"Люди в бою" - читать интересную книгу автора (Бесси Альва)

III. Наступление

8

(25 июля — 3 августа)

Мы вылезаем из зарослей, скатываемся по обрыву на берег, когда в небе появляется двухмоторный итальянский бомбардировщик — фашисты используют его как самолет-разведчик; его красивая бледно-голубая окраска почти сливается с небом, «Abajo!» — кричат бойцы и распластываются на берегу, вжимаясь в речной песок. Надо мной стоит мул; заслышав раздирающий уши свист бомб, бойцы закрывают головы руками. Раздается резкий пронзительный звук взрыва, оглушительный грохот, берег рушится на нас, мул лягается, пятится, бойцы кричат. Самолет набирает высоту, улетает вниз по течению реки. Аарон кричит: «Пошли», и мы бежим к лодкам.

Мы садимся в лодки, медленно, неспешно переправляемся через широкую быструю реку; мы все как на ладони, мы ничем не защищены, нельзя передать, до чего это неприятное ощущение. Мы следим за самолетом, и вот он опять над нами — он с ревом ныряет вниз с противоположного берега, четыре пулемета строчат напропалую, почти у самого нашего берега он взмывает в небо. Мы пристаем к берегу, выпрыгиваем из лодок, мчим во весь опор к редким купам деревьев, но самолет снова кружит над нашей стороной, прочесывает пулеметами берег. Никто не говорит ни слова, никто не командует, а тем временем самолет приближается, вот он уже в сотне футов над землей, пули взметают песок, в четыре пулеметных очереди прошивают берег, деревья; пропеллер рычит, как лев. И тут враз раздается залп из тысячи четырехсот винтовок. Мы приходим в неистовое возбуждение, поднимаем глаза на самолет, он летит совсем низко, нам видно, как сверкают на солнце его заклепки. Мы старательно целимся в самолет. С двух берегов реки два батальона враз стреляют в самолет из винтовок и ручных пулеметов, у нас душа уходит в пятки. Самолет поднимается в воздух, зависнув на пропеллере, чуть не стоя на хвосте, моторы его ревут от натуги, он набирает высоту и исчезает. «Так им и надо! — кричат ребята. — Так им и надо, мерзавцам! Пусть только попробует вернуться, сукин сын, мы ему зададим перцу, так его растак». Но самолет не возвращается. Мы хохочем, кричим, нас смешит все: трос, который тянут через реку, — на нем будут крепить понтонный мост; упирающийся мул, которого уговаривают войти в воду; большой иззубренный кусок шрапнели, который один боец подбирает на берегу. «Ого, — говорим мы, — эта штука может продырявить тебя, да, да, это штука серьезная». Один боец прячет кусок шрапнели в рюкзак на память. «В чем, в чем, а в храбрости этому летчику не откажешь, — говорит кто-то. — Не побоялся пролететь прямо над нами».

Мы идем дальше по узкому оврагу, пока не упираемся в дорогу, дальше идем по дороге. Мы выставляем головной и фланговые дозоры; нам видно, как слева и справа от нас фланговые снуют вверх-вниз, прочесывают холмы на случай засады: ведь нам неизвестно, где находится противник, — может, отступил на много километров, а может, поджидает нас за любым поворотом, готовится отбросить нас от Гандесы. Солнце высоко в небе, жара стоит нещадная, отчаянно хочется пить. Бойцы выкидывают все лишнее; одеяла, рюкзаки, миски, сменная одежда валяются по обочинам дороги. Я показываю испанским парнишкам из plana mayor[134], как выстлать листьями пилотку, чтобы уберечься от солнечного удара, но жажда мучит хуже жары. Мы часто останавливаемся на пыльной дороге, посылаем людей за водой, но воды на всех не хватает. От пыли першит в горле, распухает язык. Бойцы десятки раз бегают взад-вперед со связками фляжек, но воды все равно мало — никто не может напиться вдоволь. Мы истекаем потом, от долгой ходьбы и возбуждения мы вконец вымотаны. Где противник? Где он нас поджидает? А вдруг он уже сейчас следит за нами, укрывшись на лесистых склонах холмов, и сообщает о нашем продвижении по телефону; неужели противник бросит против нас свои резервы?

Только на привалах, прислонясь к насыпям по краям дороги, укрывшись в их негустой тени от следящих за нами сверху глаз, мы позволяем себе оглядеться по сторонам. Местность здесь холмистая, поросшая лесом; Гандеса всего в двадцати одном километре от Эбро, но впереди то ли справа, то ли слева от нас идут батальоны XIII бригады — не исключено, что они уже столкнулись с противником. Так оно и есть. Мимо нас проезжает захваченная у противника санитарная машина, она битком набита ранеными в белых, явно свежих повязках; машина катит к Эбро. Раненые потрясают поднятыми кулаками, мы приветствуем их криками. Слышно, как позади бомбят берега Эбро — бомбят бойцов, бомбят наводящиеся мосты; нам кажется, что мы в ловушке; пока мы еще можем продвигаться вперед, но мы не знаем, где нас поджидает противник, где он собирается нас контратаковать, долго ли нам еще удастся продвигаться вперед. Моторизованные дивизии могут в два счета перебросить сюда артиллерию и танки с Левантского фронта; эскадрильи самолетов прибудут сюда еще быстрее.

У Аарона вид подавленный, я спрашиваю, что его беспокоит. Он оглядывается назад, на Эбро, и говорит:

— Река.

— Почему?

— Ты знал Блэки Мапраляна? — говорит он. — В марте он командовал второй ротой. Я был его адъютантом.

— Наткнулся как-то раз на него, под Батеей, когда ходил в дозор. Он раньше был моряком, верно?

— Ага, — говорит Аарон. — Мы с ним вместе отступали тогда, дошли до самой реки. Он был чудной парень, парень-кремень, славный чертяка. А вот реку он не смог переплыть, утонул.

Что тут можно сказать? И я молчу.

— Я к нему привязался, — говорит Аарон.

Снова приходит приказ выступать, и мы тянемся по дороге в клубах белесой пыли. Время от времени раздается сигнал воздушной тревоги, мы кидаемся врассыпную, разбегаемся по обочинам, канавам, прячемся под купами деревьев, лежим ни живы ни мертвы, пока самолеты не скроются из виду. Хоть они и охотятся за нами, отчасти мы даже рады им — их появление сулит нам передышку, а мы изнываем от жары и жажды, в животах у нас бурчит от голода.

Ребята на пределе, они брюзжат. Артур Мадден, рослый, долговязый, выглядит особенно усталым, так же как Леннонд Лино, совсем молодой парень, из американских итальянцев, которому вообще не место в армии. Вот уж кто inutile, так inutile — худой донельзя, одна кожа да кости, он к тому же серьезно болен. Но Лино не жалуется, не ропщет, подшучивает над собой, и мы считаем его своим. Он хороший солдат и стойкий антифашист, этот итальянец. Зато Мадден вечно жалуется: его перевели из автопарка в пехоту, и теперь он спит и видит, как бы поскорее уехать домой. Жена каждую неделю посылает ему сигареты в письмах, в конце письма она неизменно делает приписку: «Цензор, после того как вы прочтете письмо, пожалуйста, вложите сигарету обратно в конверт» (к явному неудовольствию цензора). Эд Рольф тоже устал, но выглядит бодрее обычного. Мы с ним перекидываемся на ходу парой фраз, и я вспоминаю: когда мы шли из Тарреги в Фондарелью (это было еще до того, как его прикомандировали к штабу батальона), я предложил понести его винтовку, а он наотрез отказался. Теописто Перич Салат, наш адъютант, мелькает то здесь, то там, одаряя всех без исключения своей белозубой, впору на рекламу зубной пасты, улыбкой. По грязному лицу Сэма Спиллера, посыльного Аарона, проделывая дорожки, ручьями стекает пот; не лучше выглядит и Хоакин, долговязый крестьянский парнишка из Аликанте. Остальных посыльных гоняют меньше.

— Adelante![135] — раздается команда, мы нехотя поднимаемся и идем дальше. Солнце в зените, оно буквально пригибает нас к земле. Стоит страшная сушь, а мы мокры, хоть выжимай, едва остановимся, как нас донимает собственный запах, запах потных тел; мы не помним, когда умывались, а когда купались — и подавно. И вот наконец объявляют настоящий привал, на час, не меньше, но меня тут же как назло посылают в дозор: на холме в двух километрах от нас Вулф в свой цейсовский бинокль углядел неведомо откуда взявшихся там людей, и я должен разузнать, что это за люди. Я крою Вулфа на чем свет стоит.

— В чем дело, папаша? — говорит Аарон. — Боишься не справиться?

— А чтоб тебя… — говорю я.

— А тебя, дедуля, никто в Испанию не звал, ты сам сюда приехал, — отвечает он. — А может, ты из этих, как бишь их там, клевретов Москвы?

— Я контрреволюционер и отъявленный вредитель, — говорю я.

— Проваливай… — говорит он.

* * *

…Ночью наша стрелковая цепь занимает позиции на низком гребне, обращенном к юго-западу. Ночь стоит холодная, ребята натаскали сена из стога неподалеку — кто не в карауле, будут отогреваться в сене. Аарон, Харолд Смит, Гарфилд, Кёртис и почти все посыльные укрываются от пронизывающего ветра в каменном сарайчике. Смит раздобыл в Барселоне, куда он ездил чинить очки, пачку чая «Уайт роуз», к тому же у него есть коробка пиленого сахара «Домино», но Аарон не разрешает развести костер — двери в сарае нет, а ее проем обращен к противнику. Река осталась позади, нам сообщили, что на левом фланге наши войска заняли Мора-де-Эбро, что наше наступление идет согласно плану на протяжении всех ста пятидесяти километров фронта. Еду нам пока не подвезли, сухой паек мы прикончили, но, когда нечего есть, иногда удается поспать — это отчасти помогает забыть о голоде.

На следующее утро спозаранку привозят еду и табак, захваченные в недавно отбитом у фашистов городе Фатарелья. Нам выдают отличные итальянские рыбные консервы в томатном соусе, какой-то особенно твердый шоколад — лучшего нам в Испании не доводилось есть, печенье (почти не сладкое) и курево в самых разных видах: и рассыпной табак, и сигары итальянского производства, из которых мы, мигом распатронив их, свертываем самокрутки. «У этих стервецов есть перед нами одно серьезное преимущество, — говорит Харолд, — харч у них хороший, чтоб им было пусто». Но нам некогда завидовать фашистам (что и говорить, им куда легче, у них есть все, что душе угодно: ведь никто не накладывал эмбарго ни на Италию, ни на Германию, ни на Португалию. Им не то что продовольствие, им даже оружие привозят) — приходит приказ выступать, и мы снова идем к Гандесе, поглядываем на небо, не появятся ли вездесущие avion, за каждым поворотом дороги нам мерещится противник. Мы идем сомкнутым строем, Аарон снова отправляет меня во фланговый дозор, я бегаю высунув язык: боюсь отстать от нашей колонны. Вдалеке слышны пулеметные очереди, ружейная перестрелка, впереди грохочет канонада, мы прибавляем ходу: события начинают разворачиваться. С вершины холма нам видна неподвижно сгрудившаяся на дороге толпа военных. Снизу нам передают, что это пленные; мы опрометью скатываемся с холма на дорогу.

Это фашистская рота, которую после недолгой стычки захватила в плен первая рота, рота капитана Ламба; их окружают конвоиры. Мы поражены тем, как они похожи на нас, эти испанцы: грязные, нечесаные, небритые, измочаленные, явно перепуганные, они тоже ходят в неказистых, разномастных формах. Они держат руки вверх, не решаясь их опустить, даже когда им это разрешают. Они заискивают перед нами, угощают нас сигаретами — видно, что курева у них вдоволь. Они выворачивают карманы, торопятся сдать все, что можно счесть оружием, вплоть до перочинных ножей, каковые им незамедлительно возвращают. Они явно ожидали, что «красные» расстреляют их тут же на месте; их офицеры поспешили содрать свои знаки различия, но вопреки ожиданиям их не расстреливают, а оставляют стоять на дороге, и они стоят там два часа кряду, пока их самолеты-разведчики и эскадрильи тяжелых бомбардировщиков кружат над дорогой, виражируют, обозревая местность. Нам на дороге так же неуютно, как фашистам, но вражеские наблюдатели не обращают на нас никакого внимания — то ли им не хочется размениваться по мелочам, то ли им известно, что у нас происходит. (А вот Иель Стюарт, наш начальник штаба батальона, который сопровождал пленных фашистов в штаб, возвращаясь назад, попал в засаду и был ранен разрывной пулей; ему пришлось ампутировать руку. Потом я часто вспоминал нашего никогда не унывающего весельчака Иеля и думал: вернется ли к нему его былая веселость?)

И снова мы выступаем, и снова ночью устраиваем привал; дует пронизывающий ветер, на этот раз нам негде укрыться, у нас нет даже соломы. Мы лежим прямо на земле, под оливковыми деревьями, жмемся друг к другу, пытаясь согреться, но тепла человеческого тела оказывается недостаточно, и мы дрожим от холода. Аарон посапывает рядом, он совершенно измотан, и не только долгим походом; мы лежим, тесно прижавшись друг к другу, но мне все равно не удается заснуть. Я думаю о моей родине, о стране, где я сейчас, о людях, спящих вокруг. Сажусь, кое-как скручиваю сигарету и курю, пристроившись за Аароновой спиной (ни у него, ни у меня нет одеяла). Я думаю о сегодняшних пленных — фашисты так быстро отступали, что их солдаты и опомниться не успели, как очутились в расположении наших войск — точь-в-точь так же, как многие из нас в апреле оказались в расположении фашистов. Да, обстоятельства одни и те же, думаю я, но участь разная. Местные крестьяне рассказали нам, как фашисты поступали с нашими пленными во время Арагонской операции, как их ночами выводили группами по трое — пятеро на расстрел. Крестьяне показали нам, где находятся могилы наших бойцов, и рассказали (многих, чтобы запугать, силой сгоняли на расстрелы), как наши бойцы с криком «Смерть фашизму!» вскидывали кулаки в республиканском приветствии.

Я слежу, как луна проплывает за облаками, и наконец засыпаю, но тут слева опять поднимается стрельба. Пули щелкают и жужжат прямо над нашими головами, Аарона срывает с места так, словно его сдернули лассо. Он пробегает несколько шагов и падает ничком на землю. Слышны крики, резкий лязг затворов, кое-кто начинает стрелять в направлении, откуда летят пули. «Halto fuego! Не стрелять! Halto fuego!» — надрываются командиры, и сумятица вскоре прекращается. «Вражеский дозор», — предполагают одни. «Марокканцы, — говорят другие, — засада». Чуть позже, утром, мы узнаем, что произошло: часовому нашей третьей роты померещилось, будто на него движется куст, и он выстрелил; спросонья вся рота кинулась стрелять вслед за ним; мы стали отстреливаться. В результате трое-четверо бойцов ранено, но убитых нет.

— Глупо, — говорит Павлос Фортис. — Muy глупо.

Я дразню Аарона: мол, бросил пистолет и задал стрекача, кинулся в укрытие, как заяц.

— Отцепись, — говорит Аарон, — я же машинально. Услышал стрельбу, ну и давай ходу в укрытие.

— А где ты был? — говорю я. — Ты и так лежал в укрытии под деревом.

— Не хами, дедуля, — говорит он.

С каждым шагом мы уходим все дальше от Эбро, однако связь с тылом, как видно, все еще не налажена. Правда, кое-какую еду нам все же доставляют — вяленую bacalao (треску, очень соленую) и твердую как камень кровяную колбасу, в которой больше хрящей, чем мяса. Мы все идем и идем, впереди снова слышна стрельба; натыкаемся на наши собственные дозоры, на замыкающие дозоры других частей; от них мы узнаем, что 24-й батальон вошел в соприкосновение с противником и сейчас ведет бой впереди, неподалеку от нас. Мы занимаем позицию на лесистом склоне холма, откуда открывается вид на Гандесу и Вильяльбу (здесь мы во время отступления промчались через фашистский лагерь). Наша пулеметная рота тоже тут; солнце с каждым часом палит все сильней, бойцы пытаются спрятаться от него в плохоньких двухфутовых окопчиках, с трудом отрытых на гребне, там, где кончается сосняк. Мы ждем. Беспрестанно чего-то ждем — ждем приказа, ждем, когда наладят связь, когда дотянут полевой телефон, когда подвезут боеприпасы, продовольствие, воду, когда приступит к работе перевязочный пункт под началом доктора Саймона. А пока мы лежим в лесу, каждый соорудил перед собой небольшой барьерчик из камней для защиты от случайных пуль, которые то и дело перелетают через вершину холма. Где-то за долиной татакает пулемет. Похоже, что идет бой, в такие минуты нервы на пределе, еще чуть-чуть, и сорвешься. Во рту пересыхает, нечем даже сплюнуть, сосет под ложечкой, ноет грудь. Ты озираешься вокруг — ребята сидят болтают как ни в чем не бывало, у них спокойные, невозмутимые лица, будто они на пикнике, и вдруг тебя осеняет: ведь ты выглядишь точно так же, только себя ты не видишь. Никому не хочется праздновать труса при других — вот и держим фасон.

Как обычно, стоит большая неразбериха. Подразделения мечутся взад-вперед, отыскивая свое место, бойцы развертывают носилки, тащат деревянные ящики с боеприпасами для винтовок и пулеметов, вскрывают штыками сначала ящики, потом вынутые из них металлические коробки. Поспешно чистят винтовки, набивают карманы патронами, подвешивают к поясам ручные гранаты, застегивают карманы на пуговицы, если на них есть пуговицы, выбрасывают все лишнее, что может помешать при ходьбе, — деловито, споро и вполне буднично. Все с головой уходят в работу. За нашим холмом собрались на совещание ротные командиры, Лопоф тоже ушел туда. Мы лежим ничком, ждем. Я собираю штабных в одном месте в лесу, велю им залечь в укрытие и слушать внимательно: когда я закричу, они должны двигаться за мной. «Бесси, — говорит крохотный barbero[136] Анхель, — а что дальше будет?» — «Не знаю», — отвечаю я. Пока мы стояли за Эбро, у Анхеля успела отрасти бородка, теперь он выглядит совсем мужчиной, сложен он пропорционально, только вот роста совсем маленького, почти карлик. Голос у него писклявый, как у двенадцатилетнего мальчишки.

Возвратившись с совещания командиров, Аарон говорит мне:

— Нам предстоит атаковать пулеметное гнездо на том холме. Павлос примет первый взвод и попытается атаковать с левого фланга. Джек Хошули — с правого, взвод Гильермо пойдет в лобовую атаку. Пулеметная рота прикроет вас своим огнем. Гильермо и Табба я посылаю сейчас вместе с их взводом. Когда я выступлю, ты двинешь следом за мной вместе с твоими никудышными штабными. Заметано, малыш?

— Есть выполнять приказание, — отвечаю я. (Я в свое время насмотрелся военных фильмов.)

Аарон мерит меня взглядом, уходит…

* * *

…Глядя, как они пригибаются за кустами, хоронятся за камнями, я вполне их понимаю, мне тоже хочется никуда отсюда не двигаться, остаться здесь с ними, но Аарон уже далеко, он командует: «Вперед!», и я кричу: «Plana mayor de la Segunda, adelante! Vamos!»[137], машу рукой, совсем как в кино, и бегу за ним по пятам, скатываюсь вниз по склону, перепрыгиваю через камни, огибаю кусты, перед моими глазами (опять же как в кино) маячит пистолет в руке Аарона, пулемет по ту сторону все чаще, все упорнее поливает нас очередями. Я не оглядываюсь, не проверяю, следуют ли за мной Сэм, Антонио, Кёртис, Гарфилд, Хоакин и другие наши испанцы — посыльные и парикмахер; нелегкое это дело — спускаться с холма: то и дело приходится прыгать с террасы на террасу, рискуя напороться на низкорослые фиговые деревья, и при этом еще никак нельзя отстать от быстроногого, как молодой олень, Аарона; сегодня он бежит особенно быстро, машинально петляя на бегу, чтобы не попасть на мушку: с другого склона на нас нацелено множество винтовок. Я боюсь отстать от Аарона — уже в десяти шагах от него мне становится крайне неуютно. «Берегись! — кричу я. — Не при на рожон!», но он не отвечает.

Противник засекает нас, еще когда мы спускаемся с холма, он видит, как мы бежим по оливковой плантации все быстрее и быстрее — теперь иначе нельзя; перебегаем от дерева к дереву, прячемся за стволами, жадно хватаем воздух. «Не робей, папаша, — кричит Аарон. — Не робей, старикан!» — и мы выскакиваем из-за дерева и берем вверх по склону вправо, пули щелкают рядом, мы невольно пригибаемся. На бегу где-то слева мы замечаем взвод Гильермо, он спешит занять откос, на вершине которого установлен вражеский пулемет; мы бежим, карабкаемся и наконец пробираемся в укромное местечко между двумя каменными стенами, ограждающими нечто вроде тропки, и, довольные, приваливаемся к одной из них: да это же настоящее укрытие, сюда никакая пуля не залетит! Взбираясь на склон, мы пробегаем мимо ребят из взвода Гильермо… вот промелькнул Ван Патаган, а вот Валентайн Коппель… оба скоро прибегают в наше укрытие за оградой. Но никто из штабных, ни один человек, не пошел за нами; я привстаю, хочу поглядеть на холм, с которого мы только что ушли, но Аарон хватает меня за руку и сдергивает на землю. «Не высовывайся, обормот, не то твоим мальчишкам придется обзавестись другим папой», — говорит он. Мы сидим, стараемся отдышаться, обливаемся потом. «Хотел бы я знать, что происходит, — говорит Аарон. — Какого черта! Не могу я вот так сидеть и ждать неведомо чего». Пригнувшись, он крадется к проему на другом конце ограды. Коппеля и Вана Патагана он берет с собой… «Мне идти с тобой?» — спрашиваю я, в глубине души надеясь, что он скажет: «Не надо», и он говорит: «Не надо, оставайся здесь». Мне тут же становится стыдно моей трусости, я иду следом за ним, но тут рассудок начинает приводить свои доводы: Аарон велел тебе оставаться здесь, вот и не рыпайся, командир он тебе или нет?

Наконец прибегает Теописто, пот катится с него градом, он даже перестал улыбаться. «A dónde está El Comandante?»[138] — спрашивает он. «Fuera; buscando»[139], — говорю я. Теописто качает головой, опускается на землю рядом. Прямо за оградой раздается взрыв, в ограде образуется большой пролом. Мы закрываем лица руками, когда мы наконец решаемся поднять головы, Теописто говорит: «Mortero»[140]. Они пускают в нас еще пару мин, но мины рвутся далеко. Мы затеваем спор, в кого они метят: засекли они нас, когда мы укрывались за оградой, или у них другая цель. Чем плохи мины — они настигают тебя неслышно.

Ненадолго появляется Аарон, пробегает вдоль ограды, садится рядом со мной. «Где твои штабные, чтоб им пусто было? — говорит он. — Мне нужны посыльные. Вана и Валентайна я отправил вперед». Табб и Гильермо выползают из водовода, запыхавшиеся, грязные, их лица искажены отчаянием, ужасом. Гильермо сыплет словами так быстро, что я его не понимаю; он хлопает себя по ляжкам, размахивает руками, ругается. «Где остальные ваши ребята?» — спрашиваю я Табба, но он вместо ответа испепеляет меня взглядом. Потом говорит: «Мы подошли чуть не к самому пулеметному гнезду, от взвода никого не осталось». Они перебрасываются двумя-тремя фразами с Аароном, переводят дух и снова уходят вместе с ним.

Постепенно, один за другим, появляются наши штабные. Гарфилд — в своих неизменных шортах, с вытаращенными от страха глазами и тяжелой санитарной bolsa[141] через плечо. Следом за ним подоспевают Сэм, Хоакин, Антонио Антон и Кёртис. Остальные так и не появляются. «Где вы были раньше?» — спрашиваю я, в ответ они только пожимают плечами. Хоакин оправдывается: мол, стреляли слишком сильно, было слишком опасно, но я обрываю его. От Аарона нет никаких вестей, я беспокоюсь за него и посылаю Сэма и Антонио его искать. Сэму велю остаться с Аароном, а Антонио, если Аарон отдаст приказ, доложить мне. Из-за края ограды выглядывает голова Коппеля, мы ползем к нему, оттаскиваем его подальше на тропку.

— Куда тебя ранило? — спрашиваем мы, он смеется.

— Угодило прямо в ягодицу, — говорит он.

Мы спускаем с него штаны, Гарфилд делает ему перевязку. Он дрожит как осиновый лист, у него трясутся руки.

— Дела плохи, — говорит Вал, глядя на нас сквозь очки. — Нам удалось оттеснить их, но теперь они снова установили свой пулемет. — Он замолкает; мы прижимаемся к земле — прямо над нами разрывается мина, обрушив на нас град камней.

— Они нас засекли, — говорит Кёртис. — Теперь они нам зададут жару.

— Давай рассказывай дальше, — говорю я.

— Насколько мне известно, у нас трое убитых, — говорит Коппель.

— Кого убили?

— Куркулиотиса, пуля угодила ему прямо между глаз, когда он вел свое отделение в атаку. — Коппель машет рукой в ту сторону, где погиб Куркулиотис. — Еще того рослого парня… как же его звали, Мадден… Лино.

Елки зеленые, этого следовало ожидать! — думаю я. Начинается серьезный обстрел; мины падают слева, справа, позади, впереди ограды — еще немного, и они начнут залетать к нам.

— Пора дать отсюда дёру! — говорит Кёртис.

— Здесь некуда податься, потом Аарон не велел отсюда уходить, — говорю я.

— Куда угодно, везде будет лучше, чем здесь!

Жарко, вдалеке, раскатываясь по долине эхом, слышится беглый пулеметный огонь — наш, их; еще дальше влево от нас гремит артиллерия. Их самолеты все время кружат над головой, но придерживают свои грузы: бои ведутся слишком рассредоточенно, самолетам нелегко выбрать цель. Нам нечего есть, нет ни воды, ни даже курева, и мы либо сидим, либо лежим, распластавшись, мечтаем, чтобы их мины падали где-нибудь подальше от нас. Солнце обжигает нам головы, мы лежим, гадаем, что же происходит на нашем участке, что означает прерывистая стрельба — наступаем мы или обороняемся. Для простого солдата бой всегда неразбериха, хаос. Он видит только то, что рядом, откуда ему знать, где что творится. Вот он идет в атаку под огнем врага, минуту спустя лежит, затаившись, потом отступает. Сейчас он получает один приказ, следом за ним — прямо противоположный; он редко сталкивается с противником, ни пули, ни снаряды не кажутся направленными лично против него, за ними снаряды не кажутся направленными лично против него, за ними не видно направляющих их людей.

Появляется Табб, глаза у него потускнели, лицо, шея, гимнастерка залиты кровью, голова обмотана самодельной повязкой, из-под нее струями течет кровь, свежая, блестящая, Гарфилд старается перевязать его получше. «Больно?» — спрашивает он. Табб мотает головой. Он сидит на земле, уставясь в одну точку, и непонятно, оглушен он или перепуган. Говорит он вполне связно, только слова подбирает еще медленней, чем обычно.

— Хошули ранило, — говорит он. — Не страшно, в другое плечо. (Джек уже был ранен в плечо.)

Я велю Гарфилду отвести Табба в санчасть батальона на холме, откуда мы начали наступать, но Табб говорит:

— Я знаю дорогу, дойду и сам.

— Нет, — говорит Гарфилд. — Одного я тебя не пущу. — Дрожащими руками он затягивает повязку, обтирает Таббу лицо марлей.

— Ладно, — говорю я. — Отведи его к доктору Саймону и сразу же возвращайся. Ты тут понадобишься.

Раненый встает, взгляд его устремлен куда-то вдаль, двигается он с трудом; Гарфилд помогает ему — поднимает ноги Табба одну за другой, как ноги куклы, опускает по очереди на землю.

— До скорого, Бесс, — говорит он.

Теописто, взглянув на меня, спрашивает:

— Mal herido?[142]

— Creo que no[143].

— Buen chico[144]. — Si[145].

Бесси «говорится в записке», перестраиваю взводы, выдвигаю фланги. Оставайся на месте до темноты, потом переведи штабных на новые позиции. Пошли в штаб за боеприпасами (для винтовок и пулеметов). Лопоф.

Антонио Антон Пастор совсем выдохся, он трясется всем своим пухлым телом, но честь отдает по-прежнему уморительно четко и, как всегда, делает шаг назад, когда я передаю ему ответную записку для Аарона. Я посылаю с ним Хоакина, и, оставив на Теописто командный пункт (в конце концов, он за него отвечает!), мы с Кёртисом кружным путем идем в штаб батальона за боеприпасами. Джордж Уотт сказал, что их подвезут на муле с минуты на минуту. Эда Рольфа нигде не видно, мы околачиваемся там до тех пор, пока не убеждаемся, что боеприпасы на подходе, потом идем восвояси.

На полпути мы встречаем Вана Патагана, он тащит на спине посыльного Хоакина. Испанскому парнишке прострелило ногу. Ван, качая головой, говорит:

— Там дела плохи; мы пытались пробиться по винограднику, и его ранило.

Хоакин просит Вана идти быстрей: он очень напуган, по его лицу текут слезы, но, несмотря на тяжелую ношу, Ван Патаган не торопится.

— Знаете про Кукалотиса? — спрашивает он. — И про Маддена и Лино тоже?

— Да, — говорим мы.

— Аарон молодчина, — сообщает Ван.

— Por favor, — просит Хоакин, пиная его здоровой ногой, — portame al medico, camarada[146].

— Не дрейфь! — говорю я.

— Que dices?

Они уходят, мы с Кёртисом добираемся в темноте до командного пункта — там уже собрались остальные штабные, включая парикмахера и каптенармуса Лару; мы собираем их, идем искать свою роту. Гарфилда нигде не видно…

* * *

Даже в темноте заметно, что батальон расположен подковообразно. Я стою в центре подковы, лицом к ее полукружью, посреди виноградника, который все время простреливается. Слева невысокая лесистая гряда, за ней, на холме, метрах в шестистах, окопались фашисты. Прямо перед нами посреди виноградника, в небольшой куще деревьев, мы разместили парочку пулеметных гнезд под командованием Джорджа Кейди (он заменяет раненого Джека) и Ната Гросса; пулеметчиком у них красноглазый грек Скарлеттос и восемнадцатилетний паренек по имени Чарли Бартолотта. Они сидят совсем одни посреди виноградника, с трех сторон их окружает противник. Справа от нас еще один лесистый холм, еще дальше вправо позиции 3-й дивизии (целиком испанской), напротив нее Вильяльба — с ее церковной колокольни фашистский пулеметчик наносит дивизии чувствительный урон.

— Тебе придется бегать всю ночь между нашими позициями и 3-й дивизией, — говорит Аарон. — Ты один знаешь, где она расположена. Держи с ними связь примерно раз в час. А покуда посиди, отдохни.

За холмом, где стоит наша пулеметная рота, множество бойцов из первой и второй рот лежат прямо на земле, стараются заснуть. Повсюду раскидан всевозможный скарб, в одном из мешков мы обнаруживаем даже кисет с табаком, табак делим на всех; находим сардины и тунца в банках. Холодно, мы измучены, голодны, но поспать не удается.

— На рассвете пойдем в атаку, — говорит Аарон и тычет рукой в холм слева. — Получен приказ взять холм через дорогу.

Продолжая разговор, мы роемся в брошенном рюкзаке, находим еще табак и ранец одного из наших посыльных, который был ранен. Аарон берет его военный билет и кладет в карман, я прячу небольшой бумажник — может пригодиться. «Бедняга Хуан, — говорит Аарон, — крепко ему досталось». Мы садимся, молча курим табак этого парнишки, потом встаем и переходим на лесистый островок, где командуют Кейди и Гросс, садимся рядом с ними и потихоньку болтаем, жуем найденную ими лососину. «Я, пожалуй, пойду, — говорю я Аарону. — Почему бы тебе не поспать?» — «Постараюсь», — говорит он, ребята дают ему одеяло.

Тоскливо брести ночью по открытой местности (сегодня светит луна), красться между виноградными лозами, взбадривая себя надеждой, что вражеские снайперы тебя не засекут, и все же во время одного из четырех моих ночных переходов они явно замечают некое движение в винограднике и дают по мне несколько выстрелов; приходится довольно долго лежать пластом. Я думаю об Аароне, который спит сейчас в пулеметном гнезде, и о том, как все обернется утром, когда мы пойдем в атаку. Ведь пока мы столкнулись только с их арьергардом, а это детские игрушки по сравнению с тем, что нас ждет дальше. Во время одного из моих переходов через лесок — он чуть выше по склону, чем та тропка между двух каменных стен, за которыми мы укрывались поначалу, — нахожу остатки чая Харолда Смита «Уайт роуз» и пиленый сахар и распихиваю это добро по карманам. Смит был очень огорчен пропажей, он отдал свой рюкзак на сохранение парикмахеру Анхелю, а тот с тех пор не попадался ему на глаза. Где-то на холме, у подножия которого спят бойцы, спит вечным сном и грек Ник; я думаю о нем, о Маддене, о Лино, с лица которого не сходила горькая усмешка…

* * *

…Я еще сплю, когда с вершины нашего холма в первый раз идут в атаку. Аарон меня не будит, но звуки стрельбы сотрясают воздух, земля дрожит от рвущихся мин и артиллерийской пальбы, и я просыпаюсь. Однако когда я встаю, оказывается, что батальон уже ушел в наступление. Здесь остается совсем мало бойцов, да и те, похоже, сами не свои. Одни держатся крайне напряженно, другие с напускной лихостью. Я ищу Аарона, но его нигде не видно. Ищу нашего комиссара Харолда Смита, но Кёртис, грызя ногти, говорит, что он тоже пошел в атаку. Я кидаюсь наверх, пригнувшись, бегу к гребню холма, смотрю из-за дерева вниз. И ничего не вижу.

Чтобы достичь лесистого подъема на холме, занятом фашистами, нашим бойцам надо пересечь дорогу на дальнем склоне нашего холма, сбежать вниз по засаженному виноградом, разбитому на террасы склону и сделать бросок метров этак через триста пятифутовых лоз. Стрельба идет сильная, мины беспрерывно ложатся на задний склон нашего холма. Я спускаюсь вниз по склону и залегаю в небольшой выемке под деревом. В небе неожиданно появляется эскадрилья вражеских самолетов черного цвета — одномоторных, с низко расположенными крыльями; они налетают с тыла, пикируют на холм, который мы оставили, все четыре пулемета стрекочут вовсю. Они скрываются за холмом, взмывают вверх, ложатся на крыло и возвращаются к нам в тыл, взлетают еще выше, делают полубочку, полупетлю и снова висят над нами. Очень красивые, они повторяют свои маневры минут пятнадцать, потом улетают. Наша пулеметная рота на левом фланге обстреливает самолеты, потом стрельба прекращается, и выстрелы доносятся лишь со стороны фашистов — беглый огонь из винтовок, пулеметов, минометов: мины летят так высоко, что их приближения не слышно, а раз их не слышишь, значит, готов (не вполне, конечно) к тому, что они угодят в тебя в любую минуту. Поэтому разумнее оставаться на месте в надежде, что мина не шлепнется у твоих ног и не разорвет тебя на клочки.

Появляется Аарон вместе с Диком Рушьяно, у обоих осунувшиеся, мрачные лица. На этот раз у меня хватает ума не задавать вопросов; Аарон с Диком садятся рядом со мной, и некоторое время мы сидим молча. Потом Аарон говорит:

— Я знал, что так и будет, наперед знал, что так и будет. — Аарон кусает губы. — Я просто мясник, — говорит он. — Гнал ребят силой, парочке пришлось дать коленкой под зад. — Он смеется. Тут он замечает, что держит пистолет в руке, открывает затвор и выкидывает две пустые гильзы. Смотрит на меня, потом отводит глаза.

— Где они? — спрашиваю я.

— Там, на переднем крае. Наступать не хотят, вернуться не могут.

Дик встает и отходит.

— Бесс, — говорит Аарон. — Мне пришлось парочку из них взять за шиворот и вытолкать вперед.

— Понимаю.

Потом он говорит:

— Пойду поговорю с Вулфом, — и шагает вдоль подножия гряды к штабу батальона: голова опущена, руки бессильно повисли.

Я думаю о бойцах на переднем крае: они лежат посреди виноградника — и погибшие от ран, и оставшиеся в живых — и останутся там до темноты. До меня вдруг доходит, что Аарон сознательно не разбудил меня утром, и я чуть не плачу.

— Где этот подонок Гарфилд, так его растак? — спрашивает Смит. Рука у него обмотана носовым платком.

— Не знаю.

— Обязан знать!

— Я не видел его с тех пор, как он вчера днем повел Табба в санчасть. — Я смотрю на руку Смита, но он мотает головой.

— Ерунда, — говорит он. — Пуля прошла насквозь. Пользы от этой руки все равно не было. — Его смешит, что одну и ту же руку прострелило дважды чуть не в одном и том же месте, с разницей в полдюйма. Нерв, перебитый несколько месяцев назад пулей, так и не восстановился.

— Сходи к доктору, — говорю я.

— Потом.

Возвращается Аарон, он садится, неторопливо чистит тряпкой, намотанной на веточку, пистолет. Появляется Гарфилд, мы скопом напускаемся на него. Он говорит, что помогал доктору Саймону в санчасти и всю ночь таскал носилки.

— Тебе полагалось быть тут, — говорит Аарон. — Ты же знаешь, что у нас нет другого фельдшера.

Харолд говорит ему:

— Там, на другом склоне, прямо у дороги, много раненых. Ступай перевяжи их.

Гарфилд стоит перед нами в своих шортах, и мне впервые бросается в глаза несоответствие между его волосатыми мужскими ногами и пухлым красным дрожащим ртом. Он нехотя поднимается на пригорок позади нас, однако через несколько минут возвращается обратно.

— Там сильный огонь, — говорит он. — Сейчас туда опасно идти.

— Спасибо, просветил, а то я без тебя этого не знал! — говорит Смит. — Наши товарищи там истекают кровью. Ступай перевяжи их, если не можешь вытащить из-под огня.

Гарфилд уходит.

— Чертов слабак, — говорит Харолд. Глаза его за толстыми стеклами очков полыхают, но, возможно, это отсвет полуденного солнца.

— Ступай в санчасть ты, великий комик, — хмуро говорит Аарон. — Мы и без тебя справимся.

— Ладно, — говорит Харолд, — но я обязательно вернусь.

— Обойдемся и без твоих одолжений, — говорит Аарон. — Послушай, Бесс, — говорит он мне. — Тебе придется сходить в 3-ю дивизию, попросить, чтобы они прислали нам подкрепление. Нас могут контратаковать.

Передо мной, между полукружьями подковы, открытая местность, простреливаемая пулеметами, и я взрываюсь.

— Еще чего! — говорю я. — Я не посыльный! С тех пор как Теописто ранило, я опять твой адъютант.

Аарон зло смотрит на меня, поднимается.

— Я приказал тебе идти в 3-ю дивизию. А ну марш!

Я отхожу и слышу, как он что-то бормочет. Сделав пол-оборота, я как можно нахальней гляжу на него и спрашиваю:

— Что еще ты там сказал?

— Я сказал: береги себя, — чуть погодя буркает Аарон, отворачивается и отходит, а я пускаюсь в путь по открытой местности, забавляюсь игрой в прятки со снайпером противника, засевшим в леске за виноградником, — падаю плашмя, перекатываюсь с боку на бок между рядами лоз, встаю, снова припускаю бегом. Кто уже вышел из игры? Ник, Мадден и Лино убиты; ранены Табб, Хошули и Скарлеттос (в горло), Теописто и Хоакин, посыльный Хуан («тяжело»), Хэнк Уэнтуорт и капитан Ламб (у него прострелено бедро), прирожденный мим — негр Маркус Рансом и Моррис Голдстайн, комиссар Ламба (в плечо и в ступню), Майк Павлос, помощник Гарфилда (сломал щиколотку, свалившись со стены); многие безымянные испанские парни, многие бойцы в других ротах, о которых мы еще не знаем; многие-многие из тех, кто лежит сейчас на солнцепеке между нашими и вражескими позициями, к ночи наверняка помрут, а может быть, и нет?

Когда я возвращаюсь с сообщением, что в данный момент 3-я дивизия не может дать нам ни одного бойца, я все еще ощущаю во рту вкус спелого инжира, который рвал по дороге; чудный сочный фрукт тает на языке. Аарона нигде не видно, но вдруг поднимается громкий крик на английском и испанском языках: «Идут! Ellos vienen!» — и Дик отдает приказ всем залечь на гребне, прихватив с собой ручные гранаты. Мы лежим за деревьями, левой рукой выдергиваем чеку, правой — одну за другой — зашвыриваем гранаты на склон напротив. Нам даже не слышно, как они рвутся, такой стоит грохот; вокруг падают мины, строчат пулеметы (их огнем фашисты прикрывают свое наступление), снаряды ложатся за нашей спиной (наводчики почему-то никак не могут пристреляться), а те из нас, у кого нет гранат, стреляют из винтовок. Но постепенно шум стихает, тут я обнаруживаю, что рядом со мной лежит батальонный разведчик Фрэнк Стаут, — он ведет прицельный огонь из своей отличной чешской винтовки. Я не могу понять, откуда он взялся и что он тут делает.

— Эй, — окликаю я его, и в ответ слышу:

— Эй!

Мины рвутся на гребне слева, справа от нас; в те минуты, когда противник дает нам передышку, мы оба ведем прицельный огонь. Мины ложатся чересчур близко для нашего спокойствия, Фрэнк улыбается мне.

— Неважное мы выбрали местечко, — говорит он.

— То-то и оно.

Кого-то рядом подстрелили, раненый, бросив винтовку, с воплем кидается вниз по склону. Следующая мина разрывается так близко, что на нас долго падает град камней и комьев земли, порядком нас засыпав. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не задать стрекача.

— Надеюсь, что в меня попадут, — говорит Фрэнк, он прижался щекой к земле и глядит на меня искоса. Очки его запотели. — Давно мечтаю о пустяковом ранении. — Он отворачивает голову.

— Если дело и дальше так пойдет, похоже, что твое желание исполнится.

— Видишь вон того парня? — спрашивает он.

— Нет.

— Смотри туда, рядом вон с тем тополем, что повыше. — Я смотрю, но ничего не вижу, а Фрэнк, прищурясь, целится сквозь очки и стреляет. — Ах, черт! Промазал, — говорит он. — Где твои глаза, товарищ? Он двигался чуть не в рост… — Комья сыплются на нас градом, мы снова прячем головы. Я слышу, как Фрэнк, крякнув, приподнимается и говорит: — Ура! Схлопотал! — Щупает правый бок, смотрит на руку, снова щупает бок, говорит в сердцах: — Хамство, кажется, это был камень.

Похоже, они израсходовали все мины, потому что стрельба захлебнулась, и мы с Фрэнком спускаемся с холма.

— А ты чем наверху занимался? — спрашивает Аарон.

— Был на передовой.

— Тебе полагается быть там, где ты мне нужен.

— Я тебе нужен?

— Нет.

— Тогда в чем…

— Видел парня, который спускался с горы? — говорит он. — Был уже мертвец мертвецом, хоть забор подпирай, а бежал со склона, не дай, не приведи еще раз такое увидеть! — Он улыбается: — Мне на минуту показалось, что это ты. Тоже урод, каких мало!

Солнце садится, и перестрелка затихает; если они действительно хотели нас контратаковать (чего я никогда не узнаю), они явно передумали; у нас есть немного еды — ее принес парикмахер, когда ходил за водой: немного спелого и сушеного инжира, еще теплые от солнца сливы, консервированное мясо, хлеб и затвердевший, невкусный мармелад. Неподалеку стоит каменный домишко, Аарон решает перевести туда штабных — там на полу навалено сено и стены толстые.

— Снаряд может попасть и через крышу, — грызя ногти, замечает Кёртис.

— А чего ты хочешь задарма? — огрызается Аарон.

В этом домике мы проводим самую спокойную ночь с тех пор, как форсировали Эбро; долгий сон только раз прерывает тревога — фашистам, как это часто бывает, померещилось, будто мы идем на них в атаку, они стали кидать со своего холма гранаты, и поднялась страшная сумятица. Лопофа никак не удается разбудить, Дик Рушьяно трясет его, трясет и кричит (Дик слегка оглох от грохота орудий): «Лопоф, ради бога, вставай! Они что-то затевают!» Аарон бормочет: «Да ладно, спи…», но Дик не отпускает его, пока он не поднимается, и мы выходим наружу — Сэм Спиллер, Кёртис, Дик, Аарон и я, — увертываясь от падающих мин, пережидаем огневой шквал.

Кёртис составил предварительное донесение: из первой роты Ламба налицо только тридцать шесть бойцов; из второй роты всего шестьдесят шесть; поговаривают, что надо объединить обе роты под командованием Аарона. Точных данных о численности раненых и пропавших нет, но, так как в каждой роте числилось по сто бойцов, убыль должна быть немалая. Наши потери, а иначе как потерями их не назовешь, нельзя сбросить со счетов, несмотря на успех нашего наступления. Мы взяли свыше трех тысяч пленных; заняли несколько сотен квадратных километров территории, много городов; Гандеса практически окружена, но прежде надо занять Вильяльбу; наши успехи отчасти помогают ослабить натиск на Левант, однако пока фашисты не перетянули на наш фронт ни моторизованные дивизии, ни тяжелую артиллерию, ни avion…

* * *

Меня спозаранку выволакивают из сена, посылают проводить Эли Бигельмана, представителя бригады, в штаб 3-й дивизии, и, поджидая его, я сижу в каменном домике с группой испанских товарищей и от нечего делать слушаю их разговоры. Снаружи изредка падают мины, от стен со щелканьем отскакивают пули. Мне трудно понять, о чем говорят испанцы: беседа, вернее, жаркий спор, ведется на непривычном для меня валенсийском диалекте, но постепенно я разбираю, что речь идет о спиритизме: половина верит в духов, другая половина — нет. Приводятся доказательства: у одного из спорщиков тетка определенно видела призрак; она уверена, что это привидение, потому что, встав с постели, протянула к нему руку, но рука прошла сквозь него. По домику прыгает ручная сорока, которую бойцы окрестили Марией, мы играем с ней. У одного из бойцов начинается эпилептический припадок.

Мы с Бигельманом возвращаемся уже под вечер; мы садимся возле каменного домика, как вдруг разрывается мина, мы видим, что к нам навстречу бежит Павлос Фортис, и кидаемся к нему.

— Ты ранен? — кричит Аарон.

Павлос закрывает руками залитое кровью лицо — у него снесло кончик носа и пробило щеку.

— Ох и пад-донки, — стонет он. — Пад-донки…

Мы делаем ему перевязку. (Гарфилд так и не вернулся.) Я смотрю на Аарона, вижу, как он стаскивает берет, в ярости швыряет его на землю, топчет ногами.

— Будь оно все проклято! — рычит он. — Будь оно проклято, только этого не хватало! — Он смотрит на Павлоса, говорит: — Видишь, chico, вот они и до тебя добрались, теперь моя очередь.

— Да что там, — говорит Павлос, — ерунда. — Но говорить сквозь бинты ему трудно, и мы посылаем Кёртиса проводить его в санчасть.

Поздней ночью тишину сменяет шарканье ног, всевозможные звуки, которые обычно издают скопища людей, когда они пытаются двигаться бесшумно, — это 24-й батальон пришел к нам на помощь. На рассвете он перейдет в наступление сквозь наши позиции. Он пошел в наступление; по слухам, наступление прошло успешно, однако ничего точно пока не известно. Посыльные доставляют приказы нам и ответные приказы от нас; нам приказывают наступать следом за 24-м батальоном; приказ тут же отменяется; нам приказывают выступать и идти на юг к Гандесе, но мы не выступаем; наконец мы получаем приказ в первой половине дня атаковать противника при поддержке пулеметов 24-го батальона и начинаем готовиться к этой операции. Сытный завтрак — кофе, мармелад, ветчина (американская), солонина и сливы — кажется нам безвкусным. После утренней атаки 24-го батальона напряжение возрастает, противник нервничает. Фашисты весь день бухают из пушек и минометов, чуть не плавя стволы, и, по мере того как идет время (мы довольно быстро узнаем, что атака на заре была далеко не такой успешной) и приближается минута, когда мы должны будем пойти в атаку (вторично), напряжение становится невыносимым. Нервы натянуты так, что это становится физически нестерпимым: от грохота взрывов, свиста и щелканья пуль (хотя, когда слышишь эти звуки, значит, пуля тебя уже миновала) поднимается температура, выступает горячий пот (а кое у кого — холодный), болит живот, обостряются все ощущения. Тебе страшно, и этому ничем не поможешь, остается только делать свое дело, заставлять руки, ноги и тело двигаться, а рассудок — сосредоточиться на какой-нибудь неотложной задаче.

Мы идем в атаку, нас осталось совсем немного: горсточка интербригадовцев и чуть побольше деморализованных, насмерть перепуганных юнцов; перед наступлением они вспоминают свою первую атаку, своих товарищей, которые из нее не вернулись; они взбираются на гребень холма, проходят еще тридцать метров, но дальше их не заставишь идти никакими силами. Они лежат в винограднике и не могут ни продвинуться вперед, ни подняться и отойти назад. Местность для боевых действий самая что ни на есть неудобная — укрыться негде, огонь убийственный. Ко мне подбегает Сэм Спиллер (Аарон приказал нам держаться сзади), на глазах у него слезы.

— Где Аарон? — спрашивает Сэм. — Как мне его найти? Может, я ему нужен?

— Он сказал, чтоб мы оставались тут.

— Нет! Мне надо сейчас же его найти, я должен быть с ним, может быть, он ранен.

Сэм опрометью кидается вверх по склону, переваливает через гребень холма, я бегу за ним. Увидев, что я догоняю его с винтовкой в руках, он орет:

— Осторожно, Ал! Ложись, осторожно!

Он говорит дело. Бойцы, оставшиеся на позициях — наши и из 24-го батальона, — лежат, распластавшись у края прогалины, на верхушке нашего холма. Я прячусь в выемку за грудой камней, прижимаюсь к земле. Сэм ложится рядом, однако когда я поворачиваюсь к нему, он уже куда-то исчез. Во время перебежки мне попался на глаза Куркулиотис — его запах донесся до меня раньше, чем я его увидел. Я опознал его по форме, потому что иначе его не узнать. Я лежу под палящим солнцем, до меня доносится тошнотворный трупный запах; тщательно целясь, я стараюсь кого-нибудь подстрелить из чешского маузера Павлоса.

Горячий воздух трепещет от криков раненого по правую руку от меня. Я вижу, как он ползет ко мне по гребню холма, на самом виду у противника, волоча окровавленные перебитые ноги, и просит: «Товарищ, помоги, помоги, товарищ…» Я делаю ему знак лежать, пока не стихнет стрельба, но он все ползет и ползет, на какой-то миг я даже думаю, не побежать ли за ним, чтобы перетащить его к себе. Но он тяжелый, а противник с особым остервенением обстреливает холм. Глядя в умоляющие глаза раненого, я чувствую горячий прилив стыда, вижу, как он тянет ко мне руки, потом его бледное лицо багровеет, тело сникает, и он падает. Я снова поворачиваюсь к долине и, стоя на коленях, прилежно стреляю, но вдруг до меня доходит, что вся верхняя часть туловища у меня открыта. От Ника идет страшная вонь — удрать бы отсюда куда подальше. Я лежу ничком, гляжу, как белые пылинки перед глазами разрастаются до размера булыжников. Снова смотрю вперед, вижу, как по противоположному склону движется человек, старательно прицеливаюсь и стреляю. Не знаю — попал я в него или нет, но он свалился с небольшого каменного выступа в густые заросли и больше не двигается. Я лежу, истекаю потом, задыхаюсь от жары; с носа и бровей каплет — удрать бы куда-нибудь подальше от этой приторной вони нагретого гниющего мяса; перед глазами стоит Ник — пробегая мимо, я не могу не поглядеть на него: его тело у тропы таит в себе страшное напоминание, предостережение. Пробегая мимо, я пригибаюсь пониже, думаю: «Вот ты где, вот где ты!» Не могу описать своего чувства яснее: он был там. И навсегда останется там — он сросся с этим местом. Чего же бояться мертвеца, в самом деле, чего тут бояться — разве только того, что он — это всегда и ты.

Снизу, справа, прибегает Аарон, он потерял свой берет, в руке у него маузер. Он мчится как сумасшедший, пересекает гребень холма (до чего это похоже на кинофильм), видит меня, подбегает, задыхаясь, с хрипом падает в выемку рядом. Отдышавшись, поворачивает ко мне голову, глаза у него совсем замученные, он говорит:

— А тебе-то зачем надо было лезть в эту кашу?

Мы лежим бок о бок на страшном, придавливающем к земле солнцепеке. Аарон свертывает сигарету и передает мне; мы затягиваемся по очереди. Потом, не говоря ни слова, он поднимается, бежит в лесок и вниз по склону; я понимаю — он хочет, чтобы я следовал за ним, он все это проделал, чтобы я последовал за ним, и мне ничего другого не остается.

— Где Аарон? — говорю я. Кёртис отвечает, что он отправился в штаб батальона; по дороге туда я его нагоняю. Он молчит, молчу и я, но мы идем бок о бок, пока не добираемся до штаба под раскидистым фиговым деревом. Там Вулф и Уотт, Эд Рольф и много других бойцов, связистов, посыльных, наблюдателей и разведчиков (Лук Хинман и Фрэнк Стаут) — все мы молча сидим рядом. Стрельба стихла, но отдельные снаряды долетают сюда и рвутся на холме за нашей спиной. На тонком лице Эда Рольфа застыла улыбка, но взгляд его неотрывно следит за снарядами: у него явно нет охоты разговаривать. Он курит сигарету «Честерфилд», которую ему прислала в письме жена, дает подымить и мне. Я уверен, он понимает, что со мной сейчас происходит, и благодарен ему за это.

— Холм по ту сторону дороги, — говорит капитан Вулф, — единственное, что задерживает наше наступление на Гандесу. Бригада приказывает взять его. — Мы смотрим на нашего командира, двадцатидвухлетнего бруклинского студента, похожего на молодого Линкольна. Его серьезное лицо обросло недельной щетиной. — Что скажете, ребята? — спрашивает он.

Кое-кто из ротных командиров считает, что мы не сможем взять этот холм.

— Нам не поднять ребятишек, — говорит Аарон. — Они перепуганы насмерть, залегли на склоне — и ни туда ни сюда: и вперед не решаются пойти, и вернуться назад, к нам, боятся.

— То есть как это их не поднять? — спрашивает Вулф, и в эту минуту к нему чувствуешь ненависть. Но он сам не верит в то, что говорит. — Мы обязаны взять эту высоту: приказ бригады. 24-й батальон поддержит наступление, вместе мы возьмем этот холм. — Он долго разговаривает по телефону, но ничего определенного добиться не может. Сидит, углубившись в свои карты; он выглядит постаревшим, гораздо старше своих лет. Его нельзя не уважать — в свои двадцать два года он берет на себя такую ответственность, которую не решились бы взять на себя и люди вдвое старше. Он прирожденный командир, если такие вообще существуют, мне непонятно, откуда у человека берется такой талант. Ему не так уж нравится делать то, что он делает, но при этом он ведет себя с тем тактом, который присущ людям, верящим в свои силы.

Мы с Аароном возвращаемся к себе в сумерки и сразу же за штабом батальона наталкиваемся на мертвого бойца, лежащего на траве у тропинки. Не знаю, кто он: мертвец лежит лицом вниз, и — зрелища нелепее нарочно не придумаешь — штаны у него спущены, обнажая синюю задницу. Мы не останавливаемся, только окидываем его взглядом, и Аарон, не отводя глаз от тропки, по которой мы идем, спрашивает: «Почему они не похоронят этого парня?» В голосе его звучит возмущение; мне кажется, что ни раньше, ни потом мы никогда не были так близки. Трудно объяснить почему: некоторые чувства не выразишь словами.

Едва стемнело, я посылаю команду на ничейную полосу, чтобы сосчитать убитых и принести раненых. Гарфилд так и не объявился с тех пор, как Смит отправил его накануне наверх, и мы пользуемся услугами испанского фельдшера из бывшей роты Ламба Виктора Сериньяна (он называет себя «Биктор»). Этот Виктор — странный тип, в лице его есть что-то ястребиное, в любую жару он ходит в пончо с пушистым меховым воротником. Вместе с четырьмя санитарами-носильщиками (без носилок) и греком Геркулесом Арнаутисом, командиром отделения (он появился, едва стемнело), который должен проводить нас на ничейную полосу, мы пересекаем гребень холма и спускаемся по склону. Геркулес знает, где лежат раненые, — он сам весь день пролежал там на солнцепеке, выжидая, когда представится возможность вернуться. Мы разделились, и я иду один, обследую виноградник между их и нашими позициями, выискиваю темные пятна — там, где темень гуще всего, наверняка лежит труп. Недавно умершие, те, кого прикончили раны и послеполуденное пекло, уже начали смердеть, и приторная вонь висит над виноградником, как вечерний туман. Стоит тишина, лишь порой фашистские наводчики на холме через дорогу, возможно догадавшись, что мы затеваем, открывают огонь по винограднику. В такие минуты падаешь, прижимаешься к земле и ждешь. Странное чувство испытываешь, когда лежишь между их и нашим передним краем; ведь ты знаешь, сколько людей молча затаилось с обеих сторон, и чувствуешь, что это молчание может в любую минуту обернуться страшным грохотом. Тут как нигде понимаешь значение слова «одиночество». Я не могу определить, где находятся наши ребята, хоть и сную взад-вперед, спотыкаюсь о виноградные лозы, ползаю вверх-вниз по террасам. Поплутав, иду назад.

По дороге вспоминаю: а ведь я не предупредил ребят на передовой, что выслана команда на ничейную полосу, и мне становится не по себе, но, видно, ребята оказались умнее меня, и я беспрепятственно возвращаюсь восвояси. Я перелезаю через бруствер, какой-то испанец хватает меня за ногу.

— Товарищ, — говорит он, — тут лежит мертвый товарищ, — и он показывает туда, где неподалеку от нас лежит Ник, — он плохо пахнет. Почему вы его не похороните?

— Знаю, — говорю я. — Нам некогда.

Я пробираюсь вниз, к каменному домику.

— Аарон, — тихо-тихо окликаю я, и вдруг его голос раздается где-то у моих ног.

— Где ты был?

— Ходил за ранеными.

— Геркулес давно вернулся.

— Знаю.

— А я надеялся наконец-то от тебя избавиться, — говорит он. — Так нет же!

— А что, по-твоему, со мной могло случиться?

— Я слышал стрельбу, — говорит он.

Мы сидим в темноте, и я думаю о раненых, которых мы подобрали: об Эмилиано Марине, пуэрториканце с раскосыми глазами, — сначала все его считали никудышным солдатом. Сейчас он уже командует отделением, вчера во время атаки пуля оставила глубокую вмятину на его каске. Сегодня его ранило в ногу, но, когда мы его принесли, он улыбался. От Гарфилда ни слуху ни духу, все думают, что он смылся, но мы так никогда этого не узнали. (На самом деле у него другое имя.) Мы обшариваем всю ничейную полосу, начиная с того места, откуда, как мы предполагаем, проник туда Гарфилд, и вплоть до позиций фашистов, доходим чуть ли не до самых их окопов, но Гарфилда не обнаруживаем.

— Подонок, — говорят ребята. — У него была плитка шоколада в сумке и сахар.

— Бесс, — говорит Аарон, — пришел приказ в двадцать три ноль-ноль идти в наступление и взять эту высоту, кавычки, любой ценой, кавычки закрыть.

— Плохо дело.

— Это смертоубийство, — говорит он. — Это убийство.

Ни бригадное, ни батальонное командование, как видно, не учитывает, что бойцы устали, вымотались, не учитывает их молодости, политической наивности. Но, может быть, им приходится так же тяжко, как и нам: ведь идет война. В памяти всплывает заголовок одного из рассказов Ричарда Олдингтона: «Любой ценой», и я вдруг говорю вслух:

— Литература обернулась жизнью.

— Что?

— Ничего. Это я со сна.

Мы молчим, потом Аарон говорит:

— Я хочу, чтобы ты и Сэм во время атаки остались здесь.

— Почему?

— Мне нужны в тылу распорядительные ребята, чтобы они прикрывали меня огнем и по возможности помогали раненым. Кёртис пусть тоже остается тут: кроме вас троих, мне не на кого положиться.

— Я хочу пойти с тобой, — говорю я, но просьба моя звучит не слишком убедительно, и мне ясно, что Аарон об этом догадывается, но ведь и я догадываюсь, почему он приказывает мне остаться в тылу.

— Ты останешься здесь, — повторяет он.

— Это приказ?

— Да, приказ. Когда мы займем высоту, притащите нам боеприпасы.

Мы сидим молча, я слышу, как Аарон раза два открывает рот, но тут же его закрывает. Потом, кашлянув, говорит:

— Помнишь, я тебе рассказывал про одну девушку, ну ту, с которой я переписываюсь. Славная девчонка, вот вернемся домой, я тебя с ней обязательно познакомлю.

— Хорошо, — говорю я.

Он сует мне в руку листок бумаги.

— Это ее адрес, — говорит он. — На случай чего.

Я смотрю на него, но в темноте выражения его лица не различить, а жаль.

— Как насчет твоего папаши? — спрашиваю я. — Какой у него адрес?

— Отцу скажет она.

* * *

Мы не идем в наступление; вместо этого мы получаем приказ быть наготове: нас перебрасывают, и на рассвете, сразу после того, как шестнадцать фашистских бомбардировщиков скидывают бомбы в начале долины, мы гуськом покидаем ее, а наши позиции занимают 24-й батальон и еще одна часть, подоспевшая ночью. Мы шагаем до оврага, в нескольких километрах к югу от этого сектора, и там разбиваем лагерь на склоне холма; склон такой крутой, что на нем не вытянешься. Здесь нас держат в резерве; хочется задать вопрос: долго ли нас будут здесь держать и для чего? Но это, в сущности, два разных вопроса. Зато мы можем разуться, впервые с тех пор как перешли Эбро, и я выливаю всю воду из своей фляги — мою руки, ноги и лицо (к вящему ужасу некоторых ребят!) — и прошу малыша Анхеля побрить меня — ни с чем не сравнимое наслаждение в этих условиях. Анхель — хороший парикмахер, но американцев пугает его манера править бритву о ладонь; даже к бритью с холодной водой привыкнуть легче.

Кёртис составляет подробное донесение о потерях, которые понесла наша рота за девять дней боев: первоначально в роте насчитывалось сто двадцать шесть бойцов, из которых больше сорока — интербригадовцы. Нам точно известно, что семеро убиты (из них четыре интербригадовца), двенадцать больны и отправлены в тыл, сорок пять ранены и эвакуированы, а про десятерых мы ничего не знаем — убиты они или ранены, взяты в плен или сбежали — бог весть; значит, в строю остается всего пятьдесят два человека. В нашей роте дела обстоят лучше, чем в других, но точных данных нет, и подсчет вести трудно, потому что начинает вливаться новое пополнение.

Весь день на склоне горы бойцы спят, а где-то справа, неподалеку от нас, идет жестокий бой: грохочет артиллерия, громыхают минометы, слышна ружейная и пулеметная стрельба; самолеты противника (и изредка наши, тут мы видим их впервые) кружат над нами в затянутом густыми облаками небе. «Господи! — говорит Кёртис. — Сюда летят», — и ныряет в ложбинку. Но кроме него, никто особенно не обращает внимания на самолеты — все заняты другим. Роту переформировывают, разделяют на два взвода по три больших отделения в каждом, командуют взводами Джордж Кейди и Хулиан Андрее — два уцелевших командира отделений. Всего один день у Аарона был старший адъютант или (по-старому) помощник командира по фамилии Юлиус Дейтч, но его ранили в нашей последней атаке, поэтому меня опять производят в старшие адъютанты. Неожиданно нас сливают с остатками первой роты; Дика Рушьяно назначают помощником командира, Арчи Брауна (вожака портовых грузчиков Западного побережья, из пулеметной роты) — политкомиссаром, а меня начальником plana mayor. Поступает сообщение, что бригада «гордится нами», гордится нашими «энергичными атаками»: оказывается, мы целых двое суток выстояли против исповедующих ислам марокканцев, которых Франко призвал возродить в Испании христианскую веру, и против гнусного Иностранного легиона — самых надежных боевых частей его армии. Наши атаки были такими энергичными, сообщают из бригады, что противник сконцентрировал против нас большое количество боевой техники, считая, что мы — ударная сила республиканского наступления. Вот смеху-то было!

Поздней ночью нас снова перебрасывают из резерва на холм чуть южнее; мы узнаем, что готовится наступление на Гандесу. (Двум частям, сменившим нас, как нам говорят, удалось взять холм, который мы так безуспешно атаковали, и теперь дорога на Гандесу свободна.) Нам говорят, что нас поддержат артиллерия и авиация; наступает жаркий рассвет, мы сытно завтракаем; на этот раз еды даже больше, чем надо, — ломтики ветчины валяются на солнце, не проходит и четверти часа, как они протухают.

Когда приходит приказ, мы гуськом спускаемся по склону, еще ощущая во рту вкус завтрака: кофе, шоколада, ветчины и сардин, хлеба, мармелада и слив. В теле приятная сытость, но нервы, разумеется, напряжены — обычное волнение перед боем, которое обостряет чувства и заставляет замечать то, чего не замечал прежде: ящерицу, высунувшую голову из расщелины потрескавшейся вулканической породы; оборванный шнурок на ботинке, грязный подтек на чужом лице. К городу сквозь параллельные ущелья движутся две дивизии.

Ущелье, вначале широкое, дальше сужается — классическое дефиле. Впереди нас 24-й батальон вступил в бой с противником; нам не видно их из-за листвы, зато, пока мы ждем, приникнув к сухой земле, прячась под террасами, за оливковыми деревьями, нам слышно резкое, металлическое пение пулеметов, щелк винтовочных пуль над головой. Когда оглядываешься вокруг, видишь, как люди вжимаются в землю, скрываясь с глаз, лишь их винтовки торчат над естественными брустверами (Кёртис и вовсе исчез). Снизу появляется посыльный, он перебегает от дерева к дереву и вдруг возникает рядом со мной, весь в мыле. Солнце поднимается и стоит прямо над головой, жжет спины и шеи, у нас нет воды, и мы мучаемся от жажды, ожидая, когда придет приказ выступать, гадаем, долго ли нам еще его ждать, гадаем, что будет, когда он наконец придет, чем встретит нас противник в узкой горловине ущелья, когда мы пойдем в атаку. Слышу голос нашего «хочкиса» с горы слева и станкового «максима» справа (всегда знаешь, когда у пулемета сидит американец, он не может удержаться, чтобы не отбить ритм: «Стрижка-брижка, два гроша»). Над головой кружит самолет… Ищет, находит? Мы ждем — вот сейчас он нас засечет, смотрим, как он маневрирует, кренится и разворачивается, взлетает вверх, ложится на крыло, выискивая то, что рано или. поздно неизбежно найдет. Мы следим за тем, как с переднего края, который удерживает 24-й батальон, несут носилки с ранеными.

Можно совершенно безучастно следить за тем, как несут носилки с ранеными. Ты отмечаешь про себя, какое ранение — тяжелое ли (скажем, кишки аккуратно сложены горкой на животе), пытаешься хоть мельком увидеть лицо раненого, думаешь: «Того и гляди, и я отправляюсь в госпиталь», думаешь: «Очень ему больно?» Одни за другими с передовой несут носилки, они покачиваются между корявыми стволами олив; над camilleros[147] свищут фашистские пули. Им не позавидуешь, жизнь их нерасторжимо связана с жизнью товарищей, которых они несут, зависит от них. Смотришь на них и думаешь: «Того и гляди, и меня так понесут», или: «Когда это будет?», или: «Тяжело ли меня ранят?» Гадаешь, как там дела у наших впереди, скоро ли придет приказ; гадаешь, где же наша артиллерия, когда же она откроет огонь и где же обещанные самолеты? Прислушиваешься, не летят ли они.

Просыпаешься, с удивлением сознаешь, что задремал на солнцепеке; жара и пыль, жажда и напряжение — все вместе притупило чувства, парализовало бдительность, и тело ухватилось за возможность передышки, в которой оно так нуждалось, — передышки, без которой пришлось обходиться в предыдущие дни, когда было не до отдыха. Просыпаешься рывком, недоумеваешь, как это тебя угораздило заснуть под обстрелом, душа у тебя уходит в пятки при мысли, что ты себе позволил, — ты похож на человека, чудом избежавшего несчастного случая, который вдруг осознает, как близок был к смерти, и чувствует, что у него внутри все свело от страха. К тебе возвращается бдительность, а с ней острота ощущений и нервное напряжение. Кто-то из бойцов ест рядом сардины; до тебя доносится запах нагретого оливкового масла. (Потом остатками масла он смазывает винтовку.)

Весь день в удушливой, раскаленной жаре, изнывая от жажды, мы ждем; солнце печет нам спины, с левого склона ущелья доносится громкий стрекот «хочкиса». «Чертов идиот! — думаем мы. — Не может хоть ненадолго заткнуться. Расплавит ствол и себя обнаружит». Сумерки приносят с собой приказ наступать и многое другое. Напряжение спадает, и ты облизываешь пересохшие губы еще влажным языком. Над правым склоном ущелья ровными очередями медленно взлетают трассирующие пули, в угасающем свете дня они напоминают розовые огненные шарики. Они летят через ложбину прямо к «хочкису», но он все строчит и строчит.

Просыпаются вражеские орудия, в нас летят снаряды — поначалу их даже можно пересчитать. Но вскоре нам уже не до подсчета: снаряды падают беспорядочно, по одному, по два, по три, но чувствуется, что противник знает, где мы находимся, — левее, правее, перелет, недолет — они грохочут, как гигантские мусорные ящики, которые ворочают исполины. Нас осыпает землей, вулканическая порода кусками обрушивается на скалистые склоны холма. Постепенно спускается ночь, грохот становится все сильнее, бойцы — им приказано подняться на правый склон ущелья — длинной цепью растягиваются по скату: кто сидит, пригнувшись, кто лежит плашмя. Винтовку у меня в руках разрывает на куски. Надо бы убрать с линии огня раненого, лежащего на носилках, но никто не хочет покидать склон — он тоже не слишком надежен, но все-таки меньше простреливается. Арчи Браун помогает перенести раненого в безопасное место. Крики раненых — их очень много — тонут в общем шуме; все сильнее темнеет, и мы мечтаем, чтобы сразу стемнело, но не тут-то было. Различать лица становится все труднее. «Plana mayor de la Segunda, no — Primera, aqui!»[148] — кричу я, но откликаются только парикмахер и furiel[149] Матиас Лара. Мы зовем санитаров с носилками, но они не откликаются. Я зову Аарона, но он тоже не откликается, да и отзовись он, я бы все равно не услышал. Мы оглохли от грохота, перепуганы огневым валом — он надвигается на нас, перехлестывает через гребень холма, на склоне которого стоит, сидит и лежит наша рота. Словно по подсказке, словно повинуясь режиссеру, бойцы неспешно перемещаются то вперед, то назад — в зависимости от того, куда падают снаряды; ребята сбились в стадо как овцы, в сгущающихся сумерках их искаженные страхом лица почти неразличимы. Никто ничего не говорит — ни единого слова.