"Бегство" - читать интересную книгу автора (Алданов Марк Александрович)VIIФомин исполнил свое обещание добросовестно и чуть ли не два часа водил своих гостей по Зимнему Дворцу, называя безошибочно залы, указывая главные их особенности. Первое впечатление было сильное: потом все немного утомились и уже без прежнего оживления следовали за Фоминым: он шел впереди, зажигая и гася у дверей свет в пустынных залах. — А я бы не хотела здесь жить. Неуютно, — сказала Сонечка. — Как, милая Сонечка, вы не хотели бы быть царицей? — спросил Фомин. — Ну, что ж, тогда мы не настаиваем. Но, помните все же, таких огромных зал, как главные залы Зимнего Дворца, в мире найдется немного. — Будто? — усомнился Никонов. — Уж вы мне поверьте, Григорий Иванович. Конечно, Зеркальная галерея в Версале, Тронный Зал в Дольма-Бахче… И, разумеется, Большой Царскосельский, тот я ставлю в художественном отношении выше… Вы не устали, mesdames? — Как не устали? Очень устали. — Еще бы не устать!.. И у меня в голове все ваши залы спутались. — Немудрено: во дворце больше тысячи комнат. — Не может быть! — Как пусто и мрачно! Заколдованный замок. — А где мы сейчас? — Уже забыли, Сонечка? Это Концертная. — Мне больше всего нравится Малахитовый зал, — сказал Горенский. — Где это Малахитовая зала? Я забыла. — Рядом с Арапской. — А Арапская это рядом с Малахитовой. — Bon[11], я вижу, что надо кончать осмотр, — сказал Фомин. — Итак, пройдем еще через Николаевский зал, затем вниз ко мне — и hinaus, ins Freie[12]. Гости послушно пошли за Фоминым. Проходивший седой лакей в серой тужурке окинул их укоризненным взглядом и, отвернувшись, сердито поправил загнувшуюся грязную дорожку. — Вот они, мученики новых порядков! — сказал, смеясь, Фомин. — Я в аристократической среде не встречал таких убежденных монархистов, как дворцовые лакеи. Они вошли в Николаевский зал. Фомин повернул выключатель. Гости остановились, подавленные сверхъестественными размерами зала. — Холодом веет, мертвечиной, — произнес Березин. — Я бывал здесь на балах в ранней молодости, когда был пажем, — сказал с легким вздохом князь Горенский. — Ах, я и не знала, что вы воспитывались в Пажеском корпусе, князь, — заметила томно Глафира Генриховна, закатывая глаза. — Да, в Пажеском. Но затем поступил в Университет, на естественный факультет. — Так вы и естественник? — Так точно. Окончил университет в тысяча девятьсот втором году. — А в тысяча девятьсот четвертом, но не Университет, а выдержал государственный экзамен при Демидовском лицее, — сообщил Никонов. — Разумеется. Там, кажется, было правило: ничего не делать. — Правила не было, но я ничего не делал и горжусь этим. — Кто не трудятся, тот не ест. — Может быть, поэтому я и жил студентом впроголодь, рублей на двадцать пять в месяц. Но знамя неучащейся молодежи всегда держал высоко… Меня из двух гимназий выгнали. — Господи! За что? — За лень и за дерзости. — Узнаю вас, Григорий Иванович, — сказала ласково Муся. — Мерси. Затем выгнали меня и из Петербургского университета, но это уже за политические беспорядки. — Так вам и надо. Очень хорошо сделали, что вас выгнали, — пропела Сонечка. У нее с Никоновым была на словах кровная вражда. — Господа, автобиографии рекомендую отложить на другое время, как они ни интересны, — сказал Фомин. — Лучше полюбуйтесь тем, что видите. — В этом великолепии есть и некоторое безвкусие, — сказал Березин. Муся смотрела на огромный зал, с любопытством представляя себе картину придворного бала. «И все это так и прошло мимо меня… Вивиан представлялся королю, но это не то… Где у королей нет настоящей власти, там двор тот же театр или маскарад. Муся чуть ли не с первых дней революции стала сожалеть о монархии, о дворе, и с вызывающим видом говорила это друзьям. Фомин с ней соглашался, не то шутливо, не то серьезно. Горенский сердился, — особенно вначале. Никонов был по правилу республиканцем среди монархистов и монархистом среди республиканцев. «Наш милейший парадоксалист Григорий Иванович», — снисходительно говорил о нем Кременецкий. — Если бы вы пришли ко мне в гости в первые дни после переворота, — сказал Фомин, — я прежде всего показал бы вам царские покои, в которых похозяйничала в октябре краса и гордость революции. Теперь многое там приведено в порядок. Надо было это видеть тогда! Все было разбито, пол был усеян стеклом, хрусталем, фарфором, окна выбиты, шкафы взломаны, картины загажены, бумаги разорваны, — быть может, документы огромной ценности. Я поднял рукоятку шпаги, из нее они выковыряли бриллианты! В комнатах Николая I от сквозного ветра носился тучами пух: краса и гордость, видите ли, сочла нужным сорвать материю с подушек, им на онучи пригодится… Господи, что они там выделывали! Я сам видел икону с выколотыми глазами… Все замолчали. — Да, очень еще много злобы в людях, — с мягким вздохом произнес Березин. Князь холодно на него посмотрел. — Мерзавцы! — сказал он. — Несчастная родина наша… Я не отрицаю и нашей доли вины, — продолжал Горенский, обращаясь преимущественно к Глаше, которая слушала его с восторженным вниманием. — Народная дикость — исторический грех России, в котором мы повинны меньше, чем другие, однако повинны и мы, я этого не отрицаю. — Виноват, я никакой вины за собой не чувствую, — ответил Никонов. — Я дворца не громил и никого не призывал громить. — Ах, ради Бога, перестаньте! — морщась от его иронического тона, сказал князь. — И я, как вы догадываетесь, не призывал, а вы думаете, мне легко?.. Особенно здесь, где видишь перед собой былое великолепие России. Как никак, в этом заколдованном замке прошло два столетия нашей истории. — Это кинематографический эффект: дворец до вас, дворец после вас… Я говорю о нашей интеллигенции, вот символ ее кратковременного владычества. — Тогда позвольте вас спросить, — начал, бледнея, Горенский. Но Муся тотчас прервала разговор, принявший неприятный характер. — А вы знаете, друзья мои, — сказала она, — в сущности то, что мы делаем, очень неделикатно. Зашли в чужой дом и бесцеремонно глазеем, как жили хозяева… Сонечка, что вы делаете? Вы с ума сошли! Сонечка вдруг повернула выключатель. Все потонуло в темноте. Глафира Генриховна испуганно вскрикнула и схватила за руку князя. Фомин зажег снова свет и погрозил Сонечке пальцем. — Вот я сестрице скажу. — Почему чужой дом? — возразил Мусе Никонов. Он возражал всем по привычке и немедленно забывал то, что говорил четверть часа тому назад. — Почему чужой дом? Все это принадлежало и принадлежит русскому народу. Князь махнул рукой. Фомин засмеялся. — Разумеется… «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», — саркастически сказал он. Фомин повел их боковыми ходами и коридорами, все время гася и зажигая свет. Открывались таинственные лесенки, полускрытые в стенах двери. Муся все время представляла себе дам в пышных туалетах из «Пиковой дамы», мужчин в великолепных мундирах. — Это все растреллиевских времен? — спросила она. Фомин улыбнулся. — Нет, увы! от Растрелли осталось после пожара немного, — ответил он. — Это теперь Он остановился возле одной из дверей и, тихо засмеявшись, показал на висевший лист бумаги. На нем очень большими красивыми буквами, старательно выведенными писарскою рукою, было написано: — Этот предизиум я надеюсь как-нибудь заполучить в свою коллекцию. Для нашего будущего Carnavalet[13]. — Так у них все… Какой-то сплошной предизиум! — сказал князь. — Но чего нам будет стоить этот опытов живом теле страны! — Господа, ради Бога! Мы изнемогаем. — Полцарства за стул. — Сейчас, сейчас, теперь уже два шага. В комнате Фомина все было в образцовом порядке. За ширмами стояла постель. На столе были аккуратно разложены книги, портфели, папки. Уютно горела под абажуром маленькая лампа на столе. — Ах, как у вас хорошо! — Первая жилая комната. — Душой отдыхаешь после этих зал, от которых отлетела жизнь, — подтвердил Березин. — Ужасно мило, не уйду от вас! — воскликнула Сонечка, падая в мягкое кресло. — Нет, просто прелесть. Кто это, Платон Михайлович? — спросила она, показывая на стоявший на столе портрет старой дамы. — Это моя покойная мать. — Красивая какая… Как ее звали? — Анастасия Михайловна. — А девичья фамилия? — Она была рожденная Иванчук. Ее прадед был известным сановником, сподвижником Александра Первого… Господа, вы меня извините, я скроюсь за ширмы и приведу себя в надлежащий вид. — То есть, что это значит? Смокинг, что ли, напялите или фрак? — Напялю, как вы изволите выражаться, князь, самый старый довоенный пиджачишко. — А ведь, правда, на танцульку надо одеться возможно демократичнее. — Ну да, я демократически и оделась, — сказала Муся, — взяла у мамы старую каракулевую кофту. — Я тоже, разумеется… Я в блузке и в шерстяных чулках! — стыдливо смеясь, пояснила князю Глафира Генриховна. «Какой ужас: она — и шерстяные чулки!» — с раздражением подумала Муся. Горенский за письменным столом начертил на клочке бумаги план западного фронта. Он доказывал Никонову и Березину, что союзные армии находятся в западне. — Очень боюсь, что к лету англичане будут сброшены в море, — горячо говорил князь, тыча карандашом в бумажку. — Здесь у них смычка, и удар Людендорфа, бесспорно, будет направлен в этот узел, скорее всего с диверсией у Реймса… — Ничто. Нивелль подведет какую-нибудь контрмину. Я его знаю! — Какой Нивелль? Нивелль давно уволен! — Что вы говорите? Ну, так другой гениальный генерал, — согласился Никонов. — Не наша с вами печаль, а вот мне бы хозяйке за квартиру заплатить, а то пристает мелкобуржуазная пиявка. — Ну, господа, теперь я сознаюсь вам в крайней бестактности, — сказал, выходя из-за ширм, Фомин. — Князь, заранее умоляю о прощении. — Что такое? — В чем дело? — Господа, вы были в гостях у меня. Отсюда мы идем в гости к князю. — Как так? — В доме Алексея Андреевича теперь одна из самых фешенебельных танцулек столицы. Принимая весь Петербург, князь не может отказать в гостеприимстве своим ближайшим друзьям. Все покатились со смеху. — Как? Вы ведете нас в дом князя? — Нет, это бесподобно! — Господа, нехорошо… Князю, может быть, это неприятно, — говорила Глафира Генриховна. — Ничего, ничего, — с трудом сдерживая смех, сказала Муся. — То Зимний дворец, а то Горенский натянуто улыбался. — Господа, я очень рад, — не совсем естественно говорил он. Голые деревья незнакомого петербуржцам сада были покрыты снегом. Муся беспокойно оглядывалась по сторонам. Огромная тень падала на белую реку. Они вышли на площадь, еле освещенную редкими фонарями. Вдали от черного величественного дворца, освещая пасть под аркой, оранжевым светом горел костер. Около него стояли милиционеры. Больше никого не было видно. — Однако и в самом деле жутко, — сказала Муся. — А вы думаете, Тамара Матвеевна не была права, что не хотела вас пускать? — Бог даст, ничего не случится. Что вы дам пугаете? — Нам не страшно. — Не таковские. — Как пойдем, господа? — Князь, как к вам всего ближе? — Положительно, господа, мы побиваем все рекорды бестактности. — Ах, какой жалкий песик, — сказала Сонечка, поровнявшись с фонарем, у которого, вытянув голову, лежала собака. — Верно, с голоду подыхает. Как жаль, что у нас ничего нет… Цуц, цуц… — Людей бы, Сонечка, жалели, а не цуцов. Стыдно! — Отстаньте, Григорий Иванович, я не с вами говорю! — А если я за такие за слова да уши надеру? — Посмейте! — И посмею. Хотите сейчас? — Посмейте! — Еще как посмею… — Так можно долго разговаривать… Господи, как им не надоело! — смеясь, сказала Муся. Вдруг впереди сверкнули ацетиленовые огни. С нарастающим страшным треском пронеслась мотоциклетка. Два человека в пальто поверх кожаных курток успели окинуть взглядом пешеходов. — Видеть не могу! — с чисто физическим отвращением произнес князь. На этот раз Никонов с ним не поспорил; он испытывал такое же чувство. — Но и работают же эти люди!.. Какая все-таки бешеная энергия! — сказал Березин. Муся с упреком и сожалением на него взглянула. «Все-таки он к — Как метко и справедливо то, что вы говорите, князь! Я совершенно с вами согласна. — Только уж там, пожалуйста, Глафира Генриховна, не называйте Алексея Андреевича князем, — сказал Фомин. — А что? За это могут убить? Могут расстрелять? На месте? — округляя глаза, жадно спрашивала Сонечка. — Убить не убить, quelle id#233;e![15] А только это ни к чему. |
||
|