"Мадам Лафарг" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

25

Стоять и смотреть сквозь тюремную решетку на проходящую мимо жизнь – вот главная радость Марии Каппель.

Мы уже рассказывали о том удовольствии, какое она не раз испытывала в Париже, когда неведомый поклонник следовал за ней по пятам, а потом открывал свое сердце, посылая букет и в нем записку.

Эти дни, наполненные чарующими фантазиями, ушли и не вернутся никогда, теперь страстным взором следит за прохожими бедная узница, отыскивая в них те крупицы притягательности, которые Декарт называл атомами – крючочками, чтобы хоть как-то привязаться к ним, испытав симпатию.

Настал день, и она нашла, кого пожалеть, а значит, и полюбить.

И это было радостью для ее исстрадавшегося сердца.

«Наконец я могу мысленно послать дружеское пожелание: между моей тюрьмой и миром возникла связь. Так лиана, переброшенная ветром, соединяет своим витым стеблем два края пропасти, проторенной потоком воды, и цветущими побегами на миг закрывает бездну.

Я упоминала в предыдущих главах[168], что каждый вечер закатный луч солнца вспыхивает, а потом гаснет на внутренней стороне амбразуры моего окна. Писала, что тороплюсь ему навстречу с улыбкой, словно к желанному другу, или со слезами, словно к призраку утерянного счастья.

Позавчера я первая пришла на свидание. Не увидев посланного мне с неба луча, я принялась смотреть на улицу.

Я увидела молодого человека, он шел, тяжело опираясь на руку старика, тот поддерживал его слабость и направлял шаги.

Меня сразу поразил контраст двух судеб. Время не пригнуло вниз седой головы старика, но зато болезнь своей тяжестью искривила бесцветное лицо его молодого спутника. Старик твердо шагал к будущему концу жизни. Молодой человек, предательски подкарауленный смертью, казалось, пережил сам себя и облачился в саван раньше, чем надел по себе траур.

Проходя мимо тюрьмы, больной сделал знак, которого провожатый не понял, и молодому человеку пришлось повторить его множество раз все так же тщетно.

На следующий день я уже ждала не столько солнечного луча, сколько вчерашнего незнакомца. У боли свои таинственные священные пристрастия. Я страдаю сама, и, увидев нескончаемые страдания молодого человека, назвала его про себя братом.

Я рассказала Адели о своей внезапной и такой понятной симпатии. Мы вместе с ней подошли в шесть часов к окну, заметили несчастного молодого человека, он медленно шел по бульвару, все так же опираясь на руку старика.

Поравнявшись с главным корпусом тюрьмы, он остановился и стал переводить взгляд с одного окна на другое. Одно было открытым, и на лице его отразилось сострадание. С усилием он повернулся к старику и снова словно бы хотел ему что-то высказать жестами и взглядом.

На этот раз старик понял его бессловесную просьбу. Продолжая крепко держать своего хозяина, старый слуга дважды приподнял над его головой шляпу, а тот подняв голову к нашим окнам, словно бы говорил: «Я обращаю свой привет несчастью, я посылаю свой привет несчастной узнице».

Спасибо тебе, несчастный больной. Душой и сердцем я принимаю твое приветствие, и от сердца и души тебе его возвращаю.

И вчера, и сегодня погода была плохая. Мы не повидали нашего друга, но долго о нем говорили. От какой болезни он страдает? Сколько лет она мучает его?.. И все-таки он на свободе… Он свободен!

Одна деталь привлекла внимание моей кузины. Старик был одет в синюю форму, какую носят пансионеры инвалидного дома… Трогательное братство в преддверии могилы. У одного не хватает на хлеб, у другого недостает силы жить, но они крепко взялись за руки и медленно, молчаливо бредут по дороге к Небесному дому. Сначала мы подумали, что бедный больной – жертва разорения… Но, нет, взгляд его слишком горделив. И не стал бы он носить траур по горсти золота. Нет! Несчастье, отнимающее у человека молодость, приходит сверху. В чертах благородного незнакомца сквозило что-то величественное, мало-помалу тускнеющее, виднелась жизнь души, уже уходящая… Адель осведомилась о незнакомце у монахинь из монастыря Винсен-де-Поль, они очень быстро узнают обо всех несчастных, поскольку опекают их.

Адель все узнала. Наш незнакомец оказался поляком-беженцем. Привет тебе, мученик, поклон тебе!

Юный изгнанник жил когда-то в Варшаве, в старинном замке своих отцов… Он был богат, любил бедных, был предан родине и Господу, дорожил друзьями детства, которых звал братьями, дорожил старыми слугами, называя себя их сыном. Отец его погиб на поле сражения. У него осталась мать, и он был ее надеждой и утешением. В возрасте, когда юное сердце обуревают страсти, им владела одна-единственная: свобода его родины, честь ее знамен! Настал день, прогремел набат… Польша восстала, потребовав у деспота вернуть ей свободу… Деспот ответил на ее требование поруганием и мечом. Бесчисленные легионы рабов ринулись лавиной на когорту героев. Варшава встала на путь мученичества. На одну жертву приходилась сотня палачей[169]. Когда смерть насытилась жертвами, карать начали ссылками. Когда в Сибири недостало места, ссылки стали заменять застенками. Но и застенков стало мало, победители отточили законы и стали, как топором, кромсать ими побежденных: запретили молиться Богу, как молились отцы и деды, запретили говорить на родном языке, на котором говорили матери… Умирающая Польша издала предсмертный стон… Никто не пожелал его услышать… Свобода ее захлебнулась в крови. Ей остались только ее слава и ее вера!

……………………………………………………………………………………………………………………………………..

Наш друг был как раз из этих поляков-мучеников, чудом избегший меча победителей. Он попросил гостеприимства у Франции. Слишком гордый, чтобы просить на жизнь, когда он мог на нее заработать, он поступил в учебное заведение, готовящее гражданских инженеров, и там очень быстро выделился своей добросовестностью. Неустанной работой он платил за гостеприимство, оказанное ему чужой страной. Труды и учение помогали ему терпеть горькую жизнь изгнанника.

Болезнь настигла его среди мирных занятий, а подготовили ее тяжкие душевные переживания, которые неизбежно влияют на телесное здоровье. Он получил задание снять план одного из самых интересных подземных гротов Юга. Работая над планом, он каждый день по многу часов проводил в холодной, насыщенной миазмами пещере, при контакте с наружным воздухом воздействие миазмов становилось особенно губительным.

Трудолюбивый молодой человек не замечал, что смерть гонится за ним по пятам, готовясь парализовать его физические возможности, заточить его в неподвижную оболочку трупа. И однажды так оно и случилось.

Вот что мы узнали о нем. Несчастный молодой человек! Его губы не могли больше произнести ни слова, его глаза лицезрели пустоту, правая часть тела потеряла возможность двигаться. Кому-то нужно было за него совершать движения, смотреть, говорить…

Обездоленный! Ты стал живым воплощением своей несчастной родины… Счастливые могут пожалеть тебя. Я могу тебя только любить.

……………………………………………………………………………………………………………………………………

Этим утром один из моих друзей прислал мне коробочку засахаренных фруктов. Никогда еще сладости не доставляли мне такой радости: я собиралась поделиться ими с бедным больным.

Чуть ли не час я готовила свой подарок. Мне хотелось, чтобы благодаря ему изгнанник насладился святыми для него воспоминаниями. Он мог отвергнуть дар… Мог согласиться принять половину… Но как передать ему коробку? С помощью моих родственников? Он мог воспринять это как унижение. Я последовала совету Адели и обратилась к больничному священнику. Только такой посланник мог придать ценность моему скромному подарку.

……………………………………………………………………………………………………………………………………………

Добрый священник передал коробочку и просил мне сказать, что больной пролил сладкую слезу, поблагодарив меня.

Как милостиво Провидение! Как бы ни был крут и мучителен крестный путь, и на нем встречаются благоуханные цветочки. Господь дал нам со-чувствие как передышку в страдании»[170].

В то время, как бедная узница позабыла о своих несчастьях, сочувствуя чужим, против нее готовился заговор, имевший целью ужесточить для нее до крайности суровый тюремный режим.

Но пусть она сама нам расскажет о случившейся с ней катастрофе.

В тюрьме, по словам Марии Каппель, не страдают постоянно, но постоянно нужно быть готовым пострадать.

«В этот вечер, – пишет она в своем скорбном дневнике, который назвала „Часы заточения“, – Адель из-за сильного ливня задержалась в привратницкой. Я за это ее побранила.

Я однажды видела нашего привратника. Постоянная усмешка на багровом лице, ускользающий взгляд, грубость, вмиг меняющаяся на липкую льстивость – ни дать ни взять заигрывающий кот, – и еще что-то, что я даже не могу определить, сразу вызвало во мне инстинктивное отвращение.

Я попросила Адель рассказать мне, о чем они говорили, пока она вынуждена была там находиться, и вот ее рассказ.

За зонтиком для Адели он послал своего сынишку, а сам изо всех сил постарался быть любезным с моей кузиной, предложил ей сесть, ну и все прочее. Потом он и его жена, усахарив свои уста и голоса, заговорили обо мне.

– Мадемуазель Адель, – начала жена привратника, – ведь мадам Лафарг стало лучше, не так ли? Ай-ай-ай, несчастная она женщина! Если б не ваши заботы, бедную даму давно похоронили бы…

– Спасибо за добрые слова, – отозвалась Адель, ее сердце никогда не оставалось равнодушным, если речь заходила обо мне, – моя кузина еще очень слаба, но ее здоровье уже не внушает мне серьезных опасений. Она уже встает и, опираясь на мою руку, может обойти камеру.

– Все иностранцы, что к нам приезжают, непременно осведомляются о ее здоровье, – подмигнув одним глазом, будто сообщал секрет, произнес привратник, – вот и вчера приходил англичанин, он дал бы немало полновесных монеток, лишь бы ее повидать. Для вас было бы большим утешением послушать, что он говорил, глядя на башню, где сидит мадам… Когда дерево падает, каждый вооружается топором, чтобы вырезать себе палку, а вот с вашей кузиной все наоборот – люди говорят, что сидит она у нас зазря.

Адель покраснела от удовольствия и ответила:

– Если бы все эти иностранцы имели возможность узнать мою бедную Марию так, как знаю ее я, они полюбили бы ее еще больше.

– Потому-то и я так сочувствую, мадам, – подхватила жена привратника, постаравшись выглядеть растроганной. – У меня так и стоит перед глазами бедная м-ль Клементина, уж как она горевала, расставаясь со своей хозяйкой. Даже жандарм, который сопровождал мадам из Тюля, и тот не мог удержаться от слез, когда помогал ей подняться на тюремное крыльцо. Монахиня, с которой она приехала, тоже была вся в слезах… Бедная мадам Лафарг! Каково ей пришлось, когда легла она, больная, на жесткую тюремную постель, на тюфяк, где соломы больше, чем шерсти, на пожелтелую простыню, не имея даже лишней подушки, чтобы повыше держать голову! Когда жил в богатстве, горько упасть так низко, да еще и незаслуженно. На ее месте многие постарались бы посмотреть, какая погода стоит в дальних странах. Когда у тебя столько друзей, нашлось бы кому довериться… Вот только поимейте в виду, мадемуазель Адель, что тюрьма не то место, где стоит доверяться чужим речам, считая, что они – чистое золото. Тут ради того, чтобы продвинуться по службе, расскажут начальству все, что знают, и донесут о том, чего не было. Не стоит тут никому доверяться. К примеру, охранник *** – известный лис. И другой не лучше, только делает вид, что простачок. А третий – правая рука у начальника.

– Боже! – воскликнула Адель, напуганная столькими откровениями. – Как же тяжело находиться среди подобных людей!

– Но не думайте, мадемуазель, что тут все такие, – подхватила она с таинственным видом. – Есть и такие, кто умеет держать язык за зубами. – Она наклонилась к Адели и прошептала: – Вот мужу моему доверять можно.

Сочувственный взгляд простой женщины, ее обстоятельный доверительный разговор проторили путь к сердцу моей кузины, она не могла не откликнуться на уважительное выражение преданности ко мне. Адель не только поблагодарила привратницу за сострадание, но и пообещала вспомнить о ней, когда представится такая возможность. В порыве возникшего доверия она рассказала, что я могла бы убежать еще до ареста в Легландье, но сочла бегство низостью и предпочла арест. Рассказала и о том, что после приговора у меня достало твердости вновь отвергнуть подобное предложение, потому что Клементина предлагала мне переодеться в ее платье, взять паспорт, но я не изменила своего решения.

Рассказала Адель, как волновались они с моей тетей, ее матерью, во время моей болезни, от которой я чудом избавилась, – сначала они опасались за мою жизнь, потом за мой разум. Она не скрыла от своих сочувственных слушателей, что она сама, печальная свидетельница моего отчаяния, не раз подумывала о том, чтобы пожертвовать собой ради моего спасения…

– Поверите ли, – добавила моя кузина, – что я никогда бы не утешилась, если бы мне пришлось расстаться с моей Марией. Счастье мое состоит в том, чтобы ухаживать за ней и страдать с ней вместе, но я с радостью заняла бы ее место в камере, если бы это помогло ей выйти на свободу.

– Иисусе Христе! – вскликнула жена привратника, молитвенно складывая руки. – Вот она дружба, что дороже золота! И поверьте, я вас понимаю. Бог воздаст вам за ваше доброе сердце, а меня накажет, если я расскажу хоть кому-нибудь о том, что вы нам доверили. Да скорее мне голову отрубят, чем я буду болтать.

На этом Адель закончила свой рассказ и прибавила:

– Теперь ты убедилась, дорогая, как любят тебя эти славные люди. Хорошо, когда у тебя повсюду друзья. Ты непременно должна для них что-нибудь сделать.

– Что же я могу сделать для них? – спросила я с недоумением.

– Я знаю, что привратник собирается перебраться в Париж, он надеется устроиться там лучше, чем здесь. Ты сама понимаешь, что таким добрым и искренним людям тяжело постоянно открывать и закрывать засовы и жить среди доносчиков и шпионов. Ты могла бы написать Клементине, чтобы она отвела этого славного человека к г-же***, и та – я уверена в этом – будет рада ему покровительствовать.

– Адель, ты прекрасно знаешь, что я не грешу неблагодарностью… Но их неожиданная преданность… И потом, я помню его лицо…

– Вот уж типичный довод парижанки! Если человек дурен собой, то, значит, и зол?

– А если он дурен вовсе не лицом? Подожди, подожди, прежде ответь мне: они сами сообщили тебе, что перебираются в Париж? И не сама ли славная женщина попросила тебя о рекомендации? И не пообещала ли ты ей помочь до того, как она стала выражать мне сочувствие?

– Во всяком случае, она просила меня передать тебе все, о чем мы говорили, – отозвалась Адель, краснея.

– До своей просьбы?

– После.

Я привлекла к себе Адель, она положила головку мне на плечо, я чувствовала: она нуждается в утешении.

– Господи! Мария! Когда ты так представила мне наш разговор, мне стало страшно – не наговорила ли я лишнего?

– Боюсь, что так оно и было, бедная моя девочка, но что за беда! Нам ведь нечего скрывать. Я слишком часто отвергала предложения бежать, чтобы опасаться, что меня заподозрят в стремлении к побегу. Так что зло совсем невелико. Вполне возможно, что нас с тобой обманывали. Но мы, как всегда, будем действовать по-хорошему, и я тотчас же напишу Клементине и добрейшей, прекрасной мадам***… Больше ты, надеюсь, ничего им не обещала? – осведомилась я после минутного размышления.

– Нет… Вот только…

– Говори скорей, что еще!

– Еще я рассказала им, что во время своей болезни ты все время говорила о Вилье-Элоне, о том, как была там счастлива, а мы с мамой плакали, сравнивая твои теперешние мучения с безмятежным прошлым. Кажется, я еще рассказала, что в тот день, когда к тебе приходил префект, ты упала ему в ноги и, громко рыдая, молила вернуть тебе свободу.

– А еще что?

– Господи! По-моему, уже достаточно! Не спрашивай меня больше, я не могу…

– Хорошо, дитя мое, остановимся. Полагаю, что этот человек, видя мою готовность услужить ему, не задастся пагубной мыслью причинить мне вред. Да и во всем, что ты ему рассказала, я не вижу ничего, что можно было бы мне поставить в вину. Не доносят на бред больного человека, не чернят признания дружеского сердца. Нам нечего беспокоиться и тревожить себя несправедливыми предположениями. В конце концов, кривой нос, косина во взгляде и зверская усмешка могут быть достоянием порядочного человека. Я сейчас же напишу письмо, а ты, детка, ни о чем больше не печалься»[171].

«Буря предваряется затишьем. Туча, несущая грозу, расцвечена радужными цветами… Над моей головой бури и тучи сменяются без передышки… Снова и опять я страдаю!

Какие еще тяготы должна перенести я, несчастная страдалица, у которой отобрали прошлое, которую лишили будущего? Меня уже заставили похоронить все надежды и пожалеть о всех воспоминаниях. Так какие еще несчастья должны выпасть мне на долю? Худшие из всех – нескончаемые, бессмысленные, мелочные, как булавочные уколы, не дающие зажить ранам, нанесенным кинжалом.

Я уже говорила, что силу во мне поддерживают религия, дружба и мой рассудок. Я уже не влачу свой крест, я несу его. Смирившись с медленным умиранием в каменном мешке под тяжестью железных оков, я превратила свой разум в средство отдохновения… Учение спасает меня от тоски и скуки; радостные воспоминания прогоняют печальные; крестный путь ведет к Фавору. Мое спокойствие умиротворяет все вокруг. Я все еще нахожу полные колосья на опустошенных пажитях моей жизни.

Каждый день я жду нежного поцелуя Адели и ее матери. Первые минуты нашей встречи проходят в услаждениях приятной болтовни. Незамысловатые домашние события, городская хроника, скорее злоязычная, чем правдивая, салонные пересуды, уличные сплетни – мир жужжит тысячью голосов, и до моих ушей доносится эхо жизни, которую я не имею возможности услышать сама. Мелкие хитрости вызывают у меня улыбку, зловредность огорчает. Редко когда мы не извлекаем из этих рассказов жизненного урока.

После отчета о событиях дня Адель читает мне кого-нибудь из наших замечательных писателей. Когда бываю я в силах, я и сама беру книгу, анализирую текст, учу мою сестричку любоваться красотой стиля, учу любить добрые и прекрасные умы, которые так люблю.

Потом мы принимаемся за вышивание. Я набрасываю рисунок, Адель шьет, иногда и я берусь за иголку и неплохо с ней справляюсь.

Когда наступает час прощания, а наступает он так быстро, я слежу взглядом, потом мыслями за моими любимыми близкими. Я шлю им благословение и со слезами на глазах шепчу: «До завтра».

Оставшись одна, я жду минуты, когда солнце направится к горам и по дороге улыбнется мне в окно, приласкает мой вьюнок, оживит щебет птиц, согреет прутья моей решетки. Потом отвечу на грустное приветствие изгнанника, назову братом умирающего брата умерщвленной нации.

Тысячи мелочей, до которых не снисходят светские женщины, составляют смысл моей жизни – занимают мое время, утишают боль, обманывают мое желание жить подобием жизни.

Увы! И эти мелочи вызывают зависть, их у меня отбирают. Будто теневой завесой закрыли мое окно ставнем, едва пропускающим дневной свет: больше я не смогу любоваться природой. Начальство захотело, чтобы глаза мои страдали не меньше сердца… Моя семья? И семья моя больше не сможет меня увидеть… Боже мой! Какая пытка!

Что послужило причиной новых жестоких ограничений? Из-за чего меня лишили Адели, ее матери, солнца, узкой щели, сквозь которую я смотрела на мир?.. Причина ничтожная: месть мошенника, имевшего несчастье родиться слишком бедным, чтобы обходиться без предательства, не умеющего судить по словам о делах и верить в добро…»[172].

«Я уже говорила в предыдущей главе о привратнике, который долго беседовал обо мне с кузиной Адель. Рассказывала о его жене, которая, как видно, сочла, что мало лгать только на словах, и лгала со слезами на глазах.

Говорила и о вкрадчиво сделанных Адели предложениях, касающихся химерических планов переезда в Париж, говорила, с какой правдивостью, а значит, и неосторожностью отвечала Адель. Писала я и о рекомендательных письмах, которые дала этому человеку в благодарность за сочувствие. Но у меня были дурные предчувствия.

Прошло недели две, и мои дурные предчувствия начали сбываться. Дорогая моя подруга, относящаяся ко мне по-матерински, описала мне визит моего протеже. Привратник начал с рассказа о моем положении, о своей преданности, намекал на таинственные проекты, на особую доверительность и прочее и прочее. Вступление было долгим, а завершил он его просьбой одолжить ему десять, а лучше пятнадцать тысяч франков на то, чтобы открыть меблированные комнаты в Латинском квартале. Мадам*** приписала, что, если бы можно было чеканить деньги из сердец, она отдала бы свое и оплатила мои надежды – «мои надежды», именно так она и написала, – но сейчас она очень стеснена в средствах из-за многочисленных превратностей судьбы и не смогла удовлетворить просьбу злополучного посетителя. Гнев его был ужасен, и теперь она трепещет за меня.

Письмо мадам*** меня ошеломило. Бедняжка Адель пришла от него в ужас. В следующее воскресенье она перепугалась еще больше: возвращаясь после утренней мессы, она увидела привратника на месте, он взглянул на нее со злобной издевкой и отвернулся.

На следующий день моих родных пригласили в кабинет начальника тюрьмы»[173].

Узница продолжает:

«Как я и предполагала, приглашение начальника было связано с доносом привратника. Адель не рассказывала дяде ни о своем разговоре, ни о письме, все происходящее оказалось для него полнейшей неожиданностью.

Начальник объявил ему, что моя кузина подготовила план побега – переодевание, слепок ключа, карета на улице, пакетбот в Сете, деньги для подкупа, друзья для охраны. Тетю он винил в том, что она не противодействовала преступным замыслам. Даже бедная моя охранница Бассон, которую так часто наказывали за болтливость, была уличена в преступном молчании, и ей пригрозили карцером.

Дядя защищал меня с отеческим пылом. Начальник выказал ему сочувствие, он сочувствовал всем нам, однако ничего поделать не мог: поступил донос, был составлен протокол, и теперь необходимо сообщить обо всем префекту. Однако префект в настоящее время в отъезде, его не будет месяц.

«Поверьте, сердцем я с вами, но кроме сердца у меня есть долг и обязанности, я несу ответственность. Мне больно видеть ваше состояние, но я ничего не могу поделать. Не настаивайте. Я не могу отказаться от тех мер, которые временно принял».

Бедный дядя был в отчаянии, когда сообщил о решении начальника своим домашним. Заплаканная Адель поспешила к тюрьме. Что за грустное зрелище – молчаливые стены и окна, забранные решетками. Она искала глазами окно моей камеры. Но увы! Она не могла услышать моих рыданий. Уже стемнело, вокруг ни одной милосердной души, которая могла бы сказать ей, как поступили со мной. Адель решила пойти к своему брату, он жил почти напротив главного тюремного здания. Потом она послала за женщиной, которая приходила к ним убираться, и поручила ей выведать у охранников, что со мной сталось. Посланница вскоре вернулась с ужасной вестью: «В камере ее больше нет, ее отправили вниз». Вниз! На тюремном языке это означало в карцер или в камеру смертников.

Удар грома для несчастного дяди! Он побежал к начальнику. Г-на Шапюса он не нашел, но разыскал инспектора. Старшего. Дядя хотел увидеть меня хотя бы на минуту, на секунду. Он умолял чуть ли не на коленях… Рассчитывал. Надеялся. У инспектора, обычно очень снисходительного, на этот раз недостало мужества на снисходительность. Монахини так боятся неповиновения обету, обязывающему их к снисхождению. Охранники-служаки – таких было немного – посматривали на дядю с издевкой, остальные с чувством неловкости, молча, не поворачивая головы, торопливо удалялись, словно спешили избежать встречи с зачумленным. Несчастные! Они достойны жалости. Если они станут добрее, то умрут с голоду.

Десять раз я клала перо, прежде чем сумела продолжить рассказ. Я не люблю пустых фраз, мне нужны мысли, но подступали только слезы. Хотела пересчитать раны, а они начали кровоточить. В тюрьме, преддверии смерти, где агония длится по полвека, а часы похожи, как две капли слез, новая рана всегда открывает старые. Привычка может затупить шипы сожалений, смягчить остроту безнадежности. Искусные тюремщики успешно борются с привычкой. Неизменное горе они разнообразят мелкими пытками. Данте, оглядев стены тюрьмы, справедливо написал:

«Оставь надежду всяк сюда входящий»[174].

……………………………………………………………………………………………………………………………………..

Клевета привратника, злобного честолюбца, разбудила в начальнике тюрьмы подозрительность, обострила слух и взгляд его подчиненных. Прежде чем дать ход доносу, нужно было собрать факты, которые его подтверждают, выявить все обстоятельства. Сторожам вменили в обязанность следить за мной еще более бдительно, еще более пристально. Ничтожные слуги своего господина усвоили, что основа их ремесла – длинный язык и тонкий слух. Они так рьяно взялись за дело, что во всяком моем слове – вчерашнем, сегодняшнем, завтрашнем, трепетала душа заговора, каждое мое движение служило немым телеграфным сообщением.

Читала ли я у окна газету, смотрела сквозь решетку, потерла глаза, взяла в руку носовой платок, отошла на два шага, приблизилась на три, тихо кашлянула, громко раскашлялась – все вменялось мне в вину. За мной подглядывали, меня выслеживали, оплетая липкой сетью шпионажа.

Нужно быть узником, узником на особом положении – я имею в виду тем, за которым следят в оба глаза, запирают на два замка, сажают на двойную цепь; нужно стать мишенью всех подозрений, центром всеобщего внимания – предметом безоглядной симпатии одних, ядовитой ненависти других, – и тогда станет понятно, как мучителен нескончаемый, всепроникающий надзор, плодящий в отсутствие реальности химеру за химерой.

Разумеется, суд, где судят и выносят приговоры люди, может ошибаться и наказывать чрезмерно. Разумеется, ужасно чувствовать себя заживо погребенной в каменном мешке камеры… Но не железо разъедает раны, а щипки из-за угла, укусы комаров, иногда змей. Отчаянная боль, вспыхнув, потом успокаивается. Убивает изматывающая зудящая боль, которую подстегивают всеми способами, она и мучает, она же и обезоруживает. Мучительно постоянное общение с чужеродным, от которого не можешь уйти. В бедного пленника целят поочередно угрозы, доносы и оскорбления.

…………………………………………………………………………………………………………………………………..

Если я слишком долго задержалась на этом драматическом эпизоде моего заключения, то лишь потому, что последствия его оказались не только долгими, но и жестокими. Горе узнику, который бездумно делится своими горестями, печалями и мечтами. Случайно оброненное слово Адели пробудило в несчастном жадность, неудовлетворенная жадность вооружилась ненавистью и породила донос.

Префекта в городе не было, когда привратник принес свой донос начальнику тюрьмы. Меня отправили в одиночку и оставили там до приезда префекта. За это время о моем предполагаемом побеге без конца говорили и писали, и дело выросло до гомерических размеров.

После своего возвращения г-н Рулло-Дюгаж получил от начальника тюрьмы сообщение о готовящемся побеге и потребовал более полной информации, как говорится на канцелярском языке.

Доносчик вновь предстал перед лицом начальства. Поначалу он говорил: «Будьте бдительны, мадам Лафарг убежит, если за ней не следить». Теперь он сказал с полной убежденностью: «Не будь меня, мадам Лафарг уже сбежала бы…» Его внимательно слушали, а он, хмелея от собственной значимости, рубил короткие чеканные фразы, которыми так удобно пользоваться начальству, давая распоряжения подчиненным: «Да! Не будь меня, заговорщики уже сбежали бы. Доказательства: квартира в Сете снята! Почтовая карета наготове! Бассон сочувствует! Сторож подкуплен!»

После этого доклада префект утвердил все меры начальника тюрьмы»[175].

«Я сидела и читала в кресле, вдруг снаружи послышались тяжелые шаги, грубые голоса, и какой-то груз стал ударяться со звоном о железные косяки окон и глухо о каменную стену. Я невольно вздрогнула.

– Что случилось, Бассон? – воскликнула я, не отваживаясь приблизиться к двери,

Охранница вышла и вернулась спустя несколько минут, глаза у нее блестели, дыхание прерывалось, и сразу было видно, что она с большим трудом удерживается, чтобы не выпалить мне все новости.

– Я хочу знать, что там творится, – настаивала я с немалой тревогой.

Бассон взглянула на меня в нерешительности. Я сильно побледнела, она тут же вытащила меня из кресла и чуть ли не понесла к своей кровати, с шумом распахнув створки двери и лягнув по дороге стул. Потом она уселась мне на ноги и процедила сквозь зубы: «Ничтожество!»

Голоса тем временем приблизились, я услышала следующий разговор:

– Гвозди и подхваты есть?

– Есть, комендант, но не знаю, хватит ли веревок?

– Двух хватит, я думаю.

– Кто его знает, штука-то тяжелая, особенно если придется ее поднимать еще выше.

Наступила тишина. Вскоре я услышала, что долбят камень, забивают туда деревянные клинья, вбивают в них железные крюки.

Работало несколько человек, одни стучали, другие пилили. Время от времени старший громко требовал подать какой-нибудь инструмент, и название инструмента больно ударяло меня, словно само было из железа.

Пытка длилась примерно четверть часа. Наконец «штуку» установили.

– Главное, – сказал комендант, – чтобы сквозь нее ничего не было видно, особенно бульвар.

– Ничего не будет, не беспокойтесь, – заверил его старший. – Мне приказали делать такие узкие щелочки, чтобы едва пробивался свет, а пластинки располагать не как обычно, а с наклоном. Если честно, комендант, то мне нехорошо становится, когда подумаю, каково придется бедной даме, у которой и без того хватает неприятностей…

Комендант, очевидно, проверил, все ли старший сделал как требовалось.

– Отлично. Вот только прижмите потуже левый подхват, а то там осталась щелка.

– Пусть остается, снизу ее все равно не видно, так что ничего дурного не будет.

– Дурно будет, если меня накажут. Пара ударов молотком, и все в порядке.

Вновь послышались удары молотка, затем голос коменданта:

– А дом напротив не будет виден? Нет? Всем рабочим достанется, если тут будет видно что-то кроме деревяшки. А сад? Сада тоже не должно быть видно. Да нет, хорошо получилось.

– Неужели садовник и его помощники тоже с ней здороваются? – спросил комендант недовольным тоном.

– Мало того, что садовник здоровался! В сад приходили друзья мадам, когда она по вечерам у окна стояла. Они с ней здоровались, делали ей знаки, что-то шептали, словом, терпеть такого было нельзя… А семинария? Поле? Нет, их тоже не видно. Деревья «Назарета» едва виднеются. Но из такого далека кто станет знаки подавать? Ну что, закончили?

– Закончили. Но делал я это без большой охоты. У нее же потемки будут, а в дождливые дни – тьма тьмущая, хотя и на юге. Бедная женщина! У покойников в гробу света больше.

Пока они за окном работали, я удерживала слезы – мне хотелось слышать, что они говорят, хотелось узнать побольше. Когда рабочие ушли, я попросила Бассон не следовать за мной и вернулась одна к себе в камеру, но она уже не была на себя похожа, как не похож ясный день на пасмурный.

Еще более печальное зрелище ожидало меня возле окна. Мою решетку закрыли выпуклым деревянным щитом, обитым по краям железной полосой, планки на нем сложились в злобную гримасу, с какой художники изображают кошмары. Этот щит, наполовину жалюзи, наполовину ставень, не преграждал дорогу взгляду, он его отталкивал. И сразу становилось ясно, что сделали его не из добрых побуждений, желая оградить меня от ранящего любопытства прохожих, а из жестокого желания лишить последнего утешения, отнять улыбку солнца и сочувственные приветствия друзей»[176].

«Меня сторожили, за мной следили. Меня отторгли от мира, меня отторгли от жизни. Сквозь решетку на моем окне виднелся лоскутик голубого неба, солнечный луч, краешек чудесного пейзажа. Одним росчерком пера небо, солнце и горизонт были взяты под стражу. Воздух и дневной свет отныне мне отмерены по капле. И мне уже не дождаться вечером ветра с моря, не надеяться освежить лицо. Не дождаться и едва заметного кивка от сочувствующего незнакомца, столь освежающего сердце. Поверх железной решетки теперь сделали деревянную, она прячет от прохожих тень живой покойницы, а от несчастной узницы призрак живой жизни.

Разве природа не создание Творца и разве власть, отторгающая человека от человека, имеет право отторгать его Господа? В тюрьме тело передает душе все, что имеет. Если люди отягощают тело оковами, Провидение наделяет душу крыльями… Так почему же не позволить узнику любоваться Божьим творением, чтобы с большей верой молить Его о сострадании!»[177].

«Ангел-хранитель моего детства! По вечерам я молилась тебе и звала тебя к своей колыбели, прилети и теперь, добрый ангел, молю тебя на коленях! Навести без меня места, где, пошатываясь на слабых ножках, я делала свои первые шаги, куда теперь мне не дойти никогда…

Твои быстрые крылья, наверное, уже донесли тебя туда… добрый ангел, ответь мне!

Смотрятся ли по-прежнему липы в пруд? Плавают ли по-прежнему золотые кувшинки в закатных водах? По-прежнему ли твой брат, добрый ангел, хранит от всех бед играющих на берегу детей?

Видишь ли ты узловатые ветви боярышника? Он первым начинает цвести под ласковым майским солнцем. Милый боярышник… Отец подсаживал нас с сестрой, мы дотягивалась до цветущих кистей и собирали букет в день рождения нашей любимой бабушки.

Пощадило ли время церковь с готическими арками? Алтарь в ней каменный, распятие черного дерева. Придет ли кто-нибудь после меня и украсит ли крест васильками и розами в трижды благословенный день, когда моя очистившаяся душа соединится с Господом?

Видишь ли ты розовые кусты, что одаривали цветами мою матушку? Видишь ли тополя, что росли вместе со мной? Стоят ли по-прежнему среди луговой травы кудрявые яблони, укрывая своей сенью деревенскую дорогу, по которой под их зелеными куполами я несла белую хоругвь во время крестного хода в честь Девы Марии?..

Среди цветов под завесой ив ты увидишь могилу, где спят мои мертвые… Отнеси им мою молитву, они тебя услышат!..

Добрый ангел, вернись ко мне и опять полети туда! Наполни свои глаза моими слезами и ороси землю, где я оставила свое сердце, но где мне уже – увы! – не доведется побывать!!!»[178].

«Давным-давно глаза мои не видят Божьего мира, руки не могут к нему прикоснуться… На двери – засовы, на окне – ставни. Справа, слева, внизу только я да я. Хорошо, что вверху надо мной есть Господь…

Уличная суета была для меня ежедневным развлечением. В моем состоянии болезненного равнодушия вид внешнего мира, его пестрые райские картины успокаивали мои страдания, как в детстве успокаивали нянюшкины сказки, под которые я засыпала. Я улыбалась далеким видениям, как улыбаются снам. Я изымала так несколько часов из нескончаемой пытки.

Я поступала плохо, время дано нам в долг, и мы должны будем за него отчитаться. Оно тоже тот талант из Евангелия, который мы не должны расточить[179]… Оно тоже роса с того поля, жатву с которого мы принесем, когда как завершится время года, именуемое жизнь.

Если нужно, чтобы я жила, то нужно, чтобы мои усилия приносили плоды, чтобы политый моим потом талант принес плоды, чтобы он расцвел, политый моими слезами. Перст Господа подтолкнул мое сердце, и оно забилось. Я не ускорю и не замедлю его биения. Божий маятник меряет отпущенное мне время. Я не потеряю больше ни одного отпущенного мне дня»[180].

Так завершается горькая книга, носящая название «Часы заточения». Страница за страницей пленница превозмогала свои страдания, и душа ее шаг за шагом восходила к Господу.

Остается сказать немногое. Мы встретились с Марией Каппель, постояв у ее колыбели, и расстанемся, опустив в могилу. Нам остался один эпилог.