"Критикон" - читать интересную книгу автора (Грасиан Бальтасар)Кризис III. Золотая тюрьма, серебряные казематыСказывают люди, и я им верю, что однажды – в который уже раз! – французы взбунтовались и с обычным своим пустомыслием явились к Фортуне, глотая слюну и изрыгая проклятья. – Чего ропщете на меня? – спросила Фортуна. – Что я стала испанкой? Потерпите немного, ведь колесо мое вечно катится, нигде не останавливается. Потому так и получилось. Вот и у вас ничего в руках не задерживается – все выкатывается. Наверно, завидуете – а зависть далеко видит – счастью Испании? – – О, ты, мачеха для нас, – отвечали французы, – и мать для испанцев, видно, неспроста оправдываешься! Мыслимо ли такое? Франция всегда была цветом всех королевств; в ней, от первого века до нынешнего, цвела всяческая доблесть, она славится святыми, мудрыми и отважными королями, была одно время престолом римских пап и троном тетрархии [278], она театр истинных подвигов, школа учености, обиталище благородства и средоточие добродетелей – все это заслуги, достойные высших милостей и бессмертных наград! Так отчего же ты, оставив нам цветы, плоды отдаешь испанцам? Мудрено ли, что мы безмерно на тебя ропщем, когда ты безоглядно их одаряешь? Дала им одну Индию, дала вторую, а нам-то лишь Флориду [279], да и то – одно названье, флорой там не пахнет. Дело известное, уж ты как примешься изводить одних да жаловать других, не остановишься, пока не дойдешь до точки. Ведь ты дала им то, что прежде почиталось сказкой, свершила невозможное – реки серебра, горы золота, заливы жемчугов, рощи благовоний, острова амбры – а главное, власть над настоящей страной Куканьей [280], где текут медовые реки, где скалы сахарные, холмы бисквитные; столько там сластей, да таких вкусных, что недаром говорят: край Бразилия – рай лакомств. Им все, нам ничего – можно ли это стерпеть? – Ну, не говорила ли я, – воскликнула Фортуна, – что вы неблагодарны да еще глупы? Как это – я не дала вам Индий? Да как вы смеете это утверждать? Дала вам Индии, дала, совсем дешево, как говорится, задаром, ни полушки они вам не стоили. Нет? А скажите на милость, какие еще Индии нужны вашей Франции, ежели у нее есть Испания? Сами посудите: то, что испанцы делают с индейцами, разве не вымещаете вы на самих испанцах? Испанцы облапошивают индейцев зеркальцами, бубенцами да булавками, выманивая у них при расчете сокровища бессчетные; и вы таким же манером – гребенками, футлярчиками да флейточками – разве не выдаиваете у испанцев все это серебро да золото? И флота вам не надобно, и ни одной пули не тратите, ни капли крови не проливаете, рудников не копаете, в пропасти не забираетесь, не лишаете ваше королевство людей, не переплываете меря. Ступайте, убедитесь в моей правоте и благодарите за милость. Верьте мне, испанцы – они-то и есть ваши индейцы, даже еще более простоватые, – сами, на своих судах, доставляют вам на дом серебро, выплавленное да отчеканенное, а им, голякам, остаются одни медяки. Отрицать, что это чистая правда, французы не могли, но все же вид у них был недовольный, и что-то они бормотали сквозь зубы. – Ну, чего вы там? – сказала Фортуна. – Говорите честно, прямо. – Мы хотели бы, мадам, чтобы благосклонность ваша была полной, чтобы вы, давши нам выгоду, дали и честь, а не так, как сейчас, когда нам приходится присваивать серебро, чиня испанцам подлости – о чем мы знаем, – и служа им рабски – о чем умолчим. – Очень мило! – вскричала Фортуна. – Очаровательно, клянусь жизнью! Честь и дублоны в одном мешке не умещаются, мосьюры. Или не знаете, что, когда распределялись блага, испанцам досталась честь, французам выгода, англичанам утехи, а итальянцам власть? Сколь неизлечима сия водяночная жажда золота, о том поведает этот кризис. Но сперва перескажем, как обещали, речь слуги Саластано о величайшем чуде, каковую он, ко всеобщему удовольствию, повел так. – По твоему повелению, господин, я отправился на поиски этого редчайшего чуда – настоящего друга. Спрашиваю у одного, у другого – все в ответ только смеются. Одни говорят – не видали, другие – не слыхали, и все – что это немыслимо. – Верный, истинный друг – да откуда ему быть в наши-то времена да в нашей-то стране? Ну, словно я спрашиваю о фениксе! – Есть друзья по столу, по карете, по театру, по пирушке, по досугу, по прогулке; друзья в день свадьбы, в годы везения и благоденствия, – отвечал мне Лукианов Тимон [281], – таких полным полно, особливо когда брюхо полно; к обеду они, как мухи, слетаются, а в беду не докличешься. – Да, были у меня друзья, пока был в чести, – сказал один опальный. – Счета им не было, а теперь и считать нечего – ни одного. Пошел я дальше, и некий мудрый человек сказал мне: – Вот так диво! Выходит, вы ищете второе «я»? Но этакая невидаль есть только на небесах. – Я почти сто сборов винограда повидал, – отвечал мне другой и, верно, говорил правду, с виду то был человек доброго старого времени, – и, хотя всю жизнь искал друга подлинного, нашел только половинного, да и того после испытания. – В стародавние времена, при царе Горохе, слыхивала я, – сказала одна старуха, – о каких-то Пиладе и Оресте, будто друзья были, но, право, сынок, я всегда полагала это байкой, да и не очень-то бойкой. – Не тратьте зря силы, – с божбой и руганью ответил мне солдат-испанец. – Не выходя из владений моего государя, я обошел и обшарил весь свет, немало диковин повидал – великанов на Огненной земле, пигмеев в воздухе, амазонок в водах их реки, людей без головы – их уйма, – -и людей с одним глазом да и тем на брюхе, людей с одной ногой, вроде журавлей, которым не угнаться за сатирами и фавнами, батуэков [282] и чичимеков [283], всякую шваль, живущую и жующую в великом государстве испанском, но такого чуда, какое ты ищешь, нигде не встречал. Не осмотрел я лишь остров Атлантиду – неведомо, где он. Может, там диво твое обретается, как и сотни тысяч других хороших вещей, которых здесь не найти. – Да нет, он, должно, не так далеко, – сказал я. – Меня уверяли, что найду его в самой Испании. – Уж в это я не поверю, – возразил один критик, – во-первых, его не может быть там, где, хоть кол на голове теши, никогда не уступят чужому мнению [284], даже самого разумного друга. Тем паче там, где из четырех сказанных слов четыре – только слова [285], а дружба-то – это дела, а дела – это любовь. Ну, и конечно, не там, где никого не удостаивают беседой, разве через угодливых посредников, – ведь сеньоры португальцы едва удостаивают взглядом самих себя. В краю куцом [286], где все мелочь, тоже, думаю, нет. Но тсс! как бы нас не услыхали, иначе оскорбятся, больно гонористы. А там, где все уходит в цвет [287], а плодов нет, дружба – посмешище, и тамошние идальго, как ни много их, лживы, как паж из Гвадалахары [288]. – А в Каталонии, сударь? – спросил я. – Там, пожалуй, может оказаться, каталонцы, те умеют быть друзьями своих друзей. – Но также беспощадными к врагам. – Дело понятное, они, прежде чем завязать дружбу, долго думают, но уж коль подружились, так до гроба. – Как это возможно, – удивился один чужеземец, – ежели вражда гам, передаваясь в наследство, длится, когда сама месть уже одряхлела, и главный плод этого края – разбой. – И неслучайно, – отвечал мой критик, – у кого нет врагов, у того обычно нет и друзей. Получив такие сведения, я углубился в пределы Каталонии. Изъездил всю, или почти всю, как вдруг почувствовал, что мое сердце влекут к себе магниты приятной усадьбы, старинного, но не ветхого дома. Вошел я туда, как Педро в свой дом, и старался примечать все, что попадалось, ибо по убранству дома узнаешь нрав хозяина. Во всем доме не встретил я ни детей, ни женщин; мужчин – да, причем настоящих мужчин, хоть и немногих; слуг мало, а врагов того меньше; меня самого сперва подвергли испытанию. Вижу, стены увешаны портретами в память об отсутствующих, меж ними зеркала, но не из стекла, дабы не разбивались, а из стали и из серебра – гладкие, чистые, верные. На всех окнах шторы, ке столько от жары, как от мошкары, – здесь не терпели назойливых и нудных. И вот мы проникли в самую глубину дома, в дальнюю комнатку, где обитало некое тройное существо, человек, состоящий из трех, но из трех, образующих одного, – три головы, шесть рук, шесть ног. Заметив меня, он спросил: – Ты ищешь меня или самого себя? Может, явился, как все, – искать самого себя под видом того, что ищешь друга? Ежели человек сразу этого не поймет, потом окажется, что другой-то нужен был лишь для собственной выгоды, почета или развлечения. – Скажи, кто ты, – сказал я, – чтобы я знал, тебя ли ищу. Весьма возможно, ведь и ты – диво изрядное. – Я, – отвечал он, – триединый, второе «я», прообраз Дружбы, пример того, какими должны быть друзья. Я – достославный Герион. Нас трое, но сердце единое – у кого истинные добрые друзья, у того столько же умов: он знает за многих, действует за всех, рассуждает и постигает умами всех, видит всеми их глазами, слышит всеми их ушами, орудует всеми руками и в хлопотах пользуется всеми ногами; для своего благополучия делает столько же шагов, сколько все друзья; у всех у нас – одна воля, ибо дружба – это одна душа во многих телах. У кого нет друзей, у того ни рук, ни ног; он живет калекой, он бредет вслепую. Да, горе одинокому! Упадет он, никто не поможет подняться. Услышав такие речи, я воскликнул: – О, великое чудо истинной дружбы, великое благо всей жизни нашей, чувство, достойное зрелого возраста, особое преимущество того, кто стал человеком! Да, тебя ищу, я слуга того, кто высоко тебя ценит, ибо глубоко знает и ныне ищет твоей взаимности, полагая, что человек разумный не живет без друзей по своему нраву и уму; радость без них не радость, даже знание – ничто, коль другие не знают, что ты знаешь. – Ну что ж, – отвечал Герион, – теперь я вижу, что Саластано годится в друзья. Хвалю его за то, что имеет друзей, – других вот обуревает лишь зависть к богатству, дурни разнесчастные! О, превосходно сказал великий друг своих друзей, так славно умевший быть другом герцог де Ночера [289]!: «Не спрашивай, что буду сегодня есть, но с кем буду есть; пиршество – это общество». Так восхвалял Герион прелести дружбы и в заключение молвил: – Хочу, чтобы ты повидал мои сокровища, – для друзей они всегда доступны, и главное из них – сами друзья. Сперва он показал мне гранат Дария и заметил, что богатство мудреца не в рубинах и сапфирах, но в Зопирах [290]. – Взгляни внимательно на это кольцо – друг должен быть впору, как на персте перстень; не слишком тесен, чтобы не досаждал, и не слишком свободен, не то потеряешь. Хорошенько осмотри вот этот алмаз, он не поддельный, но самый дельный, когда до дела доходит, даже когда правду режет; иной раз его грани блещут и на подушечке совета, в нем глубокая игра и много каратов чистоты, он так крепок, что не разобьешь на наковальне, выдержит все удары Фортуны, не поддастся пламени гнева, не смягчится от смазки лести, ни от подкупа, – ущерб ему может нанести лишь яд подозрений. Речами знатока восхвалял Герион драгоценные символы дружбы. Наконец достал деревянный флакон, источавший бодрящий аромат. Я было подумал, что это квинтэссенция амбры в смеси с мускусом, но он сказал: – Аромат сей издает древний нектар, вино, хоть и старое, но доброе и бодрящее; оно, как друг, укрепляет, облегчает и веселит сердце, и лечит душевные раны. На прощанье Герион мне дал вот эту драгоценную пластину с его портретом и посвящением дружеской приязни. С восторгом рассматривая дар, все заметили, что лица Гериона были их собственными портретами, чем была подтверждена и скреплена дружба меж ними всеми, прямо по совету Гериона: чувство, достойное зрелого возраста! Солдаты распрощались, но душою не расстались, и отправились на свои квартиры – в жизни сей нет у нас своего дома. А два наших странника по миру, не властные сделать остановку в странствии житейском, продолжали его на пути во Францию. Преодолели они суровые подъемы лицемерных Пиренеев, чье название так лживо [291], – ведь кругом там снег, зима рано стелет белые свои простыни, укладываясь в постель. С изумлением созерцали они гигантские стены, коими прозорливая Природа разделила два главных государства Европы – Испанию и Францию, – укрепив первую против второй стеною суровости и сделав их столь же далекими в политике, сколь близки в пространстве. И тут друзья наши признали правоту некоего космографа, который начертил на карте два сии государства на двух противоположных краях земли, чему все смеялись: одни по глупости, другие – с восхищением. Как только ступили они на почву Франции, сразу почувствовали различие во всем – в погоде, климате, воздухе, небе и земле; но куда больше – полную противоположность обитателей этих стран в нравах, умах, обычаях, склонностях, характерах, языке и одежде. – Как тебе понравилась Испания? – спросил Андренио. – Посплетничаем чуточку о ней, благо здесь испанцы не услышат. – А хоть бы и услышали, – заметил Критило, – они так учтивы, что не вменили бы наше поведение себе в обиду. Они не так подозрительны,, как французы, и сердцем благородней. – Но все же скажи – какого ты мнения об Испании? – Неплохого. – – Значит хорошего? – И не хорошего. – Стало быть, ни хорошего, ни плохого? – Я этого не сказал. – – Но какого же? – Кисло-сладкого. – Не кажется ли тебе, что она слишком суха, – может, оттого у испанцев сухость в обхождении и меланхолическая важность? – Да, возможно. Но она также весьма богата зрелыми плодами, и все в ней этакое основательное. В Испании, говорят, надо остерегаться трех вещей, особенно чужеземцам. – Только трех? А каких? – Ее вин, которые лишают ума, ее солнц, которые сжигают, и ее лун-женщин, которые сводят с ума. – Не кажется ли она тебе чересчур гористой, а потому малоплодородной? – Да, это верно, зато климат в ней здоровый, умеренный; будь Испания равниной, летом там нельзя было бы жить. – Народу маловато. – Зато каждый стоит сотни из другой нации. – – Приятных видов мало. – Но есть восхитительные рощи. – Она отгорожена двумя морями. – Но ими также защищена, имеет удобные гавани и славится обилием рыбы. – Чуждается общения с прочими государствами, вроде бы на краю света лежит. – Не.мешало бы еще подальше, а то все к ней стремятся и высасывают самое лучшее: Англия – тонкие вина; Голландия – дивную шерсть; Венеция – стекло; Германия – шафран; Неаполь – шелк; Женева – сахар; Франция – лошадей, и весь мир – ее патаконы [292]. – Ну, а о жителях что скажешь? – Тут можно сказать многое: добродетели их так высоки, словно нет пороков; и пороки так сильны, словно вовсе нет изумительных добродетелей. – Ты не станешь отрицать, что испанцы весьма отважны? – О да. но отсюда же их высокомерие. Они рассудительны, но не слишком изобретательны. Храбры, но медлительны. Это львы, но львы в лихорадке – приступами. Очень щедры, даже расточительны; скупы в еде, умеренны в питье, но много тратят на одежду. Целуются с чужеземцами и не ценят земляков. Телом не очень крупны, зато велики духом. К отечеству не слишком привязаны, и пересадка на другую почву идет им впрок; весьма чтят разум, но еще больше – собственное мнение. Не слишком набожны, но в вере своей упорны. И в полном смысле слова – первая нация в Европе, окруженная завистью и ненавистью. Они бы еще немало наговорили, но пошлое lt;их злословие было прервано другим странником, который, хотя тоже был в пути и тоже торопился, принимал жизнь земную всерьез. Направлялся он прямо к ним. – Вот, – сказал Критило, – первый встретившийся нам француз. Постараемся понять его нрав, речь и поведение, дабы знать, как себя вести с остальными. – Увидев одного, неужто мы как бы увидим всех? – Конечно, ведь у каждой нации особый нрав, тем паче у этой. А первый завет вежества – в Риме не жить по-венгерски, как те, что везде живут наперекор всем. Видя, что они идут из Испании, француз, еще не поздоровавшись, первым делом спросил, прибыл ли флот. Ему ответили: да, и с большими богатствами. Думали, такая новость будет ему в досаду, но француз на радостях пустился в пляс, сам себе подпевая. Андренио, изумившись, спросил: – Ты-то чего радуешься, ведь ты француз? Тот в ответ: – А почему бы нет? Даже далекие от вас народы празднуют прибытие вашего флота – Но какая выгода Франции в том, что Испания богатеет и мощь ее растет? – Ох, и чудак! – молвил мосьюр. – Разве не знаете, что в год, когда из-за какой-то помехи испанский флот не прибыл, ни один из врагов ваших не мог вести войну с Католическим Королем? А совсем недавно, когда случилась небольшая заминка с перуанским серебром, разве не встревожились все европейские монархи и вместе с ними их королевства? Знайте, испанцы приводят флоты с золотом и серебром, чтобы утолить жажду всего мира. Вот у вас, раз идете из Испании, наверняка, уйма дублонов? – Вовсе нет, – ответил Критило, – об этом мы меньше всего заботились. – О, бедняги, да вы пропадете! – воскликнул француз. – Ясно, что вы не умеете жить, все куда-то спешите, многие у вас и в старости еще жить не начали. Разве не знаете, что с наслаждений человек начинает жизнь в молодости, о пользе заботится в зрелых годах и завершает в старости честью. – Мы ищем, – отвечали ему странники, – одну королеву и, ежели, на счастье наше, найдем ее, то с нею, как уверяли нас, обретем все, чего можно пожелать. Некто даже сказал, что с нею пришли к нему все блага. – А как, скажите, ее прозывают? – И прозывают, и призывают – это достойная Софисбелла [293]. – А, знаю, кого вы имеете в виду. В давние времена королева эта весьма почитаема была во всем мире за высокий разум и прочие достоинства, но теперь она нищая, никто на нее не глядит, никто ей не годит. Видят, бесприданница, ни золота у нее, ни серебра, большинство считает ее дурой и все, как один, неудачницей. Ведь все, чего нельзя сосчитать, про это только детям читать. Поймите одно: наилучшее знание – это имение; кто имеет, тот разумеет, тот учтив, отважен, благороден, умен и влиятелен, тот князь, король – словом, будет кем захочет. Прямо жалость берет смотреть на вас – взрослые мужчины, а все еще не личности. Слушайте, пойдемте-ка со мною. Свернем по пути кратчайшему, по пути карьеры, может, еще выкрутитесь. – А куда ты хочешь нас вести? – Туда, где вы, мужи, найдете то, что транжирили, будучи юнцами. Сразу видать, не знаете вы, в какой век живете! Ну, вперед, дорогой все расскажу. И он спросил: – Как по-вашему, в каком веке мы живем – в веке золотом или в грязевом? – Я бы сказал, – отвечал Критило, – что в железном. Столько заблуждений, все идет вкривь и вкось, все наоборот! А то и в бронзовом – столько пушек да бомбард, все охвачено пожаром войны, только и слышишь, что об осадах, штурмах, битвах, резне; пожалуй, у нас и внутри все забронзовело. – А и такие найдутся, – отвечал Андренио, – что скажут: век наш медный, люд наш бедный; но я скажу – это век грязевой, все вокруг покрыто грязью, нравы нечисты, доброе повержено в прах, добродетель схоронена в земле и надпись гласит: «Здесь почиет такая-то», подонки на верхах, помойки в позолоте, короче, лишь теперь видишь, что человек – это прах. – Не говорите так, – возразил француз. – Уверяю вас, наш век – золотой. – Кто вам поверит! – Да ведь ныне лишь золота желают, ищут, золото почитают, боготворят. Ничто другое не ценится, все к золоту сводится, все ради золота делается, и о зле сем великом хорошо сказал некий злоязычный: Tutti tiriamo a questo diavolo di argento [294]. Вдалеке заблестело здание, вроде великого, но не величественного дворца, сияющее словно золото. Андренио первый его заметил и сказал: – Дивный блеск, чудесный вид! Похоже на пылающий золотой уголь – и светит, и жжет. – Ничего удивительного, так и есть, – ответил мосьюр, и от восторга снова ударился в пляс; ведь «место» по-ихнему «пляс» [295], вот и пляшут в любом месте. – Весь дворец из золота? – спросил Критило. – Весь, от пола до кровли, и внутри и снаружи. И все, что в нем, только золотое да серебряное. – Это очень подозрительно, – сказал Критило, – богатство и порок – кумовья, хотя, слыхал я, не очень-то дружат. Но откуда взяли столько золота и серебра? Даже вообразить трудно! – Как – откуда? Да не будь у Испании фламандских сточных канав, итальянских кровососных банок, французских отводных каналов да генуэзских пьявок, все города испанские были б ныне вымощены золотом и огорожены серебром! Какие тут могут быть сомнения? Вдобавок, могучий владыка, что обитает в этом дворце, обладает чудным даром – то ли ниспосланным с неба, то ли взятым у земли: все, к чему прикасается левою рукой, превращается в серебро, правою – в золото. – Эге, мосьюр! – сказал Критило. – Слыхали мы такую байку, весьма древнюю и глупую, о некоем царе Мидасе, столь жадном и алчном, что под конец он, как обычно богачи, захворав от пресыщения, умер с голоду. – Как – байку? – сказал француз. – Это и в нынешнем мире чистейшая и самая обычная правда. Эка невидаль – превращает в золото все, к чему прикоснется! Да любой законник, хлопнув разок по тому Бартоло [296], отчего в брюхе у тяжущегося да в кошельке отдастся эхом, разве не выколотит сотню, а то и две реалов в один миг и без всякого труда? Заметьте, он попусту никогда не хлопает, и, хотя изучал Бальдо [297] до обалдения, прибыли своей не прохлопает. А лекарь, щупая пульс, разве не засыпает себя золотом, а пациентов – землею? Какой волшебный жезл сравнится с жезлом альгвасила [298] или с пером писца, а тем паче секретаря? Самый заколдованный, самый охраняемый клад из-под земли добудут. А суетные Венеры, касатки, касаниями своими да объятьями не превращают ли в золото нечистую свою похоть? Есть люди, что одним щелчком по весам обращают недовешенное железо в полновесное золото. А когда бьют в барабаны, разве воинство спешит на бой, а не на разбой? Щепотью своей не претворяет ли купец в золото шелк и голландское полотно? Поверьте, в мире полно Мидасов оголтелых: так их и зовут, хоть они отнюдь не голотелые, – понимай все наоборот. Интерес – король пороков, все они ему служат и повинуются. Итак, не дивитесь моим словам, что государь, здесь обитающий, превращает в золото все, до чего коснется. И иду я туда отчасти затем, чтобы он и меня коснулся и превратил в золотого. – Но, мосьюр, – удивился Андренио, – разве можно так жить? – О, превосходно! – А скажи: его пища не превращается в золото, когда он к ней прикоснется? – Есть чудесное противоядие – надеть изящные перчатки; ныне многие так кормятся – с них и в них. – Да, но когда сунешь еду в рот и начнешь жевать, не станет ли все золотом, так что и не проглотишь? – Ох, и глуп же ты! – сказал француз. – Это в старину щепетильничали, а теперь не церемонятся. Изобрели способ делать золото и для питья годным [299] и съедобным, готовят из него напитки, укрепляющие сердце и веселящие душу. Кто-то даже придумал способ варить из дублонов суп, такой, говорят, питательный, что воскрешает мертвых, а уж жизнь продлить – пустяк! Кроме того, в наше время живут тысячи скупцов, отказывающихся и от еды; они говорят – все, что я не съел, не выпил и не надел, я превращаю в золото; деньги копят, очаг свой не топят, голодом морят себя и домочадцев – и с того живут. Тут путники, приблизясь к дворцу, увидели у входа толпу стражей – на всех кастильские наплечники да галисийские нагрудники; неумолимые стражи не подпускали никого и на сто лиг. А тому, кто упорно пытался войти, с железным лицом бросали «нет», разящее метче пули и отымающее речь у смельчака. – Как же мы-то войдем? – сказал Андренио. – Каждый из стражей – что твой Нерон, только слышно «нон» да «нон». – Не смущайтесь, – молвил француз, – стража эта только против юности поставлена. Молодых сюда не пускают. И верно, молодым во владение не было ходу. Их связывали, но после тридцати освобождали от пут, чтобы стали мужчинами, если ты не игрок, не растяпа, не мот, не кастилец [300], словом, не из братства блудных сыновей. А вот старикам, французам и каталонцам вход был свободный, их даже зазывали, заманивали. Вот и наших странников – уж они-то глядели мужчинами, да еще на французский лад, – пропустили без помех. Глядят, еще одна преграда, покрепче, – дверь-то из бронзы, тверже, чем нутро у богача, у галерного погонялы, у мачехи и у генуэзца (что хуже всего!), и заперта крепко-накрепко каталонскими засовами да баскскими замками. Подойдет один, другой, постучит, погремит – ни ответа, ни, тем паче, привета. – Слушай, – говорит один, – мы же с тобою из одного рода. И голос изнутри отвечал: – Род-то род, да дороже свой рот. Когда был я беден, не было у меня ни родных, ни знакомых – известно, у кого нет своих кровных, у того нет и родичей кровных; а вот теперь, гляди-ка, наплодилось их как грибов, и липнут как моллюски. – Ты меня не узнаешь? Я же твой друг! – кричал другой. И ему отвечали: – Дружба дружбой, а получишь кукиш. Некий дворянин весьма учтиво просил впустить его, и отвечал ему мужлан: – Как стал я богат, так все теперь говорят: «Доброго тебе здоровья, Педро». – Но отца-то пустишь? – говорил почтенный старик. И сын отвечал: – В этом доме – ни родства, ни свойства. И наоборот – сын просил отца впустить его, а в ответ: – Э, нет, покуда я жив. Никто не признавал своих – братья отрекались от братьев, родители от детей, что уж говорить о свекровях и невестках! Слыша такое, путники наши отчаялись – нет, не войти вовек! Хотели было уйти по добру, хоть без добра, но француз сказал им: – Быстро же вы пали духом! Разве те, кто внутри, не вошли? И у нас смекалки достанет. Были бы деньги, своего добьемся. Он показал изрядную палицу, висевшую на золоченом бубенце. – Глядите, – сказал француз, – на нее вся наша надежда. Как думаете, чья она? – Будь она из железа да со стальным наконечником, – сказал Критило, – я бы поверил, что это палица Геркулеса. – Геркулеса? Да что ты! – сказал француз. – Та против этой была игрушкой, безделкой, и все, что тою свершил пасынок Юноны, – пустяки. – Как можешь ты, мосьюр, такое говорить о знаменитой, прославленной палице? – Говорю тебе, в сравнении с моей та гроша медного не стоит, и сам Геркулес ни черта не понимал, жить не умел и воевать тоже. – Да брось, ведь орудуя своей палицей, он одолел всех чудовищ мира, а их не счесть! – А этой дубинкой свершают невозможное. Поверьте, она куда сильнее действует, и, начни я рассказывать о чудесах, ею творимых, конца не будет. – Наверно, она волшебная, – сказал Андренио, – не иначе. Создание великого колдуна. – Вовсе не волшебная, – сказал француз, – хотя всех околдовывает. Скажу больше: та дубинка чего-то стоила лишь в длани Геркулеса, а эта в руке любого – хоть карлика, хоть женщины, хоть дитяти – творит чудеса. – Потише, мосьюр, – сказал Андренио, – ври, да не завирайся. Возможно ли это? – Возможно ли? Ладно, открою секрет: дубинка эта вся из чистого золота, всесильного металла, что все крушит и рушит. Вы, может, думаете, что короли воюют бронзой бомбард, железом мушкетов и свинцом пуль? Как бы не так! Главное их оружие – dinari, dinari e piu dinari [301]. Куда там двуручному мечу Сида и волшебному мечу Роланда против начиненной дублонами дубинки! Хотите увидеть? Минутку. Он снял палицу и стукнул ею по двери – совсем легонько, но так ловко, что дверь вмиг распахнулась настежь; оба наши странника оторопели, а мосьюр стал хвалиться, что отворил бы двери башни любых Данай. «Дай! – На!» – сильней всего. Казалось, все улажено, но поладить с Критило не так-то просто: он сильно сомневался, входить ли, ибо сомневался, выйдет ли. Ему, человеку осторожному, виделись большие опасности, но звон сыплющихся на стол монет, – само название их от «monendo» [302], ибо они любого убедят и победят, – победил и его волю; заманила его приманка золота и серебра, она сильнее Орфеевой гармонии. Когда наши путники очутились внутри, двери снова закрылись, задвинулись алмазные засовы. Но что это? Невероятное зрелище! Там, где ожидали увидеть дворец, рай всяческих свобод, они увидели тюрьму, ад всевозможных оков и бед. Кто сюда ни входил, всех заковывали в кандалы, да еще с таким видом, будто великую милость оказывают. Красавицу убеждали, что ее делают богатой и нарядной, и надевали ей на шею цепь рабства на всю жизнь, да ярмо дорогого ожерелья, да наручники – драгоценные запястья, хватающие мертвой хваткой, да стягивали ей голову обручем долга и пестрой лентой со слепым узлом, да горжеткой душили шею. И все это называлось «брак», «супружество» – сущее узилище. На придворного надели золотые кандалы, мешавшие двигаться, а его уверяли, что он-де волен делать, что хочет. Вместо роскошных зал были застенки, где сидели добровольные узники, все в золотых путах, ошейниках и цепях, все довольные, хоть и обмороченные. В числе других встретился нашим путникам чудак, сидевший посреди своих кис [303] и наслаждавшийся их мяуканьем. – Хуже вкуса, чем твой, в мире не найдешь! – сказал Андренио. – Не лучше ли было обзавестись птичками в клетках? Нежным пеньем они облегчали бы тебе жизнь в тюрьме. Но кошки, да еще живые! Как ты можешь слушать с удовольствием их гадкое мяуканье, для всех противное? – Отстань, ничего ты не смыслишь, – отвечал тот. – Дляменя это самая сладостная музыка, а их голоса – самые нежные и милые. Как можно равнять чириканье пестрого щегленка, трели канарейки или коленца соловья с мяуканьем кисы? Как заслышу его, сердце радуется, дух ликует. Пропади пропадом Орфей и его лира, мелодичный Корреа [304] и его искусство! Далеко гармонии музыкальных инструментов до мяуканья моих кис! – Будь они дохлые, – возразил Андренио, – я бы еще примирился, но живые! – Да, сейчас живые, а потом будут дохлые. Повторяю, нет в мире голосов более приятных. – Но скажи нам, какую приятность ты в них находишь. – Какую? А их «мое – мое», все «мое», всегда «мое», а вам – шиш; вот самая любезная мне песня. В этом же роде увидели они много примечательного. Показали им людей – и таких было большинство – совершенно без сердца и вообще все внутри пусто – не только для других, но даже для самих себя, и все же они жили. – А откуда известно, – спросил Андренио, – что у них внутри пусто? – Очень просто, – отвечали ему, – от них никаких плодов. Кроме того, когда кое-кого из них разыскивали, то нашли их погребенными в золотых гробах, а вместо саванов денежные мешки. – О, жалкая судьба скупца, – воскликнул Критило, – чья жизнь никого не радует и смерть никого не печалит! Как помрет, вокруг под похоронный звон все пляшут: богатая вдова одним глазом плачет, а другой у ней скачет; дочь льет слезы в три ручья и, смеясь, приговаривает: «Слез потоки – себе на потеху»; сын ликует, что получил наследство; родственник – что ближе к наследству; слуга – что ему отписали, а хозяина списали; лекарь – что деньжат привалило и его миновало; причетник – что подработал звоном; купец – что сбыл черное сукно; портной – что сшил траурное платье; бедняк – что его надел. Да, жалок удел жадного скряги! Живет плохо, а умирает еще хуже. В большом зале увидели они человека из знаменитого рода. Очень это их удивило – такой человек в таком месте! – Что здесь делает этот господин? – спросил Критило у одного из его домашних врагов. – Что? Поклоняется кумиру. – Как? Он язычник? – Не только не язычник, но вообще не человек. – Чему же он поклоняется? – Его кумир и весь его мир – ларец. – Что? Он еврей? – По праву мог бы им быть, но по крови нет – он из высшей знати, из «богатых людей» [305]. – И при этом – даже не благородный? – Наоборот, потому и «богатый», что не благородный. – Какому же ларцу он поклоняется? – Ларцу со своим завещанием. – Ларец золотой? – Внутри – да, но снаружи – железо сплошь и все ложь: бедняга сам не ведает, что там, зачем оно, для чего и для кого. Увидели они здесь воочию чудовищную жестокость, которую обычно приписывают только гадюкам (гадюка, говорят, после зачатия, отгрызает голову самцу, а детеныши потом мстят за гибель отца, прорывая ей чрево и раздирая внутренности, чтобы выйти на свет и на волю): жена, чтоб остаться богатой вдовой, сводит мужа в могилу; затем наследник, полагая, что мать зажилась, а сам он живет незажиточно, доконал ее огорченьями; его же, чтоб завладеть наследством, отправляет на тот свет младший брат. Так, подобно свирепым гадюкам, один другого травит и губит. Сын жаждет смерти отца-матери – они, по его мнению, живут слишком долго, хочется самому стать в доме старшим, пока не стал старым; отец боится сына и, когда все празднуют рождение наследника, его сердце в трауре, страшась ребенка как ближайшего своего врага; зато радуется дедушка, приговаривая: «Добро пожаловать, враг моего врага». Среди многих печальных картин попадались и смешные. Вот, например, что случилось с одним из скопидомов: некий вор вора провел – ведь воры и воров обкрадывают, – убедив свою жертву обокрасть самого себя; тот вынес из дому всю одежду, золото и серебро, унес куда-то и так спрятал, что сам больше никогда не увидел. Потом он горько плакался, вдвойне горюя, что стал вором у самого себя, одновременно грабителем и ограбленным. – И чего только не сделает корысть! – сетовал Критило. – Убедить человека обокрасть себя, от себя спрятать свои же деньги, копить их для неблагодарных, для игроков и подонков, а самому не есть, не пить, не одеваться, не спать, не отдыхать, не радоваться своему богатству и своей жизни! Этакий вор у самого себя достоин доброй сотни плетей по плечам и того, чтобы мудрый Гораций поместил его рядом с неразумным Танталом [306]. Обошли весь дворец, все его камеры и нигде не могли найти хозяина, этого глупца дуро-копителя, реало-хранителя; однако под конец они, мнившие увидеть его в блистающем золотом зале, величаво восседающим на богатом троне, в пышных парчевых одеждах, в императорской мантии, обнаружили его в тесном и темном карцере – он света не зажигал: чтобы не жечь свечей и чтобы никто его не видел, а то придется давать и ссужать. И все ж они кое-как разглядели гнусную его физиономию, лицо подлеца и ненавистника, ни друзей, ни родства, ни свойства не признающего: борода косматая – жалко доставить себе удовольствие побриться; под глазами синие круги – богачу не спится. Ужасный вид усугублен одеждой – от ветхости половина ткани истлела, другая разлезалась на глазах. Тот, кто никому не доверял, был заброшен и всеми брошен, окружали его одни кисы с начинкой из дублонов – душою бездушных, что и мертвыми не забывают цапать да царапать. Свирепым обликом он походил на Радаманта [307]. Едва вошли, он, всех ненавидящий, полез их обнимать – золотые, мол, вы у меня будете. Но, устрашась такой любезности, они поспешно ретировались и принялись искать выход из этой позолоченной тюрьмы, Плутоновой обители, ибо в доме скупца – муки ада и глупость Лимба [308]. Гонимые этим желанием и призывая прозрение на помощь от пороков, они пытались убежать. Но в доме злыдня на каждом шагу жди беды, и друзья наши, торопясь, угодили в прикрытую золотыми опилками ловушку – петля из золотой цепи стянулась так крепко, что, чем больше бились, тем пуще запутывались. Горько сетовал Критило на безрассудную свою слепоту, Андренио вздыхал по своей так дешево проданной свободе. О том, как они ее обрели снова, расскажет следующий кризис. |
||
|