"Дневник" - читать интересную книгу автора (Сухотина-Толстая Татьяна Львовна)

1886

26 марта 1886. Среда.

Сегодня вечером я в умилении от папа. Пошли мы с ним после обеда к Самариным за книгами для переделки в маленькие Чертковские издания1. Довел он меня туда. Я спросила то, что нужно было, посидела с Соней, и минут через десять папа воротился за мной. На улице он купил для малышей гипсовую церковь и за купол нес ее. Мы попросили его войти хоть в переднюю, чтобы сказать, что я останусь провести вечер у Сони, и он как будто сконфузился своей церкви; так это было мило и умилительно. Я осталась у Сони. Часов в 11 лошадь Беклемишевых довезла меня домой. Здесь я нашла Стаховича и Писаренко. Первый уныл и даже свиреп. Его жаль, но он так неоткровенен, что никто не знает причин его мрачности и потому никто не может рассеять ее. Бывает он здесь каждый день, но для меня он такой же чужой, как в первый день моего знакомства с ним. В одном надо отдать ему справедливость: это что он очень умный малый, слишком, потому что иногда ум его переходит в хитрость. Впрочем, я, может быть, напрасно осуждаю его, тем более что поступки его — всегда поступки вполне хорошего человека.

Саша мила бесконечно, все говорит и пресмешно. Меня любит, и я ее. На улице, у доктора и в незнакомых местах, где я с ней бываю, ее принимают за мою дочь, и мне всегда не хочется разуверять в этом.

Я учу Андрюшу по-русски, и уроки наши идут успешно. Он двигается вперед, и я терпелива с ним. Выезжать, кроме к своим друзьям запросто, я совсем перестала.

Говорят, наши цари приезжают сюда на Фоминой, и меня зовут играть на спектакле у Долгорукова. Но, конечно, я отказалась, хотя, к моему стыду, предложение это польстило мне. На базаре зовут тоже продавать, но и от этого откажусь2. Некогда. Переписываю, учу, поправляю корректуры, читаю; теперь для народных изданий попробую переделывать, так что пустяками заниматься не стоит. Кабы еще весело было.

4 апреля. Пятница.

Только что проводили в коляске за Серпуховскую заставу папа, Количку Ге и Стаховича: они пошли пешком в Ясную3. Чудная погода. Чуть-чуть дождик накрапывает, но почти жарко, они пошли в легких пальто.

Теперь третий час. Андрюша у меня стихи учит. Дверь на балкон открыта, Саша в саду. Она ужасно мила, болтает без умолку, половины понять нельзя, но ей весело. Но характер, я думаю, у нее будет не ангельский: она часто сердится и пресмешно.

Третьего дня я ездила верхом на лошади из манежа с Лизой Беклемишевой, Лизой Оболенской и Мишей Орловым. Очень было хорошо. Ездили по парку; там почти сухо и совсем пусто, никого еще нет. M-me Seuron и воспитательницы двух Лиз ехали за нами в ландо, и мы забавлялись тем, что пугали их своей отчаянной ездой.

Я рада, что Стахович ушел. Во-первых, мне свободнее: при нем мама всегда недовольна, когда я не сижу с ним, когда я ухожу к себе или спать, пока он еще у нас. И каждый вечер я должна сидеть сонная, с ужасной болью в глазах, и только тогда могу уйти спать, когда он уезжает. Как мама не видит, что ни я, ни он не думаем даже, чтобы возможно было выйти друг за друга, и что она только портит наши отношения. Я дохожу до того, что от души проклинаю его, когда он приходит, и ни слова не говорю с ним, хотя он мне нравится и интересует меня. Он очень умен. Но это — единственное качество, которое я за ним признаю. Мама и папа очень любят его, и Маша, кажется, тоже. Впрочем, это немудрено: он ужасно с ней возится, чуть ли не через день она получает от него цветы и конфеты.

Сережа уехал верхом к Олсуфьевым. Илья в Москве и большую часть своего времени проводит на Мясницкой4. Мечтает очень о женитьбе, и до сих пор дело его идет очень успешно: он сказал папа о своих планах, и она рассказала своей матери. Кажется, ни тот, ни другая, т. е. родители, не верят в прочность их чувств, но ничего не имеют против их свиданий теперь, потому что планы их очень хорошие и любовь очень чистая. Лева очень несносен, груб и зол. Маша — ничего: меньше ломается и проще, чем в прошлом году. Андрюша тоже недурен. Миша и Саша милы бесконечно, даже в злобе. А Таня плоха: и физически, и нравственно слаба и сонна, и только тогда оживляется, когда видит на себе одобрительные взгляды. Переписываю «Что же нам делать» за деньги, учу, читаю корректуры и теперь буду заниматься изданием «Чем люди живы» в рисунках Н. Н. Ге. Сейчас за этим иду в типографию Мамонтова 5.

В прошлое воскресенье читали в университете «Смерть Ивана Ильича», но очень гадко прочли. Несмотря на это, дамы плакали. В это воскресенье будут читать «Легенды», «Крестника» и т. д.6.

Завтра вербная суббота. Наши поедут на гулянье, а я буду на базаре у графини Капнист продавать. Графиня Келлер была у нас, чтобы просить меня участвовать в живых картинах для царей, но я отказалась. Эти дамы — все препротивные: такие лакейки, что гадко мне стало, когда я была между ними.

Вчера провела вечер у дяди Сережи очень приятно; были Лопатины, Сухотин и т. д. Папа за мной пришел, и мы пошли домой пешком. Чудная была лунная ночь, и я жалела, что мы так скоро дошли.

В понедельник Трескин имел с мама объяснение, спрашивал, можно ли бывать у нас, несмотря на сделанную им глупость. Мама позволила. Он просил прощения, целовал у мама руку и потом сиял, как медный грош. Трогательный мальчик, когда он скромен. Но как только мне кажется, что он чего-нибудь ждал от меня, я начинаю его ненавидеть.

6 мая. Вторник.

Бог знает до чего я дошла, до какой лени, тупости и кислоты! Я ничего не делаю, и, что хуже всего, это меня реже и реже мучит. Я даже книги не могу прочесть толком: прочтя несколько страниц, я начинаю пропускать, заглядываю вперед и под конец зеваю. Рисовать я совсем перестала. Предлогом к моему ничегонеделанию служит один урок в день с Андрюшей и вообще присмотр за малышами, так как у них нет теперь англичанки. Шью я иногда, но шью вещи, в сущности, совершенно ненужные, а необходимые отдаю шить портнихам и девушке.

Мысли — глупые, и умного ничего я даже понять не могу, а уж самой выразить или перевести что-нибудь мало-мальски сложное — мои мозги не в состоянии. Я понимаю, что Денчик плакал о том, что он не умен; я близка к этому. Если бы я еще делала какую-нибудь физическую работу, я утешалась бы, но и физически я так же слаба, как умственно. Я теперь постараюсь взять на себя энергии, и, главное, ни одной минуты не оставаться без дела. Я следила за тем, как я одеваюсь: больше половины времени я сижу, ничего не делая.

В субботу, говорят, мы едем в Ясную. Я не рада и не огорчена. И не рада я, потому что лень укладываться, переезжать, неприятно менять образ жизни, комнату, постель и т. д. Может быть, я все это преувеличиваю, но пожалуй, что нет. Одно во мне хорошо — это что у меня стал отличный характер. С девушками, с Машей, с Андрюшей, с мама — никогда никаких историй. Может быть, и это от лени и слабости. Моя отговорка всегда та, что я нездорова. Это правда. Я очень малокровна, у меня постоянные беспорядки в организме; может быть, от этого я вечно сплю. Я во всякий час дня и ночи могу заснуть, и сплю всегда больше 10-ти часов в сутки.

Эти дни стоит чудная погода — совсем лето. В воскресенье мы ездили — Вера Шидловская, Орлов, Сережа и я — за город верхом и очень наслаждались. Заехали совсем в глушь за Петровский парк, там валялись на траве, собирали баранчики и провели около пяти часов im Grunen.[158] В этот день у нас обедали Всеволожский и Татаринов, и после обеда дядя Сережа пришел, и мы все поехали на двух лодках в Нескучный сад. Мама, Андрюша, Алкид и двое больших мальчиков были с нами. Миша был не совсем здоров, а Илья и Орлов обедали у С. А. Философовой. Ехавши туда, у меня сделалась mal de mer,[159] но зато назад было чудно. Луна вышла, вода казалась темной, точно масляной, было тихо, мы молчали, и только весла об воду плескались. Вечером большие играли в винт, мы было тоже начали, но две Веры и я так были кислы, что не могли продолжать. Они обе у нас эту ночь ночевали, а наутро мы с Верой Толстой поехали покупки делать, а за Верой Шидловской приехала девушка, и она уехала к себе. Она участвует в живых картинах для царей, и я, глядя на нее, радуюсь тому, что я не участвую.

Папа с Фоминой уже в Ясной. Пишет оттуда, что такая бедность и нищета в народе, какой никто не запомнит, что без исключения все жалуются, и что большинство сидит без хлеба и без семян на посев. Пишет, чтобы я не тратила без толку, лошадей не брала бы из манежа, а я как раз накануне проездила восемь рублей на лошадь и берейтора7. Больше не буду.

Количка Ге приехал, и теперь у мама по книжным делам будет меньше хлопот: он ее заменит. Главные хлопоты теперь с 12-м томом, который надо отдельно по всей России рассылать. Рассказы для народа, которые в нем помещены, читали в вербное воскресенье, и они имели еще больше успеха, чем «Смерть Ивана Ильича». Я больше всего люблю его «Много ли человеку земли нужно». Это так чудно, я не могу читать это без восторга. Мне плакать хочется от красоты слога, мысли, чувства, с которыми оно написано.

И в последнее время столько о папа кричат, пишут, кажется, больше, чем когда-либо и о ком бы то ни было. В каждом номере газет и журналов непременно помещена о нем статья. А он пашет себе в Ясной и никого знать не хочет.

На днях к нему две девицы разлетелись — Озмидова и Дитерихс8. Он им был совсем не рад, потому что уехал, главное, от посетителей, которые ему надоели страшно. Нет дня, когда он здесь, чтобы человека три-четыре не пришли к нему, кто с просьбой о деньгах, кто за советом, кто просто, чтобы поговорить и сказать, что видел Л. Н. Толстого. Письмам же нет конца. Тоже большей частью просят совета и денег. Приходят и пьяные, и нигилисты лохматые, и священники, и купцы богатые, которые спрашивают, что со своими деньгами делать. Раз пришел какой-то офицер и так рыдал, рассказывая свою историю, что мы в соседней комнате все перепугались. Папа всех хорошо принимает, которые действительно нуждаются в его помощи или совете, но на письма никогда не отвечает: двух писарей не хватило бы ему на это9.

28 мая. Ясная Поляна.

Мы здесь с 11-го.

2 июля 1886 г.

Сегодня дождь и покоса нет, потому я и свободна. Вот уже с неделю, как я хожу на покос, и очень рада, что это затеяла. Встаю часов в 7, беру с собой (иногда же мне приносят) обед и часов до 8-ми не возвращаюсь. Бабы и мужики у нас славные, веселые, место удивительно красивое, — от Митрофановой избы и вдоль по реке до самой Засеки. Около 50-ти копен уже убрали. Я работаю у Марфы на косу немого. Два дня только пропустила по случаю дня рождения Сережи (ему 23 года минуло) и отъезда дяди Саши с Мишей Иславиным, и в эти дни Марфа нанимала на мое место работницу. Вчера мы возили, и я совсем не могла на воз подавать, — это ужасно трудно, и я боялась надорваться.

Мама походила денек на покос и заболела, и я ужасно боюсь, чтобы из этого не вышло чего-нибудь серьезного10. Тетя Таня поехала сегодня в Тулу посоветоваться о мама с доктором, но они там такие отъявленные идиоты, что на них надежда плохая. Мама в нынешнем году ожидает своей смерти по какому-то сну, в котором будто бы ей приснилась Софеша Дьякова, которая ее манила на тот свет. Я тоже на днях видела сон, будто бы у меня зуб с кровью выпал, и хотя я всему этому не верю, а все неприятно. Положим, болезнь мама теперь незначительна, но может оставить дурные следы.

Сережа, Илья, Алкид и Лева тоже работают на покосе, но им уже надоело. Самые твердые — это папа с нашей Машей, но у них в артели, мне кажется, мало порядку и скучно.

Сегодня я думала о том, что хорошо бы остаться в Ясной: мне хочется поучиться языкам, особенно английскому. Теперь miss Martha у нас, и кажется, она довольно порядочная и образованная девушка. Мы бы читали с ней, и она могла бы помочь мне. Иногда же мне кажется совершенно невозможным провести здесь зиму: боюсь одиночества и тоски, и — хуже одиночества — боюсь всяких незнакомых посетителей, которые так часто посещают папа и от которых в Москве легче отделаться, чем здесь. Очень может быть, что многие из них очень интересные и хорошие люди, но, приходя к нам в дом, они совершенно игнорируют всех, кроме папа, которого они завоевывают и отнимают от нас целыми вечерами.

Мама опять занимается корректурами: она издает отдельно XII-й том и дешевое полное собрание сочинений папа.

5 июля. Суббота.

Сегодня я себя чувствую нездоровой и несчастной. У меня печень болит, и на покос я не пошла. Докториха, которая приезжала лечить мама, велела мне пить Карлсбад и нашла, что я очень малокровна. Еду сейчас верхом в Козловку с Андрюшей, Мишей Кузминским и нашей Машей за корректурами. Рисовать очень хочется, но энергии не хватает приняться. Мама еще лежит. Может быть, и это способствует моему мрачному настроению. Я себя чувствую изломанной, беспокойной и раздражительной.

4 августа. Понедельник.

Приехала недавно от Олсуфьевых, где мне было удивительно хорошо. Я прожила там три недели, вместо одной, и могла прожить еще столько же, не скучая. Приехавши сюда, я до сегодня не могла прийти в себя от отчаянья, как много я увидела здесь раздражения, распущенности и разъединения всех членов обеих семей. Я приехала веселая, и хотелось жить дружно, семейно, весело и толково, т. е. каждому делать свое дело, но, когда вместе, пользоваться этим, чтобы жить весело. Но я на следующий же день себя почувствовала такой несчастной, такой одинокой посреди этих 30-ти человек родни, из которых каждый в свою очередь совсем одинок, что меня слезы душили два дня, и я не могла слова сказать из страха расплакаться. Только сегодня это прошло после разговора с двумя матерями, которым я высказала свое горе. Видно, в самом деле, что-нибудь да не то, потому что дядя Саша, который двумя днями раньше меня приехал сюда из Петербурга, так был возмущен тоном девочек и вообще всех яснополянцев, что собирался уехать обратно. Мама больна и до того раздражительна и несправедлива, что ни один разговор не оканчивается с ней без вспышки грубых слов и вчера даже слез. Мне это ужасно тяжело, потому что я ехала домой с намерением не иметь больше историй и извинять раздражительность мама ее болезнью. Но мне это не удалось и кончилось тем, что я перестала разговаривать с мама и ходила целый день глотая слезы.

Вообще мое царство здесь сильно расшаталось за мое отсутствие, и я теперь работаю над тем, чтобы опять его повести по той колее, по которой я хочу. Грешный человек, как я двух матерей осуждала сегодня! Как они мало занимаются нравственным воспитанием своих детей! Единственная воспитательница в этом отношении у них — я. Уж не говорю о m-me Seuron, она учительница неплохая, но о воспитании Маши она и не заботится. Да и не мудрено: Маше позволяют делать все то, что ей (m-me Seuron) казалось бы немыслимым для девушки.

Здесь живет дедушка Ге, и мы много с ним беседуем. Он добивался у меня, во что я верю, и я убедилась после этих разговоров, что у меня нет никакой религии. Я далеко не православная, я и не «толстовка», а думать, как я прежде думала, что довольно знать, что хорошо и что дурно, теперь для меня кажется недостаточным. Например, папа говорит, что иметь собственность — дурно, и он так хорошо это доказывает, что это кажется логичным, а признать это за истину я не могу: иначе я должна сейчас же отказаться от всякой собственности. Ге говорит, что он знает, что я, например, никогда не сделаю ничего очень дурного: не обманула бы мужа, была бы хорошей матерью и т. д., но что этого мало, что нужно основание, из которого вытекали бы мои поступки. Так разве можно выдумывать основание? Стало быть, оно есть, если поступки из него вытекают. Разве нужно непременно дать ему название? Все равно, что если бы у меня росли цветы, и я расковыряла бы землю, чтобы увидать, какой формы корень и дать ему название. Это совсем бесполезно, и только любопытство может побудить это сделать. Мне в жизни счастья нужно для себя и для окружающих, чем больше его — тем лучше. А счастье не дается дурными поступками, и чем лучше я жить буду, тем я буду счастливее.

Зачем я пишу свой дневник? Я, в сущности, не знаю зачем. Больше всего для того, чтобы через много лет знать, какая я была в 21 год, и тоже потому, что яснее в голове все, когда оно написано, и потому тоже, что иногда просто писать хочется.

11 августа. Понедельник.

Странный сон я сегодня видела. Будто мы все, и пропасть гостей, сидим где-то в поле и чай пьем, и что вдруг папа приходит совсем здоровый, в сюртуке и такой тоненький, каким он никогда, я думаю, не был. И я так обрадовалась, что он здоров, что бросилась ему руки целовать, и он поцеловал меня в голову. Я будто чувствую, что неприлично при гостях так нежничать, но такой прилив чувства испытывала к нему, что не хотела сдерживаться.

Если верить в сны, то это дурной сон. Странно, что нынешний год предсказывает мне очень дурное и вместе с тем много счастливого. Дурные предзнаменования я уже написала, а хорошие следующие: во-первых, в Никольском я нашла подкову, во-вторых, шла я раз по деревне и ела подсолнухи. Около пруда я уронила один шелушенный подсолнух и не стала подымать его, а загадала, что если на обратном пути найду его, то со мной случится что-нибудь удивительно счастливое. Была я на деревне в нескольких дворах и, возвращаясь домой, совсем забыла о своем семечке, как вдруг около пруда развязался у меня башмак. Я нагнулась, чтобы его завязать, и около ноги вижу мое семечко. Теперь я в Заказе потеряла большую булавку из шляпы и загадала то же самое, если найду ее.

Теперь я только желаю, чтобы папа поскорее выздоровел. У него рожа на ноге, жар сильный, и он, бедный, очень страдает11. Я смотрела сейчас, как ему перевязывали ногу, чтобы так же перевязать ногу Алене Королевне, у которой то же самое. Я убедилась, что смотреть на это гораздо ужаснее, чем самой перевязать, и мне ничего не стоило Аленину ногу мазать и завязывать. Пропасть больных на деревне, которых мы стараемся на ноги поставить, и некоторые выздоравливают; один только Спиридонов мальчик, кажется, умирает. Он уже весь пухнет; у него дизентерия.

Сейчас папа спит, и потому я свободна. Когда он проснется, я буду ему письма писать. Странно, что, несмотря на все болезни, мне удивительно весело. Мы ездили с Левой и Верой верхом (Андрюша и Миша Кузминский тоже с нами были), и я веселилась, как царица. Мы ездили с Машей и Альсидом в Тулу, и мне тоже было ужасно весело. На меня даже сердятся, особенно Сережа, когда я без причины кричу от хохота.

Я рисую картинку для лубочного издания «Старый дед и внук» и вижу, как я мало знаю и как я плоха еще в рисовании.

Мама в Москву уехала вчера в ночь — посоветоваться с доктором о своем здоровье и о роже папа. Илья тоже в Москве. Он уехал, чтобы удобнее ему было готовиться к экзаменам. Здесь гостят Бирюков, дедушка Ге, Туркестанов и Миша Иславин, и были на днях Бобринский Алексей Павлович, Абамелик и Оболенский. Мне они все (всякий в своем роде) очень приятны, и я всем была рада.

Грибов нет, это жалко. Я ходила на днях одна с Малышом (он мне корзину таскал) по всем посадкам, но нашла очень мало.

4 сентября. 9 часов утра.

Проснувшись, узнала, что папа хуже. Ночью жар у него дошел до 40, и нога ужасно болела, так что он простонал всю ночь. Посылали за Рудневым. Он говорит, что это новая рожа, и будто, если она распространится, это для ноги безнадежно. Это ужасно, я не могу верить этому! Вчера Ге уехал, и мы совсем одни, — три женщины и Сережа, от которого помощи и утешения мало может быть. Зачем меня не позвали сегодня ночью? Неужели я всегда должна быть последней, чтобы узнать все, что его касается, так же как всегда бываю последней, чтобы прочесть то, что он пишет. Всегда дается сначала посторонним, а я будто «всегда успею прочесть». Впрочем, я, верно, сама в этом виновата.

Сон я видела дурной, будто у меня передний зуб выпал, но без боли и без крови. По толкованию мама это значит, что я услышу о смерти, но не родного человека.

5 октября 1886. Ясная Поляна.

Папа настолько лучше, что он прыгает на одной ноге и с помощью одной из нас переходит из залы в спальню и обратно. Дренаж у него еще не вынут, и спит он очень плохо. Это, впрочем, понятно: без воздуха и без движения плохо спится. Сегодня был у нас один немец, Otto Spier, который читал папа «Ивана Ильича», переведенного им на немецкий язык. Папа одобрил.

Был у нас на днях Фет и был в кротком умиленном состоянии. С папа они не спорили, а так хорошо, интересно говорили и — что всегда в разговоре необходимо — с уважением и вниманием относились к словам друг друга. Папа стал гораздо мягче это последнее время и охотно подчиняется всякому уходу за ним и лечению. Он говорит, что им так завладели женщины, что он стал носить кофточку (ему мама сшила) и стал говорить «я пила, я ела». Стахович тоже гостил тут, и очень понравился Фетам. В пятницу мы все разъехались. Стахович по делам уехал на два дня, завтра возвратится, Феты уехали к себе на Плющиху, а мы с Машей — в Пирогово. Выехали все вместе до Ясенков. Там нам пришлось ждать, и Фет говорил нам стихи Пушкина «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать» и так растрогался под конец, что расплакался. Я в первый раз тогда увидала в нем поэта, увидала, как он может чувствовать красоту и умиляться ею. Как это дорого в человеке, и как это редко бывает! Я большей частью видала это в стариках, и не потому что они стары, а потому, вероятно, что молодежи я не встречала живой: это все ходячие мертвецы те, которых я знаю. Старости в этом нет, кто любил прекрасное, кто вдохновлялся, умилялся, тот так же будет вдохновляться и плакать перед красотой, когда ему будет сто лет. Как Ге, который, когда рисует, сидит далеко от своего рисунка, глаза его улыбаются, торчат его белые волосы, и он кричит во всю глотку: «Voila un tableau!»[160] Он — один из редких художников, в произведениях которого видно вдохновение. Форма иногда немного груба и не отделана, но это оттого, что он перестал хорошо видеть, а содержание в его вещах всегда удивительно сильно и трогательно. Когда он развесил свои эскизы углем (иллюстрации к Евангелию) и рассказывал нам смысл их, то что-то мне подступило к горлу. Мне плакать хотелось от восторга и даже казалось, что слезы — это мало слишком, что есть какое-то высшее выражение своего умиления и восторга не словами и не слезами. Так же я чувствовала, когда читала «Чем люди живы», когда в университете читали «Много ли человеку земли нужно», когда я целый день провела в Третьяковской галерее перед «Христом в пустыне» Крамского и каждый раз, как я читаю или вижу что-нибудь прекрасное.

Дедушка Ге пишет мне письма и дает мне советы насчет того, как мне учиться живописи 12. Он так серьезно относится к моему учению, что как будто обязывает и меня смотреть на это так же серьезно. Я изучаю теперь перспективу и восхищаюсь тем, как это хорошо придумано и как просто. Учебник мой довольно глуп тем, что, не объясняя, показывает мне самые удивительные вещи.

Рисую довольно много и желаю рисовать в сто раз больше. Только бы здоровье было хорошо. А то часто у меня бывают мигрени, головокружение и тошнота от малокровия, и тогда я теряю всякую энергию и несчастна.

Я нарисовала тетю Таню углем, и все очень хвалили, и тетя Таня пишет, что дядя Саша повесил рисунок в рамке к себе в кабинет. Я очень горда. Что же я ничего не пишу о Пирогове: там было удивительное событие. На другое утро нашего приезда является Трескин. Он, вероятно, от Фетов узнал, что мы поехали в Пирогово, и прискакал. Я с ним ни одного слова не сказала, и он говорил только с Машей нашей и с Верой Толстой. Он говорил, что так не кончится, что он убьет меня, вызовет Сережу на дуэль и всякий вздор, что всякое ребячество у него прошло, но что от этого еще хуже, и несколько раз принимался плакать, и Маша, глядя на него, тоже ревела. Ужасно постыдная для меня история, но себя тем утешаю, что если бы не я, то кто-нибудь другой привел бы его в такое состояние.

Я себе дала слово, после истории с Юрием, что буду осторожна.

И вот опять такая же история, но уже теперь наверное ничего подобного не будет. Я не понимаю, как могут меня любить люди, которых я не люблю, и — наоборот: как люди, которых я люблю, могут не любить меня? Как, однако, я невыносимо самоуверенна!

Я сейчас, подумавши, не нашла ни одного человека, который бы меня не любил, когда я его любила. Может быть потому, что я раз только любила, и то это было очень по-детски и поверхностно. Но все-таки это была — настоящая любовь, и что хорошо в ней было, это что она была необыкновенно чиста и молода. Я думаю, я теперь не могла бы так любить. Да и не надо.

Я думала сегодня о том, что мне не надо желать замуж выходить, а надо работать над живописью, чтобы дойти до чего-нибудь порядочного.

Я помню, Суриков раз сказал мне: «Искусство ревниво». И это — правда. Только возможно всей отдаться ему, иначе ничего не выйдет.

Ге пишет мне, что у меня — большие способности, но что без любви к делу ничего сделать нельзя. Но и любовь эта во мне есть, хотя бывают минуты, когда я отчаиваюсь и на некоторое время все кидаю и чувствую, что я совершенно освободилась от всякого желания работать. Но постом с новой силой меня захватывает это желание работать.

Странно, что, ничего не делая, не рисуя, все-таки идешь вперед, потому что такая сильная привычка наблюдать и запоминать, что она не может прекратиться.

6 октября.

Вчера читала в дневнике Ольги Озмидовой, который она присылала папа, что она решила никогда никого не осуждать13. Как это хорошо. Это первое правило должно быть для того, кто хочет совершенствоваться; потом, никогда ни на кого не сердиться, не делать другим того, что не желал бы, чтобы тебе делали, не лгать и т. д. А не признавать денег, не позволять другим работать на себя, — это входит в область политической экономии, и это не довольно ясно, чтобы признать это несомненным.

Ездили сегодня верхом: Маша, Миша и я, а Андрюша с Васей-собашником в плетушке. Дождь моросил, но было тепло. Я ехала в одной амазонке. Мы сделали тур мимо Горелой Поляны на шоссе и мимо границы домой. Думали Стаховичей увидать, но они опять сегодня не приехали. Они, то есть Зося с отцом и Михаилом Александровичем, должны приехать на этих днях. Я Зосю очень желаю видеть. Вот одна из редких молодых и живых людей. Брат ее тоже, но он мне часто кажется не совсем искренним.

6 часов вечера того же дня.

Ушла сверху от музыки Сережи. Он играет Бетховена, а я стала читать отрывок из «Войны и мира» и почувствовала себя ужасно нервной. Вообще я стала часто чувствовать, что нервы будто оголяются и ужасно делаются чувствительными. Сердце без всякой причины вдруг вздрогнет, вдруг что-нибудь так меня умилит, что плакать хочется.

Папа за обедом все ел с Мишкой из одной тарелки, и после обеда Андрюша и Миша одни свели его в гостиную. Он все плохо по ночам спит. Мама ему разогревает суп, и он его ест каждую ночь. Мама в хорошем духе, как всегда она бывает, когда у нее какая-нибудь забота на руках. Папа совершенно справедливо это заметил, говоря, что, когда все в доме вырастут, ей надо будет заказать гуттаперчевую куклу, у которой был бы вечный понос 14.

Папа сейчас присылал малышей спрашивать у нас, чтобы мы сказали три своих желания. Я немедленно ответила: «Хорошо рисовать, иметь большую комнату и хорошего мужа». Маша ничего не ответила. Но я забыла, что последнее желание исключает два первых: хороший муж будет мешать заниматься и займет мою большую комнату. Папа сказал, что у него только два желания: чтобы он всех любил и чтобы его все любили. Мишка на это сказал, что его и так все любят. Но он так мило и трогательно это сказал, что умилил папа и всех нас. Славный Мишка! Он и Саша очень мне милы, и часто утешают меня, но и мешают. Саша сегодня просидела долго у меня в комнате, и я не прогнала ее потому, что, как всегда в таких случаях, рассудила, что ее огорчение важнее, чем то, что я пропущу час или два занятий. Как дедушка Ге говорит: «человек важнее всего на свете», потому и Саша важнее, чем моя перспектива.

7 октября.

Получила от Ильи письмо восторженное. Он был у Философовых, и они говорили о том, когда. Она говорит: через два года, а он хочет поскорее. Я этого желаю для Ильи: он наверное будет хороший семьянин, но и страшно. Молоды очень: 20 и 17 лет.

12 октября.

Встала в 6 часов сегодня, чтобы проводить Стаховичей — отца, Зосю и Михаила Александровича. Они прогостили здесь три дня. В это же время были Бобринский и Чертков. Сумбур и шум были страшные эти дни, шумно было очень, но мне не было очень весело. Стаховичи подавляюще на меня действуют: мне все кажется, что веселье их искусственное, и что они всю жизнь стараются роль играть. Бобринский же — премилый и добрый 22-летний ребенок, ревущий от смеха при каждой остроте, очень простой, практичный, обросший волосами малый. Говорит по-английски отлично, а по-русски с акцентом. Чертков удивительно светел и спокойно весел, но вида жениха совсем не имеет. Я не знаю, жалеть ли его или любоваться им. Так странно он смотрит на свою женитьбу. Он едет, чтобы немедленно жениться, но вместе с тем говорит, что он об этом мало думает, что, может быть, это не случится, и что он не будет тогда несчастлив. Я понимаю его точку зрения, но не могу согласиться с ней. Он нашел себе жену своих убеждений, своей веры и любящую его, и так как он находит, что ему нужно жениться для того, чтобы иметь детей и чтобы жена помогала ему в его деле, то он и решил, хотя не любя ее, взять ее себе в жены. Надеюсь, что это выйдет хорошо, но я боюсь, что это может выйти несчастливо. Какой он хороший и какой глубоко убежденный человек!

13 октября.

Вот письмо, которое папа написал сегодня Илье: «Получили твое письмо к Тане, милый друг Илья; я вижу, что ты идешь все вперед к той же цели, которая поставилась тебе, и захотелось мне написать тебе и ей (потому что ты, верно, ей все говоришь), что я думаю об этом. А думаю я об этом много и с радостью и страхом вместе.

Думаю я вот что: жениться, чтобы веселей было жить, никогда не удастся. Поставить своей главной, заменяющей все другое целью женитьбу — соединение с тем, кого любишь, — есть большая ошибка, и очевидная, если вдумаешься. Цель — женитьба. Ну, женились, а потом что? Если цели жизни другой не было до женитьбы, то потом, вдвоем, ужасно трудно, почти невозможно найти ее. Даже наверное, если не было общей цели до женитьбы, потом уж ни за что не сойдешься, а всегда разойдешься. Женитьба только тогда дает счастье, когда цель одна, — люди встретились по дороге и говорят: „Давай пойдем вместе“. „Давай“, — и подают друг другу руку, а не тогда, когда они, притянутые друг к другу, оба свернули с дороги. ‹…›[161] Все это потому, что одинаково ложное понятие, разделяемое многими, то, что жизнь есть юдоль плача, как и то понятие, разделяемое огромным большинством понятие, к которому и молодость, и здоровье, и богатство тебя склоняют, что жизнь есть место увеселения. Жизнь есть место служения, при котором приходится переносить иногда и много тяжелого, но чаще испытывать очень много радостей. Только радости-то настоящие могут быть только тогда, когда люди сами понимают свою жизнь, как служение: имеют определенную, вне себя, своего личного счастия, цель жизни.

Обыкновенно женящиеся люди совершенно забывают это. Так много предстоит радостных событий женитьбы, рождение детей, что кажется, эти события и составят самую жизнь, но это — опасный обман. Если родители проживут и нарожают детей, не имея цели жизни, то они отложат только вопрос о цели жизни и то наказание, которому подвергаются люди, живущие, не зная зачем, они только отложат это, а не избегут, потому что придется воспитывать, руководить детей, а руководить нечем. И тогда родители теряют свои человеческие свойства и счастье, сопряженное с ними, и делаются племенной скотиной.

Так вот я и говорю: людям, собирающимся жениться именно потому, что их жизнь кажется им полною, надо больше, чем когда-нибудь, думать и уяснить себе, во имя чего живет каждый из них. А чтобы уяснить себе это, надо думать, обдумать условия, в которых живешь, свое прошедшее, расценить в жизни все, что считаешь важным, что не важным, узнать, во что веришь, т. е. что считаешь всегдашней, несомненной истиной и чем будешь руководствоваться в жизни. И не только узнать, уяснить себе, но испытать на деле, провести или проводить в свою жизнь, потому что пока не делаешь того, во что веришь, сам не знаешь — веришь ли или нет. Веру твою я знаю, и вот эту веру или те стороны ее, которые выражаются в делах, тебе и надо больше, чем когда-нибудь, именно теперь уяснить себе, проводя ее в дело. Вера в том, что благо в том, чтобы любить людей и быть любимым ими. Для достижения же этого я знаю три деятельности, в которых я постоянно упражняюсь, в которых нельзя достаточно упражняться, и которые тебе теперь особенно нужны. Первое — чтобы быть в состоянии любить людей и быть любимым ими, надо приучать себя как можно меньше требовать от них (потому что, если я многого требую, и у меня много лишений, — я склоняюсь не любить, а упрекать) — тут много работы.

Второе — чтобы любить людей не словом, а делом, надо выучить себя делать полезное людям. Тут еще больше работы, особенно для тебя в твои годы, когда человеку свойственно учиться.

Третье — чтобы любить людей и быть любимыми ими, надо выучиться кротости, смирению и искусству переносить неприятных людей и неприятности; искусству всегда так обращаться с ними, чтобы не огорчить никого, а в случае невозможности не оскорбить никого, уметь выбирать наименьшее огорчение. И тут работы еще больше всего, и работа постоянная — от пробуждения до засыпания. И работа самая радостная, потому что день за днем радуешься на успех в ней и, кроме того, получаешь незаметную сначала, но очень радостную награду в любви людей.

Так вот, я советую тебе и вам обоим, как можно сердечнее и думать и жить, потому что только этими средствами вы узнаете, точно ли вы идете по одной дороге и вам хорошо подать друг другу руки или нет, и, вместе с тем, если вы искренни, то приготовьте себе будущее. Цель ваша в жизни должна быть не радость женитьбы, а то, чтобы своей жизнью внести в мир больше любви и правды. Женитьба же затем, чтобы помогать друг другу в достижении этой цели».‹…›15

Это письмо, по-моему, не только на случай женитьбы, но для всей жизни применимо. Но, по-моему, мало места оставлено для радости женитьбы, для любви мужчины к женщине, для радости иметь детей. Ведь что может быть важнее и радостнее произвести на свет человека, не только физически произвести его, но и морально сделать его воспитание и чувствовать, что он весь — свое собственное произведение?

Спать хочется, не буду сегодня писать дальше.

14 октября.

Сегодня снег идет, но тает, падая, так что земля вся еще черная. Встала я в 9 часов, рисовала Танюшу Цветкову акварелью, но удавалось плохо, и одну я изорвала. Позавтракали мы с Таней, потом мы с Машей пошли яблони обертывать притугами. Пришли часа в три, и до обеда я рисовала узор для одеяла, которое мы с Машей вяжем. Пообедали довольно тихо и очень одиноко, — такой вдруг стол маленький стал, — потом с малышами поплясали, с Машей повязали в зале, попели песни и пошли к себе заниматься. Я прошла несколько параграфов перспективы, а теперь 8 часов, и я пишу.

Вчера ходили к Анке на деревню; когда мы пришли, они обедали — она, муж ее и его бабушка. Такие они трогательные: ей 16 лет, а ему 18, и женились они по любви: уж год тому назад они друг друга выбрали и вот повенчались. Минутами мне завидно бывает, когда я вижу девушек, выходящих замуж, а минутами, напротив, я, глядя на женитьбу других, чувствую свою свободу и радуюсь ей.

Черткова свадьба ужасную грусть на меня навела: я почувствовала свое одиночество и пожалела, отчего вместо Дидерихс не я? Отчего не на мою долю пало быть женой такого чудного человека? Я слишком дурна для этого, я не могла бы жить так, как он хотел бы: слишком я легко поддаюсь всяким соблазнам, слишком я ленива, слишком люблю себя и свое негодное тело. А все-таки, даже не любя его, мне больно сердцу каждый раз, как я думаю, что я могла бы быть на месте Анны Константиновны. Может быть, это только гадкое чувство зависти, — тужить о чем-нибудь именно тогда, когда нет возможности, чтобы оно мне принадлежало. Вот сейчас мне кажется, что ничего бы мне не нужно — ни платья, ни обстановки роскошной, что я могла бы жить без денег и все делать на себя сама и только чувствовать, что я живу по правде и хорошо, и с человеком, который верит тверже меня и который помогал бы мне. Но это вздор — мечтать об этом. Надо так себя поставить, чтобы ни о чем нельзя было жалеть, чтобы все счастье сосредоточивалось в своей любви к ближним и, любя людей, ничего не должно огорчать, потому что все остальное есть любовь к себе, которая дает несчастья. Я чувствую, как я должна бы жить, но ужасно далека от этого, и потому последнее время я очень уныла, и меня все упрекают в том, что я молчалива и ничем не интересуюсь.

Это мне говорили Стаховичи, и это правда. Это оттого, что у меня с ними нет ни одного общего интереса. Я люблю живопись, т. е. искусство больше всего, но не могу о нем рассуждать по-салонному, а Стаховичи — о чем бы они ни говорили — обо всем говорят по-салонному и стараясь наговорить побольше складных фраз. Они очень любят разговоры, а я их ненавижу, т. е. разговоры для разговоров, и избегаю их. Как я не люблю таких гостей, которых надо занимать разговором! Мне за слово обидно, что оно по-пустому употребляется и только для развлечения. У мужиков, например, когда придут гости, то они сейчас же входят в жизнь своих хозяев, работают с ними, и каждый гость — помощь хозяину. А у нас каждый гость отрывает нас от дела и дает лишнюю работу нашим слугам. Я уже Зосю посадила позировать мне, чтобы даром времени не терять. Вышло, по-моему, плохо, но папа хвалит и говорит, что никакой разницы нет с Маковским. Зося просила прислать его ей, когда высохнет, и хотя мне не хочется показывать такой плохой вещи, но потому именно и пошлю, чтобы не поощрять глупого самолюбия.

Бирюков написал папа, что двое петербургских гусар, один — князь Хилков, другой — забыла как, прочли «Ма religion»[162] и так полюбили учение папа, что отдали всю землю мужикам, вышли в отставку и будут жить своим трудом на трех десятинах, которые они себе оставили 16.

Меня часто упрекают в том, что я ничего не делаю. Я думаю, что трудно что-нибудь последовательно делать, когда хочешь жить для других и не хочешь никого огорчать. Например, Сашка, меня увидит и просит с ней посидеть; если я уйду — она ревет. Я думаю, что важнее, чтобы она не ревела, чем чтобы я выучила главу перспективы. И тысячи вещей в этом роде. Я не говорю о себе. Это правда, что я ленива и живу далеко не так, чтобы никого не огорчать. Но человек, желающий жить так, не может иметь никакого определенного занятия, а должен жить, следя за тем, кому он больше всех нужен, и помогать тому.

25 октября.

Мне плакать хочется. Папа играет вальсы и, конечно, не подозревает того, что разворотил мою душу воспоминаниями, которые вдруг нахлынули при знакомых звуках вальса.

Мне вспомнился Ваничка, и ужасно стало его жалко. Жалко, что я потеряла его, и, главное, жалко то, что уже теперь его больше нет таким, каким он был тогда. Он с каждым годом портился, и теперь я воображаю, что два года в Петербурге с ним сделали. Что-то в нем было очень хорошее, простое, сердечное, и в его отношении ко мне было что-то осторожное, нежное и почтительное. Особенно вначале. И, подумать, что его уже нет и никогда больше такого не будет, каким он был тогда. И я тоже не буду. Я теперь разумнее, добрее и спокойнее, чем тогда была, но тогда была молодость; трудно определить, в чем она состояла, но она так и чувствовалась, свежесть и чистота, которых теперь уже меньше.

Эти последние дни я чувствую сильный прилив жизни; хочется глубже войти в жизнь, чтобы она со всех сторон чувствовалась и радовала. Часто сердце вдруг без причины сожмется, точно как бывало, и хочется кого-нибудь любить, прощать, плакать. И жалко, что все это уже потрачено, и дурно потрачено.

Сегодня чудный морозный день. После трех дней флюса я в первый раз вышла. Снесла старику Николаю повару ведро с водой, — он насилу шел, — и по дороге думала, почему это так противно, что «барышня несет старику воду», и почему мне было бы стыдно встретить кого-нибудь в это время? Так и остался этот вопрос неразрешенным, но я решила, что это не должно меня останавливать делать то, что я считаю хорошим.

Сегодня вода на всех прудах так замерзла, что проруби топорами прорубают, и малыши катались на нижнем пруду на коньках. Я ходила на деревню и в несколько дворов входила. Народ все такой милый, веселый и на морозном воздухе поразительно красивый. Встаю я все это время часов в 8 и пишу разных баб и девок. Хочу сделать серию яснополянских типов и вместе с тем учусь рисовать фигуры. Вечером читаем «Miserables».[163] Как это хорошо! Сильно и — что важнее — сердечно 17.

Приехал Бутурлин Александр Сергеевич и на этом месте прервал мое писание. Приехал на колокольчиках, и удивительно красиво они звенели на зимнем воздухе и в тишине. Коляска ужасно гремела, потому что земля мерзлая и снегу нет.

26 октября. Воскресенье.

На днях я сказала папа, что я задумала комедию, которую, вероятно, никогда не напишу, на что он мне ответил, что он задумал драму и все эти дни пишет ее и сегодня кончил первое действие. Его вдохновило чтение Стаховича-отца, который отлично читал нам Островского. Папа был очень умилен и растроган этим чтением, и оно-то навело его на мысль написать драму, тем более что материал для нее у него давно был, и, как он говорит, ему вся эта история представляется в драматической форме 18.

Бутурлин еще здесь, и сегодня папа с ним добрался до Файнерман и назад, но еще хромает.

Я же все бездельничаю, особенно эти два последние дня, и думаю, что это потому, что набралось так много дела. Мне надо написать образ, который я обещала акушерке мама и за которым она сегодня присылала, надо докончить два этюда, кончить шить рубашку Агафье Михайловне и ответить, по крайней мере, на десять писем, а именно (запишу, чтобы по этой тетради потом справиться): княгине Урусовой о здоровье папа, Мэри Урусовой, miss Lake, miss Gibson, Вере Толстой, Вере Шидловской, Маше Кузминской, нашим мальчикам. Зосе Стахович послать ее портрет и написать, и еще несколько не очень обязательных писем.

Впрочем, еще тете Маше Толстой и Лизе Олсуфьевой тоже необходимо немедленно ответить.

Завтра непременно рано встану. Сегодня совершенно неожиданно для себя, потому что вчера легли рано, проспала до 11-ти часов и ужасно боюсь опять впасть в старую дурную привычку.

Мне сегодня весело: я большую часть дня провела на дворе; такой морозец славный, и народ милый на деревне, да и тужить не об чем. Прощайте, спать хочу.

Впрочем, нет, вот что еще мне хочется написать: сегодня был разговор у мама с Бутурлиным о том, как папа осуждают за то, что он, написавши, что отрицает собственность, живет в роскоши. Он получает бесчисленное количество бранных писем за это и, вместе с тем, писем с требованием денег. Кругом он рассчитывал, что у него просят тысячи полторы каждый день. Мне ужасно за него бывает обидно, тем более что мне кажется ясным то, чем он руководствуется в жизни.

31 октября. Пятница.

В прошлый раз, как я писала, я много хотела сказать по поводу того, как мне ясно то, что папа совсем последователен в своей жизни, и его жизнь совсем не идет вразрез с его убеждениями и словами. Но мне так мучительно спать захотелось, что я не могла продолжать писать, и сегодня чувствую себя такой глупой, что ничего не в состоянии писать. У меня мигрень, и m-me Seuron говорит, что c'est une maladie de vieilles filles.[164] Вчера вечером легла я поздно-препоздно, все сидела в людской и смотрела, как Михайло портной и его ученик Серега шили мне безрукавку. Глядя на них и особенно на сонного, шьющего маленькими руками Серегу, мне стало ужасно неприятно и стыдно, что эти два человека сидят до поздней ночи и шьют мне совершенно, в сущности, ненужную вещь. Деньги, которые я дам им, не могут искупить того, что два человека целый день гнулись и работали для меня, тогда как я ничего не сделала им. Я вспомнила то, что папа говорит, что деньги — это насилие, и я думаю, что я предпочла бы, чтобы они с охотой задаром работали бы на меня, чем с чувством, что они обязаны из-за хлеба это делать. Михайло просил 30 к. за работу плисовой безрукавки на подкладке, вся обшитая тесьмой. Это удивительно дешево. Я дала ему 50, и мальчику, когда он пошел за мной дверь запирать, сунула потихоньку, чтобы хозяин не видал, гривенник. Только денег у меня и было. Я часто жалуюсь, что у меня нет денег, и все хотела бы зарабатывать хоть немного, но не знаю, каким путем. Может быть, в Москве поищу уроков рисования. И не только для денег, но это отличная манера себя проверить и самой учиться.

Последнее время мне ужасно некогда, и я оттого несколько дней не писала в эту тетрадь. Пишу образ, который писать очень трудно, потому что я не знаю манеры писать образа и боюсь слишком грубо и реально написать. Он почти кончен. Потом переписываю вновь поправленную папа «Бабью долю» 19, и за этими двумя делами и за корректурами проходит все время, а мои самые интересные дела — перспектива и писание с натуры — совсем заброшены в последнее время. Посетители и прогулки тоже берут много времени. Моя комната сделалась излюбленным местом во время рекреации малышей, и Сашка часто ходит. Идет и с половины лестницы кричит: «Татьяна Львовна, я к вам иду!» И бабы, и девки кое-какие ходят ко мне. Сегодня была Таня Цветкова и ее тетка Авдотья. Я их чаем поила, а они нам пели песни. И хорошо как, просто чудо! Откуда у них это удивительное музыкальное чутье? И эта чудная манера вторить? Я перенимала, перенимала у них, но вижу, что далеко еще до настоящего. В людской тоже оживление сегодня утром было. Андриан и Павел деменский играли на гармонии, пили чай и напоследок веселились. Их берут в солдаты.

Вчера мы ездили верхом: Маша, Миша и я. И два случая неблагополучных вышли у нас. Только что выехали на гумно, на рыси оборвалась у меня уздечка. Я на рыси же соскочила с лошади, повела ее домой, переменила уздечку, и поехали мы дальше. После купального моста мы сговорились до поворота скакать. Я поскакала впереди, как только могла лошадь — скоро. Вдруг слышу жалобный голос: «Остановитесь, я на шее сижу!» Повернулась я, вижу — Мишка чуть ли не на ушах у своей лошади сидит, а она все скачет и только головой поматывает. Я не могу сразу лошади остановить, а он все пищит: «Что мне делать? Я на шее сижу!» — «Слезай!» — я ему кричу. Он и соскочил. Мы остановили своих лошадей, Маша слезла, чтобы Мишу подсадить, и поехали мы дальше и до дому доехали благополучно.

Мишка очень мил, и папа его ужасно любит. По вечерам папа рассказывает двум малышам «The old Curiosity shop»,[165] а днем он все пишет свою драму. Я не читала еще ее.

Вчера был у нас в девичьей экономо-политический разговор на следующую тему: почему так много голых, когда так много наготовленных ситцев и всяких товаров, и почему у помещиков хлеб преет в амбарах, дожидаясь цен, и столько голодных? Мы не могли нашими слабыми умами этого рассудить, и я папа за обедом рассказывала про это. Он говорит, что это происходит оттого, что нет любви между людьми. Хотя мне это сначала показалось слишком просто, не довольно как-то научно, я потом увидала, что это сущая правда. Доказательством он привел штундистов, которые живут общинами, помогая и поддерживая друг друга, и у них всегда всего вдоволь, и никогда бедности нет. Еще маленький пример: у нас на деревне Игнат загораживал свой огород, тогда как рядом с его огородом еще три чужие. Папа и говорит, что если бы они сговорились вместе огородить сразу все четыре огорода, то каждому было бы гораздо легче, чем отдельно огораживать каждый огород. Да вот еще пример: не деление семьи, живущие согласно, и богаты, и сыты, и одеты, а как разделились, все обеднеют.

4 ноября.

Приехали Вера Шидловская, Сережа и Илья из Москвы и помешали мне писать.

21 ноября. Пятница.

Сижу одна в своей комнате внизу. Страшный ветер так и гудит и ударяет в мои окна, но мне совсем не страшно. В доме только папа и Маша наверху, а Татьяна и няня внизу. Мама и малыши уехали сегодня утром, и, чтобы не было слишком много суеты при переезде для папа, мы остались на два дня здесь. Мама ездила в Ялту проститься с бабушкой, которую застала и которая при ней умерла20. Вера Шидловская прожила здесь недели две, и в день ее отъезда приехала Вера Толстая, которая вчера только уехала.

Мы все это последнее время были очень заняты, и потому осталось очень приятное воспоминание о проведенной здесь осени. Папа написал драму, и сегодня мы с Машей кончили в четвертый раз ее переписывать. Потом папа вздумал издать календарь с пословицами. Он увидал у Маши стенной английский календарь с пословицей на каждый день, и ему пришло в голову таким образом поместить пословицы, которые он собирал, отмечал у Даля и очень любит.

Мы целыми днями, — папа, Маша, я и Вера Шидловская, которая очень рада была хоть какой-нибудь умственной работе, — подбирали по две поясняющие друг друга пословицы, а по воскресеньям подходящий евангельский текст, кто святцы вписывал, и дня в четыре написали все и послали Сытину печатать21. У меня, кроме этих работ, была моя художественная работа: я за это время написала шесть этюдов с здешних баб, которые мне довольно удались.

Боже мой! как я боюсь московской жизни. Хотя мне теперь стало гораздо более безразлично, чем прежде, где жить, и, хотя я думаю, что для мальчиков нужно общение с папа, все-таки мне очень не хочется ехать в Москву, и я боюсь попасть в старую колею: вставание в 12 часов, поездки на Кузнецкий за покупками и вечером винт или пустая болтовня с пустыми людьми. Из них я исключаю, особенно теперь, Веру Толстую. Она за последнее время много думала, и думала одинаково со мной. Ей трудно жить, бедной, но вместе с тем, я думаю, ей радостно то, что она чувствует себя на настоящей дороге. Трудно ей потому, что ей тяжело видеть своего отца в вечной вражде с мужиками, которой не может не быть при ведении хозяйства, свою мать, мечтающую о 200 тысячах, тяжело потому, что она видит, что не в этом счастье, и одна это видит. Но и одна она имеет влияние и на мать свою и на сестер. Все согласились отпустить горничную и самим убирать свои комнаты и делаются менее требовательными и добрее. Молодец Вера! Вот у кого слова и действия не расходятся. Она решила все, что она носит, шить самой, и делает это и вообще делает на себя и на других все, что только ей можно, не огорчая родителей.

Сегодня я ходила гулять одна и все думала о том, как надо жить. И мне представилось, что совсем не так страшно прямо взглянуть на жизнь, как мне это прежде казалось. Прежде я думала, что, придя к известным убеждениям, надо что-то необыкновенное предпринять: все раздать, пойти жить непременно в избу, никогда не дотронуться до копейки денег. А теперь я вижу, что этого со всем не нужно, а надо видеть, что хорошо и что дурно, и жить там, где меня судьба поставила, как можно лучше и как можно менее огорчая других и как можно больше делая для них. Я где-то в своем дневнике спорила сама с собой, что нужно нам или нет делать деревенские работы? Не все ли равно — деревенские или какие-нибудь другие, лишь бы работа моя была нужна другим, или по крайней мере не мешала бы другим, как живопись, музыка и т. п. К чему я тоже пришла, это что никакой системы и распределения жизни быть не может, а надо каждую минуту жить так, как лучше, и делать то, что другим от меня нужно. Я с радостью вижу, что мое воспитание начинает делаться, и что мне все легче и радостнее жить на свете. Мое чувство страха к смерти папа тоже вылечил немного, доказав мне, что в сущности никакой смерти нет. «Если, говорит, — тебе твоего тела жалко, то наверное каждая частица его пойдет в дело и ни одна не пропадет». Дух тоже не умрет.

Всякое слово оставит след в остающихся душах, даже мои личные черты не пропадут, если не в моих детях, то в племянниках, братьях они отразятся, и только разве мое сознание пропадет, т. е. сознание моей личности, как Тани Толстой. Папа все это нам говорил в один вечер, когда по случаю болезни и смерти бабушки на нас всех нашла жуткость и страх перед всеми предстоящими смертями. Еще он нас тем утешал, что говорил, что никакая смерть не может отнять у нас то, что есть самого дорогого на свете — отношений с людьми и любви к ним. И не любви к отдельным избранным людям, а ко всем без исключения. К этому я тоже становлюсь ближе, но, боже мой, как еще далека oт того, как следует любить всех.

Мне делается немножко жутко от этого страшного ветра, и я ложусь спать. Снега нет еще на земле, и мороза нет. Градуса три тепла и буря.

22 ноября. Суббота. 12-й час ночи.

Последний день мы провели в Ясной. Встала поздно. Пришла Таня Цветкова, поучилась с Машей. Я в это время убрала свои вещи в сундук. Потом пошли мы на деревню прощаться со всеми. Марфа Кубарева даже расплакалась, прощаясь с нами. Таня вернулась с нами и обедала с нами. Чтобы не заставлять Татьяну-горничную служить Таньке, мы сами служили за обедом и потом сами перемыли посуду. После обеда Маша читала Тане «Брат на брата» 22, папа занимался, а я читала про себя. Пили чай здесь в моей комнате. Агафья Михайловна, Таня, Татьяна, Васька, Марья Афанасьевна — все напились тоже чаю, кто в нашей же комнате, кто рядом в девичьей. Так это все было весело и просто. Одно жалко — это что все члены нашего семейства не видят, что, если бы всегда так, жить было бы хорошо, и пошло бы все лучше и лучше, и все больше и больше мы бы освобождались от всех барских пут, которые мешают нам жить.

Все думала о мама сегодня, и мне ее ужасно жалко. Она мучается, работает, чтобы доставать деньги, которые хотя мы и считаем, т. е. я, Илья и Маша, ненужными, а все-таки требуем в виде платья и всяких вещей, и ее постоянно раздражает это наше противоречие. Мне ужасно бывает грустно, что она так против всего хорошего, т. е. того, что папа считает хорошим, и что и есть хорошее, и так раздражается против всех, кто старается изменить свою жизнь к лучшему.

Нет, все это слишком сильно. А что есть, это что она не любит идеалов папа, и я чувствую, что ее постоянно сердит то, что есть люди, которые хотят жить хорошо и не так, как она считает хорошим. Впрочем, я пишу чепуху: я падаю от усталости и чувствую, что выходит похоже на осуждение там, где я чувствую только любовь, нежность и жалость. Ложусь спать. Таня уже разделась и легла. Я ее кликнула ночевать со мной, потому что видела, что ей этого хотелось, и потому что вчера всю ночь не спала крепко от страха. Потому-то я сегодня устала, а не от работы какой-нибудь: я ничего целый день не делала. Завтра утром едем в Москву.

27 ноября 1886. Москва. Хамовники.

Вот пятый день, как мы здесь. И очень здесь гадко. И у меня неперестающее чувство, что я в чем-то провинилась, что что-то стыдно, что надо как-то устроить свою жизнь, чтобы все пошло хорошо. Хочу поступить в Школу, но папа говорит, что это не нужно, говорит, что это похоже на то, если бы мертвеца стали поддерживать со всех сторон и он бы стоял, только пока его держат. А как пустили, так он опять падает на пол, и что так же я свою жизнь поддерживаю. Но он это сказал хоть и красиво, но несправедливо. Я хочу учиться живописи, я люблю это дело и думаю, что лучше выучусь ему в Школе, чем дома.

Ездила сегодня за покупками, больше для Маши, чем для себя, и ужасно мне было противно, но вместе с тем было и приятно заказывать себе красивые башмаки и платье. Удивительно, как трудно отделаться от этого желания нарядить себя и свою комнату, и как здесь все устроено, чтобы поощрять к этому. В нынешнем году я не видала ни одного нищего. Даже этот живой упрек отстранен от нас для того, чтобы даже нельзя было вспомнить, что есть люди, которым нечем покрыться и есть нечего.

Вчера я встала в 9 часов. Тоже и вчера ездила за покупками, потом была у Философовых, чтобы спросить, примут ли меня в Школу, посидела у них, поговорила с Софьей Алексеевной об Илье с Соней. Хотя она полна старых предрассудков, все-таки она очень умная и добрая и свободнее в своих взглядах, чем очень многие. Потом я привезла Соню к нам домой, она обедала и уехала рано вечером. Она очень выиграла — стала тише, серьезнее и, как говорит ее мать, добрее. Вечером приехала тетя В. А. Шидловская со своими тремя дочерьми и Верочкой Северцевой, Лиза Оболенская с мужем были, Лиза Олсуфьева с Матильдой Павловной обедали, и я с ужасом увидала, что опять пошла эта неперестающая оргия, как говорит папа. Веры Толстой, одной умной девушки, которую мне хочется видеть, я не видала еще, но пойду сегодня вечером.

Начала сегодня портрет Андрюши.

2 декабря.

Сегодня было событие. Вчера вечером, когда я уже спала, у мама с Ильей произошла ссора. Илья страшно разозлился и убежал из дома. Сегодня утром, не зная ничего, я сходила с Машей и Верой Шидловской к дантисту, который отпустил нас только в третьем часу. Пришедши домой, я узнала эту историю. После обеда Сережа и Лева пошли искать его. Сережа напал на его след в «Молдавии». Он там был в пятом часу утра. Цыганки приняли в нем большое участие, крестили его, уговаривали идти домой и предлагали денег (с ним не было ни копейки). Но дальше они не могли сказать про него ничего. Потом Лева пришел и рассказал, что видел его у Трескина в гостинице. Привел оттуда же и Орлова. Немного с ним потолковали, потом я решила пойти с Верой, Вячеславом, которые в это время были у нас, и с Орловым и вызвать Илью и постараться привести его в чувство. Ночь темная и отвратительно мокрая. Дошлепали мы до гостиницы. Я послала Орлова позвать Илью ко мне. Мы остановились в передней. Пришел Илья сконфуженный, но еще раздраженный. Я сказала, что не пришла звать его домой, а просто повидаться с ним, и сказала ему, что я о нем думала, и советовала виниться. Говорила, что если бы не с чем было бороться, то не было бы ничего трудного никогда не раздражаться, и что он должен все старое забыть и начать снова и с добротой ко всем относиться. И многое я ему говорила и думала, что все это я говорю, а сама четверти не исполняю. Когда я хотела уйти, он все меня удерживал, потом надел пальто и сказал, что проводит меня до Веры, потом до Смоленского бульвара, так и дошел до дому. Я ужасно была рада и горда тем, что смягчила и привела его, но дома меня мало похвалили за это, чему я сначала огорчилась. А потом сейчас же была очень рада, потому что надо привыкать делать то, что нужно, без всякой награды. Он сидел все в своей комнате и попросил мама прийти к нему. Она пришла, и они помирились23.

Сейчас мы отпили чай, спели с Машей наверху пироговскую «Яблоньку». Папа наслаждался, хвалил нас и с Сережей и Левой очень складно подлаживали. Погода стоит все отвратительная: оттепель, снег, и все еще на колесах ездят. Санный путь ни разу двух дней не продержался.

14 декабря. Воскресенье.

Мне «дюже гнусно», как говорит Аким 24, все это последнее время. Я ничего не делаю, хотя дела много, и болею печенью. Это знакомое, отвратительное, московское чувство тяжести, тошноты, сонливости, которое я так ненавижу, опять охватило меня. Не только у меня дела много, но вокруг и для меня работают человек десять. Три плотника вчера целый день работали над дверью, которую я велела проломить в стене. Татьяна и няня шьют драпировки в мою комнату, Варвара Петровна шьет платье, а я сижу и скучаю, потому что ничего не делаю. Я перечла тех, которые вокруг меня работают для меня, не считая сапожника, модистку, портниху, часовщика, того, кто мне кофточку шьет, скорняка, который ротонду чинил, перчаточника, золотых дел мастера, оптика, черепашечника и миллионы других, которые чинят и делают вещи для меня. И это — не считая тех людей, которые работают на наш дом, включая, конечно, меня, как лакеи, кучера, горничные и т. д. Видя все это, я не могу оставаться спокойной, но делаю только хуже: злюсь с утра до ночи и все-таки ничего не делаю. Я оправдываю себя тем, что я больна, но это слабое оправдание. Рисую я мало: портрет Андрюши пишу, когда он свободен от уроков, и два раза рисовала у Самариных вечером костюмы.

Стала любить видеть народ и только тогда не злюсь, когда у Беклемишевых, Кити Салтыковой, у Самариных и т. д. У более близких — у двух Вер — я распускаюсь, и меня берет сонливость, уныние, и я ни говорить, ни двигаться не могу.

Илья и Сережа в Ясной. Илья бежал от того состояния духа, в котором я теперь, а Сережа там выбирается в непременные члены25.

Сегодня мы ездили на коньках кататься и, наконец, в санях. Вера Шидловская и я — в одних санях, Ольга и Вера Северцевы с Левой, Машей и Андрюшей в других. Кататься было очень хорошо, но народ противный.

Приехавши домой, узнала, что Всеволожские, брат с сестрой, были здесь и завтра будут обедать. Я им рада.

Мне все хочется уехать отсюда куда-нибудь в деревню, думала поехать с Верой Толстой к дяде Сереже, но, вероятно, поеду вместо этого к Олсуфьевым 1-го или 2-го января. Я себе часто повторяю слова папа, что от себя никуда не убежишь, и что везде жить можно, и везде надо жить одинаково хорошо, но я еще слишком слаба, чтобы обстановка на меня не действовала.

Я должна часто казаться фальшивой: я осуждаю в других многое, что сама делаю. Например, я презираю людей, которые заняты отделкой своих комнат, своей особы, а сама это делаю. И я часто говорю одно, а делаю другое, и сама бы считала такого человека, как я, пустым, если бы со стороны видела такого.

26 декабря.

Скверно, скверно! Я себя чувствую ужасно гадко, и хотя знаю, что не поможет, если я это буду писать, но не могу удержаться, чтобы этого не сделать. Тем более что, когда я в таком глупом, ленивом и вместе с тем беспокойном и печальном настроении, мне всегда хочется писать мой дневник. Я как будто пожалуюсь кому-нибудь на свою судьбу, и это займет мое время. Хотя у меня дела много, я делать ничего не могу, и так как — праздники, мне сначала казалось, что я обязана веселиться. Сегодня я поняла, что это обходимо, и утром ходила к Толстым и начала писать портрет дяди Сережи. Как всегда, начало у меня вышло хорошо; как бы дальше не испортить. Я там обедала и, пришедши домой, нашла у нас пропасть гостей: Берсы супруги, Соллогуб, Чертковы, которые живут у нас26, но никого из них я не была рада видеть. Как-то ужасно чужды и далеки мне все в последнее время. После обеда (Стахович-отец тоже обедал) пришел Сухотин, потом Оболенский, Варенька с детьми, О. Ф. Кошелева и пр. Соллогуб показывал пропасть своих рисунков. Удивительно хорошо сделаны некоторые из них, и мне опять стало ужасно жаль, что я не учусь, и захотелось рисовать и учиться рисовать.

Я в первый раз видела жену Черткова, и, хотя она мне очень нравится, мы как-то не сошлись с ней. Она очень подружилась с Машей, и это как будто исключает возможность ее дружбы со мной. Тем более что мне досадно смотреть, как Маша (как всегда к новому лицу) подслуживается ей, поддакивает и чем-то прикидывается, чтобы ей понравиться. Я стала ужасно зла последнее время, и меня самое потом удивляет и пристыжает то, что я могла о таких пустяках злиться, но в то время я не могу остановиться. Вот сейчас: мне девушка не открыла постели, и мне так и хочется ее разбранить за это. Эта привычка ужасно легко приобретается, и много зависит от того, чтобы переломить себя, тогда ее можно побороть. Очень в самой себе ковырять нехорошо, а не воспитывая себя, можно ужасно запуститься.

Получили сегодня приглашение на бал к Долгорукому, и мне захотелось опять этого пьянства лести, ухаживанья, и я почувствовала, как я привыкла к тому, чтобы мною восхищались и выражали мне это. Я отвыкну от этого! Это последнее время, единственное с 16-ти лет, что нет какого-нибудь вздыхателя a mes trousses,[166] и я со стыдом вижу, что этого мне недостает и что я готова себе вообразить такого в первом попавшемся, только чтобы не остаться без оного. Мне Татаринов представляется таким, мне досадно, что Сухотин перестал мне выражать свое одобрение, и я даже начала бы, пожалуй, опять Трескина морочить, если бы он мне попался. Но я отвыкну от этого! Конечно, ничего этого бы не осталось, если бы я полюбила кого-нибудь, или если бы я вышла замуж, но и теперь этого не должно быть.