"Мадам Лафарг" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

23

Спустя некоторое время Марии Лафарг позволили иметь книги. Какая же это была для нее радость! Мы прочитаем ее рассуждения о книгах и поймем, насколько, погрузившись в несчастье, она стала серьезной. Вот на что вдохновляет ее лицезрение новых спутников ее одиночества:

«Нужно оказаться без книг, чтобы оценить в полной мере их сладостное общество – всегда разнообразное, всегда новое, всегда отвечающее напряжению наших мыслей.

Я не сделала еще окончательного выбора. Не наметила пока плана будущих занятий и чтения. Но сразу же захотела увидеть своих старинных друзей, окружить себя ими, с наслаждением и радостью переходить от одного к другому, вспоминая того, кто однажды подарил мне мысли, любя другого за утешение, приласкав того, кто меня очаровал, почтительно склонив голову перед тем, кто наставлял, благословив того, кто просветил.

Книги, прекрасные, великолепные книги, совершенная, возвышенная форма, которую избрали для себя великие умы, чтобы остаться жить после смерти. С точки зрения ума и состояния души книги – наши подлинные предки. Как только мы начинаем понимать язык прославленных теней, как только научаемся сами говорить на нем, между нами устанавливается родственная связь. Мы принадлежим им, они принадлежат нам. Благодаря им мы обживаем прошлое, благодаря нам они приживаются в будущем, мы отодвигаем их надгробные камни, и они воскресают… Они являются перед нами и показывают, в какой стороне горизонта взойдет завтрашнее солнце. Мы путаемся среди наших туманных идей и мнений, но их гений становится для нас компасом, сияющей звездой, указывающей на восход.

Бедные мои книги! Вот уже два года, да, уж никак не меньше, я не видела вас! А как хотелось бы видеть вас повсюду – у изголовья, на столе, перед глазами, под рукой… Но теперь я скупец и стану считать свои сокровища. Все они на месте, мои старинные верные друзья?

Первый – вот он! – Паскаль! Болезненный гений с запавшими глазами, его взгляд всегда обращен внутрь. Паскаль! Дерзновенный в вере, мыслитель-мученик, нащупывающий границу, ограждающую веру от сомнений… Паскаль! Ноги его касаются дна пропасти. Голова упирается в небеса.

Рядом с Паскалем Боссюэ! Новый Моисей с нового Синая! Вдохновенный летописец Господних тайн. Боссюэ!.. Гордый восхвалитель мертвых, почитающий королей только в мавзолеях.

Справа от Боссюэ – Фенелон! Звезда Камбре, благородное сердце, утонченный, блестящий ум, душа апостола и святого, благословенное имя, почитаемое всеми… Фенелон! Из ошибки он сумел добыть славу, и слава его языками пламени достигла неба…

А слева от Фенелона что за маленький томик? Его страницы открываются словно бы сами собой… А-а, это прекраснейшая из прекрасных, очаровательная, восхитительная, обожаемая, добрейшая, несравненная… Я уже назвала ее, это мадам де Севинье, чарующая умом своих добродетелей, завораживающая талантом своих достоинств и неисчерпаемостью материнской любви.

Дальше том с золотым обрезом, я узнала его – Корнель! Поэт-полубог, бессмертный родитель «Сида», первый живописатель героев и сверхчеловеческих страстей…

Узнала я и Расина, божественного Рафаэля, певца любви королей, поэта-обольстителя, каждый стих его – нота, каждая нота – мелодия.

У их подножия – Жильбер. Обездоленный поэт, не узнавший счастья, его вдохновляла нищета, его Музой был голод.

Но вот передо мной Монтень! Милый ворчун, философ-фрондер, глубокий психолог. Его ум так основателен, его здравый смысл столь неколебим, что даже в его веселых остроумных шутках проглядывает мудрость наставника.

А около подушки? Кто они? Да это же мои любимцы! Лафонтен! Благородный бесхитростный добряк, такой простодушный и вместе с тем такой смешной и веселый, наделяющий чудным юмором даже самых жалких из своих зверей… Мольер! Ему повезло больше, чем афинскому кинику[158], он нашел человека… остановил его… поместил свой фонарь ему в сердце и заставил смеяться над тайнами света, от которых сам плакал.

…………………………………………………………………………………………………………………………………..

В юности узнают, в старости забывают. Весна, когда каждое семя пускается в рост, чтобы впоследствии принести плоды, – благодатное время для учения. В учебе нельзя видеть только развлечение, оно приобщает нас к тайне более высокой жизни, нежели обыденная. Привычка занимать душу, оставляя в покое тело, отделяет духовное от материального, упражняет и обогащает наши самые благородные способности, примиряет с грядущей смертью, приучает видеть все более отчетливо разницу между двумя субстанциями, которые жизнь сливает в нас воедино.

Каждый человек, хорошенько поразмыслив, признает, что ум совершеннее чувств. Радость, печаль, волнуя нас, непременно рождают и соответствующие им мысли. Мысль, напротив, устремляется тем дальше и тем глубже, чем немощнее наше тело. Мысль свободна и в цепях, она безмятежна и среди рыданий. Что бы ни посягало па нее, она остается недосягаемой и парит превыше всех посягательств.

Я сравниваю иногда жизнь с высокой горой. У подножия зеленеет трава, растут деревья, цветут цветы, бормочет река, поют птицы. Но облака, приносящие дождь и росу, приносят также и грозы, и если жизнь цветет повсюду, то повсюду ее подстерегает и смерть.

Так поднимите взгляд к вершине. Там уже нет растительности. Воздух там чист, растительные соки высыхают; солнце так горячо, что раскаляет камни, и рудные жилы сочатся каплями золота, меди, железа. Мы вознеслись над живой жизнью, но вознеслись и над грозами. В долине все поет. На вершине горы все блистает… Земля затеняет счастье. В небе нет облаков, чтобы прятать свет. Дороже луч, который дарует свет, чем земля, которая цветет.

……………………………………………………………………………………………………………………………………

Я принимаю страдание, оно озаряет тебя, будто свет молнии. Гроза открывает тебе Бога, и молнию калят на небе. Но я не приемлю гневных вспышек личного деспотизма, тех мелочных оскорблений, какими донимают узника, желая добавить свинца к его железным цепям.

Жизнь в тюрьме – жизнь под дамокловым мечом. Власть – подозрительная потому, что ее могут обмануть, вздорная потому, что гневается из-за мелочей, – вот нить, на которой подвешен меч закона над головами узников.

В тюрьме не страдают постоянно, но постоянно готовы пострадать. Непрестанная готовность к страданию – вот тюремная пытка. Пуля отлита. Рука потянется, и раздастся выстрел. Глаз прицелится, и пуля попадет в цель.

В тюрьме ты не имеешь права делать столько невинных вещей! Запретов столько, что ты не в силах их упомнить, – вот и предлоги для булавочных уколов.

Древние говорили, что достаточно складки на розовом лепестке, чтобы счастье улетело. Еще чаще достаточно упавшей слезы, чтобы чаша страданий переполнилась.

Лучше буду прислушиваться.

Окно моей камеры смотрит на бульвар. Стайка ласточек, соболезнующих друзей, приладила свои гнезда в глубоких закраинах моего карниза.

К вечеру заходящее солнце рисует огненный треугольник на внутренней стороне амбразуры моего окна. Если я протяну сквозь решетку руку, я дотронусь до солнечного луча, почувствую его тепло и ласку. Кажется, весна оделась золотистым светом, чтобы проскользнуть ко мне. И я воображаю, что свобода пришла в виде вольной искорки, подаренной мне солнцем, которое соизволило поприветствовать обездоленную.

Вечерами я люблю смотреть на небо. Края облаков одеваются золотом и пурпуром, фантастические горы плывут надо мной Севеннами, поворачиваясь ко мне то склоном из топаза, то ущельем из рубина.

Люблю вслушиваться в смолкающий шум трудов и тихую воркотню отдыха. Люблю детские голоса и смех – дети парами возвращаются из школы; люблю пение рабочего – радостный, он идет с фабрики; вот посвистывает виноградарь, беззаботный, как король Ивето[159], едет он на спине своего ослика; люблю чеканный шаг наших славных солдат, веселыми отрядами они возвращаются в казармы.

И вот, можно ли поверить, но за невинными развлечениями бедной покойницы, наблюдающей издалека, как мимо проходит жизнь, шпионят, о них докладывают, о них злословят, их осуждают. Если прохожий, вздохнув, приостанавливается возле моей башни, его берут на подозрение; если он молча приподнимает шляпу, поглядев на мою решетку, в нем видят опасность, быстренько выясняют, кто он таков, что хочет, чем занимается. Повсюду видят заговоры, но никогда – сочувствие или симпатию.

В один из недавних дней мимо тюрьмы проходила молодая женщина с ребенком на руках, наверное, она заметила мою тень у окна и приняла близко к сердцу мои страдания, ей захотелось поделиться со мной своей радостью. Она подняла ребенка и его маленькой розовой ручкой послала мне воздушный поцелуй, я вернула ей поцелуй и заплакала…

За мной постоянно следят, заметили и несчастный поцелуй, о нем доложили, и мне пригрозили, что закроют мое окно.

В ордене траппистов монахи, встречаясь, говорят друг другу: «Брат, пора умирать». В тюрьме в любой час дня скрежет дверного засова, недовольный голос охранницы говорят мне: «Мучайся, тебя отдали сюда на мученье»[160].

Между тем земля продолжает вращаться, время идет, и зиму сменяет весна. Мария Каппель открывает свое окно напрасно, она не может увидеть весну, но она ее ощущает. Живящий запах весенних ветров проникает к ней в камеру, она на юге, здесь гораздо теплее, и она ошибется в месяцах, март говорит ей: «Я – апрель», апрель: «Я – май».

«Я очарована великолепием южной весны. Все цветет, все сияет: цинк превращается в бриллиант, стекло сверкает звездами, камень мостовых отливает муаром, черепичные крыши пламенеют, и кажется, что вокруг загорелась вся земля.

Вчера мою милую сестричку Адель[161] подруги пригласили на загородную прогулку.

Должно быть, выйдя из города, они побрели по одной из тех тропинок, что бегут вдоль луга, усеянного маргаритками, минуя то мальвы, то камыши.

А когда устанут, то завесы ив, бросающие ажурную тень на журчащий ручеек, поманят их присесть, и они, продолжая болтать, позавтракают куском пирога, апельсиновым соком и вишнями.

Радости Адели – мои радости, а мои печали – ее печали. Я хотела бы помочь ей одеться, завязать пояс, расправить воротничок, бант. Хотела бы знать, в какую сторону они пойдут, провожать ее взглядом, следовать за ней глазами или хотя бы в моем скудном пространстве всегда помнить о ней, всегда видеть ее глазами сердца.

Я говорила с ней, но Адель не отвечала и была так грустна, что со стороны можно было бы принять ее за узницу, а меня за юную девушку, которая собралась побегать по траве, наслаждаясь на лугу солнечными лучами.

– Послушай меня, деточка, – сказала я ей, – вокруг пруда в Вилье-Элоне росли желтые и синие ирисы. Сорви для меня один желтый, один синий, но еще нераспустившиеся, в бутонах. Ты принесешь их мне, я увижу, как они расцветут у меня в комнате, и, быть может, на миг здесь расцветет мое прошлое.

Адель крепко обняла меня и ничего не ответила,

– Ты увидишь траву в росе… и маленькие голубенькие цветочки, одни называют их незабудками, а другие – любимчиками, сплети из них веночек. Все, что мне остается в жизни, заключено в этих двух словах, символических названиях скромного цветочка, так ведь?

Адель взяла меня за руку, она меня понимала.

– И вот еще что: когда будешь сидеть на берегу ручья, опусти руку в воду, поиграй со светлыми журчащими струйками, а потом сорви листок ивы и пусти его по течению. Потом мне скажешь, утонул он или уплыл. Когда-то я так гадала. К сожалению, гадания нам лгут. Но я по-прежнему верю в них, так что выведай у судьбы секрет. И еще, – продолжала я, – перенюхай все цветы, что попадутся на дороге, насладись воздухом, солнцем, свободой за двоих, и приходи со мной поделиться, приходи поскорее…

Я еще не кончила говорить, а Адель уже развязала ленты шляпки и сняла перчатки.

– Что ты делаешь, деточка? – удивилась я.

– Я уже вернулась с прогулки, – отвечала она.

– Неужели я тебя огорчила? Неужели ты могла подумать, что я буду грустить, зная, что тебе весело?

– Нет, но мне отраднее грустить вместе с тобой, чем радоваться без тебя.

– Адель! Умоляю, не нарушай обещания, данного подругам.

– Моя самая главная подруга – ты. С самого утра у меня так тяжело на сердце, что я едва удерживаюсь от слез. Послушай теперь меня: до тех пор, пока ты будешь несчастна, буду несчастна и я. До тех пор, пока ты будешь узницей, я тебя не покину. Когда настанет день освобождения, это будет счастливый день для нас обеих.

– Адель, – ответила я ей, обнимая ее от всего сердца, – оставайся, и не будем больше расставаться…

Нас согревало чувство взаимной привязанности, ласковой, надежной, всепроникающей, почти что религиозной… И когда на протяжении дня взгляды наши встречались, они говорили друг другу: «Сестричка…»»[162].

Слишком большая чувствительность узницы довела ее до болезни. И если были времена, когда она не поднималась с постели из упрямства, то теперь подняться ей не позволяла слабость.