, ибо сам только из письма и узнал, что был гороскоп; в городе не ходило никаких слухов — все обошлось втайне.

— И вы полагаете, Кристоф действительно мог отправиться в эту Венесуэлу?

— Если и отправился, так не по доброй воле… — Он тут же перебил сам себя: — А может быть, и нет, может быть, все это ложь. Ведь мы с вами не можем его проверить, нам неоткуда взять агентов в аугсбургском торговом доме, которые перечислили бы по именам и званиям всех, кто уплыл и уплывет на их кораблях. Думаю, он наговаривал на него, только и всего!

— А что же тогда на самом деле?

— Вот это надо узнать.

— Господин Альберто, — сказала я, — ведь Кристоф отправился сводить счеты, мы знаем с кем. Что если они взяли его как колдуна? Кто знает, что там произошло!

— Я не думаю, — спокойно ответил Альберто. — Если бы вышло так, как вы говорите, об этом кричал бы весь город. Да и Хауф вам бы рассказал именно это, а не про Новый Свет. Упустил бы он такую возможность очернить Кристофа?

Я вынуждена была согласиться.

— Видите, то-то мне и сдается, что нет у него улик, вот он и нагородил вам невесть чего. Может, и вовсе ничего нет, кроме желания присвоить дом, а с вашим драгоценным супругом все благополучно! Срок, им назначенный, ведь еще не миновал?

— Почти миновал.

— Ну, он мог и ошибаться в сроках, мы ведь не знаем, что он затеял. Может, он вот-вот вернется.

— Но Ауэрхан…

— Да, но мало ли что могло приключиться. Он мог потеряться, и, вы ведь знаете, ваши немцы не любят обезьян.

— Если бы все было именно так!

— Отчего бы нет?.. Но вы правы, дорогая Мария, мы должны сделать что в наших силах. Племянник моей Клары — судейский чиновник; я попрошу его разузнать, нет ли в виттенбергской тюрьме узника, похожего на Кристофа, и если есть, то какое ему предъявлено обвинение. Петер — малый не из болтливых, но мне скажет, коли что-то знает… А впрочем, я не думаю. Кристоф — ну в чем бы он мог провиниться перед законом?!

Я ничего не ответила. Мой любимый в темной камере, на соломе, вместе с ворами и убийцами, над ним глумятся стражники, потом он стоит перед господином Хауфом и тот рассказывает, как ходил ко мне… И если это так, если все это подтвердится, что же нам делать дальше?..

Альберто тем временем, как любезный гость, вернулся к трапезе. А я, должно быть, показала себя плохой хозяйкой, потому что завела беседу на тему, в застолье неуместную: о гибели Фауста.

Альберто рассказал мне уже известное. Тело нашли в харчевне в Пратау, покойник был страшно обезображен, как если бы его терзали волки или медведи. Там же был Кристоф, почти что без памяти: глядел, но не говорил. Оправившись от горячки, он ничего не припомнил сверх сказанного, в бреду же говорил многое, но то ведь был бред.

— О чем он говорил?

— Дорогая Мария… О покойном, о дьяволе, да о каком-то, помнится, кувшине или ином сосуде… Бессвязица, ничего более.

— Мой наставник учил меня: бессвязна речь бывает для слушателя, но не для оратора: как бы он ни путался, он приплетает то или это не по произволу, лишь не может сделать явным ход своей мысли.

— Ваш наставник, вне сомнения, прав, — вежливо сказал Альберто, — но признаюсь, что восстановить связи я не в силах, как бы ни стремился к этому.

— А не может ли быть, — осторожно произнесла я, — что Кристоф видел больше, чем рассказал по выздоровлении? Он как-то сказал, что в бреду ему мерещился дьявол…

— Это так. Он гнал видение, я было отнес его проклятия на свой счет и огорчился, но потом понял свою ошибку. Да, это было.

— Скажите, мой господин, не могло ли быть, что видение явилось не из одной горячки? Я все думала: ведь Кристоф был на войне, умерших насильственной смертью видел без счета, и к тому же он медик — неужели седые волосы ему причинило зрелище смерти, и только оно? Может быть, нечто другое?..

— Седые волосы? О, Мария, вы ошиблись, это не с того дня! Кристоф седой, сколько я его знаю!

— Ах… — Ничего умнее я не вымолвила. Так вышло, что я увидела впервые этот знак глубокой старости, отметивший сорокалетнего, посреди разговора о Фаусте, и связала в уме одно с другим, вопросов же не задала.

— Такое бывает, — сказал Альберто, посмеивавясь, сам смущенный, что смутил меня, — с иными и в тридцать лет, Бог весть от чего. Ах нет, ошибся и я, — когда мы впервые встретились, он был не седой, а светлый — вот как она. — Мой гость довольно бесцеремонно показал на Ханну, принесшую сливовый пирог. — Это было давно, эоны назад, тогда мы еще не дружили как теперь. А потом однажды я увидел его на лекции…, и вот тогда-то поразился: лицо не старое, а седины много, как у моего деда. В тот год моя жена была беременна Минной, а при родах… Э, дурак я, нашел о чем болтать, ну, то была редкая напасть, с вами такого не будет. Повивальная бабка не справлялась, позвали врача. Я узнал его, ученика Фауста и любителя астрономии, и в сердцах, от тревоги за жену, сказал такое, чего говорить не следовало. Кристоф мне это до сих пор припоминает, но тогда он ничего мне не ответил, а как ни в чем не бывало стал приказывать повитухе, что ей делать. Но она никак не могла взять в толк его речей, и он назвал ее ужасным немецким словом, — Альберто усмехнулся, — которое мне трудно повторить. Тетушка так и застыла с поднятыми руками, а он поддернул рукава и сам… встал на ее место. Я было кинулся к нему, но он глянул вот так и сказал: помешаешь мне сейчас — прикажу вывести. Четверть часа прошло или немного более, и все разрешилось благополучно. Я попросил у него прощения даже прежде, чем дочку спеленали, зато повитуха отказалась от платы — после того, что господин доктор сказал, а я слышал, она, дескать, не возьмет от меня ни гроша… Такой-то вот у вас супруг, дорогая Мария! А когда мы стали друзьями, речь заходила о его волосах, он говорил что-то медицинское, про гуморы… Нет-нет, поверьте, уж на что я не любил господина Фуста, но этой беды причина не он.

Гуморы? Над гуморальными теориями мой супруг посмеивался. Видно, Альберто, сам не будучи медиком, что-то спутал?

— А сейчас вашей дочке сколько лет?

— Семь, скоро восемь. — Альберто расплылся в улыбке. — Красавица, как ее мама, одни глаза мои. И даже белокурая, кто бы мог подумать!.. Простите мне, Мария, такие слова, но я жду не дождусь нынешней весны, будто, простите еще раз, своего сына жду. Дети — благодать Господня, все женщины это знают, а мужчины не все — но Кристоф будет хорошим отцом, в этом могу поручиться. Я так счастлив, дорогая Мария, за него и за вас!

Да, иноземца видно по речам, как бы чисто ни говорил. Я не оскорбилась, ибо довольно уже его знала, но смутилась порядком.

— Только бы вернулся.

— Он вернется, конечно вернется, Мария. Не думайте о плохом.

— Господин Альберто, я задам вопрос, который покажется странным. Вы знаете тех, кто дружил с Фаустом и бывал у него в доме?

— Всех, кто был с ним дружен, знал только он сам. Но из числа университетских — знаю некоторых.

— А не случилось ли кому-то из них умереть незадолго до Фауста, скажем, месяцем раньше?

— Умереть? — переспросил Альберто, наморщив лоб. — Нет, все живы из их ватаги, кого я знаю… все живы. Разве кто-то неизвестный мне, возможно, из студентов… Что у вас на уме, Мария?

— Сама не знаю. Так… бессвязица.

Я надеялась угадать, чей дух оживил гомункула, ибо к тому времени уверилась, что дух этот человеческий. Кто-то, кто хорошо знал город и бывал в Сером Доме (это я могла заключить по образам, передаваемым мне), близко, по-приятельски, знал и самого Фауста, и моего мужа, разделял с Фаустом его труды и, по собственному признанию, выбрал существование гомункула, чтобы избегнуть худшей участи. Опыт был начат в мае, следовательно, человек должен был погибнуть не ранее этого срока… Или же это неверно? Сколько может маяться на земле неприкаянная душа, избегая лимба и преисподней?.. В любом случае я ничего не узнала, ни да, ни нет.


Так или иначе, последнее, что мне оставалось, — обратиться к нему, к гомункулу. Если он вправду был приятелем Фауста, то мог знать и тайну Кристофа, а заточенному в колбе можно задать этот вопрос, не боясь, что клевета пойдет дальше.

— Я хочу у тебя спросить.

Опять про него? Девонька, родная, ничего не могу тебе сказать. Я ведь уже признался, что не оракул. Если он так люб тебе, какого черта ленишься?! Где кристалл?

— Не о настоящем, о прошлом. Приходил давешний судейский и сказал мне, что Кристоф уплыл в Новый Свет и что он был врачом трибунала.

Стой, не части. Вспоминай по порядку, что он говорил.

Я постаралась вспомнить. Гомункул так и подскочил в колбе, даже раствор заплескался о стенки.

Черт!..

Я была уверена, что до меня долетело ругательство, оборванное на полуслове, как бывает, когда охальник вдруг вспомнит о присутствии женщины, ребенка или пастора. Он молчал несколько секунд.

Черт, черт, черт! Венесуэла? Ты точно запомнила?.. А про Вельзеров кто сказал, он или итальянец?.. Дура, все ты путаешь. Но все равно — скверно, ах как скверно!

— Что скверно?

Все скверно.

— Да что же? Ты думаешь, он не врал?

Он не врал. Он не врал. (Гомункул поднял волну, которая ходила туда и сюда, и раскачивался в ней, ударяя ручками и ножками и вздымая муть. Взбешенная лягушка — зрелище диковинное.) Ах он гаденыш! Пронюхал как-то! Хитрая злобная тварь, надо же, что придумал! А умно, умно, клянусь потрохами чертовой бабки, есть у гада голова на плечах! Решил сквитаться по-хитрому! Как продвинулся-то, проклятый, я и вообразить не мог. А, тысяча чертей, если бы только…

Внезапно он опять замолчал. И то, я не была убеждена, что правильно поняла его. Проклятья и еще проклятья, ненависть, которая эхом передалась и мне — хитроумие — месть — успех и влияние, и все это касалось господина Хауфа.

— Так что произошло? Можешь сказать ясно?

Гомункул опустился на дно.

Быть может, ничего. Я не уверен. Молись, чтобы его слова были неправдой, а если они окажутся правдой, чтобы Вагнер не отплыл вместе с ними.

— Ты говорил о мести, или мне послышалось? Хауф мстит ему? За что?

За старые дела.

— Так они вправду знакомы?

Были прежде.

— И правда то, что Хауф сказал про него?

Ах, молодая особа. Правда, правда. Такая же правда, как то, что ты связалась с чертом и сбежала от приемной матери.

— Как? Ты разумеешь, он… был вынужден поступить на ту службу?

Пусть так.

— Но как это могло быть? Как свободного человека можно принудить?..

Как?.. Десятью различными способами. Воспользуйся логикой. Ничего больше не скажу. Догадайся сама, а коли не догадаешься, довольно с тебя, что он не негодяй и другом негодяю никогда не был.

— Это я и без тебя знаю.

Ты хорошая девчонка. Жаль только, что глупая. Сменишь сейчас мне раствор?