"Дневник" - читать интересную книгу автора (Сухотина-Толстая Татьяна Львовна)1890Сейчас дедушка Ге сказал, показывая на меня пальцем: «Я мало встречал таких одаренных людей, как она. Такие громадные дарования и, если бы прибавить к ним любовь и накопление наблюдений, это вышло бы ужас что такое». А вместе с тем из меня ничего не выходит. Я иногда думаю, что это от недостатка поощрения. Вот дедушка сказал такие слова, и у меня сейчас же дух поднялся и хочется что-нибудь делать. Хочется что-нибудь делать для людей, отчасти потому, что считаешь, что обязана все свои силы отдавать другим, а отчасти и из тщеславия, которое с годами растет во мне. Ге привез сюда свою картину «Христос перед Пилатом», которая теперь и стоит у нас в зале. Папа очень ценит ее и хлопочет о том, чтобы она была послана в Америку и хорошо принята там, и для этого мы с ним пишем многим своим знакомым в разные города Соединенных Штатов1. Я ее больше люблю после того, как сжилась с ней. Раз даже, стоя с Ге перед ней и говоря о Христе, мне представилось, что он живой, и я не удивилась этому, а, глядя ему в глаза, поняла его. Как мне мало времени думать и вообще жить духовно. Целый день, целый год и всю жизнь я — хозяйка дома, которая должна принимать гостей. Никогда не было такого страшного наплыва, как этой весной, и это так страшно тяжело, что минутами чувствуешь себя, как белый медведь в клетке: уйти некуда, успокоиться нельзя, и поэтому стараешься забыться в постоянном кружении в клетке. Иногда просто начинаешь метаться и желать хоть болезни, чтобы день пробыть одной и иметь право не говорить. Коли это мне так тяжело, каково же это для папа? Но он имеет более прав: он уходит к себе заниматься — и никто не смеет тревожить его. Сейчас я по-настоящему не имею права сидеть здесь, потому что наверху Володя Бибиков, тетя Маша, Ге и Мария Ивановна Абрамович, а мама уехала на Козловку встречать Страхова. Всякий раз, как мне приходится слышать слово «смирение» и вдуматься в него, — это для меня откровение. Все люди вообще, а я в особенности, так самоуверенны, так спокойны, что всякий раз, как слышишь о кротости и смирении, совсем новые чувства и мысли приходят в голову. Папа сегодня говорил, что единственная работа, которую человек должен делать, — это, сознав всю свою мерзость, стараться от нее избавиться. Но мерзость свою надо сознать совершенно искренно, не сознаваясь только в недостатках, которые считаются простительными (некоторые даже похвальными), а всю себя осудить без страха и жалости к себе. Сколько морали я пишу для себя, и как мало она меня совершенствует. Еще правило мне хочется себе усвоить это — не осуждать других. Всякое осуждение, которое произносишь…[176] Встала в десятом часу. Стахович и Страхов были у нас, так что мы сидели и пили кофе и разговаривали на крокете. Я Стаховича и его семью стала гораздо больше любить (или, скорее, ценить, потому что они не умеют даваться любить), чем прежде. Он хромой: вытянул связки на ноге, но мне его не жалко. Я не умею жалеть и не люблю жалких и больных людей. Он, Страхов, Сережа и мама с двумя малышами уехали с курьерским поездом. Сережа в Москву, чтобы готовиться быть земским начальником — поучиться у Львова и купить книг, а мама с малышами в Тулу — говеть. Я их проводила до конца деревни, пришла пешком домой и села за мою новую и очень интересную работу, которую папа мне дал. Она состоит в том, чтобы вести дневник всех получаемых писем, интересных газет, журналов и книг и по числам их вписывать в тетрадь. В три часа мы поехали купаться, и на купальне мы встретили Ругина с одним еще «темным». Вечером пришел еще Пастухов, да еще Рахманов вчера пришел, так что у папа собралась целая толпа «темных», что бывает (странное совпадение) всегда, как только мама уезжает из дому. Перед обедом читала Rod'a «Le sens de la vie»[177] и восхищалась его талантливостью и мучилась его пессимизмом. Так как он талантлив, то очень легко переносит читателя в свое настроение. А я чувствую, что его настроение не только ложное, но что грех ему поддаваться, а оспорить его недостает сил 2. В три часа Лева с Верой Толстой уехали верхами в Пирогово. С Верой я как-то мало виделась и у нас что-то плохо ладится общение, хотя ничего друг против друга не имеем. Она была большей частью с Элен, а мне это бывало скучно и досадно, потому что мне приходится всегда быть с гостями. Сегодня вечером мы ездили en famille[178] и с Иваном Александровичем в Овсянниково и я je me раmai[179] от восторга, что мы одни. Мы ездили в двух экипажах: Элен, Санька и я в гиге.[180] Иван Александрович, дядя Саша и две Кузминские девочки, Вася и наша Саша в телеге на Кавушке и Мальчике. Мы там собирали сливы, пили чай и очень были довольны своим незатейливым пикником. Одно, что плохо, это что я много ела; я чувствую, что cela abruti[181] Буду писать только то, что у нас происходит, потому что о моей внутренней жизни писать нечего, так как она уже давно потухла. Я не знаю, отчего это происходит, но с прошлой зимы у меня, кроме самых низменных, практических интересов, нет других. Мне иногда весело, иногда я умиляюсь, трогаюсь, даже чаще, чем бывало прежде, но такой серьезной, последовательной, внутренней работы уже больше нет, и я чувствую себя без якоря, без почвы под ногами и потому часто тоскую и чувствую себя одинокой. Дело у меня есть: Саша на моем попечении, но я не нахожу такого рвения, тех планов и мечтаний о ее воспитании, которых было столько. Мне иногда просто скучно с ней, и я чувствую, что отношусь небрежно к ее воспитанию. У меня другое дело — это писать дневник всех получаемых папа писем, но времени остается все-таки много, и я провожу его бесплодно и невесело. Только с наступлением осени немного дух поднялся. Вчера мы ходили, две Маши, Саша и я, на Козловку и брали Иноходку, оседланную дамским седлом. Меня Саша удивила. Я ее посадила на лошадь и повела лошадь в поводу, но она просила меня бросить повод. Я показала ей, как править лошадью, и оставила ее одну, и она от шоссе до Козловки совсем одна доехала, местами рысью. Сегодня я видела во сне Мишу Олсуфьева. Было необыкновенно приятно, но я будто его не видала, а только знала, что он у нас, и все приходили ко мне и я всякими хитростями расспрашивала у них про него. Многие хвалили его, и мне это было чудо как приятно. После этого я целый сегодняшний день думаю о нем и вспоминаю его. Мы сегодня сделали огромную прогулку верхом — Маша Кузминская, Андрюша, Бергер и я. Поехали на Козловку (Маша Кузминская получила письмо от Ивана). Оттуда лесом по шоссе, потом Горелой поляной мимо Тургеневской тяги, Засекой, мимо Самородного и Груманской дорогой домой. Моя Мирониха очень хорошо шла, хотя накануне была в Туле, но она молода и сильна, хотя тяжела для верха. Осень очень красива. Засека меня всегда радует, и сегодня я любовалась огромными дубами, светлыми полянками, красными листьями, папоротниками, упавшими, сгнившими и покрывшимися мхом деревьями. Вчера уехали башкирцы и оставили нам много кумысу, который мы распиваем с наслаждением. Пила кофе с папа, но ничего с ним не разговаривала. Он последнее время меня не любит3. Потом сидела и вязала. Саша ушла с Ваней гулять. После завтрака пошла к себе и зашла в кухню. Оказалось, что Петр Васильевич с вчерашних засидок пьян, и Кирилловна в отчаянии оттого, что такой трудный обед. Я ей наделала пельменьев и нашинковала фасоли. В это время пришла Маша с Соней Давыдовой, которая с отцом к нам приехала. Маша всегда спускает мне своих гостей, и в этот раз пошли мы (т. е. Маша Кузминская, Вера и я) с ней гулять, а Маша осталась дома под тем предлогом, что она утром ходила на Козловку. За обедом они сидели рядом и ни одного слова не проронили. Приезжал Илья с курьерским поездом за 1000 рублями взаймы в его экономию и сейчас после обеда уехал. Я его очень мало видела. Вечером Давыдовы уехали, а мы с Машей Кузминской пошли навстречу тарантасу, который отвозил Илью. Дошли до церкви, там встретили Бергера с лошадьми и отлично доехали домой на Миронихе и Спасенном. Вечер очень тихий; серп луны и красный горизонт; довольно тепло. Третьего дня утром я получила очень хорошее письмо от Миши Олсуфьева, которое меня очень, очень обрадовало. Письмо такое милое и доброе, что просто чудо. Маша прибежала с письмом, и я стала прямо читать его вслух, но так было хорошо, что я от смеха местами читать не могла. Потом целый день я с трудом тушила радостную улыбку и старалась, говоря с кем бы то ни было, не улыбаться без всякого смысла. Вчера вся моя радость пропала и мне только было тоскливо и обидно и мне казалось, что лучше было бы, коли бы он и не приезжал, потому что так страшна мне тоска после этого. Зато сегодня я совсем успокоилась и очень хорошо и светло на душе. Мне Соня Мамонова пишет в ответ на мои жалобы на тоску, что надо жить так, чтобы была связь в будущем, и я, отвечая ей, так хорошо уяснила себе ту старую истину, что fais ce que dois, advienne que pourra и что только тогда можно свободно и хорошо поступать, когда совсем не думаешь о будущем. И так хорошо я поняла, что и о Мише также думать надо, и теперь я ничего не жду, стараясь не думать, и совсем радостна и спокойна. Сегодня воскресенье. Мы с Верой Толстой встали довольно поздно, так что, когда пришли наверх, то уже все были там. Меня встретили тем, что сказали, что вчера вечером меня бранили: остались папа, дядя Сережа, мама и тетя Таня и говорила обо мне4. Папа мне сказал, что они осуждали мое бессознательное (я хоть за это слово была благодарна папа) кокетство, и сказал, что я никого не пропущу и что я даже Петей Раевским (как больно и обидно писать это) не пренебрегаю. Мне хотелось папа сказать, что я в этот день пьяна была с утра после полученного письма и что мое веселье все происходило от этого, но так как я с папа об этом письме не говорила, то я и промолчала. Папа знает, что я получила письмо — ему Маша сказала, — но он у меня не спрашивал, хотя мне несколько раз казалось, что ему хотелось со мной о нем заговорить. Потом они вчера говорили о том, что наши уроки с Алексеем Митрофановичем надо прекратить. Папа говорит, что он совсем ошалел и что это нехорошо. Мне будет очень, очень жаль прекратить эти уроки: я так радовалась, что столько у меня занятого времени и эти вечерние три часа так интересно заняты. Я нисколько не делаю себе иллюзии насчет того, что мы эти уроки затеяли оттого, что у нас нет настоящего дела, и что мы это делаем отчасти для того, чтобы как-нибудь заглушить свою праздность. Но так тяготит меня моя невежественность, что я была страшно рада случаю поучиться кое-чему. После урока такое приятное детское чувство, что досуг ценишь и чувствуешь, как голова отдыхает. Сегодня перед обедом Толстые уехали5. Папа поехал верхом на Султане на Козловку, а мы, четыре девочки, пошли к нему навстречу. Он нас поразил своей красотой: как он хорошо сидит, как лошадь под ним хорошо идет. Когда мы его встретили, он слез с лошади, отдал нам письма и пошел немного пешком. Потом хотел сесть, но Султан так прыгал, что мы все закричали, чтобы он не садился. Он посмеялся над нами и опять пошел пешком, но когда отстал немного, опять хотел сесть, но кто-то из нас оглянулся, и мы опять подняли крик. Потом мы уже установили очередь, кому оглядываться, и так до саду не дали ему сесть. Было очень смешно, и главное было смешно, когда мы садом прошли, то увидали, что папа сел-таки на лошадь и домой поехал верхом. После обеда мы, четыре девочки, и Саша сидели у меня в комнате и красили. Я хотела записать вчерашний урок истории, но так как девочки шумели и болтали, то j'ai pris mon parti[182] и с ними красила. Маша читала нам вслух Пушкина письма к разным дамам и к своей жене, и мы ужасались его отношением к ним: никакого уважения, и только красота и любовь к нему ему нужна была в них. Пошли мы наверх чай пить и, к удивлению своему, увидали там Илью и какого-то Соломирского, который приехал к Илье покупать лошадей, а потом они так сдружились, что вот уже пятый день неразлучны и на «ты» 6. Удивительно легкомысленный малый Илья, и я всегда любуюсь тем, как Соня кротко и добро к нему относится и выносит всякие его глупости. Сегодня с утра шел снег, но таял, дойдя до земли. Вчера приехал дедушка Ге, и сегодня, так как воскресенье и у нас с Машей нет уроков, то я просила ее позировать, чтобы написать ее. Мне особенно хотелось писать при Ге, чтобы он давал мне советы. Общими силами мы одели Машу, поставили, приготовили все, и Ге велел мне начинать контур. Я сделала, он поправил, потом велел быстро все намалевать. Я подмазала фон, платье, волосы, лоб. Он пришел посмотреть, все перемалевал и увлекся, стал сам писать и только изредка, довольно слабо, предлагал мне продолжать. Но я отказалась, во-первых потому, чтобы не препятствовать тому, чтобы вышел хороший портрет, потом потому, что смотреть, как он пишет, так же полезно, как писать самой (даже более), а главное, потому, что по чужому подмалевку писать невозможно. Он понимает, почему он что клал и что он готовился положить сверху, а другому этого угадать нельзя. После сеанса мы втроем сходили на Козловку. Вера ездила с Андрюшей верхом, а Маша Кузминская сидит все с тетей Таней, которая нездорова. Сашу мама не пустила сегодня гулять, говоря, что холодно, а я из нежелания идти с ней не настаивала, а сидела и следила за работой дедушки. Третьего дня был Львов, и Сережа мне очень понравился — тих и серьезен. Львов тоже очень мил. Лева пишет, что поселился у Нагорновых, чему у нас и сочувствуют и нет. Сочувствуют, потому что у них скромно, тихо и семейно, а нет — потому что, кроме Вари, все их общество плоховато. Мне очень хорошо на душе, хотя все мало энергии и она бедна за последнее время. Слишком много сил тратится на то, чтобы думать и стараться не думать о том, что будет. Писать об этом не хочу, так как не хочу думать об этом и вполне отдаюсь судьбе, как бы она дурно со мной ни поступила. Я искренно ожидаю только дурного, хотя Маша не верит этому. Дедушка писал мой портрет. Сегодня утром папа мне диктовал свою статью по поводу одной американской брошюры — «Диана», в которой он говорит, что то влечение, которое существует между мужчиной и женщиной, совсем не должно удовлетворяться браком, а что оно совершенно удовлетворяется духовным общением7. Я, конечно, во время того, как писала, переносила все сказанное на себя и поняла, почему, когда Ге рассказывал мама, что Миша не хочет жениться, я почувствовала так мало огорчения и так много радости. Оба эти чувства были, но второе настолько сильнее первого, что оно его совсем заглушило. Было бы только между нами общение духовное, только мне и нужно. Вот терять это очень тяжело. А то, что он хочет не жениться, радует меня потому, что, может быть, ему от этого будет лучше и он будет лучше. Он пробыл здесь неделю, и у меня осталось такое хорошее, теплое чувство об этом времени. Оттого с ним хорошо, что он такой хороший человек и что при нем не только не сделаешь ничего дурного, но и мысли дурной быть не может. Одно, что неприятно, это что смотрят на него как на жениха, не говоря о людях, которые и Стаховича, и Абамелека, и всякого шута с деньгами мне прочат, но тетя Лиза, которая приезжала навестить тетю Таню, привезла какие-то сплетни, довольно правдоподобные. Конечно, я все с негодованием отрицала, но все-таки это ужас как неприятно и перед ним стыдно. Все это время стоял санный путь, и только сегодня так стаяло, что опять стали на колесах ездить. Вчера я была в Туле, ездила встречать Лидию Джадд и простудилась, так что сегодня я от завтрака до вечера пролежала в сильнейших болях. Давыдов обедал сегодня, но я его мало видела. Так как я днем спала, то мне теперь спать не хочется и кажется, я — единственный бдящий человек в доме. Мне немного тоскливо и одиноко, но я себя держу в руках и у меня есть звездочка впереди. Сегодня вечером я взволнована, чувствую поднятие духа, потребность духовной жизни и раскаяние за то, что последнее время мысли мои были такие эгоистические и нехорошие. То добродушие и любовь, которые я бессознательно на всех изливала за последнее время, совсем не такие, какими они должны быть. Любовь должна быть сознательная, ее надо каждую минуту жизни помнить и любить не потому, что в данную минуту это весело и что вокруг только люди, которых нельзя не любить, а любить надо всех, и самых нелюбимых, потому что это одно дает полное счастье, и с одним этим правилом можно прожить жизнь. Я об этом думала, читая «We two» Edna Lyall,[183] где автор рассказывает про разные столкновения атеистов с христианами, их споры, даже драки и волнения, когда какой-нибудь из них переходит из одного лагеря в другой 8. Все это меня утомило, и мне казалось, что все это не важно, а важно только то, что если бы они любили друг друга, то ничего этого не существовало бы. Вера Толстая сегодня написала очень хорошее письмо Маше, из которого видно, что она полна духовной жизни и внутренней работы; она пишет, что только боится застыть в своих ошибках и успокоиться на том, что это так должно быть и что часто она оправдывается в своей лени тем, что ей нездоровится. Нынче весь день были разные разговоры, наводящие на серьезные мысли. Были Зиновьевы, отец и дочь, и Надя много рассказывала про свою жизнь, как ей бывает неприятно и унизительно до слез покупать разные платья и наряды и как многое в их доме ее коробит. Потом вечером, когда уехали гости, говорили о том, кто во что верит. Вера сказала, что она не верит в Бога, и Александр Митрофанович протянул ей руку и объявил, что он тоже атеист. Папа на это сказал, что все равно, во что люди верят и что они думают о будущей жизни, о божественности Христа, о том, куда пойдет душа после смерти и т. д., а что важно то, чтобы люди знали, что хорошо и что дурно. Вера лежит у меня на диване и орет: «Ох, я хочу жить духовной жизнью!» Она читает письмо Burns к папа об отношениях мужчин к женщинам и вследствие этого это и восклицает. Я написала, что мысли у меня были нехорошие, а не написала — чем. Нехорошие, главное, тем, что эгоистичные и что нетерпеливые. Иногда мне обидно и досадно, и я ропщу на то, что я не любима, и хотя я так часто и много была любима, а как раз тогда, когда мне этого так нужно — этого нет. Иногда я себя уверяю, что это есть, но это только для того, чтобы не было так стыдно. Одна мысль всегда меня утешает и смиряет, — это то, что я представляю себе, какая я плохая, и что лучше мне жить одной и, главное, лучше не иметь детей, которые вышли бы в меня с моими дурными сторонами и которых я не сумела бы воспитать хорошо. А ему тоже, бедному, жить со мной! Он был бы горько озадачен моим дурным характером и моей несостоятельностью. Нет, все к лучшему. Мне так грустно и тяжело, что я не могу слез удержать. Это глупо и недостойно, но я чувствую себя растерянной, несчастной и одинокой. Я не знаю, что со мной будет и чего мне желать. Я только что, с тех пор как задумана «Крейцерова соната», решила твердо, что я замуж не выйду. Мне это казалось легко и желательно, а теперь все спуталось, решение мое поколебалось, то есть я не могу мечтать о безбрачии и не должна думать об обратном. Пословица, которую я сегодня целый день себе повторяю — fais се que dois, advienne que pourra — не помогает мне, и сегодня очень трудно всех любить. Сегодня я была в таком припадке злобы, в каком давно не была, и сегодня вечером чувствую себя разбитой, как после большого горя. Я рассердилась из-за вздора: из-за того, что Маша надела мои калоши и что я не могла выйти из-за этого. Вера такая добрая, хорошая девочка, все старалась, чтобы я не очень бранила Машу. Она мила тем, что она такой милый, свежий ребенок, особенно тут, где ее ничего не портит. Я Маше ничего очень сильного не сказала, но очень ехидно, и злость моя только недавно прошла. Сейчас приходила Вера звать наверх, но, видя, что я реву, ужасно оторопела, но утешила меня, говоря, что меня все любят: и она, и папа, и Вера Толстая и т. д. Она меня тоже утешила своей спокойной веселостью и красотой. Завтра мы думаем ехать в Пирогово, но у меня так много дела, что это трудно будет. Хотя я сегодня целый день переписывала, но не кончила того, что папа мне дал. Это — статья о непротивлении злу насилием 9. Потом, писем его очень много неразобранных, девочки мои будут болтаться, посадку надо сажать — погода как раз подходящая — дедушка бюст кончает и, может быть, будет мой портрет продолжать, но зато очень хочется видеть Веру Толстую. Как хорошо на свете! Сегодня, вставши, я пробежалась по саду, потом дала свой урок Саше и Моте и, так как я ни разу не рассердилась, то они учились очень хорошо. Саша очень способна, по-моему, и очень охотно учится. Она читает по складам, пишет маленькие буквы и считает отлично. Я пишу ей таблицы вроде: 4+6 + 3, и она все без труда решает. Во время урока я дописала папа его изложение рассказа о монакском преступнике 10. После завтрака мы пошли с Машей и Верой пробежаться и зашли на деревню сказать нашим ученикам, что мы до понедельника не будем учить, так как собирались в Пирогово (впрочем, дождь и приезд Левы помешал нам). На деревне встретили мама, которая возвращалась с поездки к Сереже и Илье. Мы вернулись и пили с ней чай. Она рассказала, что Сережа в очень хорошем настроении, живет аккуратно и целомудренно. По этому поводу мама рассказывала, что Сережа ей говорил, что почти все его товарищи, а именно: Всеволожский, оба Олсуфьевы, Татаринов, Львов, Орлов и еще кто-то, — все совершенно чистой и целомудренной жизни. Это меня очень удивило и так обрадовало, что я целый день об этом думаю. Это должно быть так же естественно, как целомудренность девушек, но мы так не привыкли это слушать, что этому радуешься, как счастливому исключению. У нас последнее время много об этом говорят и читают, потому что с тех пор, как появилась «Крейцерова соната», папа получает целые возы книг об этом вопросе. Сегодня почта принесла пропасть брошюр, которые я просмотрела и которые показались мне очень дельными, и журнал «The Alpha» 11. Все это из Вашингтона. Сегодня приехал формовщик отливать бюст папа из гипса, и дедушка очень взволнован, все ходит смотреть, как идет дело. Утром папа что-то говорил ему, а дедушка только смотрел ему в лицо, не слушая, и вдруг закричал: «Складка! складка!» — и побежал в тот дом смотреть, есть ли она на бюсте. Оказалось, что есть12. Думала много о Мише сегодня и думала, что никогда не надо мне желать выйти за него замуж. Во-первых, моя жизнь навряд ли будет лучше, чем она могла бы быть теперь, а главное, мне кажется, что он-то навряд ли будет лучше со мной и что я совсем ему не нужна. Уже большое утешение, что он есть на свете, что я его знаю и что он ласково относится ко мне. На днях Львов мне его хвалил, а я только уши развесила и люблю Львова за это. Сегодня вечером Лева приехал; имеет вид очень чистый и бодрый. Проходила мимо комнаты Маши и слышала, что у нее в комнате папа и дедушка Ге разговаривают. Я зашла. Но они кончили свой разговор и при мне начался другой. Папа говорит, что для него, совсем как новая вещь, пришло то сознание, что всякое удовольствие неизбежно за собой принесет оскомину и что все, что должен человек делать — тяжело и трудно. И чем раньше придет вознаграждение за всякое трудное дело, тем хуже. Папа говорит, что надо делать так, чтобы не ждать результатов своего дела, и что чем позднее он окажется, тем лучше. Самое лучшее, если сделанное сделано для бога, и не дождешься того, чтобы видеть результаты. Он говорит, что, бывало, в молодости ему казалось, что жизнь ему дана на удовольствие и веселье и что у него даже бывало чувство обиды на кого-то, если в этой жизни какая-нибудь неприятность, и что ему не приходило в голову то, что он на земле для того, чтобы «исполнять волю пославшего его». Отсюда мы перешли к тому, кто этот пославший нас, и папа отлично определил бога. Сначала он сказал определение Мэтью Арнольда, что бог есть то вечное, бесконечное, вне нас сущее, ведущее нас, требующее от нас праведности. Но мне этого было не довольно, и я сказала то, что меня всегда приводит в недоумение, что этот бог, которому стараешься служить, как-то не довольно осязателен и что все-таки все приходит к тому, что живешь для себя: когда живешь для других и исполняешь все то трудное, что считаешь своей обязанностью для себя же, для своей выгоды, потому что чувствуешь, что себе лучше жить так, чем ублажая свою плоть. Тогда папа говорит: «Почему же ты непременно хочешь бога с бородой? Разве тебе не довольно определения Арнольда? И то, что ты для своей же выгоды будешь жить хорошо — оно самое и есть, потому что бог в тебе, и твоя задача служить той части в себе, которая и есть бог». Я это очень дурно выразила, но мне было необыкновенно ясно это определение, именно то, что бог во мне, и я так хорошо чувствую и знаю то, что он и что не от него. Дедушка очень хорошую вещь сказал, а именно — что ему ясно чувствуется, что бог живет им, то есть каждым человеком, и что поэтому это орудие — человек — должно быть так чисто и совершенно, как только возможно, и что это большая ошибка, когда люди делают дурное и говорят, что это не дурно, потому что это приносит вред только им самим: это дурно, потому, что портит то, в чем живет бог. Я сейчас читала разные определения бога, написанные разными «темными», и мне пришло в голову такое определение: «Бог есть та часть нас, которая не зависит от плоти, то, что останется, когда вычесть плоть. И чтобы проверить, что в тебе от бога, только стоит представить себя накануне смерти, и тогда ясно будет, что от бога и что животное — человеческое». Главный признак бога — это любовь, и мне кажется, вся эта тетрадь определений не стоит этого: что бог есть любовь. Я опять попробую быть вегетарианкой. Уже три дня, как я начала, но стараюсь скрыть это от мама, тем более что, может быть, я опять не выдержу, заболею и опять начну есть мясо, а ее это рассердит. Сейчас прочла приписочку папа к письму Маши Кузминской, в которой он пишет по поводу смерти брата Эрдели, что смерть не должна входить в программу нашей жизни и не должна нарушать нашей жизни13. Я этого совсем не понимаю. Я думаю, что я не понимаю взгляда папа на смерть, потому что не доросла до этого, а не потому, что это непонятно. Он говорит, что можно и что должно не бояться смерти ни своей, ни чужой, потому что ее и нет. Я помню, когда он начал писать «О жизни» 14, это называлось «О жизни и смерти», и что по мере того как он писал, смерть отпадала, и он увидал, что ее и нет совсем. Теперь он пишет о непротивлении злу насилием, и эта статья разрослась в очень большую 15. Вот это тоже, т. е. непротивление злу, было для меня прежде непонятным, а теперь это во мне созрело и я понимаю, и воспринимаю, и согласна со всем тем, что папа об этом пишет. Со мной бывает часто, что я прежде читала или слышала что-нибудь сказанное папа, не понимая, и долго после, когда я умственно вырасту, мне это возвращается в память уже переваренным, понятным и полезным. Папа эти дни так нежен и ласков с нами, девочками, что я не могу без восторга говорить с ним и думать о нем. Я часто думаю о его смерти и спрашиваю себя, что произойдет с нами или с ним, чтобы не так сильно чувствовать все отчаяние и тупую безнадежность, когда это случится. Разве если выйдешь замуж, то отвыкнешь от него. Но, во-первых, зачем выходить замуж, когда он тут, а во-вторых, если и выйдешь, то будет страшный страх потерять с ним связь, и будешь стараться более, чем когда живешь с ним, сохранять ту нить, по которой мы чувствуем друг друга. Я это пишу и думаю, что как часто бывает то, что я целыми неделями живу совершенно без всякого общения с ним и даже пропадает потребность этого общения. Это обыкновенно бывает тогда, когда я сознательно и даже иногда умышленно живу так, как он этого не одобряет, и с особенной храбростью подчеркиваю свой протест. Это бывает обыкновенно, когда кто-нибудь из его последователей окажется несостоятельным и только компрометирует его учение. Тогда мне бывает ужасно досадно, что папа их защищает, и я тогда стараюсь доказать, что я к числу этих «темных» не принадлежу. А иногда просто что-нибудь меня затянет в пустую жизнь, и тогда просто из добросовестности ее эгзажированно[184] выставляешь напоказ, и выходит, что как будто хвастаешь ей. Сегодня приехал Илья из Тулы, привез Петю Раевского. У Ивана Александровича гостили его два брата, так что вечером мы играли в разные игры. Даже папа и мама присоединились. Малыши были в восторге. Сегодня они катались на коньках на нижнем пруду. Все замерзло, но снегу еще нет. Петя рассказал сегодня ужасную историю о том, как около Варшавы расстреляли трех вольноопределяющихся понапрасну. Один из них — сын купца Перлова. Их подозревали в убийстве их вахмистра. Случилось, что в день убийства эти вольноопределяющиеся кутили и прибили городового, отчего у них на мундирах была кровь. Они заранее подкупили городового, чтобы он скрыл то, что его били, и это-то их погубило. Городовой на суде сказал, что его не били. Их обвинили в убийстве вахмистра и военным судом присудили к расстрелянию. Перлов телеграфировал об этом своему отцу, тот предложил 400 тысяч, чтобы отсрочили казнь на один день, но тщетно. Их расстреляли, а на другой день настоящий убийца пришел и признался в том, что убил вахмистра16. Вера Толстая и дядя Сережа пробыли у нас два дня, и меня поразило, как Вера умна, как она независима и как ровно, без скачков и укатывания назад, идет по той дороге, которую она выбрала и которая, по-моему, настоящая. Мне завидно, что она так живет: у меня все только в теории, а она смело берется за все — сама стирает, доит коров, все на себя шьет и чинит, учит ребят и вместе с этим добра и скромна необыкновенно. Как я ценю скромность и любуюсь ею. Это одна из черт, которые мне так милы в Мише. Я много о нем думаю все это время. Я еще не могу себя отучить от этого, да и не стараюсь делать усилия, благо все то, что я о нем думаю, утешительно и радостно. Кто бы что ни сказал, что бы я ни прочла и или что бы ни случилось, я всегда себе его при этом представляю. И хотя не всегда согласна с тем, что я предполагаю, что он скажет, все-таки представляю себе, зачем и почему он это говорит, и люблю его за это. Не надо только думать об его отношении ко мне, потому что тогда бывает тоскливо, как сегодня вечером, когда мне вдруг так страшно стало одиноко и так тоскливо захотелось его любви. Мне стало завидно, что папа так нежен и заботлив к Маше (она нездорова), и я почувствовала себя одинокой и нелюбимой и мне даже захотелось пойти и простудиться, чтобы испытать папашину нежность ко мне. Я в Москве уже с 13-го. Приехала сюда лечиться 17 и застряла тут в ожидании Олсуфьевых, которые вчера приехали из-за границы. Живу я у Лизы Оболенской, которая очень мила, и детей ее я полюбила больше за этот приезд. Но все-таки мне тут одиноко и беспокойно, и вчера я так мучилась, что не могла всю ночь заснуть. Уже окна побелели, и я несколько раз зажигала свечку, читала и опять тушила ее и заснула только к утру. Меня утомило и раздражило мое отношение к Олсуфьевым и особенно к Мише, и меня пугает, что я не могу помириться с тем, что я для них не то, что они для меня. Я себя ловлю на том, что придумываю разные пути, чтобы заставить себя полюбить, думаю, что если бы я сделалась великой художницей или писательницей, то ему лестно было бы заслужить мою любовь. А потом стыжусь таких ребячливых мыслей и знаю, что этим его не возьмешь. Мне так хочется в этом отдаться совсем судьбе, хотелось бы без ропота положиться на волю бога и быть в состоянии спокойно сказать: «да будет воля твоя». Иногда это мне удается, но минутами такая поднимается в душе буря тоски и нетерпения, что я не могу в ней разобраться и только «трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью…» 18. Вчера я так глупо себя вела, что мне стыдно вспомнить. За то, что меня Миша холодно встретил, я так рассердилась на него, что резко ему отвечала на все его слова и, глядя на него, мысленно бранила его и думала, сравнивая его с Всеволожским и Митей, что они в сто раз лучше его, что они живее, что они гораздо больше его всем интересуются, а что он только лениво сидит, подперши голову, и напевает, ни о чем не думая. Он несколько раз подходил ко мне и спрашивал меня о разных вещах, но я отвечала коротко и неохотно, и когда он предложил меня проводить домой, то я тоже очень сухо отказала. Ему, наверное, все равно, он даже этого не заметил, но зато мне было потом стыдно и больно. Сегодня я его видела недолго. Они собирались на вечер к Комаровским, и я с ним почти не разговаривала, только спросила, весело ли ему будет, и он очень серьезно ответил, что нет. Он мил тем, что он всегда очень серьезно и добросовестно на все отвечает и вообще ко всему относится. Завтра не знаю, когда увижу их. Иду вечером с Левой к Лопатиным и знаю, что будет зависеть от того, будут ли Олсуфьевы, будет ли мне очень весело или скучно. Мне стыдно, что в мои года я так низко пала, и все надеюсь из этого выкарабкаться, но со временем все труднее. А совсем отрешиться от этой семьи мне невозможно, потому что я люблю всех членов ее и любила их прежде, чем они стали для меня сестрой и братом и родителями Миши. Они имеют для меня значение и влияние на мою жизнь, не говоря просто о внешнем обаянии. Сегодня, присутствуя при одевании Лизы, я ею восхищалась; как наружность мне все в ней мило: ее движения, формы, голос, — все для меня имеет прелесть. Митю я люблю, как младшего брата, и желала бы иметь больше значения для него, чтобы он мог ко мне прибегать за советом, утешением и лаской. Послезавтра еду домой и должна сказать, что с радостью заберусь под крыло папа, если только он меня не оттолкнет. Мама тоже со мной нежна, и я рада буду ее видеть 19. Вот уже с неделю стоят чудные морозные дни. Градусник показывает все время между 10-ю и 20-ю, и инея на деревьях наросло так много, что ветки поникли от тяжести. Я наслаждаюсь каждой минутой, которую я провожу на воздухе, и с наслаждением вдыхаю морозный воздух и чувствую его на щеках и ушах. Днем солнце светит и превращает все в блестящее, белое, кристалловое, волшебное царство. Пришпект, как легкий белый свод, отделяется на синем небе. Все покрыто белым слоем инея, и ярким белым цветом отделяется на фоне неба. Ночью также хорошо. Полная луна и тихо так, что ничего не шевельнется. Сегодня вечером все пошли на гору: мама, Лева, Маша, Лидия и малыши, а я одна пошла пройтись и, вышедши за ворота, долго стояла и любовалась ночью. Луна стояла высоко на небе. Деревья стояли неподвижно — елки, заваленные тяжелыми хлопьями снега, и березы, легко засыпанные инеем, и ни одного звука, кроме поскрипывания снега у меня под ногами, когда я переступала с одной ноги па другую, и иногда скрип ветки, слишком тяжело навьюченной инеем. Ах, как хорошо! Не хотелось домой идти и грустно думать, что скоро этому конец. Я, как юнкер Шмит, готова застрелиться, когда подумаю, что пойдут оттепели, весна и, наконец, лето 20. Каждый день поражает меня своей красотой. Вчера в сумерки, то есть в четыре часа, мы с Лидой пошли пройтись и были поражены теми чудными сочетаниями цветов и светов. На закате ярко-красное зарево заходящего солнца, а на востоке взошла полная луна зеленовато-серебряная, и по мере того, как зарево потухало, она все ярче блестела. И когда мы к пяти часам вернулись домой, уже она давала тени, а солнца след исчез совсем. Вчера я все думала о своем отношении к Олсуфьевым, и мне пришло в голову прекратить их совсем и жить, как будто их нет на свете. Если мне так мешает жить мое отношение к ним и вместе с тем я им совсем не нужна, то я и пожертвую этой семьей для того, чтобы мочь жить лучше. Я не буду делать никаких шагов к ним навстречу и, главное, не буду от них ничего ожидать и не буду думать о них, хотя это будет вроде «белого медведя» 21 и, если будет представляться случай их видеть, я скорее буду избегать его. До сих пор я всегда старалась поступать так, как бы поступала, если бы не было Миши, а теперь будет напротив: буду сознательно избегать его. Вчера вечером получила письма от Маши и Веры Кузминских — оба письма очень милые и трогательные. Маша очень утомлена и измучена своими отношениями с женихом и на три недели приезжает к нам отдыхать. На днях Поша провел у нас три дня, и Маша опять готова выйти за него замуж. Мне в первый раз показалось, что она его любит, и я бы отдала ее за него года через два, если она еще будет этого желать. Она уже прошла через хороший экзамен, но все-таки — особенно вспоминая себя — я думаю, что она еще очень легкомысленна, и два года много сделают для прибавления в ней рассудка. Она в последнее время что-то льнет ко мне, и мне кажется, что она считает меня умной — не совсем на истинном пути, но талантливой, а меня это смешит, потому что я-то знаю свою несостоятельность. Пишу свой портрет и с горем вижу в себе отсутствие способности трудиться. Мне приходится часто повторять себе слова дедушки Ге, что, работая, не надо жалеть своего труда, и несмотря на это, я часто оставляю неисправленными разные ошибки в надежде, что другим они незаметны. Кончила сегодня книгу Микеланджело, и он мне кажется таким крупным, интересным и справедливым человеком, что хочется еще и еще о нем узнать. Вот он был труженик настоящий и как он много знал и понимал! Он говорил, чтя его знание, наверное, расплодит после него целое племя невежд, и я чувствую себя такой невеждой, которая только поверхностно пользуется тем, что другие уже приготовили. Начала читать лекции Рёскина об искусстве, но не одолею, верно: очень тяжело и трудно написано. Учу Сашу каждое утро и радуюсь на ее способности и любознательность и огорчаюсь на свое неумение ровно вести ее. То мы слишком долго сидим на легком и ей оно начинает надоедать, то я слишком быстро иду вперед и сержусь на то, что она не понимает, прихожу в нетерпение и запугиваю ее. Главное же, что плохо, это то, что у меня так мало воображения и веселости и что я не умею заинтересовать ее тем, чем следует. А она — очень благодарный для этого материал: она все читает с интересом, и вчера я застала ее за предисловием к арифметике. Меня тоже смущает то, что она растет без всяких религиозных понятий, а я не могу ей дать никаких, потому что сама в своих не умею разобраться. Мотя перестала ходить учиться, чем я не огорчена. Сегодня уехал от нас Диллон22 англичанин, желающий написать биографию папа, и Александр Цингер, и приезжали Сытин (наш земский начальник)23 и Булыгин, который на днях в метель просидел в поле четырнадцать часов и чуть не замерз. Сейчас 10 часов. Через драпировки сквозит лунный свет. Папа лежит у меня на диване и читает газету. Сейчас идем наверх чай пить. Вчера целый день не делала ничего, только шила. Не хотелось ни писать, ни читать, чтобы не мешать умственной работе, которая так и кипела в голове. Во-первых, все думала о своем решении, и все более в нем утверждаюсь. Странно, что ни папа, ни Маша не поняли меня. Папа сказал: «Глупости, оставь все, как есть, все у тебя благополучно». А Маше просто жаль отказаться от веселого события, о котором она привыкла мечтать. Сегодня папа получил от Поши письмо, в котором он с восторгом, чуть ли с благоговением говорит о Маше. Он пишет, что в ее слабости ее сила, в ее простоте ее мудрость и т. д. И мне стало жаль, что никто так обо мне не заблуждается, и что вообще все склонны считать меня хуже, чем я на самом деле. Разве только заблуждаются в моем уме: я гораздо глупее, чем многие это думают. Но потом я подумала, что после моего решения надо радоваться этому, и что вместо того, чтобы завидовать двум Машам, что они любимы и так хорошо любимы, и такими хорошими людьми, — мне надо гордиться своей свободой. Пока это мне плохо удается, но я думаю, что я побежду дурную привычку представлять себе себя любимой и любящей. Это просто дурная привычка, привившаяся от чтения романов и общения с людьми, которых главный интерес составляет любовь. Вторая серия мыслей вчера была по поводу разговора, который имел папа с мама третьего дня ночью. Он возник вот почему: Иван Александрович поймал мужиков при краже посадки, и их присудили к шести неделям в острог24. Они приходили просить, чтобы их помиловали, и мама сказала, что ничего не хочет и не может для них сделать. Папа после того, как узнал об этом, сделался страшно мрачен, и вот третьего дня ночью он с мама имел крупный разговор, и он опять убеждал мама все раздать и говорил, что она пожалеет после его смерти, что не сделала этого для счастья их и всех детей. Он говорил, что он видит только два выхода для своего спокойствия: один — это уйти из дома, о чем он думал и думает, а другой — отдать всю землю мужикам и право издания его сочинений в общую собственность. Он говорил мама, что если бы у нее была вера, она сделала бы это из убеждения, и если бы была любовь к нему, то из-за нее она сделала бы это, и, наконец, если бы было уважение к нему, то она постаралась бы, оставя все как есть, не делать ему таких неприятностей, как эта. Все это мама мне вчера рассказывала и очень была всем этим убита. Я должна сказать, что почти всегда мне ее более жаль, чем папа в этих случаях, хотя страшно больно, жалко обоих, и недоумеваешь, зачем они вдруг порождают так много горя для себя и нас всех. Мама мне более жалка, потому что, во-первых, она ни во что не верит — ни в свое, ни в папашино, во-вторых, она более одинока, потому что, так как она говорит и делает много неразумного, конечно, все дети на стороне папа и она больно чувствует свое одиночество. И потом, она больше любит папа, чем он ее, и рада, как девочка, всякому его ласковому слову. Главное ее несчастье в том, что она так нелогична и этим дает так много удобного матерьяла для осуждения ее. Лева был очень огорчен всей этой историей и говорил, чтобы отдать все к черту и que cela finesse.[185] Но я, представляя себе, что это случилось, все-таки думаю, что никакой разницы бы не было. Лева продолжал бы университет на стипендию, Сережа продолжал бы служить, Илья пошел бы в управляющие, Маша вышла бы замуж за Пошу, детей бы распихали по заведениям, я ушла бы в гувернантки, мама бы завела какой-нибудь пансион, папа бы верно жил с Машей и Пошей. В сущности, из-за внешнего положения, ничего бы не изменилось. Все бы мы остались с теми же идеалами и стремлениями, только, пожалуй, в некоторых родилось бы озлобление за то, что их поставили в это положение. По-моему, вопрос теперь разрешен наилучшим образом. Зла никакого не сделано, у папа нет никакой собственности, другим он предоставляет делать, что они хотят, говоря свое мнение и показывая настоящий путь. Я понимаю, что ему минутами бывает очень тяжело, и мне особенно жалко, когда он этого не говорит, а я это вижу. Особенно когда на него возводят какие-нибудь глупые, жестокие обвинения вроде рассказов о том, какие бывают у него неприличные маскарады и какой он любезный хозяин при этом. Но ведь, как он ни живи, всегда найдутся люди не понимающие и осуждающие его. Еду сегодня к Илье и Сереже, хотя трудно подняться. Теперь пять часов. Иду обедать. |
||
|