"Дом доктора Ди" - читать интересную книгу автора (Акройд Питер)

2

Я решил прогуляться по ночному городу. Уже покинув кладбище и идя в направлении старого дома, я вдруг замедлил шаг и остановился. Я не хотел возвращаться на Клоук-лейн, по крайней мере пока, и, как частенько бывало прежде, решил побродить по извилистым лондонским улочкам. Мне больше нравится город, погруженный во тьму; тогда он открывает мне свою истинную природу, под которой я, наверное, разумею его истинное прошлое. В дневные часы над ним властвуют его временные обитатели, среди которых так легко раствориться и затеряться. Поэтому днем я держусь в стороне. Например, представляю себе, будто люди вокруг одеты по моде какого-нибудь минувшего столетия, хотя и понимаю, что это чистый каприз. Но бывают случаи, когда чей-либо вид или жест мгновенно переносит меня назад во времени; похоже, тут работает некий избыток генетической памяти, так как я знаю, что передо мной средневековое или елизаветинское лицо. Когда из альпийского ледника было извлечено тело упавшего ничком и замерзшего неолитического путешественника, все сочли это уникальным подарком судьбы, позволившим заглянуть в прошлое. Но прошлое возрождается рядом с нами постоянно, в телах, которыми мы владеем, или в словах, которые произносим. А иные сцены или ситуации, замеченные однажды, словно сохраняются навеки.

Нет, это неверно. Уже в миг своего возникновения они становятся частью непрерывно текущей истории, и, как я уже говорил, бывают случаи, когда я иду по сегодняшнему Лондону и узнаю в нем то, что он есть: город другого исторического периода со всеми его таинственными условностями и ограничениями. Я часто слышал от отца одну фразу: «Видеть в вечности временное, а во времени вечное». Как-то раз я наткнулся на снимок Уайтхолла, сделанный в 1839 году, и он помог мне понять ее смысл; на снимке был изображен мальчонка в цилиндре наподобие печной трубы, растянувшийся под уличным фонарем, а через дорогу от него стояли в ряд двухколесные кебы. Все здесь дышало вечностью, и даже грязь на мостовой словно излучала сияние. Но это же чувство я испытываю и сейчас, когда, выйдя с кладбища, вижу вон ту женщину, открывшую дверь на улицу, и одновременно слышу выхлоп автомобиля, который проезжает где-то неподалеку. Такие вещи исчезают и вместе с тем как бы существуют вечно.

Я миновал Кларкенуэлл-грин и углубился в Джеру-салем-пассидж. Неоновые часы, висящие на одном из зданий, показывали уже почти полночь; с минуту я смотрел, как они раскачиваются на ветру и цифры горят на их циферблате. В четырнадцатом веке очень высоко ценился необычный камень под названием «садастра». Снаружи он был черный или темно-коричневый, но, будучи расколот, в течение нескольких мгновений сиял как солнце. Мне подумалось, что это сияние могло быть сродни сиянию неоновых цифр, которые сейчас привлекли мой взор. Поблизости находились два-три человека; их бледные лица отсвечивали в оранжевых лучах фонарей, и казалось, что они бесшумно плывут над тротуарами. Я покинул Джеру-салем-пассидж, пересек Кларкенуэлл-роуд и вступил под арку монастыря Св. Иоанна Иерусалимского. Здесь лежал кусок фундамента, отмечающий местоположение аббатства тамплиеров, возведенного в двенадцатом веке и разрушенного в годы Реформации. Несомненно, камни, из которых оно было сложено, пошли на постройку кое-каких больших домов по соседству (парочка этих глыб вполне могла покоиться и в стенах моего собственного дома), однако они были печальными памятниками великой катастрофы. Так полагал Дэниэл Мур, и теперь я согласен с ним в том, что разрушение богатейших монастырских библиотек со всеми их рукописями и другими сокровищами привело к возникновению огромного пробела в истории нашего острова. Мало того что была стерта с лица земли целая католическая культура – не менее чреватой последствиями оказалась и гибель древних монашеских летописей, относящихся к раннему периоду британской истории. Одним махом было покончено со всей разветвленной структурой, на которой держалось прошлое.

Но что это за шум у Холборнского виадука? Словно бы глубоко из-под земли донесся чей-то яростный вопль; он был глух, метался и бился в некоем тесном пространстве. Потом я свернул за угол, на Гилтспер-стрит, и заметил старуху, скрючившуюся в телефонной будке; она прижимала к лицу трубку и что-то кричала в микрофон. Я продолжал шагать в ее сторону и вскоре увидел, что на приклеенной к стеклу бумажке написано: «НЕИСПРАВЕН». Так с кем же она говорит? Помню, однажды мне надо было позвонить по телефону со станции «Ченсери-лейн»; сняв трубку, я услышал гул множества голосов, точно вой ветра за окном. Может быть, на другом конце линии всегда кто-то есть. Нет, все это чепуха. Ночные прогулки иногда порождают в душе необъяснимые страхи. Крышу жилого дома на углу Сноу-хилл венчала маленькая параболическая антенна; пока я глядел на нее, принимающую с неба сигналы, мне снова померещилось, будто над Клоук-лейн взмыл вверх силуэт человека.

«А! Это ты? Явился наконец?» Старуха вышла из телефонной будки и теперь кричала мне вслед. Я быстро зашагал прочь. «Знаешь, откуда на тротуарах столько дерьма? Это не собаки гадят. Это старики-пенсионеры». Она захохотала, а я все торопился дальше, к Феттер-лейн и Хай-Холборн. На первом этаже доходного дома Дайера есть магазинчик видеотехники; спеша к нему, я видел на дюжине экранов одно и то же изображение; там было столько света и энергии, что сама витрина, казалось, вот-вот полыхнет огнем и разлетится вдребезги. Когда я подошел еще ближе, оглядываясь, дабы удостовериться, что старуха меня не преследует, я стал различать на экранах множество несущихся куда-то звезд и планет. Видимо, это был один из тех эффектных научно-фантастических фильмов, которые снимались в семидесятых и начале восьмидесятых годов; рядом с витриной, целиком поглощенный зрелищем космического полета, стоял какой-то юноша. Он уперся руками в толстое стекло; создавалось впечатление, будто он распят на этом сияющем фоне. Я хотел сказать ему, что все здесь обман, кинематографические трюки, но для него это, возможно, было истинной картиной вселенной. Я ничего не сказал и прошел мимо.

Мне памятен тот день, когда я впервые начал понимать Лондон. Подросток лет пятнадцати-шестнадцати, я ехал на автобусе, идущем из Шепердс-Буша в Далидж; небо над Ноттинг-хилл-гейт и Куинзуэем было затянуто облаками, но вдруг в них открылась брешь и вырвавшийся оттуда солнечный луч упал на металлический поручень передо мной. Это ослепительное сверкание точно заворожило меня; вглядываясь в глубины света и сияющего металла, я ощутил такой необыкновенный восторг, что не смог усидеть на месте и выскочил из автобуса, когда он остановился у Мраморной арки. Я чувствовал, что меня посвятили в какую-то тайну – что я краем глаза увидел ту внутреннюю жизнь и реальность, которая скрывается во всех вещах. Я подумал о ней как о мире огня; поворачивая на Тайберн-Уэй, я верил, что смогу найти его следы повсюду. Но этот огонь был и во мне самом, и я обнаружил, что бегу по улицам, словно они – моя собственность. Каким-то неведомым образом я присутствовал при их рождении; вернее, внутри меня самого было нечто, всегда существовавшее в здешней почве, здешних камнях и здешнем воздухе. Теперь этот изначальный огонь покинул меня; должно быть, потому-то я и кажусь самому себе чужаком. Постепенно, с течением лет, город внутри меня померк.

Однако есть места, куда я возвращаюсь до сих пор. Временами меня тянет спуститься по Кингсленд-роуд и постоять у старой Хокстонской лечебницы для умалишенных рядом с Уорф-лейн; именно сюда, по ее собственной просьбе, Чарльз Лэм приводил свою сестру, и однажды я попытался пройти по их следам через поля, скрытые теперь под каменными мостовыми прилегающих улиц. Она всегда приносила с собой смирительную рубашку, и они плакали, добравшись до ворот лечебницы. Я останавливаюсь там, где стояли они, прямо перед входной аркой, и шепчу свое собственное имя. Бываю я и на Боро-Хай-стрит; я прохожу по ней от Саутуоркского моста до зданий бывшей Королевской тюрьмы и Маршалси [18] и, хотя эта прогулка всегда дается мне очень тяжело, неизменно повторяю ее снова и снова. Были случаи, когда я бродил по этому району до изнеможения, теряя ориентацию и способность думать. Я хотел, чтобы Старый город похоронил меня в себе, чтобы он стиснул меня и задушил. Неужели среди темных теней его прошлого не нашлось бы ни одной, способной поглотить меня? Однако не все мои путешествия сопровождались такими гнетущими чувствами. Было одно чудесное место, где меня всегда ожидал покой: я опять и опять возвращался на Фаунтин-корт в Темпле – там, рядом с маленьким круглым прудиком, под вязом, стояла деревянная скамейка. Ощущенье покоя здесь, в центре города, было настолько глубоким, что казалось мне порожденным каким-то важным событием минувших времен. А может быть, сюда год за годом приходили люди вроде меня и само место переняло спокойствие своих посетителей. Я часто думаю о смерти как о похожем состоянии – словно я чего-то жду рядом с вязом и прудом. Моего отца близкая смерть не пугала, а, наоборот, чуть ли не радовала: помню, как он насвистывал в ванной, уже зная, что жить ему осталось всего несколько месяцев. Он никогда не сокрушался, не жалел себя и не выказывал признаков беспокойства. Складывалось впечатление, будто ему известно кое-что о следующем этапе пути; как я упоминал, он был католиком, однако столь глубокую уверенность ему, похоже, придавали некие более личные убеждения. И вновь, выйдя с Хай-Холборн на Ред-Лайон-сквер, я задумался об унаследованном мною старом доме. Почему ни одна из прогулок по городу не привела меня на Клоук-лейн или в ее окрестности? Почему я избегал Кларкенуэлла или позабыл о нем?

Я достиг обломка каменной колонны, поставленной на Ред-Лайон-филдс в память об июньской резне 1780 года; в дни Гордоновских бунтов солдаты убили здесь несколько детей, а три месяца спустя Джон Уилкс объявил о сборе средств на этот памятник. Камень уже так растрескался и выветрился, что смахивал на кусок обыкновенной скалы, подточенной временем; но, повинуясь внезапному порыву, я стал на колени и дотронулся до него. В конце концов, меня связывало с этим местом и еще кое-что. Всего в нескольких ярдах отсюда, на углу Ред-Лайон-пассидж, я впервые увидел работы Пиранези. Альбом с его гравюрами, купленный мной у лоточника, назывался «Фантазии на тему темниц», но, по-моему, там не было ровно ничего фантастического. Я сразу узнал этот мир; я понял, что это и есть мой город.

Я принес книгу домой; хотя с тех пор минуло уже лет шесть или семь, я и сейчас помню, с каким восторгом переворачивал ее страницы. На первой гравюре были изображены две маленькие фигурки перед гигантской каменной лестницей; их окружал сплошной камень, взвихряющийся галереями, арками и куполами. Мир Пиранези был миром бесконечных каменных руин, запутанных переходов и заколоченных окон; здесь были каменные глыбы, тяжелые, мрачные, чьи контуры тонули в тени; здесь были гигантские кирпичные ниши, огромные полотнища из рваной ткани, веревки, блоки и деревянные краны, устремленные ввысь, к расколотым каменным балконам. Художник часто использовал обрамление в виде разрушенной арки или ворот – оно вовлекало меня в картину, и я ощущал себя ее частью; я тоже был в тюрьме.

Все тут выглядело брошенным: мост, повисший над пропастью меж двух наполовину уцелевших башен, гнилые стропила, разбитые окна, массивные портики с полустертыми надписями, которые уже нельзя было прочесть. Цивилизация великанов-строителей пришла в упадок и погибла, оставив после себя эти монументы. Но нет, так быть не могло. Здесь чувствовалась несокрушимая мощь, живая сила. Смерть не имела над ней власти; она была присуща самому этому миру. Я глядел на последнюю гравюру с изображением расплывчатой фигурки, поднимающейся по каменной лестнице лишь ради того, чтобы очутиться лицом к лицу с очередным неприступным каменным бастионом. Мне казалось, будто в этой крошечной фигурке есть что-то от меня самого; и вдруг моего плеча коснулся отец. Видимо, он уже наблюдал за мной некоторое время, потому что мягко заметил: «Знаешь, ведь все может быть и по-другому». Больше он ничего не сказал и, стоя сзади, положил ладонь мне на шею. Я стряхнул его руку и снова вперился в гравюру, обнаружив там еще один лестничный пролет, ведущий вниз, в какую-то каменную бездну. Тогда мне и пришло на ум, что город этот в действительности подземный. Вечный город для тех, кого поймало в свою ловушку время. Я все еще стоял на коленях перед памятником на Ред-Лайон-сквер, но вместе с тем словно входил в каменную стену полуподвала на Клоук-лейн. Я становился частью древнего дома.

Быстро поднявшись, я отряхнул одежду от грязи и зашагал в направлении Нью-Оксфорд-стрит и Тотнем-корт-роуд. Совсем рядом с Блумсбери-сквер есть клочок булыжной мостовой, где поставили несколько новых телефонов «Меркьюри», и в темноте я наткнулся на них. «Лондонский камень не такой, – заметил Дэниэл Мур, когда я показал ему „Фантазии на тему темниц“. – Прежде чем смотреть на Пиранези, надо выучить итальянский». Я хотел поделиться с ним своим восторгом, но он взирал на репродукции едва ли не с отвращением. «Он сентименталист, – сказал Мур, – а не провидец». – «Но разве ты не видишь, как тут пустынно?» – «Нет. На самом деле это не так. Может, ты и видишь только камень, ну а я вижу людей. Думаешь, почему я пишу свою книгу?» Эта книга, над которой он работал в течение всего нашего знакомства, была историей лондонского радикализма. Как-то он рассказал мне о ней в своей обычной застенчиво-пренебрежительной манере, но я запутался во всех этих магглтонианцах, «болтунах», беменистах и членах «Лондонской эпистолярной группы [19], и они стали казаться мне представителями одной гигантской секты или сообщества. Однако Мур души в них не чаял – этот придирчивый, утонченный человек был одержим идеями некоторых беспокойных, даже опасных лондонцев. Однажды он взял меня на прогулку по тавернам и молитвенным домам, где они собирались; таких мест осталось мало, большей частью на востоке Лондона в районе Лаймхауса и Шадуэлла, и они выглядели до того жалкими, до того запакощенными, что трудно было связать с ними прозрения и мечты их прежних посетителей. Насколько я понял из объяснений Дэниэла, беменисты верили, будто мужчины и женщины носят рай в себе и весь мир имеет облик одного человека; его называли Адамом Кадмоном, или Человеком-Вселенной. Не то чтобы весь космос представлялся им в виде человеческой фигуры – хотя были радикалы, последователи Сведенборга, которые считали, что это именно так и есть, – скорее, они наделяли наш мир и всю бытийствующую вселенную человеческими чертами. Мы зашли в «Семь звезд» на Эрроу-лейн, где в начале восемнадцатого века встречались моравские братья, и Дэниэл поведал мне историю о некоем мистике и маленькой девочке, которая все время просила его показать ей ангелов. Наконец он согласился, привел ее к себе в дом и поставил перед задрапированной нишей. «Ты действительно хочешь увидеть ангела?» – спросил он. Она упорствовала в своем желании, и тогда он отдернул занавесь; на стене за нею висело зеркало. «Гляди сюда, – сказал он. – Вот тебе ангел». – «Очаровательная история, Мэтью, не правда ли?» – «О да». – «Но ты заметил, насколько это в духе радикалистов? Самое смиренное существо может быть исполнено благодати. Божественное заключено внутри нас, а греха не существует вовсе. Нет ни рая, ни ада».

Как в этом городе могли родиться столь необычные системы взглядов? Он задал мне этот вопрос, когда мы брели по Шадуэлл-Рич. Ответ напрашивался сразу: здесь во множестве жили ремесленники и мелкие торговцы, а они-то и подвержены такой форме помешательства больше всего. Однако Дэниэл, похоже, считал, что тут сыграла свою роль аура самого места. Впрочем, я уже пресытился здешними видами. Лайм-хаус был полон выхлопных газов, дыма, огрызков недостроенных зданий; я буквально задыхался, однако упорно тащил его прочь к наземной линии метро. Так завершилось наше путешествие в поисках того, что он называл «вечносущим евангелием».

А еще как-то раз он возил меня на юго-запад Англии и в старый центр радикальных движений Гластон-бери. Члены одной лондонской секты четырнадцатого века – они называли себя «Божьими братьями» – сбежали в этот город от преследований и организовали тут свою общину. Пожалуй, мы выбрали для своей поездки самый неудачный день в году: всю дорогу от Лондона до Эндовера боролись с ливнем и ураганным ветром, а потом, на пути в Гэмпшир, угодили в окутавший трассу густой туман. Мы еле ползли в сторону Гластон-бери, так как видимость была отвратительная; маленькие столбики у обочины шоссе походили на часовых, закутанных в шинели, а большие столбы казались торчащими из тумана церковными шпилями. Купы деревьев, маячившие поодаль, можно было бы принять за редкие кучки религиозных радикалов, с трудом пробирающихся сквозь мглу. Без сомнения, нечто подобное и послужило пищей для местных легенд и «явлений», но я не способен был думать ни о чем, кроме лондонского тепла и уюта. Добравшись наконец до Гластонбери, мы не обнаружили никаких следов древней общины – на ее месте вырос какой-то промышленный гигант. Это можно было предвидеть, но всю обратную дорогу Дэниэл хранил странное молчание. Когда мы подъезжали к Лондону, туман рассеялся; был поздний вечер, однако звезды впереди затмевало расплывчатое красное зарево. Мы словно возвращались в пылающий горн, и мою душу объял покой.

Я вышел с Нью-Оксфорд-стрит на Тотнем-корт-роуд одновременно с боем часов, донесшимся от церкви Св. Джайлса-на-Полях; здесь я прибавил шагу, так как в подъездах и у дверей домов, стоящих вдоль улицы, залегла армия ночи. Я боюсь их, этих мужчин и женщин, кутающихся в грязные одеяла, но меня пугают не просто бездомные и бродяги. Я прекрасно знаю, что меня отталкивает любая человеческая крайность. Меня отталкивает страдание. Сейчас, переходя улицу и уголком глаза наблюдая за двумя грудами тряпья, беспокойно зашевелившимися в сумерках, я боялся грязи и заразы – но больше всего, пожалуй, внезапного нападения. А что им терять? Будь я таким, как они, я возроптал бы на этот мир и поджег город. Я захотел бы разметать всех и вся, объединившихся против меня. Я стал бы грабить магазины, вход в которые мне заказан, и громить рестораны, где мне не дают еды. Я обратил бы свою ярость даже на фонари, которые мешают мне спрятаться от врага. Но когда я шел мимо, ни один из них не заговорил со мной, ни о чем не спросил и вообще не обратил на меня внимания, точно я был частью какого-то иного мира. Действительно ли они покорились и готовы терпеть скрепя сердце – или ждут чего-то, как моравские братья в «Семи звездах»?

Но нет, здесь было другое. С тех пор город неизмеримо вырос, и по мере того, как он разрастался во всех направлениях, его обитатели становились все более пассивными и покорными; эти люди, спящие на улицах, были обыкновенными честными горожанами, но гигантский Лондон с помощью какой-то магии высосал из них душу. Я поглядел вдоль Тотнем-корт-роуд и, уже не в первый раз, отметил чрезмерную яркость освещения и тишину ночного города. Два столетия назад эти улицы были более темными, более зловонными, более опасными, их наполняли крики, визги и смех. Но теперь, стоя в окружении бездомных, я слышал лишь едва различимое гудение неоновых фонарей да вой ветра, гуляющего около Сентер-Пойнта [20]. Благодаря чему же все естественные звуки стали казаться в этих местах нереальными и фальшивыми, а искусственные шумы – самыми что ни на есть натуральными? Город был залит светом, ибо он праздновал свой триумф. Он научился расти, вбирая в себя энергию своих обитателей и отнимая у них силы. Они даже не шелохнулись, когда я направился к Шарлот-стрит.

Я завернул за угол и сразу увидел в конце широкого проспекта сверкающий глобус. Конечно, у этого постоянного и вездесущего сияния была и другая задача: посылая во тьму свои лучи, эти символы и эмблемы отвергали смерть и знание о ней. Это был праздник искусственной жизни, из которой изгнали всякую память о духовном. Странно – нечто подобное мог бы сказать мой отец. Однако это были мои собственные ночные мысли.

Глобус освещал всю округу, и Шарлот-стрит лежала в глубокой тиши. Он был символом мира – реального мира, так как, подойдя ближе, я увидел, что это неоновая модель земли с материками из лампочек разного цвета. Внизу была надпись «Мир вверх тормашками»; там, в полуподвале, находился бар или ночной клуб, к закрытой двери которого вела с улицы крутая лесенка. Внутри было светло; когда я смотрел вниз, дверь вдруг распахнулась и оттуда вырвался сноп ярких лучей. Из бара вышла женщина и остановилась на пороге, но фон был таким контрастным, что я мог различить лишь ее силуэт и очертанья прически; однако она меня заинтриговала. Отступив в уличную тень, я следил, как она поднимается по металлической лестнице; звонкий стук ее каблучков порождал эхо, внезапно оборвавшееся, когда она ступила на тротуар. Она рассеянно огляделась, точно думая поймать такси; затем повернула лицо ко мне, и я поднял руку в изумлении и ужасе. Это был Дэниэл Мур. Я видел его ясно. Я различал под косметикой его знакомые черты. Он прикрыл свои редеющие волосы большим белым париком и надел красное платье. До меня даже донесся аромат фиалок. Но это был Дэниэл. Он не заметил меня, потому что вновь повернул голову и медленно тронулся пешком к Фицрой-сквер. Он шел свободным шагом, ничуть не напоминающим его обычную нервную походку, и явно наслаждался этой ночной прогулкой по Лондону. Ошеломленный, я стоял у дверей какого-то закрытого магазина. В голове у меня было пусто. Я все смотрел и смотрел на сияющую модель мира, перевернутого вверх тормашками.


Кабинет

Огромный мир расстилается передо мною, и на моем столе плещутся голубые дельфины, которые любят маленьких детей и звуки музыкальных инструментов; вот змеи зеленого и серого цвета, что живут по шесть веков и чьи головы могут согласно их воле принимать формы собачьих и человеческих; а вот и морские драконы в алых отметинах – они изрыгают в воду пламя, вызывая тем самым кипение океана; среди них плывут грифоны, киты и стаи всяческих более мелких рыб, кои резвятся на поверхности пучины. Нептун со своим трезубцем мчит на морских конях, а у зыбучих песков и водоворотов сидят русалки с зерцалами в руках. Все, что есть на земле, имеет свое подобие в море, но вдобавок я вижу на лике этого иного мира галеоны, широкогрудые купеческие корабли, барки с прямыми парусами и рыболовные суда. Найдется ли равнодушный, который, поглядев па них, не возжелал бы немедля отправиться в путь? Ибо передо мной лежит карта всего света, theatrum orbis terrarum, и на нее нанесены города, леса, реки, горы и даже несметное число маленьких городков, что составляют сей низший мир.

У северных врат расположена Terra Septemtrionalis Incognita [21], где, по слухам, обитают племена людей, держащих во рту кресала; на крайнем юге предполагают существование другой дикой страны. Однако не все здесь неизведано; многое было открыто благодаря геометрическим исчислениям и морским путешествиям недавних лет, так что известный нам мир простирается ныне далеко за пределы Богемии или Татарии. Наши мореплаватели и космографы очертили на карте Атлантиду, или Новый Свет, где были найдены крокодилы, живущие тысячу лет, и перепела, страдающие падучей болезнью; отдельные ее области, или территории, мы нарекли Норумбегой, Новой Францией и Мокозой – в последней части света была обнаружена лошадь, которая плачет и вздыхает по-человечески. Там же обитает и агопитек – обезьяноподобный козел, чья речь весьма похожа на нашу, хотя и неразборчива, словно кто-то торопливо говорит во власти гнева или скорби.

Под рукой у меня Африка, а в ней Берберия, где живут львы, совокупляющиеся задом наперед, и пантеры, что источают благоухание редчайших пряностей. В Нумидии, не столь далеко оттуда, живут люди с собачьими головами и хвостами, а также мерзкие гиены, что селятся в склепах мертвецов и едят только трупы. В Ливии обитает единорог, что питается ядом и умеет обращаться как в мужчину, так и в женщину; здесь же живет племя астомийцев, чей век необычайно долог, – они не едят и не пьют, питаясь лишь воздухом и ароматом плодов. В Селенетиде есть женщины, которые откладывают и высиживают яйца, производя на свет детей в пятьдесят раз крупнее обыкновенных, а в далеком Краю Негров водятся василиски, убивающие взглядом, гидры о двух головах и саламандры, холодные как лед. Сейчас на моем столе нет нужных отчетов, не то я пересказал бы вам их все. О чудный мировой театр, в коем так легко затеряться! Я стою здесь, в своем кабинете, и одновременно взмываю в воздух, подобно великому умельцу Икару, и вдруг обнаруживаю, что лечу высоко над желтыми песками Самотры, держа путь к волшебным Монакабо, Капасьясе, Тапробане, Бакорнаре и Бирам. А там я вижу людей, чьи тела светятся в темноте, и дерево феникс, что цветет раз в сто лет и благоухает сильнее, нежели мускус, цибетин или амбра. На этом дальнем, дальнем берегу я наблюдаю под звездами чудеса мира и зрю перед собой существо, рожденное дважды, – оно возвышает голос с горы, молвя: «Я есмь белизна черноты, и краснота белизны, и желтизна солнца, я изрекаю правду и никогда не лгу…» – и тут я вздрогнул и проснулся, ибо это был всего только сон, измышленный мною.

Хотя, откровенно говоря, я был бы не прочь поспать и подольше; иногда, вот как теперь, все мои штудии кажутся мне совершаемыми в полудреме – состоянии, когда разум пробужден лишь наполовину. Накануне я выпил с теми пустомелями чересчур много вина, поэтому с утра мной владеют уныние, сонливость и головокружение. Поглядите – я даже отвлекся от надлежащих занятий и зря трачу время, болтая языком над простертой передо мною mappa mundi [22]. Впрочем, пока я разглядывал берега и горы, морские течения и водовороты, искусно изображенные художником, мне вспомнилось иное путешествие – я имею в виду то, во время которого я столкнулся с бессчетными капризами погоды и одолел великое множество долгих и трудных дорог.

Это паломничество было затеяно мною после пребывания у Фердинанда Гриффена. Постигнув все, чему он мог меня научить, и слегка наскучив весами и песочными склянками, я решил посетить серьезных ученых и почитателей знания, живущих за пределами нашего отечества. Было одно место, долженствующее стать главной целью моих странствий, ибо я хотел увидеть селение, где родился величайший мудрец Филипп Авреол Теофраст Бомбаст, известный под именем Парацельса. Он появился на свет в маленьком городке Мария-Айнзидельн, не далее чем в двух часах ходьбы от Цюриха, и дабы достичь этого высокогорного края, расположенного в сердце Альп, я был вынужден долго идти, подвергаясь действию пронзительной сырости и холода, страшась нападения лихих людей и диких зверей, отдыхая в домах, где было мало покоя и еще меньше удобств, рискуя головой в своей жажде припасть к одному из драгоценнейших ключей или источников моей жизни. Но хотя это было весьма трудное и опасное зимнее путешествие, я был тогда достаточно юн, чтобы презирать опасность; меня влекло к великому Мастеру Парацельсу точно магнитом, и все бури и ураганы мира (так я полагал) были бессильны воспрепятствовать мне намоем пути.

Я отправился в дорогу глухой ночью и доплыл на лодке до Гринвича; там мне пришлось ждать большого весельного катера, дабы попасть в Грейвзенд, что в нескольких милях от Лондона. Потом я сел на корабль, не забыв взять с собой кое-какую провизию, а именно галеты, хлеб, пиво, растительное масло и уксус; имелся в моей суме и добрый запас пергамента, перьев и чернил (с мешочком черного пороха, чтобы можно было наболтать еще), ибо я решил вести записи о том, что увижу на чужбине. Итак, мы вышли в открытое море, однако на третий день плавания купеческий караван из двенадцати судов, среди коих был и наш корабль, рассеялся под влиянием тумана и бури. У меня в кармане лежал мой собственный магнитный компас, дар благородного мистера Гриффена, и мне нечего было бояться. Я с готовностью принялся толковать кормчему нашего судна об измерителях земных и небесных склонений, об астролябиях и кроссштаффах [23], но едва я завел речь об эксцентриситете и параллаксе, как он коротко ответил мне, что является знатоком приливов и течений, а не инструментов. Я был удручен и встревожен, ибо считал, что только наука может спасти нас от шторма, но он хлопнул меня по спине и рассмеялся.

«Все в порядке, любезный звездочет, – сказал он. – Я знаю свои маршруты и свои сигналы, свои гавани и свои вехи лучше, чем узор на собственной руке».

«Но послушайте, мой добрый капитан, – конечно, вам и вашему лоцману известны начала гидрографии и астрономии?»

«У меня в голове крепко сидят все рифы и течения. Что еще нужно? Сейчас я нарисую вам наш путь…»

Он изобразил наш маршрут пальцем на старом сосновом столе, и я воззрился на него, изумленный. «А как же расчет отклоненья от курса и проверка его по полночным звездам? Ведь буря сбила нас с пути, и вернуться на него мы можем лишь с помощью скрупулезных исчислений».

Мой пыл снова рассмешил его. «Да разве неподвижные звезды и планеты спасут меня от коварных стремнин и водоворотов? Не думаю. Разве можете вы взглянуть на солнце и предсказать мне грядущие штормы и смерчи? Нет уж, Джон Ди, тешьтесь себе на здоровье своей арифметикой да геометрией; а мне дайте править по собственному разумению».

Вскоре я оставил его – буря к той поре как раз улеглась, а туман поднялся, – но он, верно, и в одиночестве продолжал посмеиваться надо мною. Но кто будет смеяться последним? Вы можете проложить курс, опираясь на опыт, но только знание способно привести вас к истинной, достойной цели. Ваши глаза, мой славный капитан, помогут вам одолеть этот узкий пролив; но астролябия, столь презираемая вами, посвятит вас в тайны движения небесных сфер. Мало уметь свободно перемещаться по свету; надо обучиться видеть его в лучах разума. Подумайте сами. Разве я не прав?

На четвертый день морских скитаний мы достигли острова Хол-ландия (в просторечии Хайлигланд) и, не отважась войти в реку Эльву [24] прежде наступления утра, спустили паруса, после чего нас всю ночь швыряло туда-сюда по волнам – моряки называют такой прием «лечь в дрейф», ноя бы назвал это лежанием в скверне. Затем, на рассвете, мы вошли в устье и добрались до пристани Штаде, из какового места, сев в фургон и переправясь через реку, поехали в Гамбург по весьма густым и протяженным дубовым лесам. Так началось мое путешествие в чужих краях, занявшее всю зиму: в почтовой карете по топям и песчаным равнинам, в фургоне по горам и лесам, пешком сквозь туман и град, верхом мимо рощ и озер, – и ни разу не уклонился я от своего маршрута, проходящего через Гамбург и Лейпциг, Виттербург и Дрезден. Вопреки общепринятой схеме подобных поездок и минуя наиболее оживленные пути, я достиг Виттербурга, ибо мне говорили, что в архиве тамошнего огромного собора хранятся чрезвычайно редкие и любопытные карты еще не изведанных частей света. Разве мог я не пожертвовать удобствами передвижения и не взглянуть на земли, покрытые пеленою и мраком нашего собственного невежества?

Виттербург – город, полный ученых, но у меня было рекомендательное письмо к великому астроному Гегелиусу, уроженцу тех мест, и после совместного вкушения рыбы и мяса он согласился проводить меня в собор, где имя его служило ключом ко всем бережно хранимым сокровищам. Конечно, молвил он, мне не составит труда увидеть карты неведомого мира, но известно ли мне, что совсем рядом скрывается иная таинственная область? (Мы беседовали по-латыни, и я передаю здесь содержание нашего разговора несмотря на то, что оно может стать доступно глазам и ушам черни.) Засим он сообщил мне, что окало 1500 года в Виттербурге проживал знаменитый маг доктор Фауст; вняв моей пылкой просьбе, он с охотою взялся отвести меня в его обиталище. После благодарственной молитвы мы встали из-за стола и, немного потолковав о началах магии, отправились в путь по зловонным улицам городка; но меня ждало разочарование, так как старинное жилище Фауста оказалось ветхим домишком, в котором не было заметно никаких следов его искусства.

Гегелиус увидел, как я огорчен, и поинтересовался, не желаю ли я посетить лес близ городка, где, по свидетельству молвы, доктор Фауст занимался волшебством и где он умер – или, скорее, был унесен Дьяволом в качестве последнего результата своих трудов. Да, ответил я, разумеется. Стояла зима, и я испытывал недомогание, однако был еще так молод, что не обращал внимания на эту помеху. Мы вышли из ворот города, украшенных многообразными каменными головами, которые весьма напоминали окровавленные головы разбойников на Лондонском мосту, и довольно скоро добрались до опушки леса. Я кутался в меховой плащ, а моя шапка была оторочена кошачьими шкурками, как принято в Московии, однако в этих владениях Фауста царил такой холод, что я не мог выговорить ни слова. Недавно пробило три часа пополудни, но под сенью деревьев уже сгустились сумерки, и я едва различал тропу. Гегелиус все время шагал впереди и наконец вывел меня к растрескавшемуся и почернелому пню футов шести в диаметре. «Вот здесь, – сказал мой проводник, – стоял Фауст, и отсюда он был унесен». Я вскочил на то, что осталось от этого необычайно старого дерева, и холодная сырость мгновенно улетучилась из моих костей. В тот же миг прошло и мое недомогание. Возможно, внутри пня еще теплилась толика дьявольского огня; во всяком случае, двигаясь за Гегелиусом обратно к городским воротам, я чувствовал себя здоровым и веселым как никогда. Мои шаги словно направляла некая потусторонняя сила, и теперь я хотел знать все. Я хотел понять все. Гегелиус отвел меня в собор, где мы с благоговением разглядывали древние карты, но мне чудилось, будто в том старом погибшем древе я уже снискал более богатый мир. А сейчас довольно об этом.

Итак, освеженный и вдохновленный целебной прогулкой по лесу Фауста, я снова пустился в путь. После Виттербурга и Дрездена я дошел до деревянного столба, что отделяет владения курфюрста Саксонского от королевства Богемии, а оттуда, минуя песчаные и каменные холмы, покрытые снегом долины и множество диких чащоб, прибыл на почтовой карете в Прагу; из Праги я направился в Нюрнберг – через шесть дней езды по равнинам, перемежаемым скалистыми грядами, мы достигли сего города, расположенного в пустынной песчаной местности, открытой натиску снега и льда. Стояли суровейшие морозы, но я упорно шел по городам и весям, ежедневно меняя пристанище, живя на вонючем пиве и грубом хлебе и ночуя на грязных соломенных подстилках. В ту пору денег у меня было мало, ибо англичане дают своим младшим сыновьям меньше, чем на чужбине принято давать незаконнорожденным, – но это к слову.

Из Нюрнберга я направился в Аугсбург, а оттуда, взяв коня в городской извозчицкой конторе, – на запад Германии и далее, в Нидерланды [25]. Миновав Линдау у озера под названием Акрониус, я поплыл на лодке в Костнец, что на рубеже между Германией и Швейцарией, а затем в Шафхаузен. Воды Рейна катили быстро, и я оставлял позади милю за милей, но Бог мой, что это было за путешествие! Оно едва не положило конец моим скитаниям. Я не страшусь воды, ибо знаю, что она является одной из необходимых частей сего подлунного мира, но наша стремящаяся вперед лодка так сильно кренилась на борт, что волны то и дело захлестывали ее; мы сидели мокрые по колени, а вода все прибывала да прибывала. И это еще пустяки. Вскоре нам преградила дорогу каменная ступень высотою локтей в пятьдесят; река свергалась вниз с грохотом, вскипая сплошной пеной, и меня охватил панический страх, что нас увлечет туда и мы найдем свою погибель в этом могучем бурлении. Однако я вспомнил Фауста и громко вознес молитву своему собственному ангелу-хранителю или демону; в тот же миг лодочник сбросил свое потрепанное одеяние, схватил веревку и поплыл к пристани, таща за собой лодку.. Я взял весло, и мы вместе с другим путешественником стали помогать вести лодку, подвергаясь постоянному риску утонуть: тогда мне чудилось, что смерть уже близка, но сознание этого лишь увеличивало мои силы. Наконец мы подошли к берегу, и нас выбросило на сушу. Каким благотворным оказалось это приключение: я ощущал себя гигантом, которому удалось пережить Потоп. Я воздел руки в молитве, но мне почему-то мерещился я сам, стоящий в лесу и осиянный светом; я пытался возблагодарить Господа за избавление от опасности, но слова не шли с языка – я онемел, точно в великом изумлении. Потом невдалеке залаяла собака, и я опомнился. Пора было двигаться дальше, ибо я не терпел промедления: истинная цель моего похода была уже совсем близко.

В течение некоторого времени я был принужден передвигаться пешим, делая более вздохов, нежели шагов, и спустя пять часов с превеликими усилиями добрался до маленького городишка Эглизо. Там я сразу востребовал себе ложе и поел на старинный манер, застелив его скатертью. Наутро, чуть свет, я снова тронулся в путь – за небольшую мзду стражник открыл мне ворота пораньше – и через шесть часов ходьбы (ибо мили в Швейцарии столь длинны, что протяженность конного или пешего похода измеряют там в часах, а не в милях) по лесам, холмам и огороженным пастбищам наконец увидел в раскинувшейся впереди долине городок Мария-Айнзидельн. Внезапный ливень, короткий и обильный, немного замедлил мое продвижение, но я поплотнее запахнулся в плащ, прижал к груди суму, дабы противоборствовать ветру, и шаг за шагом спустился к стенам, окружавшим то самое место, где звуки небесной гармонии впервые коснулись слуха нашего великого учителя Парацельса.

Мария-Айнзидельн, чистенький городок с домами, сработанными большей частью из дерева и глины, лежит на северном берегу озера Тигеринус; улочки его оказались довольно узкими, однако за стенами высился изрядной величины замок, недавно разрушенный.

Скоро я нашел себе прибежище на постоялом дворе под вывеской, изображающей Длань, и осведомился у тамошней служанки, миловидной девицы в опрятном красном платье и белой пелерине наподобие ирландской, где можно отыскать дом Парацелъса, к коему я так упорно стремился. Она охотно ответила мне на своем родном наречии, и я спешно вышел во двор, под морозное небо. Как я уже говорил, городишко был невелик, и после двух поворотов я внезапно наткнулся на маленький мостик через ручей, упомянутый служанкой; а там, сразу за ним, виднелась стена дома с выписанной на ней головой мага. Портрет был сделан искусно и изображал его, как всегда, без бороды. Чуть повыше было начертано изречение мудреца на латыни, которое я перевожу так: «То, что над нами, совпадает с тем, что под нами, и се есть источник чудес». Я поглядел вверх, на высеченные в камне окна этого старинного дама, твердо уверенный, что одно из них освещало фигуру малютки Парацельса, когда он впервые узрел великолепие солнца и стоял, любуясь танцами звезд.

Открылась дверь, на пороге вырос древний старик и поманил меня войти. Он обратился ко мне на ломаном французском, сочтя меня странником из тех краев, и я отвечал ему по-галльски. «Хотите увидеть его одежды? – спросил он. – Мы храним их здесь». Я откликнулся согласием, и он повел меня по коридору, непрестанно утирая влагу, сочащуюся из его глаз и носа; затем мы начали подниматься по источенной червем лестнице, а его французские слова все звучали поверх моей головы. «Каждый год наши горожане устраивают праздник в его память, – говорил он, —и в этот день мы показываем платье, которое он обычно носил». Я не совсем понял, как это возможно, ибо по достижении десятилетнего возраста Парацельс покинул свою родину, отправясь на диспут с немецкими учеными, но решил не спорить. Он привел меля в комнату, где стоял очень громоздкий ларь, или сундук. «Наши реликвии, – сказал он, открывая его весьма бережно. – Говорят, будто больные излечивались от одного прикосновения к ним». Он подал мне шляпу и мантию, каковые я подержал в руках с должной почтительностью. Затем, весьма довольный моим скромным поведением, он прошел со мною по комнате и показал мне чернильницу, стило и перочинный нож; далее настала очередь нескольких книг, не столь уж древних, и перстня, который (по его словам) был снят с руки Парацельса после его кончины. Он готов был продолжать демонстрацию, но я уже достаточно нагляделся и, презрев свою стесненность в средствах, отыскал для него серебряную монету. «Вам следует знать, – пробормотал он, ведя меня обратно к двери, – что у нас в Айнзидельне до сих пор обитают духи».

«Духи, сударь?»

«Да, наподобие тех, что видел наш славный учитель. У нас в округе множество подземных ходов и пещер, и людям, работающим там с лампами, досаждают эти… эти…»

«Но разве вы запамятовали, чему учил нас Парацельс? Что все духи обитают внутри нас? Что все, существующее на земле и в небесах, есть и в самом человеке?»

Он не понял, о чем я толкую, так что я пожелал ему доброго дня и снова вышел на узкую улочку. Когда я возвращался по маленькому мостику, отчаянный вопль заставил меня взглянуть на берег ручья; и там, на возвышающемся посреди грязи валуне, сидела молодая женщина, чье одеяние было пестрым, как майский шест, а лицо и руки – белыми, как молоко.

«Отчего ты кричишь? – воскликнул я на том наречии, которое полагал для нее родным. – Что за хворь гложет тебя?»

«Мне хорошо, – ответила она. – Я довольна. Ступай своей дорогой». После чего она стала вопить и хохотать попеременно, но в такой необычной манере, что я сам почувствовал дрожь в членах. Затем, совершенно внезапно, все ее тело задергалось в страшных корчах, так что она соскользнула с валуна на берег ручья; ее живот вздымался и опадал, а по рукам пробегали сильнейшие судороги. Вместе с тем лицо ее искажалось многими удивительными гримасами, из-за которых рот то и дело открывался и перекашивался на сторону, однако глаза были неизменно устремлены на меня. Я уже собрался идти дальше, как вдруг она выкрикнула «Ду! Ду!», известное мне ангельское имя. Глас ее в тот миг был громок и ужасающ, исходя из глотки подобно лаю хриплого пса, а когда я поглядел вниз, на нее, то увидел, что из открытого рта ее обильно источается пена. Звуки, которые вырывались из ее уст, напоминали слова «чек, чек» или «кек, кек», а потом слышалось «твиш, твиш», точно шипела огромная петарда. Вскоре раздался иной мерзостный звук, приведший мне на ум кошку, что готовится выблевать содержимое своей утробы, – и правда, эту молодую женщину тут же сотрясла неистовая рвота.

«In nomine Deo…» [26] – начал я, сверх всякой меры обеспокоенный мыслью, что в нее вселился бес.

«Что? Это ты? Так ты еще здесь?» – она испускала громкие вопли, а тело ее понемногу оседало в грязь. Затем ее уста крепко сомкнулись, а из ноздрей изошел голос, как бы говоривший «Сожги его. Сожги его». В это мгновенье я тронулся с места, и она прокричала мне: «Нынче случилось то, что доставит тебе большую радость». Затем наступила тишина, и, обернувшись, я увидел, как она сидит на берегу, горько плачет и в скорби своей заламывает руки.

Скоро я вернулся в гостиницу, усталый и опечаленный, не получив того, что искал, и наткнувшись на то, чего не пытался найти. Было уже около полудня, и в лицо мне, лежавшему на кровати, светили солнечные лучи; но потом я как бы увидел скользнувшую мимо тень и сел, ибо меня вдруг оросил пот. В этот миг я услышал слово, что моя мать умерла. Я поднялся и записал день и час, а также прочие обстоятельства на листке бумаги, впоследствии сохраненном мною несмотря на все трудности и опасности обратного пути в Англию. И правда, как было записано, так и свершилось: дома мне передали известие о смерти матери, происшедшей в то самое время, когда меня посетило видение. Перед кончиной ее несколько дней подряд трясло в лихорадке (что странным образом уподобляется корчам той бесноватой у Парацельсова дома), но мое путешествие и растущая жажда знаний сообщили мне столь приподнятое состояние духа, что я нимало не горевал о ней. Разве сам Парацельс не оставил свою семью в поисках мудрости – а кто такой я, чтобы меня сдерживали подобные путы? Передо мною лежал целый мир, мне предстояло его покорить, и я был отнюдь не из тех, кто наследует лишь по крови.

Итак, я вновь собрал свои книги и снял жилье в Карпентерс-ярде, неподалеку от Кристофер-элли и к югу от Литл-Бритн, рядом со скрытой клоакой. Тут держали свои заведения книготорговцы и печатники, и, хотя в иных лавках была только обычная чепуха для безмозглых простолюдинов, образцом коей служат «Сэр Гай Уорикский» или «Плач девы», я нашел и много других книг, малых печатных опусов и сочинений, трактующих о полезных и любопытных предметах. Я мог бы оставаться здесь и читать вечно, однако спустя несколько месяцев разбранился с хозяйкой своего жилища. Это была обыкновенная владелица пивной, одевавшаяся с абсолютно неуместным щегольством и столь дерзкая, что однажды она прямиком вошла ко мне в кабинет, даже не озаботясь постучать в дверь. Я был углублен в свои занятия, и, так как эта женщина не могла в полной мере постигнуть, что я делаю, она завела какой-то дурацкий разговор, не переставая поглядывать на мои бумаги.

«Что это, – спросила она, – выводите вы своим пером? Похоже на колдовские заклинания».

«Мне чужды подобные вещи, мистрис Аглинтино».

«Вот как? Неужели? Ну, а я думаю…»

«Оставьте при себе ваши убогие думы. Я не дал бы за них и…»

«И гроша?» – Она рассмеялась чересчур громко.

«Куда там гроша – и рваного исподнего». По мере произнесения этих слов моя досада росла. «Да как вы посмели вломиться сюда?»

«Я вас не боюсь, – отвечала она, перебирая кружева на своей домотканой юбке, покуда я подымался из-за стола. – Нет на свете мужчины, который мог бы меня напугать».

«Я и не собирался пугать вас, сударыня. Но я не потерплю, чтобы в мои бумаги подглядывали, а из моей работы делали посмешище. Не потерплю».

«Работы? – промолвила она. – Теперь-то я вижу, что это всего лишь дитячьи каракули».

При сих словах я впал в жесточайший гнев и немедля заявил, что съезжаю. На следующий день я подыскал себе жилье на углу Биллитер-лейн и Фенчерч-стрит: там было недавно перестроенное здание, которое называли «новым доходным домом», однако оно и после переделки источало сырые испарения и миазмы, довольно скоро изгнавшие меня оттуда.

И вот ныне вы снова находите меня в моем собственном мире, вдали от голубых просторов Татарии и красных пятен Германии и Италии. Theatrum orbis terrarum уже свернут, убран в футляр и заперт в сундуке, и теперь я разворачиваю перед вами иную карту со своими теченьями и водоворотами, маяками и вехами, а именно – великую карту Лондона, по коему я за все эти годы совершил не одно кругосветное плавание. С Биллитер-лейн я вновь переехал на запад и выбрал себе пристанище на Сикоул-лейн, рядом со стекольным заводиком на Саффрон-хилл, что было весьма полезно для моих упражнений в перспективе. Но дабы проложить курс по той улице, где я когда-то жил, мне не надо ни компаса, ни подзорной трубы! Она вливается во Флит-лейн, однако прежде вы сворачиваете на другую улочку по имени Уайндеген-лейн [27], которая названа так потому, что она упирается в речушку Флит и на противоположный берег там никак не попадешь. Итак, снова вспять, и мысленно пройдите со мною несколько шагов на север до Холборн-бриджа и Сноу-хилл, где есть акведук. Затем поверните на юг и проследуйте меж канав Флит-лейн, что у самых стен тюрьмы, а потом идите дальше, на Флит-бридж и к Городскому валу [28]. Вперед, вперед! Здесь и ныне все также, как было прежде и будет всегда, ибо град сей, питаемый божественными эманациями и земными соками, не может ни исчахнуть, ни умереть.

Последние двадцать лет или более я бродил среди ломовых извозчиков и кебменов, торговцев и зевак, распутников и носильщиков; мне привычны сутаны и плоеные воротники, шапки и локоны париков; я знаю лечебницы для бедных и прекрасные церкви для богачей. Я знаю районы Портсоукен и Даунгейт, где столь часты убийства; Лангборн и Биллингсгейт, где вам при нужде подделают документы и окажут так называемые куртуазные услуги; Кэндлвик-стрит и Уолброк, печально прославившиеся своими самоубийствами; Винтри и Кордуэйнер, где случаются преступления, о коих лучше не упоминать. Я знаю Рэтклиф, Лаймхаус, Уайтчепел, Сент-Катерин, Стретфорд, Хогстон, Сордайк и все эти печальные места за городскими стенами. Я повстречал девушку на Темза-стрит, ухаживал за ней на Тауэр-стрит и обвенчался с нею в церкви Св. Данстана. У Крестоносцев [29] я похоронил своих мертворожденных детей, двоих мальчиков и одну девочку, а за боковыми вратами монастыря на улице Майнорис покоятся в земле мои братья.

И все же я вновь слышу в сем городе смерти возгласы «Спелые вишни, сладкие яблоки!», или «Прекрасные севильские апельсины!», или «Кому артишоки?», слышу, как предлагают шарфы, лучины и камышовые подстилки. Я знаю, где раздобыть перчатки или очки, мольберт живописца или гребень цирюльника, медную трубу или ночной горшок. Я знаю самые людные места – харчевни и игорные дома, арены для петушиных боев и площадки, где катают шары. Я знаю продавцов одежды с Лондонского моста и ювелиров с Чипсайда, зеленщиков с Баклерсбери и торговцев тканями с Уотлинг-стрит, чулочников с Кордуэйнер-стрит и башмачников с Лондонского вала, скорняков с Уолброка и держателей скобяных лавок с Олд-Джуэри, где стоит такой шум от тележек и повозок, так гремят кареты и колесницы – а тут еще стучат молотами, а там набивают обручи на бочки, – где снуют такие орды мужчин, женщин и детей, что кажется, будто ты угодил в чрево Левиафана. Однако здесь, именно здесь я создал свои философские труды и выполнил свои научные опыты; среди этого гама, едва ли не в самой гуще зловонной толпы вглядывался я в светлый лик природы и находил знаки, коими заявляет о себе spiritus mundi [30].

И вот теперь я с женою и домочадцами живу в Кларкенуэлле – я перебрался сюда пятнадцать лет тому назад (отец мой, слабый и изможденный до последней степени, обитает в благотворительном приюте). Это весьма здоровое место близ Кларкенуэлл-грин и чуть в стороне от Тернмилл-стрит, где и по сю пору находится колодец клириков; сад мой позади дома сбегает к реке Флит, а далее к северу расстилаются поля Хокли, где стреляют по мишеням лучники. Сам дом стар и просторен; в нем столько коридоров, спален, горниц, комнатушек и мелких закутков, что в них не заблудился бы разве лишь второй Минос. А я сижу в своем кабинете на верхнем этаже, и вокруг меня лежат мои бумаги. Ибо именно в сей комнате я столь ревностно тружусь к вящей славе своей родины, именно здесь я вчитываюсь в самые различные манускрипты, а также брошюры и иные печатные издания. Если выйти отсюда и пересечь лестничную площадку, вы попадете в мою лабораторию, оснащенную всем необходимым – есть там сосуды из глины, из металла, из стекла, а есть и из смешанных материалов; там же я храню реторты и колбы для занятий пиротехникой, так что стены и потолок лаборатории ныне сильно закопчены вследствие моих опытов с горючими веществами. Кроме того, здесь поставлена небольшая перегородка, а за нею расположен целый склад всяческих реактивов и необычных предметов, кои могут пригодиться мне в моих делах, – например, большой пузырь с четырьмя фунтами очень сладкой клейкой массы, напоминающей камедь. Здесь же имеются мешочки с некоторыми порошками, а также свинцовые ящики для стеклянных банок с жидкостями – все это весьма полезно и удобно держать под рукой. А еще здесь есть прозрачная трубка, каковую следует укрыть толстым слоем земли и навоза. И довольно о ней, ибо не время пока говорить яснее.

Однако мало что в этом доме, да и во всем государстве, может сравниться с моим кабинетом. Тут стоят глобусы, лучшие из сделанных Герардом Меркатором, – хотя на иных есть поправки как географического, так и космического свойства, внесенные мною собственноручно и касающиеся, к примеру, местоположения и путей комет, кои мне привелось наблюдать. Тут имеются песочные часы для измерения продолжительности моих штудий и универсальная астролябия, недавно изготовленная Томасом Хиллом с Чипсайда. Но истинная гордость моя заключена в книгах: печатных и писанных древле от руки, в переплетах и без оных, их у меня около четырех тысяч. Среди них есть сочинения на греческом, на латыни и на нашем родном языке, однако все они найдены мною – да, я выискивал и собирал их даже в пору царствования королевы Марии, когда меня чуть не сгубило облыжное обвинение в колдовстве. Некоторые из сих драгоценнейших памятников старины были обнаружены буквально среди отбросов, ибо я находил их в углах разграбленных церквей и монастырей, где им грозила опасность истлеть вовсе. Иные прежде хранились в большом шкафу, или каркасе с ящиками, который я вывез из разрушенного кабинета одного старинного дома (он и сейчас стоит там же, за булавочной мастерской, в унынии и запустении); названья сих книг были выведены на передней части ящиков обычным мелом, и все же сердце мое подпрыгнуло, едва я увидел их. Я знал, что они содержат сотни чрезвычайно редких свидетельств, и теперь каждая из них помещена мною в особый ящичек или футляр, а то и заперта в сундук. Для их копирования и своих собственных писаний мне надобен немалый запас чернил и разного рода перьев – все это лежит по левую руку от меня. Я наполняю чернилами полость своего стила и, усевшись за рабочий стол, по коему разбросаны мои записи, начинаю составлять хронику чудес.

Но мне нет нужды пояснять вам, что чудеса кроются и в моих книгах – среди них есть превосходные и чрезвычайно редкие труды Зороастра, Орфея и Гермеса Трисмегиста, а также фрагменты древних эфемерид [31]. Моя комната стала целой вселенной, или академией, для ученых любой специальности; здесь имеются поистине блестящие сочинения, например «De verbo mirifico» и «De arte cabalistica» Ройхлина, «Книга о квинтэссенции, или новой бесценной жемчужине» Брунсвика – она была выпущена в свет Петром Добрым из Пулы и заново переиздана Яном Лациниусом, знаменитая «De occultia philosophia» Корнелия Агриппы, «De incantationibus» Помпонацци, «Corpus Hermeticum», составленный Турнебусом, а также весьма полезные и приятные для чтения «Clavicula Solomonis» и «Солнце совершенства». Не могу я забыть и о великолепнейшем перле из сокровищницы ученых трудов, открытом мною лишь недавно, – о «Steganographia» Тритемия. Нельзя обойти вниманием и удивительные, божественные дисциплины, трактаты о коих опубликованы самим Парацелъсом, или те глубокие взаимосвязи, каковые можно проследить с помощью «De harmonia mundi» Франческо Джорджи, «De institutione musicae» Боэция и «De divina proportione» Пациола [32]. Этих трудов не найдешь за деньги ни на рынке, ни в книжной лавке, ибо они написаны для избранных.

Среди сих томов в переплетах лежат превосходные трактаты моего собственного исполнения, каковые ради вечной памяти в умах человеческих помечены моей лондонской печатью Гермеса. Я употребил долгие годы отнюдь не на выдумывание пустых загадок и побасенок – нет, я постоянно размышлял о грядущих поколениях. И мои труды, посвященные различным областям знаний, размещены мною в соответствии с тремя космическими уровнями – природным, интеллектуальным и небесным: от тех, что способствуют наилучшему постижению механики, а именно «Элементов геометрии» и «Введения в математику» (сюда же я отношу и «Общие и частные рассуждения о благородном искусстве навигации», а также многочисленные работы по горологии [33], перспективе, геометрии и прочим предметам), до тех, что предназначены вниманию мудрых, начиная от моей «Propodeumata aphoristica» и далее, по пути усложнения, вплоть до самых ценных и возвышенных сочинений, кои я держу рядом с собою, – они известны под общим именем «Liber Mysteriorum» [34]. Круг моих свершений столь широк, что тут, насколько я знаю, меня еще не превзошел никто; вот почему я вынужден хранить свои бумаги в крепких сундуках, подальше от глаз и языков заурядных софистов. В наши безотрадные времена трудно снискать себе должное публичное уважение успехами в высоких искусствах; а посему, ни в коей мере не рассчитывая на справедливость соотечественников, я присоединяюсь здесь к нашим предкам и кладу рядом с их трудами свои собственные. Когда я думаю о дерзких, гнусных, безрассудных и насквозь лживых баснях, измышленных в мой адрес и в адрес моих философских усилий, я нахожу прибежище от болтливых языков здесь, в своем кабинете, где все века молчаливо лежат передо мною. Это мой quietus est [35], мой пропуск (как теперь говорится) в страну свободы. А где еще молено обрести свободу, если не в воспоминаниях и думах о прошлом?

Конечно, не все известно или может быть известно – утрачены даже многие сведения о нашем собственном королевстве, но у меня здесь имеется «Historia Regum Britanniae» [36], а также различные манускрипты, касающиеся прошлого Британии и собранные Неннием и Гальфридом Монмутским. Прежде у меня хранился еще один томик – не знаю, что с ним сталось, ибо его похитили, когда я был заточен в Тауэр как колдун, но я и ныне словно вижу его перед собою. Это была маленькая, толстая старинная книжица с двумя застежками, изданная в 1517 году от Рождества Христова, и в ней содержались некоторые сведения о древних поселениях, захороненных в недрах нашего острова, и о весьма многочисленных городах, давно канувших в землю. Как я уже сказал, мою чудесную книгу украли, но утрата сия ничто по сравненью с общим разрушением, сожжением и разграблением стольких знаменитых библиотек в царствие короля Генриха; тогда едва не уничтожили весь бесценный кладезь нашего прошлого, и древние рукописи использовались для протирания подсвечников или чистки сапог, а то и для отхожих мест. Моя коллекция составлена из бриллиантов, кои я нашел в разных уголках страны, так что у меня в кабинете лежит толика сокровищ британской древности, вечных свидетельств ее неувядаемой славы, остатки некогда удивительно обширного корпуса великолепных трудов наших предков. Давным-давно на побережье Британии высадились исполины, а позднее – те, кто спасся от наводнения, поглотившего Атлантиду. Нельзя забывать об их глубоких откровениях.

Вот почему тот, кто желает стать подлинно ученым и знающим человеком, должен набираться мудрости у книг; из пренебрегающих ими выходят отнюдь не философы, но лишь софисты, знахари да шарлатаны. Это они лгут, что учение делает человека женоподобным, застит его глаза пеленою, ослабляет разум и порождает тысячи недугов; сам Аристотель говорит нам: «Nulla est magna scientia absque mixtura dementiae», а это то же самое, что сказать: «Не бывает глубоких знаний без примеси безумия». Но тут я не соглашусь далее с Аристотелем, ибо имеющий знания владеет цветком солнца, совершенным рубином, волшебным эликсиром, магистерием. Сие есть истинный философский камень, обитель преславного духа, эманация мировой души.

Книги не умирают подобно Адамовым детям. Конечно, мы нередко видим их рваными в мелочных лавках, тогда как еще несколько месяцев тому назад переплет их был цел и они лежали в книжных магазинах; однако это не настоящие труды, а просто мусор и новомодная мишура для черни. Люди держат у себя в спальнях или ставят на полки тысячи таких безделушек; они верят, будто обрели драгоценности, хотя это всего только преходящие забавы преходящей поры, имеющие не большую ценность, чем бумажки, подобранные на свалке или нечаянно выметенные из собачьей конуры. Истинные книги дышат мощью постижения, каковая есть наследие веков; вы берете такую книгу во времени, но читаете ее в вечности. Взгляните вот на это сочинение, «Ars Notoria» [37], превосходно переложенное с греческого Мастером Матфеем; заметьте, как точно каждое слово отражает сущность предмета, а каждая фраза – его форму. Сколько же можно познать (даже в нынешние дни, когда мир страдает старческим слабоумием), если любая строка открывает тебе, как тайные и неведомые формы вещей связаны в своих первопричинах! Однако сие предназначено отнюдь не для узколобых мистиков, что видят кругом сплошные тайны и читают книги только в надежде напасть на какое-нибудь откровение; из одного корня произрастают как дикая олива, так и сладостная, и подобные люди лишь попусту разевают рот и шепчут «Микма», или «Физис», или «Гохулим», не понимая смысла сих священных имен.

Но я нашел источник всей этой мудрости. Я припадаю к чистейшему ключу, ибо здесь, около меня, лежит богатство нашего острова. Точно также, как я могу созерцать портрет Парацельса на стене своей комнаты и переносить его образ на эти страницы, чтобы он представал перед теми, кто обратит к ним свой взор, в виде мерцающего света, – вот так же могу я извлечь из окружающих меня книг их квинтэссенцию и передать ее сегодняшнему миру. Непреходящее молчаливое присутствие сих томов будет ощущаться не только мною, но и многими поколениями наших потомков. У невежд существует поверье, будто в старых домах есть духи, что населяют стены или деревянные лестницы; но если в моем кабинете и живет какой-либо дух, то это дух прошлых веков. Кое-кто презирает меня и издевается надо мною за то, что я живу прошлым, но эти люди попадают пальцем в небо: подобно навигатору, прокладывающему курс с помощью неподвижных звезд, изучившие прошлое обретают власть над настоящим. День нынешний словно переменчивый шелк, что играет на солнце многими цветами, а в тени становится бесцветным, – он тоже несет на себе следы и печати эпох, давно канувших в Лету, но увидеть их может лишь знающий, как на него взглянуть. И я сижу за большим столом посреди своего кабинета, вдали от шума и навязчивой мирской суеты; мои книги охраняют меня от всех выпадов злобных дураков и помогают мне обрести свое истинное лицо. Душа моя спокойна.

Однако я не столь глуп, чтобы позабыть заветы великих мудрецов – среди них были Пико делла Мирандола и Гермес Трисмегист, – которые утверждали следующее: быть собой значит быть миром, вглядываться в себя значит вглядываться в мир, познать себя значит познать мир. Человек могущественнее солнца, ибо он заключает в себе солнце, прекраснее рая, ибо он заключает в себе рай, и тот, кто видит это ясно, богаче любого царя, потому что он постиг все искусства и овладел всей земной мудростью. Нет, я говорю не о своем жалком смертном теле, не об этом несчастном одре пятидесяти лет от роду, а об истинном, духовном теле, коим я наделен: это оно алчет знаний и устремляется к славе, когда я сижу в окружении своих книг.


Я вышел в сад подышать свежим воздухом после сладковатой затхлости своего кабинета и едва успел спуститься к поросшему травой берегу Флита, как услыхал странные звуки, словно кто-то поблизости бормотал во сне. Рядом была маленькая постройка наподобие домика из обожженного кирпича; подойдя к отверстой ее стороне, я прянул назад при виде человека в рваной черной хламиде, расстегнутой и распахнутой у него на груди. Голова его была закутана в грязный кусок материи с узким вырезом спереди, откуда выглядывало лицо. Он поднял голову и некоторое время не мигая смотрел на меня.

«О, хозяин, – воскликнул он затем, – я всего только отдыхал тут у речки. А вы, мне сдается, почтенный джентльмен – так пожалейте меня». Я ничего не сказал, но коснулся ногою войлочной шапки, которую он бросил на землю, подвинув ее к нему. «Я страдаю ужасной и мучительной хворью, что зовется падучей, – снова заговорил он. – Я упал тут навзничь и пролежал аж до самого рассвета».

«У тебя нет такой хвори, – промолвил я, – какую нельзя было бы излечить плетьми у позорного столба».

«Ей-Богу, сэр, мне кажется, будто я там и родился, столько мне выпало пинков. Мое имя Филип Дженнингс, и падучая не отстает от меня вот уж восемь лет. И нет мне от нее исцеления, ибо эта хворь у нас в роду. До меня ею маялся отец». Тут я слегка заинтересовался: однажды мне довелось прочесть весьма глубокий труд о недугах, кои мы наследуем по крови. «Подайте мне грошик ради Христа, сэр, дабы я не покатился по дурной дорожке».

«Неужто ты так обессилел, – заметил я, отступая на шаг, чтобы не слышать исходящего от него смрада, – что не можешь доковылять до церковной паперти?»

«О, я побывал во всех церквах. Я был у Святого Стефана на Коулман-стрит, у Святого Мартина в Лудгейте,у Святого Леонарда на Фостер-лейн, но меня отовсюду прогоняли взашей».

«Да еще, верно, грозили заклеймить тебе ухо? Такой ведь у них обычай?»

«Вы хорошо их знаете, сэр, – эти попы дерут носы выше шапок. Волосу них долог, а ум короток».

Я не стал ему поддакивать. «А ты неглуп, – сказал я, – хоть и одет в лохмотья. Чем же ты живешь в этой юдоли скорби?»

«Я брожу себе один, и нет у меня дружка в утешенье, разве вот пес». И правда, рядом с ним лежала клубком собачонка, кожа да кости, – она шевельнулась, когда он тронул ее. «Пробавляемся чем можем. У вас в городе запрещено умертвлять коршунов да воронов, ибо они пожирают отбросы на улицах, – так это и есть наши товарищи».

После сих слов я ощутил к нему некоторую жалость. «Ну ладно, я дам тебе корочку ржаного хлеба с отрубями..»

«Что ж, голодное брюхо всякой крохе радо. И старая кость лучше пустой тарелки».

«Недурно плетешь, – смеясь, промолвил я. – А может, для вас с собакой найдется и горячий пирог».

«Вот и славно, а после я с вами распрощаюсь. Двину ко граду Риму».

«Что-что?»

«Это музыка нищих, сэр. Я сказал, что уйду из Лондона».

Его странная речь пробудила во мне любопытство. «А ну-ка, спой мне еще, музыкант».

«Нонче я задавил темняка в чупырке».

«И это значит?..»

«Что я скоротал прошлую ночь в этой конуре. А теперь кройте мне гать до большака, шершавцы недалече».

«А это?» – его слова походили на неведомый мне язык наших далеких предков.

«Это все равно что сказать: отпустите меня па большую дорогу. Леса рядом».

«Я не понимаю твоих слов и не понимаю, откуда они взялись. Поведай мне что-нибудь об их возрасте и происхождении».

«Не знаю, сколько им лет и кто их придумал, но меня научил им мой отец, а он научился у своего, и так шло Бог весть с каких давних пор. Сейчас я дам вам урок. Вот, глядите, —он показал на свой нос. – Нюхач-обманщик. – Потом на рот. – Зев. – Потом на глаза. – Склянки. – Потом поднял вверх руки. – Уцапы».

«Погоди, – сказал я, – погоди, я принесу тебе еды». Я поспешил на кухню, где прислуга уже готовила трапезу, и велел собрать мне побольше хлеба и мяса. Все это я сложил на блюдо, но не забыл прихватить с собой и грифельную дощечку с мелом, дабы записать то, что он будет говорить.

«Клев, – сказал он, взяв принесенный мною ломоть мяса. – Панюшка, – он имел в виду хлеб. – Важно для моей тявки. Хорошо для собаки». Тут они оба набросились на еду, однако, насытясь как следует, он вытер рот грязным рукавом и заговорил снова. «Светляк – это день, а темняк – ночь. Соломон значит алтарь, патрик – поп, а вытьба – причитания нищего на паперти». Все это я записал. «Меркун значит огонь. Нынче ночью было страх как зябко, сэр, и я хотел умастить пер в куток или скантоваться под новой чуйкой».

«Что означает?..»

«Я хотел спрятать задницу в дом или укрытъся на ночь теплой одежей». Он привстал с земли и потрепал по спине свою собачонку. «Я не стану дыбатъ ваш гаманок, – сказал он, – потому что вы нас накормили. Но нет ли у вас цацек? А ну-ка, переведите!»

«Денег?»

«Верно! Денег! Мне надобны деньжата!»

Я вернулся в дом и нашел на печке немного мелочи; придя обратно к нищему, я отдал ему эти пенсы без всякого сожаленья, ибо разве не открыл он мне новый язык и тем самым – новый мир? «Это тебе, – промолвил я. – А как кличут твоего пса?'»

«Ляшок, сэр. Он у меня вылитый бесенок».

Вскоре он покинул меня, однако сначала я проводил его до берега Флита. «Теория гласит, – сказал я, – что параллели, поскольку они представляют собою несходящиеся линии, никогда не пересекаются. Как ты думаешь, это правда?»

«Я таких вещей не понимаю, сэр. Знаю только, что камчатный кафтан бумазеей не латают. Я не вашего роду-племени, а потому ухожу от вас». Тут он помолчал; затем, вынув из кармана своей драной хламиды какие-то мелко исписанные бумаги, с улыбкой подал их мне. «Я доставил вам много хлопот, сэр, и уж наверняка изрядно надоел…»

«Нет, нет. Это не так».

«Но прочтите то, что я вам оставляю». Не прибавив более ни слова, он вместе с собачонкой отправился своей дорогой, шагая вдоль реки и напевая старинную песенку висельников: «Почто не любишь ты меня, судъбинушка-судьба?» Я наблюдал за ним, покуда он не скрылся из виду, а затем со вздохом вернулся домой и снова поднялся к себе в кабинет.


Поведать ли вам мои сны? В первом сне я узрел перед собою множество книг, свежеотпечатанных и трактующих о весьма странных предметах; среди них был один большой, толстый том in quarto, на заглавном листе коего было крупными буквами выведено имя моего дома. Во втором сне я гулял меж Олдгейтом и потернами Тауэр-хилла; внезапно меня настиг великий и могучий порыв урагана, и тогда я громко крикнул нескольким исполинам вокруг меня: «Я должен скакать в Кларкенуэлл; некто пишет там обо мне и моих книгах». В третьем сне я понял, что умер, и, когда мои внутренности были вынуты, беседовал с разными людьми будущего. В четвертом сне мне привиделось, будто у жены моей, мистрис Кэтрин Ди, погиб в чреве ребенок; я велел дать ей мирры в подогретом вине, а спустя час стал избавлять ее от мертвого младенца, и дитя оказалось книгою в черной обложке, липнущей к пальцам. В пятом сне я обнаружил, что нахожусь в чудесном маленьком кабинете, который в давние века мог бы быть кельей какого-нибудь ученого, обладателя философского камня; в различных местах стояло выведенное золотом и серебром имя – Petrus Baccalaureus Londoniensis [38]; и среди многих иных писаний, исполненных весьма изящно, были в том кабинете иероглифические заметки о домах, улицах и церквах нашего города. Над дверью же были начертаны некие стихи, а именно:


Immortals Decus par gloriaque illi debentur

Cujus ab ingenio est discolor hic paries [39].


Я взглянул на самого себя, и увидел, что весь я испещрен буквами и словами, и понял, что обратился в книгу…

Где-то раздался оклик, и я вышел из забытья. Наверное, глаза мои истощились от работы, ибо я прикрыл их в состоянии между грезой и бодрствованием, вовсе не собираясь дремать. Но я мигом опомнился. Было одиннадцать часов утра, и мистрис Ди звала меня к обеду. Я успел заметно проголодаться и живо спустился по лестнице вниз, где, к моему вящему удовольствию, уже был накрыт стол. Я давно изгнал с кухни всех угрюмых замарах, и теперь моей жене помогают только миловидные и чистоплотные служанки. Она села за длинный стол напротив меня и с надлежащим смирением склонила голову, покуда я просил Господа благословить трапезу. Затем я разрезал телятину, и мы молча и с должной степенностью принялись за наше вареное мясо, нашу крольчатину, наши пироги и ватрушки. У нас бывает лишь по две перемены блюд, ибо, как я говорил Кэтрин Ди, избыток хлеба и мяса порождает меланхолию; в наибольшей степени этим свойством обладает зайчатина, и потому она решительно нами отвергнута. Меланхолия суха и прохладна, а значит, меланхоликам следует воздерживаться от жареного мяса и мяса с излишком соли; вместо мяса, приготовленного на угольях, им лучше употреблять вареное. По тем же причинам я отказался от горячего вина, а дабы избежать вялости и раздражительности, обхожусь без коровьего молока, миндального молока и яичных желтков. Кэтрин Ди знакома со вкусами своего мужа и полностью ведает закупкой продуктов: я даю ей деньги на месяц, после чего, вооруженная моими поученьями касательно тайных достоинств и происхождения всех яств, она с прислугой идет на рынок и покупает там только хорошее масло, сыр, каплунов, свинину и бекон.

«Вы заметили, что на Кау-лейн водружен майский шест?» – спросила она, когда я, сидя против нее, попивал белое вино.

«Я вернулся другим путем». Я решил ничего не говорить ей о том бродяге в саду, ибо знал, что это встревожит ее.

«Свадьба будет. Слыхали? Дочка Гроссетесте, торговца, выходит нынче замуж».

«Ну так что же?»

Моя жена была облачена в опрятную домотканую юбку, подрубленную снизу без всякой бахромы, ибо я люблю, чтобы она носила платье попроще; однако на ней был еще красный кружевной передник, и, говоря со мною, она начала его одергивать. «Да ничего, сэр. Ровным счетам ничего. Кое-кто считает, будто она миленькая, но по мне так она всегда дурно одевалась. И это с ихним-то достатком! Небось многие станут завидовать ее мужу». Она все одергивала передник. «А майский шест до чего роскошный, доктор Ди! В жизни такого не видывала. Может, сходим поглядеть? Если вы не возражаете?»

«Жена, не обратиться ли нам к трапезе, что стоит перед нами? Довольно болтать, помолчи же ты наконец!»

«Как вам угодно, сударь». Она ненадолго затихла, и мы опять занялись едой. «Муженек, – сказала она минуту спустя, – прошу вас взять кусок этого каплуна. Вы ничего не кушаете. Вы даже не отведали капустки».

Я сутул в капусту палец и облизал его. «Не могу я ее есть. Она переперчена и пересолена». Я видел, что жена расстроилась, и захотел еще немного укорить ее. «А что это за мясо? Надо же было испортить мою любимую вырезку! Как говорят лондонцы, Бог посыпает нам мясо, а Дьявол его готовит». Я нанес недурной удар. «Оно напичкано чесноком, дабы скрыть, что оно порченое, – коснись я его теперь, и от меня будет вонять три дня. Ничему-то тебя не научишь. Стыдись!»

«Воля ваша, доктор Ди, я уж промолчу. Только я старалась как могла».

«Ладно, ладно, хватит болтать. Ешь. А поговорить успеешь и после обеда».

Наша горница очень удобна для трапезы, здесь стоят большие дубовые лари и стулья, украшенные причудливой резьбою в старинной манере; на стенах висят расписанные красками полотнища с изображением священных историй, а также зверей и трав. Тут и муки Иова, и снятие седьмой печати [40], и возведение Иерусалима – словом, вечные аллегории, посредством коих мы упражняем душу, даже сидя па табуретах и вкушая пищу. В углу стоит роскошное кресло, обитое алым бархатом с золотою вышивкой, однако оно используется редко, только для высоких гостей. Когда я был отроком, мы спали на соломенных тюфяках, подложив в изголовье чурку; ныне же мы отдыхаем на подушках и едим на олове, тогда как прежде с нас довольно было и глины. Мы разжились турецкими коврами, медью, мягким льняным бельем; шкафы наши отделаны металлом, а внутренние комнаты украшены столь богато инкрустированными столиками и столь искусными витражами, что они поражают взор вошедшего туда впервые. Да-да, мир меняется; но и внутри нас должен быть свет, отражающий значение сих перемен.

Я ел, погруженный в раздумья, как вдруг жена прервала мою трапезу смехом. «До чего ж вы любите горчицу, сударь! От нее у вас покраснеет нос и побуреет лицо, даже вина не понадобится. А вы, я гляжу, и на него налегаете!»

Мгновенье я смотрел на жену, однако она по-прежнему сохраняла вызывающий вид. «Коли вино дурное, мистрис, то, уж конечно, оно производит внутренний разлад».

«Дело не в вине, а в том, кто его пьет». Я промолчал, и она, похоже, раскаялась. «Я принесу вам коврижку, сударь, – она впитает в себя хмельной напиток, точно губка».

Когда обед приблизился к концу и последние блюда были убраны со стола, я сполоснул в чаше руки и велел подать мне книгу.

«Какую книгу?» – дерзко спросила Кэтрин Ди.

«Ту, что я читал давеча после обеда. Ты разве не видела? Неужто глаза твои стали подслеповаты?»

«А! Вы имеете в виду то собрание старых басен, которым вы наслаждались у камина?»

«Не басен, сударыня. Деяний древних королей английских».

«Я убрала ее, – ответила она. – Подальше от ароматов того самого мяса, что так вам не поправилось».

Она все пыталась ужалить меня своею дерзостью. «Ну, хватит молоть языком. Поди принеси мне книгу». Она не двинулась с места. «Разве я не хозяин в собственном доме?»

«Воля ваша».

«Так-то. А теперь отыщи мою книгу».

Смеясь, она встала с табурета, подошла к ларю, открыла его и, шутовски взмахнув рукою, протянула мне «Gesta Regum Britanniae» [41]; затем уселась рядом на ночной горшок с крышкой, дабы глядеть, как я читаю. Но мне не суждено было отдохнуть в мире. «Совсем забыла, – промолвила она спустя несколько минут. – У нас был гонец из больницы. Вашего батюшку все грызет лихорадка».

«Это пагубная хворь», – отвечал я, не переставая читать.

Протекло еще немного времени. «Так скажите мне, муженек. Не взглянуть ли нам на майский шест? После трапезы полезно прогуляться».

«Довольно!» Я отложил книгу, вышел в коридор и, желая облегчиться, кликнул прислугу с ночным горшком. Удалясь в маленькую комнатушку рядом с прихожей и напустив полный сосуд, я хотел было опорожнить его в окно (ибо как раз начался дождь), но тут запах моей мочи ударил мне в ноздри; я заметил в нем примесь сильного аромата, подобного аромату свежей корицы, и это сразу напомнило мне о выпитом после вчерашнего зрелища вине. Но теперь, когда оно растворилось и вновь сгустилось внутри меня, в нем стало больше силы; из него уже была удолена летучая субстанция, а после изгнания всей влаги оно обратилось бы в камень. А если изготовить из него сухой порошок, минеральное вещество, то не окажется ли возможным удобрять им почву – ведь говорят же люди, что человеческая моча идет ей на пользу, – и, будучи как следует очищен, не увеличит ли он урожаи тысячекратно? Здесь имелось нечто, достойное более пристального изучения, и я забрал горшок с собой в лабораторию, где намеревался провести дальнейшие опыты по возгонке и фиксации [42].

В алхимии я не какой-нибудь жалкий неофит, которому едва хватает денег на буковый уголь для своего горна; за эти годы я раздобыл или купил все необходимые принадлежности и вещества, и теперь мне ни к чему раскапывать мусорные кучи в поисках грязных образцов. Но я также не имею ничего общего и с хтонической магией прошлого, что некогда таилась по лесам и пещерам: то была пора ведьм и колдуний, гномов и сатиров, эльфийских подкидышей и чародеев, коим прислуживали инкубы, обитатели могил, адские колесницы, Бесхребетник и прочая нечисть, порождаемая ночным мраком. Какая слепота и невежество царили в старые времена, когда каждое бранное слово почиталось нами за обладающее дьявольской силой, а каждая бабья сказка за истину, когда мы верили, что прикосновенье ясеневой ветви вызывает у гадюки головокружение и что если легонько дотронуться до летучей мыши листиком вяза, она потеряет память! Однако все это пустяки, о коих я не сожалею. Воистину, в них можно даже заметить некий смысл, если, как говорится, взглянуть на них при свете – при том ярком свете, что является дорогою жизни и носителем эманации солнца и звезд.

Да, я не замшелый алхимик, но и не новоиспеченный астроном вроде тех, что, стремясь объяснить небесные явления, выдумывают разные эксцентрики и эпициклы, хотя прекрасно знают, что подобным глупостям нет места во вселенной. Эти горе-ученые обожают новые пути, но последние отнюдь не всегда бывают кратчайшими: иные мудрецы лезут через изгородь, не замечая рядом открытой калитки, а иные следуют проторенной тропою вместо того, чтобы пойти прямиком через поле. Они точно голодные волки, воющие на недосягаемую луну, тогда как и эта луна, и звезды, и вся небесная твердь находятся внутри них самих – только они этого не постигают.

Будем ли мы слепо взирать на небеса, уподобляясь волку, или быку, или ослу? Нет, не в том наше предназначение. Но дабы получить хотъ малое понятие о глубочайших истинах, увидеть хоть проблеск божественной лучезарности, необходимо объединить астрономию с астрологией, а также с алхимией, известной под именем astronomia inferior [43]; тогда, следуя Пифагору, мы восстановим целое, или Единое, давшее начало сей триаде. Столь безмерна жажда знаний и столь безграничны возможности пытливого человеческого ума (в последнем убедился я сам), что нам дано постигать вечное, а не преходящее. Конечно, те, кто не понимает этих исканий, не могут оценить важности их результатов, но придет время, когда все истинные поклонники мудрости прислушаются к сим теориям и станут черпать из их бездонного кладезя.

Вот она, вечная взаимосвязь. В астрономии мы наблюдаем за семью планетами в их извечном порядке – Юпитером, Сатурном, Марсом, Солнцем, Венерой, Меркурием и Луною, тогда как в наших опытах проходим сквозь семь алхимических врат – прокаливание, фиксацию, растворение, дистилляцию, возгонку, разделение и проекцию [44]. Затем в астрологии мы объединяем то и другое, изучая тайные влияния планет и звезд и в то же время ослабляя узы каждой стихии в сем материальном мире. Звезды живут и посредством spiritus mundi влияют на нас; между всеми живыми существами возникает взаимная склонность или отталкивание, и проникнуть в эти отношения значит получить власть над всем миром. В нашем низшем мире не происходит ничего, что не направлялось бы высшими силами; все движенья и перемены в подлунной сфере вершатся с помощью вечносущего неба, символами и посланцами коего являются планеты и звезды. Итак, когда Луна стоит между двадцать восьмым градусом Тельца и одиннадцатым Близнецов, наступает пора искать сокрытые семена жизни. Мне уже случалось указывать, что когда Сатурн с Луною разделены шестью десятками градусов Зодиака, семена эти должно собирать и закапывать глубоко в теплую почву. Следует найти естественные лучи возжженных звезд, действующие равно в обеих сферах, на предметы видимые и невидимые, во всякий час и на всяком определенном уровне. Таким образом сии лучи могут быть выделены и использованы для того, чтобы, словно утренняя роса, пробудить и вспоить новую жизнь.

То, что вверху, отыщешь и внизу; то, что внизу, есть также и вверху. И тут, пав на колени, мы постигаем еще один великий секрет: солнце, злато и душа человека подобны друг другу. Если я овладею светом и страстями, бушующими в душе, я смогу начать поиски или извлечение из обычных веществ материальной субстанции золота. Следовательно, если я хочу сотворить этот металл, я должен очиститься сам и сделаться (фигурально говоря) проводником света, обитающего во всех вещах. Однако если я могу извлечь из простых отбросов наиболее драгоценную и божественную субстанцию, то у меня есть полное право возгласить, что внутри сего бренного мира и нас самих кроется нечто вечное, неизменное и нетленное.

Доказывая эту истину, я поставил столько редких и замечательных опытов, что теперь и не счесть. Я проникал в глубь таких поразительных хитросплетений, видел такие диковины, что описать порожденья паров и фимиамов, тайное равновесие серы и ртути, доведенъе до совершенства хризолита и берилла было бы задачей, достойной самого великого Гермеса Трисмегиста. Я скажу только одно. Покуда нами правит бренный разум, наша способность к постижению столь низка и взор столь замутнен, что является нужда отринуть наши внешние свойства и устремить взор внутрь себя; сделав так, вы увидите, что созданы из света. Истинный человек есть человек астральный, скрывающий в себе не звездного демона (как утверждают некоторые толкователи), но саму божественную сущность. И потому, если вы в ходе своих исканий не сможете сделаться равным Богу, вы не познаете Бога – ведь подобное познается лишь подобным. Человек некогда был Богом и станет Им снова. И я повторяю опять: после смерти подверженная тлену материя становится невидимой, и точно так же, как последние отбросы в ходе химической женитьбы могут обратиться в золото, мы, люди, вернемся к свету. И тут нас осеняет дыханием величайшей тайны мира; ибо нельзя ли восприять этот свет и слиться с божеством еще до наступления смерти? Тогда я взлетел бы, поднялся, взмыл и воспарил на такую высоту, где мог бы узреть в сосуде Творения форму форм, изначальное число всех счислимых вещей. И сие наделило бы меня способностью видеть великие грядущие события задолго до их свершенья или проникать в глубины древности так, как если бы моя бренная оболочка существовала от века и до века. Но мне было бы дано и еще гораздо большее: используя этот свет, я мог бы породить жизнь в собственных ладонях. Рядом со мною лежит готовый стеклянный резервуар в ожидании моего человечка, но об этом ничего более нельзя говорить и писать. О, что за чудный соблазн, что за невероятное счастье – заниматься наукой, чей предмет столь древен, столь чист, столь прекрасен, столь превосходит все сущее в неисчерпаемом многообразии его частей, свойств, характеров и отношений, столь глубоко родствен порядку и абсолютному числу!

Но полно. Я не стану вдаваться в скучные рассуждения или цветистую риторику, каковые вполне бесполезны, хотя и почитаются простолюдинами за признак утонченности ума. Чистейший смарагд сияет ярче всего, когда он не смазан маслом. Свет за окнам померк, и мгновенье назад раздался удар грома, сопутствуемый блеском молнии. Я беру листы, которые подарил мне тот нищий в саду, но могу разобрать лишь, что они испещрены какими-то непонятными строками на английском. Там есть мелко начертанные слова «дом» и «отец», но больше я ничего не могу различить в сгущающейся тьме. Поэтому я зажигаю свечу и гляжу на огонь. Сумрак расходится по мере того, как тает воск: вещество не погибает, но преобразуется в пламя. Вот он, последний урок. Посредством сего огня материальная форма свечи обретает духовное бытие. Она становится светом и сиянием в этой бедной захламленной келье, моем кабинете.