"Бегство" - читать интересную книгу автора (Алданов Марк Александрович)VIКружок Муси скучал. Развлечений в Петербурге оставалось все меньше. В театры никто не ходил. Говорить было не о чем: писатели не писали книг, художники не выставляли картин, никто не заказывал туалетов, новых сплетен было мало; как старыми туалетами, кое-как перебивались старыми сплетнями, да и то без оживления, — почти все подобрели. Старшие говорили только о большевиках; но так как относительно большевиков все в общем сходились, то и это было скучновато. Муся легче переносила скуку, чувствуя себя отрезанным ломтем. Другие же участники кружка упали духом. Князь Горенский больше не вносил с собой обычного оживления. Он, как говорил Никонов, быстро скис под живительными лучами светлого февраля. У не подобревшей Глафиры Генриховны забота о замужестве, теперь все менее вероятном, превратилась в навязчивую идею. Никонов обыкновенно бывал мрачен, когда оставался без копейки. Вздыхала даже Сонечка Михальская. Была она и немного влюблена, — не то в Витю, не то в Клервилля, не то в Березина, — скорее всего в Березина. Березин теперь бывал у Кременецких редко, отговариваясь тем, что живет он далеко. Веселее других был Фомин. Он после революции вошел в состав коллегии по охране памятников искусства и на этом основании поселился в Зимнем Дворце. Дворцом Фомин очень охотно угощал добрых знакомых, причем показывал его так, точно прожил в нем всю жизнь или по крайней мере всегда был там своим человеком. Жил он сначала в третьем этаже, в одной из квартир, выходивших во Фрейлинский коридор (эти квартиры Фомин называл «сьютами»). Там он свел знакомство со старыми фрейлинами, которые еще не успели выехать из дворца, ибо деться им было некуда. С ними Фомин тоже разговаривал так, точно вся их жизнь прошла в одном тесном кругу. Фрейлины лишь приятно удивлялись неожиданной любезности, прекрасному воспитанию этого молодого человека, появление которого было в их памяти связано с потопом, обрушившимся на царскую семью, на них, на дворец, на Россию. Понемногу эта связь изгладилась у старых фрейлин из памяти; некоторые из них стали даже думать, что, быть может, Фомин вправду был своим человеком и как-то случайно лишь в пору революции появился в Зимнем Дворце: теперь ведь все было так странно и необычайно. Позднее фрейлины разъехались, а после октябрьского переворота помещения третьего этажа были заколочены и самому Фомину пришлось съехать. Однако, как чуждый политике человек и незаменимый специалист, он поладил с новым начальством коллегии. Интересы искусства это оправдывали. Фомину предоставили уже не «сьют»[6], а просто комнату в первом этаже дворца. — Кто не видел того, что краса и гордость революции проделала с покоями второго этажа, тот ничего не видел, — говорил Фомин за чаем у Кременецких. Чай был подан в будуаре Тамары Матвеевны, которая теперь часто, к большому своему удовольствию, проводила время с молодежью. Прежде Муся этого не потерпела бы; но она напоследок была гораздо внимательнее и ласковей с матерью, зная, каким горем будет разлука с ней для Тамары Матвеевны. Впрочем, порывы нежности беспрестанно сменялись у Муси раздражением. «Бедная девочка, как она нервна!» — думала огорченно Тамара Матвеевна. — Когда же вы нам все это покажете? — спросила Глафира Генриховна. — Ах, да, Платон Михайлович, миленький, покажите нам дворец, — тотчас взмолилась Сонечка. — С наслаждением… — Когда? Когда? — Когда вам будет угодно. — Знаем мы это «когда вам будет угодно»… Вы сто лет нам обещаете и танцульку показать, когда нам будет угодно. Нам угодно завтра, вот что! — С наслаждением. — Что с наслаждением: дворец или танцульку? — Странное сочетание, Сонечка. Но, si vous ytenez[7], и то и другое. — Что вы, Сонечка! Побойтесь Бога! — вмешалась Тамара Матвеевна. — Про дворец я ничего не говорю, если Платон Михайлович берется вам показать, но как же вам идти на какую-то ихнюю танцульку? Там все эти матросы и хулиганы… Говорят, что там делаются ужасные вещи! У Сонечки глаза так и загорелись. — Да нет, Тамара Матвеевна, вы совершенно ошибаетесь, уверяю вас. — Тамара Матвеевна, сжальтесь над Сонечкой, ей так хочется посмотреть танцульку. — Но ведь это поздно вечером! Помилуйте, господа, разве теперь можно возвращаться ночью… Это безумие! Позавчера старика Майкевича ограбили в двух шагах от Невского. — Ну, что вы, мама, — сказала Муся чуть раздраженным тоном (Тамара Матвеевна тотчас испуганно на нее взглянула). — То старик Майкевич, а то мы. Кто же нападет на компанию из десяти человек? — Могу вас уверить, Тамара Матвеевна, никакой опасности нет, — вмешался авторитетно Березин. — Слухи об ограблениях очень раздуваются. Разве прежде не было уличных нападений? Разве не грабят людей каждый день в Париже или в Чикаго? В одном уж надо отдать полную справедливость нынешнему правительству: с уголовными преступниками оно не церемонится и расправляется с ними беспощадно. В словах Березина не было ничего особенного, тем не менее они вызвали легкий холодок. Все замолчали. Сонечка изменилась в лице. Березин, по слухам, разговаривал с — Разумеется, никакой опасности нет, — прервала молчанье Муся. — Итак, решено, вы нам устраиваете это на завтра, Платон Михайлович? — Нет, право, это неудачная мысль, — продолжала слабо протестовать Тамара Матвеевна. — Гораздо лучше соберитесь завтра все у нас. Сидите за чаем хоть до поздней ночи, — предложила она, сразу забыв об опасности поздних возвращений домой: возвращаться надо было не Мусе. — А мы с Семеном Исидоровичем вам мешать не будем, мы теперь рано ложимся, — поспешно добавила Тамара Матвеевна. — Что вы, Тамара Матвеевна, вы нас обижаете! Нам будет гораздо приятнее, если вы пробудете с ними весь вечер, — любезно возразил Фомин. Муся на него покосилась. — Одно другому не мешает, — сказала она. — Мы придем сюда после танцульки… Мама, готовьте для нас ужин. — #199;а, c’est fort![8] Разве можно, Марья Семеновна, в такое время взваливать на милую хозяйку такое бремя? — Беневоленский, слышите? Он от волненья заговорил стихами: такое время, такое бремя. — Как monsieur Jourdain faisait de la prose.[9] — Это можно было предвидеть, Платон Михайлович, что вы сейчас скажете о monsieur Jourdain, — вставила Глафира Генриховна. — Господа, я очень рада. Нам будет очень приятно, а не бремя, — сказала Тамара Матвеевна. — Непременно все приходите возможно раньше, поужинаете, чем Бог послал. — Ах, это будет мило! — Но право, вам слишком много беспокойства. — Зачем вы себя мучите? Тамара Матвеевна уверяла, что ей никакого беспокойства не будет. Она только, к сожалению, не обещает роскошного ужина. — Недавно один господин приехал из Киева, — со вздохом добавила Тамара Матвеевна, — и, представьте, он рассказывал Семену Исидоровичу, что там лавки ломятся от птицы, от сливок, от пирожных! — Не может быть! — Сон какой-то! — Господа, тогда я предлагаю следующее, — сказал Фомин. — Встреча у меня, во дворце, завтра в восемь часов. Я вам покажу, что можно, затем мы отправимся на танцульку, а оттуда к этим милым расточителям и безумцам. — А как же вас искать во дворце? — На Детской половине, разве вы не знаете? Вход с Салтыковского подъезда. — Это, кажется, со стороны сада? — Ну да, ну да, — снисходительно пояснил Фомин. — Кого же еще надо предупредить? Мосье Клервилль в Москве, значит только Никонова и князя? — Никонов обещал сегодня к нам зайти, я ему скажу. А вот Горенский… Господа, кто даст знать князю? — Если хотите, я могу, — поспешно сказала Глафира Генриховна. — Я буду в тех местах завтра утром; могу сказать Алексею Андреевичу или забросить ему записочку. — Вот и отлично, — ответила Муся, улыбнувшись чуть заметно, но все же улыбнувшись (это от Глаши не могло скрыться). Муся догадывалась, что Глафира Генриховна стала с некоторых пор подумывать о князе Горенском: в общей катастрофе начинали сглаживаться социальные различия. Муся желала, чтоб Глаша вышла замуж, и даже искренно (почти совсем искренно) сожалела о неудаче ее замыслов, связанных с адвокатом. Но Муся не могла желать, чтобы Глаша вышла за князя Горенского, — это было бы слишком блестящим делом. «Она заела бы Алексея Андреевича… Ну, да ничего из этого, разумеется не выйдет. Глаша — княгиня! — думала Муся. — Пусть она сделает среднюю приличную партию»… — А вы как, милый Витя? — спросила она. — Я не пойду, — ответил, скрыв вздох, Витя. Ему очень хотелось пойти со всеми, но траур этого не позволял. — Разумеется, он не может, что ж и спрашивать? Было бы по меньшей мере странно, если б он пошел, — сказала Глафира Генриховна. — Собственно почему? В сущности это так условно, — начала Тамара Матвеевна, которой очень хотелось развлечь мальчика. — Я Семену Исидоровичу и Мусеньке всегда говорила и говорю: когда я умру, умоляю никакого траура не соблюдать. — Мама, перестаньте, пожалуйста. Что ж, если Вите тяжело идти с нами… Ну, хоть ужинать будем все вместе, — утешила Витю Муся. — Ради Бога! — глубоким грудным голосом сказал взволнованно Вите Березин, складывая у груди ладони. — Ведь я еще не выразил вам сочувствия в этой ужасной утрате. Ради Бога, простите!.. Я был так тогда поражен кончиной Надежды Максимовны… — Натальи Михайловны, — поправила Муся. — Натальи Михайловны, виноват, я обмолвился… Надеюсь, ваш батюшка бодро перенес это тяжелое испытание?.. Всем, всем тяжело, — заметил с глубоким вздохом актер. — А все-таки жизнь обольстительно-прекрасна! В какое необыкновенное время мы живем! Александр Блок, я слышал, говорит о таинственной музыке революции. Как я его понимаю! — с силой сказал Березин, и опять за столом почувствовался холодок. — Значит, решено, завтра в восемь все у вас, Платон Михайлович, — сказала Муся. — Господа, и, пожалуйста, хоть раз в жизни не опаздывать. — А может быть, и Нещеретова пригласить? — в отместку Мусе за улыбку предложила Глафира Генриховна. — Алексей Андреевич ведь живет у него в доме. — Ах, лучше без Нещеретова, — сказала пренебрежительно Тамара Матвеевна. — Зачем он вам? Это ведь малоинтеллигентный человек. Теперь надо оставаться в своем кругу. — Но ведь он у вас, кажется, часто бывал, дорогая Тамара Матвеевна. Впрочем, я нисколько не настаиваю. — Платон Михайлович, билеты на танцульку и все прочее вы, значит, берете на себя? — спросила Муся. — Беру на себя, как ваш верный слуга. — Что такое «все прочее»? — с глубокомысленной усмешкой вмешался молчавший все время Беневоленский. — Я говорю: билеты. — Вы сказали «билеты и все прочее». Что такое «все прочее»? Ну-с? — Nuss heisst deutsch[10] орех… Теперь уже разрешаются немецкие каламбуры. — Но желательны все-таки несколько более новые, — сказала Глафира Генриховна. |
||
|