"Красное колесо. Узел II Октябрь Шестнадцатого" - читать интересную книгу автора (Солженицын Александр Исаевич)

6

– На исповеди? Когда ж это?

– Великим Постом. Вы тогда только недавно приехали к нам.

– Ах вот, наверно поэтому. У меня несильная память на лица, а все сразу новые…

Подпоручику и сейчас нелегко, будто снова исповедь:

– Я пожаловался вам тогда… Как мне тяжело воевать. Что я пошёл на войну не по повинности. Мог бы доучиваться в Университете. Пошёл – добровольно. И, значит, все грехи здешние и все убийства здешние я взял на себя – вольно.

– Да-да-да! – помнил отец Северьян. – Ну как же! Такая исповедь среда офицеров была единственная, и я бы ни за что не пропустил, мы бы продолжили, если б это не самые первые дни… Тогда исповедовались все сплошь, Страстная была. Но отчего вы сами не пришли второй раз?

– Я не мог знать, что это остановило ваше внимание. Может и другие так говорят, и вам прискучило? И… нечего ответить?… А самое главное: вы – отпустили мне мой грех, мои сомненья. Но я себе – не отпустил. Всё вернулось и обступило снова. И что ж, опять к вам? – второй и третий раз? И повторять то же самое, теми же словами, – как бы отталкивать ваше отпущенье назад?… И даже если вы меня не упрекнёте – что можете вы? Только повторить, “аз, недостойный иерей, данной мне от Бога властию…” А мне под епитрахилью заспорить с вами: нет, не прощайте! это не поможет?… В исповеди вот это и безвыходно, и для вас и для меня: что в конце вы непременно должны меня простить.

Смотрел пытующе:

– А как бы так, чтоб не простить? Если точно такое же бремя завтрашнего дня снять нельзя – так не прощайте! Отпустите меня с моей необлегчённой тяжестью. Это будет честней. Пока война продолжается – как же снять её? Её не снять. Оттого что я не вижу своих убитых – дело не меняется. Сколько ж их начислится к концу? И чем я оправдаюсь? Выход только – если меня убьют. Другого не вижу.

Отец Северьян был прислушлив ко всем переходам мысли, и это отражалось в подвижных молодых его чертах:

– Да, знаете, в древней церкви воинов, вернувшихся из похода, прощали не сразу, накладывали епитимию. Но есть и такой ещё выход: перепонять.

– Я пытался. Опростоуметь? вот как все рядом, как Чернега: воюет – и весел. Пытался и я так. Много месяцев. Не вышло. Вот засыпешь снарядами, не получив ответа. А ответ приходится на Чевердина.

Но священник смотрел на подпоручика не в смущении. Остро доглядывал медлительного собеседника.

Что за редкая встреча! – среди офицеров, не только этой бригады, кадровых и призванных, – кто формален, кто стыдится, кто смеётся, – но среди студентов? Среди студентов ещё большая редкость. У себя в Рязани деятельность отца Северьяна проходила в облаке насмешки и презрения от всего образованного слоя общества – не к нему только именно, но ко всей православной Церкви, и этим презрением отталкивался он – из того же культурного круга выйдя и сам, из такой же семьи, тоже к нему насмешливой, – отталкивался к мещанам, к тёмным неразвитым горожанам, ещё тупо видящим смысл в свечах и церковном стоянии вместо чтенья газет, посещений театра и лекций. Отец Северьян не краснел за свой сан, одеяние, и не чуждался остаться бы, в своём образованном слое, но его – выталкивали. Надо же было! – из рязанской епархии приехать на передний край войны, чтобы здесь послушать такого студента.

Однако с полынью:

– И потом же я понимаю, отец Северьян, что если вы состоите в той же бригаде, и ваша задача – способствовать успеху русского оружия, то вы не много доводов сумеете найти мне в утешение. Вы сами связаны всем этим и тоже, может быть, простите, грешны. Раздавать и навешивать всем-всем-всем шейные образки… Перед атакой идти по траншеям с крестом и кропить святой водой… Или с иконой по всем землянкам и давать прикладываться завтрашним мертвецам… А иные батюшки, за убылью офицеров, и сами скачут передавать боевые приказы полкового командира… Но почему-то страшней всего – когда служат полевой молебен, а подсвечники составлены из четырёх винтовок в наклон.

Нет, отец Северьян не уронил головы. Нет, отец Северьян не отвёл глаз. Прислушливо принимал он упрёки подпоручика, даже торопя их выразительными подвижными бровями, даже ждя и желая больше.

– …Я понимаю, что вы не своей волей сюда пришли, вас послали.

– Ошибаетесь. Сам.

– Са-ми?

– А вы же? Священников вообще не мобилизуют. Они просятся сами или их посылают епархии по полученной развёрстке. Но кого епархии считают лучшими – тех удерживают, а в Действующую посылают балласт: или слабых, или судимых, или нежелательных. Впрочем, по последней категории, за реформаторство, пожалуй послали бы скоро и меня. Но я попросился раньше. Я именно считал, что во время войны естественней всего быть здесь.

– Вообще мужчине – да, – ещё не мог подпоручик принять.

– И священнику – тоже, – всё живей настаивал отец Северьян, с тем упорством, с которым он и верхом научился. – В той жизни, в которой мы живём, – мы должны в ней действовать.

От священника это странно было слышать, ожидалось бы скорей что-нибудь – любите ненавидящих вас… Подпоручик улыбнулся, пробормотал:

– Перекувырнутая телега…

– Что?

– Я – тоже так думаю, тоже. Но вы… Особое, щекотливое положение: священник – и добровольно на войну?

Отец Северьян утвердился выше на локте. Взгляд его вспыхнул:

– Исаакий…

– Филиппович.

– Исаакий Филиппович! – выдыхал он теперь готовое, то, что на исповеди не пришлось. – Mipa без войн – пока ещё не бывало. За семь, за десять, за двадцать тысяч лет. Ни самые мудрые вожди, ни самые благородные короли, ни Церковь – не умели их остановить. И не поддавайтесь лёгкой вере, что их остановят горячие социалисты. Или что можно отсортировать осмысленные, оправданные войны. Всегда найдутся тысячи тысяч, кому и такая война будет бессмысленна и не имеющей оправдания. Просто: никакое государство не может жить без войны, это – одна из его неизбежных функций. – У отца Северьяна была очень чистая дикция. – Войнами – мы расплачиваемся за то, что живём государствами. Прежде войн – надо было бы упразднить все государства. Но это немыслимо, пока не искоренена наклонность людей к насилию и злу. Для защиты от насилия и созданы государства.

Подпоручик – как приподнимался со своего низкого сиденья, не поднявшись, как приосвещался, хотя не калили уже больше печку, и лампа горела ровно. А отец Северьян – вперялся в мысль саму, как бы какого ответвления не упустить:

– В обычной жизни тысячи злых движений из тысячи злых центров – направлены во всякие стороны беспорядочно, против обижаемых. Государство призвано эти движения сдерживать – но оно же плодит от себя новые, ещё более сильные, только однонаправленные. Оно же временами бросает их все в единую сторону – и это и есть война. Поэтому дилемма мир-война – это поверхностная дилемма поверхностных умов. Мол, только бы войны прекратить, и вот уже будет мир. Нет! Христианская молитва говорит: мир на земле и в человецех благоволение! Вот когда может наступить истинный мир: когда будет в человецех благоволение! А иначе будут и без войны: душить, травить, морить, колоть под рёбра, жечь, топтать, плевать в лицо.

А выше их похрапывал беспечный Чернега, не знающий проблем, – и то был единственный звук на всём русско-германском фронте.

В печи уже не потрескивало, уголья калились беззвучно.

Отец Северьян выдыхал своё готовое:

– Война – не самый подлый вид зла и не самое злое зло. Например, неправедный суд, сжигающий оскорблённое сердце, – подлее. Или корыстное уголовное убийство, во всём замысле обнимаемое умом одного убийцы, и всё испытываемое жертвой в минуту убивания. Или – пытка палача. Когда ни крикнуть, ни отбиться, ни испытать защиты и борьбы. Или – предательство человека, которому доверились? Зло над вдовою или сиротами? Всё это – душевно грязней и страшней войны.

Лаженицын тёр лоб. Одно ухо его, ближе к печке, горело. Тёр лоб с медленным, облегчающим, но разборчивым приятием, он не умел ни быстро, ни односложно:

– Не самый подлый вид зла? Но самый массовый. Но от единичных убийств, от единичных неправедных судов остаются и жертвы единичные…

– Тысячерённые! Такие же. Они только не собраны к одному месту и одному короткому времени, как военные убийства. А если вспомним тирании? Грозного, Бирона или Петра? Или, вот, расправу со старообрядцами? Войны и не требовалось, успешно душили и без войны. Но в сумме годов и стран – никак не меньше. А может быть и больше.

Оживлялся Лаженицын. Светлел. И священник говорил всё легче, возвращаясь к своим годам, тридцати пяти-шести:

– Истинная дилемма: мир-зло. Война – только частный случай зла, сгущённого во времени и в пространстве. И тот, кто отрицает войну, не отрицая прежде государств, – лицемер. А кто не видит, что первичнее войны и опаснее войны всеобщее зло, разлитое по человеческим сердцам, – тот верхогляд. Истинная дилемма человечества: мир в сердцах – или зло в сердцах. Зло мiрового сознания. А преодолеть зло мiрового сознания – это не антивоенная демонстрация, пройтись по улице с тряпками лозунгов. Преодолеть – на это отпущено нам не поколение, не век, не эпоха – но вся история от Адама до Второго Пришествия. И даже за всю историю, всеми совместными силами мы так ещё и не сумели одолеть. И упрекнуть вы можете не того студента, и не того священника, кто добровольно пришёл в воюющую армию, – естественно прийти туда, где страждут многие, – a того, кто не борется со злом.

Да Саня – разве упрекать?… Да – себя самого только. Да он – обдумывал, облегчённо-неуверенно, боясь ступить чересчур поспешно на новом и таком важном месте.

Это была мысль обширная, тут было думать долго.

Из первых возражений вот разве:

– Но от этого всего убийство на войне разве простительнее убийства уголовного, замышленного? Или – пыточного, тиранского? Просто – ритуал тут есть, видимость заурядной службы, все так, не я один, – и вот этот ритуал обманывает нас. Успокаивает лживо.

– Но и ритуал на пустом месте не создашь, об этом подумайте. Всё ж ритуала убивать беззащитных так и не создали. И палачи трогаются умом, бывает. О палачестве, о неправых судах, о всеобщей разрозненности – фольклора нет. А о войне – есть, и какой! Война не только рознит, она находит и общее дружеское единство, и к жертвам зовёт – и идут же на жертвы! Идя на войну, ведь вы и сами рискуете быть убитым. Нет, как хотите, война – не худший вид зла.

Саня думал.

Отец Северьян давал ему возразить. Ждал возражений, не слышал.

Да Саню знать надо было, он трудно переубеждался – не быстро кидался на новые убеждения, медленно расставался со старыми. Но когда уступал встречным доводам, то не досадливо, а как будто даже радостно. Он дорабатывал, чтоб не ответить ошибочно. На каждой паузе проверяясь:

– Это вы – неожиданно мне объяснили. Я не додумывался. Это мне облегчает очень. Но это бы – всем объяснить. Это остаётся всем – неизвестно.

Открыл печку и домешивал кочергой. Тепло освещённый угольями, молчал. Пришлись ему доводы священника.

Соединил их случай, ночной покой, душевная расположенность. Во всей бригаде с кем же, правда, и поговорить?

– Это – надо объяснять, – опять он. – А то ведь над церковью зубоскалят, как она освящает войну. Да вообще… Молодым солдатам в казармах втолакивают религию как принудительную, только убивают её. – Помешивал, смотрел в угольки. – Вообще… Утекло человечество из христианства как вода между пальцев. Было время – жертвами, смертями, несравнимой своей верой христиане – да, владели духом человечества. Но – раздорами, войнами, самодовольством – упустили… И уж наверно нет такой силы, чтобы вернуть…

– Если вы верите в Христа, – отозвался священник из темнеющей глубины землянки как издали, – то не будете подсчитывать число современных последователей его. Хотя б и двое нас осталось в целом мiре христиан. “Не бойся, малое стадо, ибо я победил мiр!” Он дал нам свободу заблудиться – Он оставил нам свободу и выбраться.

Саня помешивал. Тихо отозвался:

– О, отец Северьян. Много цитат произносится бодро. А дела-то совсем худо.

Сгрёб в последнюю малую кучку, она ещё дышала светом.

– И ещё в этом проигранном мировом положении – зачем каждое исповедание настаивает на своей исключительности и единственной правоте? И православные, и католики. И вообще христиане? Что они – единственные, и что выше? От этого только всё быстрей идёт к падению.

Гневаться ли – на отходы, на сомненья, на поиски? Не изумиться ли другому: как это само пробуждается даже у тех, к кому не приходила благовесть? Тысячелетиями копошатся плоские низкие существа – и вдруг озаряются догадкой: слушайте, люди! Да ведь это всё – не само собой! не нашими жалкими силами, – это Кто-то над нами есть!…

Уставясь, смотрел в последние угольки.

Как же можно предположить, чтобы Господь оставил на участь неправоверия все дальние раскинутые племена? Чтобы за всю историю Земли в одном только месте был просвещён один малый народ, потом надоумлены соседи его – и никогда никто больше? Так и оставлены жёлтый и чёрный континенты и все острова – погибать? Были и у них свои пророки – и что ж они – не от единого Бога? И те народы обречены на вечную тьму лишь потому, что не перенимают превосходную нашу веру? Христианин – разве может так понимать?

– Чем бы и доказать превосходство какой-нибудь религии – её незаносчивостью перед остальными.

– Но – нет веры без уверенности, что она – абсолютно истинна, – даже призвенивал голос отца Северьяна. – Исключительность моей веры не унижает веры других.

– Н-н-не знаю…

Это и любая секта, отколовшись, начинает настаивать на своей исключительной верности. В исключительности и нетерпимости – все движенья мировой истории. И чем могло бы христианство их превзойти – только отказом от исключительности, только возрастанием до многоприемлющего смысла. Допустить, что не вся мировая истина захвачена нами одними. Не проклянём никого в меру его несовершенства.

Темнело в землянке.

Божья истина – как Правда-матушка из народной сказки. Выезжало семеро братьев на неё посмотреть и увидали с семи концов, с семи сторон и, воротясь, рассказывали все по-разному: кто называл её горою, кто лесом, кто людным городом. И за неправду рубили друг друга мечами булатными, все полегли до единого, и умирая – сыновьям наказывали рубиться до смерти ж… А видели-то все – одну и ту же Правду, да не смотрели хорошо.

Темнело.

Извне раздался сильный грозный предупреждающий звук.

А это был… как его… разрыв этого… артиллерийского снаряда.