"Мадам Лафарг" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)17Продолжим наш рассказ. Мария Каппель выехала из Тюля и прибыла в Монпелье. По дороге народ теснился вокруг кареты, Марии показывали кулаки, называли ее воровкой, убийцей, отравительницей, били стекла. Приехав в Монпелье[120], услышав, как скрипят, поворачиваясь на петлях, тюремные решетки и скрежещут ключи в замках, Мария потеряла сознание. Очнулась она в камере с зарешеченным окном, с полом из каменных плит и потолком из деревянных реек, ее трясла лихорадка, она лежала на железной кровати на грубых влажных простынях, под серым шерстяным одеялом, совсем не новым, под ним уже спал не один заключенный, но ни один пока не износил его. Конечно, комната с белыми стенами, с зарешеченным окном, каменным полом и деревянным потолком покажется многим беднякам дворцом, но для нее это в лучшем случае карцер. Железная кровать, шершавые, влажные простыни, серое потертое, дырявое одеяло, в котором холод умертвляет паразитов – такая кровать хороша для матушки Лекуф, но для Марии Каппель это нищета, которая убивает. Однако и это еще не все. Несчастной женщине, которую ждет унижение, нищета и холод, позволят ли одеться потеплее, надеть привычное тонкое белье, платье, к какому она привыкла? Тогда на короткий час она могла бы отвлечься от окружающего, поверить, что оказалась здесь случайно, что настанет день и массивная дверь откроется, выпустит ее, что распахнется зарешеченное окно, порадовав хотя бы ее тело, потому что душа уповает только на милость Небес. Нет и последней иллюзии, которую подарили бы ей батистовая рубашка, черное шелковое платье, белоснежный воротничок, бархатный бант, стягивающий волосы, – тюремный распорядок отнимет у нее и эту малость. Одна монахиня сняла с нее чепчик, две другие собрались переодеть ее в грубое шерстяное платье – одежду для наказуемых, в тюремную одежду. Для заключенной, которую подобрали на улице, для нищенки, находящейся на краю пропасти, тюремная роба покажется свадебным платьем, но для Марии Каппель она – материальное воплощение позора и стыда. Мария борется, она получает часовую отсрочку и посылает за своим единственным родственником в Монпелье – двоюродным дедушкой, братом деда. Старик отправляется к начальнику тюрьмы. Мария попросила его передать, что она готова перенести любые страдания, но никогда не наденет одежду преступницы, у нее нет основании ее носить. Старик возвращается обратно. – Режим есть режим, милая Мария, – говорит он. – Ваш отказ повлечет за собой только ужесточение мер, а ужесточения желательно избежать любой ценой. Вы избежите его только христианским смирением. Как вы поступите, дитя мое, если сегодня вечером у вас заберут платье, которое вы носите? – Если сегодня вечером у меня унесут платье, завтра я не встану с постели. – Это ваше последнее решение? – Я не встану. – Не подниматься с постели – значит искать смерти. – Бог в ней властен. А вас, мой глубокоуважаемый дядюшка, я прошу только об одном: простите мне те неприятности, какие я вам причиняю. Не покидайте меня в огорчении оттого, что я приняла такое решение, не досадуйте на мой отказ смириться. Сейчас я очень взволнована, пытаюсь поймать важную мысль, но она от меня ускользает. Я спрашиваю свой разум, но мне отвечает сердце. Завтра я, может быть, стану спокойнее, завтра я вам отправлю письмо, и то, что не в силах сказать вам сегодня, напишу завтра. Но мой долг не скрывать от вас, дорогой дядюшка, что и завтра, и послезавтра, и всегда, всегда мое решение относительно тюремной одежды пребудет неизменным, и вы можете передать это г-ну Шапюсу[121]. Поутру из камеры унесли не только одежду, но и всю мебель. Либеральные газеты возмущались тем, что у Марии Каппель в камере стоят стол, комод и четыре стула, тогда как у политических заключенных стоит только кровать и стул. Теперь и у Марии, как у политических заключенных, не было ничего, кроме кровати и стула. Легче ли стало от этого политическим? Нет, но зато либеральная пресса убедилась, что она сильнее, чем все предполагали, и способна вытащить кресло, комод и стол у внучатой племянницы Луи-Филиппа. Как ни мелочна оппозиция, но порой ей удается перевернуть и трон тоже. Одна в пустой камере, не поднимаясь с постели, чтобы не надевать тюремного платья, Мария Каппель придвинула к своему изголовью единственный оставшийся у нее грубо сколоченный стул, поставила на него чернильницу, взяла перо, бумагу и написала двоюродному деду, которого называла дядюшкой: «Дорогой дядя, если это безумие – продолжать сопротивляться силе, когда ты уже повержен, сражаться, когда уже побежден, протестовать против несправедливости, когда никто тебя не слышит; если безумие – желать себе смерти, когда жизненное пространство отмерено тебе длиной цепи, на которую тебя посадили, то пожалейте меня, дядя, я безумна. Весь вчерашний вечер и всю ночь я провела, стараясь приучить рассудок и сердце к новому ярму, которое для них отыскали. Оно слишком тяжело, рассудок и сердце бунтуют. Я приняла бы от закона суровость, которая помогла бы мне скорей умереть. Но не принимаю от него унижений, цель которых одна – принизить меня и опошлить. Выслушайте меня, добрый дядюшка, и поверьте, я отступаю не перед страданиями. От моей постели до камина шестнадцать шагов, от окна до двери – девять. Я посчитала, камера моя пуста. Между каменным полом и деревянным потолком стоит железная кровать и деревянный табурет… Здесь я буду жить. От воскресенья, когда вы меня навестили, до воскресенья, когда придете навестить, тянется неделя одиноких страданий, пока не наступит час наших страданий вдвоем. Я сумею прожить много таких недель. Но носить на себе одежду преступницы, чувствовать, как кипит мой рассудок от прикосновения этого хитона, пропитанного кровью Несса, которое жжет не только кожу – нет, прожигает и пятнает душу!.. Никогда! Я слышу ваш голос, он говорит мне, что смирение – добродетель мучеников и святых. Смирением, добрый дядюшка, я восхищаюсь в героях. Я обожаю его в Иисусе Христе! Но я не назову смирением закабаление моей воли насилием, вынужденную жертвенность, покорность из страха. Смирение! Это добродетель крестного пути, любовь к поруганиям, чудо веры… Я возгордилась бы, будь у меня подлинное смирение! Но если я только притворилась бы смиренной или смирилась наполовину, я сгорела бы со стыда. И вы, дядюшка, позвольте мне признаваться в этом. Пока у меня недостает сил, чтобы подняться так высоко. Я полна недостатков, предрассудков, слабостей. Вчера еще я была человеком от мира сего, и мне пока трудно забыть его уроки. Быть может, я придаю слишком много значения мнению людей. Быть может, во мне говорит тщеславие, когда я ищу у людей одобрения, но я – женщина, женщина до мозга костей. Горе, по крайней мере, научило меня не лгать самой себе. Я знаю себя, я сужу себя сама, и оттого, что меня осудили другие, я отбрасываю постыдное платье, которым хотят меня опорочить. Я невиновна и не должна его носить. Как христианка, я носить его пока недостойна. Дядюшка, я не отказываюсь страдать… Я хочу страданий. Но прошу вас, поговорите с начальником тюрьмы, и пусть он избавит меня от бесполезных мучений, от булавочных уколов, от нищеты и мелких лишений, которые и составляют суть тюремной жизни. Мне столько предстоит страдать сейчас и столько страданий ждет меня в будущем! Попросите его поберечь мои силы. Увы! У меня, к сожалению, может недостать мужества на мои несчастья. До свидания, дорогой дядюшка. Пишите мне, письмо укрепит мою душу. Любите меня, любовь укрепит мое сердце. Ваша Так неужели вы думаете, что женщина, написавшая эти строки, страдает меньше, чем гулящие, которых помещают в Сальпетриер, или воровки, которых запирают в Сен-Лазар? Нет, она страдает больше. Неужели вы думаете, что Мария Антуанетта, эрцгерцогиня Австрийская, королева Франции и Наварры, в чьих жилах текла кровь тридцати двух цезарей, супруга потомка Генриха IV и Людовика Святого, находясь в Тампле, доставленная к эшафоту в общей повозке, казненная при помощи гильотины на площади Людовика XV вместе с публичной девкой, страдала меньше, чем, например, мадам Роллан? Нет, она страдала больше. Или взять, например, меня. Моя жизнь проходит в непрестанных трудах. Я работаю по пятнадцать часов ежедневно, работа необходима не только для моего интеллекта, но и просто для здоровья, мною создано сто пятьдесят книг, в театре шли шестьдесят пьес. И если вдруг меня посадят в тюрьму на те годы, что мне еще остались, заберут у меня книги, бумагу, чернила, перья, свечи – как вы думаете, я буду так же страдать, как человек, у которого тоже отобрали книги, бумагу, чернила, перья, но который не умеет ни читать, ни писать? Уверяю, я буду страдать больше. Стало быть, существует равенство перед законом, но не существует равного наказания. Не так давно медики изобрели хлороформ – средство обеспечивает равенство перед болью, которое так заботило доктора Ларрея. Законодатели 1789, 1810, 1820, 1830, 1848 и 1860 годов неужели не могли позаботиться о духовном хлороформе, уничтожающем неравенство в отношении душевной боли? Вот какую проблему я ставлю, и мне кажется, она заслуживает того, чтобы за ее решение выдали премию, учрежденную Монтионом за гуманность. Посмотрите на нашу страдающую героиню – мучительные переживания приковали ее к постели, как рана приковала отважного Карла XII в Бендерах. Разум ее в смятении, мечется, сомневается в собственной состоятельности; воображение готово смести тонкую перегородку, отделяющую мир фантомов от безумия. «Я спросила себя сегодня утром, почему здесь сходят с ума? И поняла почему»[123]. «Осень смотрит: летит листок, он последний в ее венке. Холодно, хотя и у меня в камине тлеет полено; ночная моя накидка слишком коротка, мне под ней не укрыться. Но мне приходится лежать так целыми днями. Десять часов в одиночестве и без занятий, как они долго тянутся! Я хочу попытаться жить, когда все отдыхает и спит; ночь – время мертвых. Я хочу присоединиться к блуждающим душам, что мелькают в потемках и просят у ветра печальных вздохов, потому что сами остались без голоса и не могут больше Я благословляла бы свою слабость, если бы она приносила отдых, но нет, она лишь наваждение моей жизни, она следствие моей нескончаемой боли… Мне кажется порой, что мое «я», чувствительное, страдающее, живет где-то вне меня. Я ловлю себя на том, что произношу нечто, о чем и не помышляла… слезы душат меня, мне бы поплакать, а я вдруг смеюсь. В голове смутные, туманные обрывки мыслей. Когда-то я чувствовала, как у меня работает голова. Теперь я Нет, узница не теряет разум; за помрачение рассудка она принимает перемены, происходящие в ней, она начинает новую жизнь, ступив на путь мученицы – если невинна, или искупления – если виновна. Божьей справедливости достаточно раскаяния. Человеческой справедливости нужно не только раскаяние, но и искупление. |
||
|