"Дневник" - читать интересную книгу автора (Сухотина-Толстая Татьяна Львовна)

1883

10 января 1883 г. Понедельник.

Шестого были с мама на бале у Щербатовых. Бал был очень красивый и очень оживленный, главное, потому, что сам князь очень был мил и приветлив и очень желал, чтобы у него веселились.

На мне было белое тюлевое платье с белым атласом, а на мама — черное бархатное с множеством alencon.[58] Я танцевала нулевую кадриль с Борей Соловым, первую с Мишей Сухотиным, вторую с Обуховым-гусаром, третью — с Глебовым, четвертую — с Куколь-Яснопольским, мазурку с Кислинским, а котильон с дирижером — графом Ностицем. Для меня котильон было самое веселое, потому что он хорошо танцует и очень милый мальчик, очень простой, веселый и, главное, оттого он мне понравился, что мне сказали, что «j'avais fait la conquete».[59] He могу же я не найти его милым? Хотя это ужасно стыдно, но это так, меня всегда подкупает, когда меня хвалят. Я слышала тоже, что нашли, что Ольга Лобанова, Соня Самарина и я — имели больше всего успеха на бале, но, по-моему, Ольга Лобанова имела огромный успех и Лиза Хвощинская, хотя обе были не очень хорошо одеты. Ужин был великолепный, от Оливье, и оркестр Рябова, весь спрятанный в зелени. Мы приехали домой в половине седьмого.

После бала сколько я приятных вещей слышала! Я их запишу, хотя это не должно мне доставлять удовольствия. Но это — моя постыдная слабость — ужасно люблю flatterie.[60]

Ну вот, когда я прошла с Ностицем мазурку, то многие заметили и сказали, что я хорошо танцую. Потом, когда мы были у Оболенских, когда я вошла, Ностиц или Соловой (не знаю, который) уходил, но, когда нас увидал, говорит:

— Ну, уж теперь я не уйду!

Ведь приятно!

Я, должно быть, буду играть на спектакле у Оболенских. Они меня усиленно зовут, и мне ужасно хочется. Соллогуб режиссирует. Он вчера вечером у нас был и делал замечательные фокусы. Например, он подбрасывает апельсин на воздух — и он вдруг исчезает, и потом он его вынимает из-под коленки1.

Вчера очень много было народа, и все приятные: Свербеевы, Сухотины, Соллогуб, Маслова, граф Олсуфьев и еще много. Мне было очень весело.

22 февраля. Вторник.

С тех пор как я бросила писать свой дневник, уже прошло столько времени и в это время столько было событий! Я успела целый роман начать и, к счастью, кончить. Как же можно играть на любительском спектакле без того, чтобы за кулисами не было тоже романа, хотя бы самого короткого и пустого?

Началось, когда мы раз, после репетиции танцевали у Капнист. И мы плясали одну кадриль и мазурку, которую, так как он дирижировал, он соединил с котильоном, чтобы танцевать с одной и той же дамой. Но тут ничего особенного не было сказано.

На репетициях мы ужасно шалили, пугали друг друга из-за двери и вообще веселились.

Когда у нас был детский вечер, он был.

Как-то после одной кадрили я отозвала Кислинского, чтобы что-то сказать о мазурке, так как он дирижировал, и мы с ним заговорились. Он, как всегда, какие-то стал говорить пошлости, только вдруг подскакивает Мещерский и говорит:

— Кислинский! tu fait la cour a la comtesse?[61]

Мы с Кислинским переглянулись и рассмеялись.

Наконец Кислинский говорит:

— Oui, mon cher, depuis cinq ans.[62]

Мещерский говорит:

— Moi aussi je fait la cour a la comtesse. Voici ma carte.[63]

Я не знала, рассердиться ли мне или нет, но так как в душе не рассердилась, то и не стала притворяться.

За котильоном у нас был самый оригинальный разговор: мы делали друг другу наши confidences.[64] Он мне рассказал про свою flamme,[65] и я ему про свою. Потом он у меня все спрашивал: многие ли за мной ухаживают — и ужасно удивлялся, что никто.

— Чего вам больше нужно: вы красивы, умны, — и еще что-то такое, не помню что. Теперь еще я за вами ухаживаю.

И действительно: он стал усиленно ухаживать, но я его уверила, что са ne prendra pas.[66]

Он перестал или, скорее, не перестал, но совершенно иначе стал ухаживать и гораздо успешнее. Мама это ужасно не нравилось.

Раз мы сидели у Оболенских в маленькой гостиной. Это было во время генеральной репетиции. Я не могла выйти, потому что была нагримирована, и велела Леле сказать, чтобы Мещерский принес мне винограду. Он пришел и говорит, что «спасибо, что меня позвали».

В этой комнатке было почти темно. Мы с Машей сидели на кушетке, а он стал на колени — и мы так хорошо поговорили. Он мне рассказывал всю свою жизнь: как он всегда был одинок, никогда не имел семьи и как он с радостью думает о том, как он женится.

Я ему не советовала, но он говорит, что он именно такой человек, что, хотя он знает, что он будет очень дурной муж, но семейная жизнь для него имеет так много прелестей, потому именно, что он никогда ее не имел. Это его больное место, и он никогда об этом равнодушно говорить не может. Мне его так было жалко, что я его чуть не полюбила в этот вечер.

Пока мы сидели здесь, мама прошла и потом меня побранила за это. Но не все ли мне равно? За такой разговор можно и брань перенести.

Я его как-то спросила:

— Et maintenant me faites vous la cour?[67]

Он говорит:

— Non,[68] — с таким взглядом, который лучше всяких «cour».[69]

Он мне всегда рассказывал, за кем он ухаживает, и я одобряла или бранила. Мне нисколько не было досадно, потому что я по себе судила: мало ли с кем я кокетничала. А вместе с тем мы чувствовали: все-таки что мы друг для друга больше, чем все другие.

Раз как-то мы за кулисами стоим с Ностицем и разговариваем. Вдруг откуда ни возьмись — Мещерский и говорит:

— Pas de cour, pas de cour! Je ne permet pas, parce quo je suis terriblement jaloux.[70]

Мне это не понравилось, и я ему говорю:

— Mais de quel droit?[71]

Он говорит:

— Personne ne peut me defendre mes sentiments, pas meme moi — meme.[72]

Он всегда самым неожиданным образом в самые неожиданные минуты являлся, и когда я как-то этому удивилась, он говорит:

— Я всегда там, где я совсем не нужен.

На сцене он играл моего жениха, и он на генеральной репетиции решил, что ему надо при встрече у меня руку поцеловать. Я ему это позволила, а на сцене он с храбростью схватил мою руку, но поцеловать не решился, и это вышло так смешно, что мы чуть не расхохотались. Потом за кулисами он говорит:

— Графиня, дайте вашу руку, я буду учиться, как надо ее целовать.

Я, конечно, не дала, но потом он обещал целовать свою руку. Только это я позволила. В первый раз он, действительно, поцеловал свою руку, потом второй раз медленно поднял мою руку к губам и поцеловал. Я так смутилась, что ничего не нашла сказать, хотя я чувствовала, что должна была ему показать, что это мне не нравится.

Вот эти несколько дней были самые хорошие. С спектаклем все кончилось.

На другой день после того, как мы в последний раз играли, был бал у генерал-губернатора. Я с ним танцевала мазурку. До нее я танцевала с Кислинским и Лопухиным кадрили, а он эти две совсем не танцевал, и, как всегда, он явился вблизи от нашего места.

Мой кавалер его не видал, а я все время чувствовала и видела его и мне хотелось его помучить, и потому я так кокетничала, как никогда, и я думаю, мой кавалер был удивлен, что я вдруг сделалась так разговорчива и brillante.[73] А там я видела тучи, и это меня, признаюсь, радовало.

За мазуркой он и говорит:

— Я знаю многих, которые за вами ухаживают, и вы со всеми одинаковы. Отчего это?

Я говорю:

— Неужели со всеми? и с вами?

— И со мной, но, — говорит, — я не понимаю, зачем я вам нужен. Неужели вам хочется, чтобы мое чувство к вам продолжалось бы несколько месяцев и потом бы все кончилось?

А я говорю:

— А знаете, мое чувство обыкновенно продолжается несколько недель, даже несколько дней.

Нет, я все это пишу не так, тут это выходит совершенно бессмысленно, а у нас это было очень ясно.

Мне его стало жалко опять и я очень ясно показала, что для меня он и другие — большая разница. Но когда он это понял, он как будто испугался и стал мне доказывать, что он не стоит этого, что он — самый пустой человек, в чем я с ним совершенно согласилась. Я ему сказала, что в этом я уверена, но что все-таки я его совсем не понимаю. А он говорит:

— А вы еще так умны! Мы сидели на ужасном месте: со всех сторон самые неприятные уши, и он жаловался и говорит, что «nous ne somme pas bien ici pour causer».[74] Но делать было нечего, теснота была порядочная.

В фигурах он все мне советовал выбирать: Лопухин, Кислинский, Сухотин и companie.[75] И так мне с этим надоедал, что я наконец рассердилась за следующее. Он спрашивает:

— Qu'est ce que се Сухотин?[76]

Я говорю:

— C'est un tres bon garcon.

— Et un tres mauvais mari?

— Je ne sais pas.

— Et moi je crois que vous devez bien le savoir.[77]

Здесь я так рассердилась, что дала ему почувствовать, как это было глупо, и он всячески увертывался и оправдывался. Но после этого я в нем разочаровалась. После какой-то фигуры, когда мы пришли к своим местам, я говорю:

— Князь, знаете, какое самое ужасное чувство?

— Какое?

— Разочарование.

— Так вы во мне разочаровались? И слава богу для вас, о себе я не говорю. Другой, как вы, я никогда не найду.

Потом он начал меня расхваливать, говорить, что он в женщине больше всего ценит женственность и что я — женщина в полном смысле слова и совершенство женщины. Потом мы пошли ужинать и решили, что все-таки будем de bons amis,[78] но больше ничего, и что наш маленький роман был очень оригинален и воспоминание от него останется хорошее.

Я захотела ужинать с актерами, что его привело в отчаяние:

— Опять се Kislinsky, Lopouchine etc,[79] но я настояла.

После ужина, который невесело для меня прошел, я с кем-то из барышень пошла в другую комнату и думаю, что здесь он меня не найдет. Не тут-то было! Из-под земли вырос. Барышня эта ушла, и мы тут по душе поговорили.

Мы обещали друг другу быть друзьями, и он меня уверял, что моя дружба для него очень драгоценна. Наш разговор прекратил Сухотин, который пришел сказать, что мама меня ждет. Мы немного поговорили втроем, потом Сухотин говорит:

— Идите же, вас ждут, — и хотел мне руку предложить, но Мещерский с яростью подскочил, чуть Сухотин не столкнул, подал мне руку и повел к мама.

Я говорю:

— Qu' avez vous? Peut on faire depareilles choses?[80]

Он говорит:

— Vous savez, une fois qu' on me fache…[81]

После этого мы с ним танцевали один котильон у графа Капнист, но он был такой тихенький, смирный. Больше уж я не слыхала его гитары и пенья, и больше не шалили, не плясали, вообще скучнее было. Я с ним обращалась как совсем с чужим, хотя он пробовал rompre la glace.[82] Раз это ему удалось, но мне досадно, что я поддалась.

У Лобановых мы ничего не танцевали, потому что я ему сказала, что я все танцую. В собрании он меня ни на что не звал. Как-то перед четвертой кадрилью я искала Кислинского, что-то нужно было. Мещерский попадается и спрашивает, кого мне надо. Я сказала, что Кислинского.

Он говорит:

— Не надо Кислинского, пойдемте со мной в ту залу, там свежее, и поговорим.

Я сначала сделала очень торжественное лицо и сказала, что не пойду, но он так трогательно просил, что я пошла, и мы очень долго с ним гуляли под руку и разговаривали прелесть как хорошо. Тоже за это досталось.

После этого мы встретились у Капнист постом, и здесь я была очень строга и торжественна. Например: мы сидим за столом друг против друга, только он переходит и садится рядом со мной. Тогда я говорю:

— Князь, там было лучше вам сидеть?

— Нет, — говорит, — мне здесь лучше.

А я говорю:

— А мне там лучше, — и хотела туда перейти.

Потом мы говорили о разговоре веером, но тогда он поспешил уйти. Кто-то сказал: что открыть его значит «Je vous aime».[83]

У меня в этот вечер был веер, и Мещерский все им играл. Я боялась, что он его сломает, и попросила мне его отдать. Он протянул его, потом вдруг что-то вспомнил, взял назад и медленно его передо мной открыл. Я сделала вид, что ничего не видала.

Потом мы в этот вечер играли в secretaire[84] и разговаривали. Кто-то кого-то упрекал в излишней самонадеянности, а Мещерский говорит:

— Никто не может быть менее самонадеян, чем я.

Я говорю:

— Неужели?

— Да, — говорит, — я очень скромен.

Тогда я в secretaire ему пишу: «Так ли?»

Он мне пишет: «Отчего вы спросили „Так ли?“ и что это значит?» Я ему ответила, что я только выразила сомнение на его слова, что он очень скромен.

— Ах! — говорит, — а я думал…

Я говорю:

— Что вы думали? Что вы могли думать?

— Да, — говорит, — что я смел думать!

После этого вечера я его не видала. Сегодня — вторник второй недели поста. Может быть, я буду вечером у Ховриных и, может быть, его увижу, хотя не думаю: теперь все студенты усиленно готовятся.

Хотя я его нисколько не люблю и не любила, и хотя это не то, что было два года тому назад, но все-таки он очень меня занимает и я много о нем думаю. Потому что он действительно очень мил. Иногда он бывает такой смешной и такой вздор говорит, а я всегда хотя насилу удерживаюсь от смеха, но говорю:

— Comme e'est intelligent.[85]

— Dites plutot que e'est bete, je le sais bien moi — meme.[86]

Иногда, когда он очень заврется, вдруг перестанет и говорит:

— Non, comme je suis bete! Rendez moi spirituel, vous qui l'etes tant![87]

Он на меня всегда смотрит снизу вверх, и я эту роль играю с удовольствием и смотрю на него, как старшая сестра на маленького брата. Но будет о нем!

Теперь я занимаюсь живописью и музыкой, а не flirtation,[88] хотя это последнее идет успешнее у меня, чем искусство. Я рисую в Школе прехорошенькую евреечку в красном башлыке, но выходит дурно. По субботам я у Поленова пишу nature morte, какие-то тазики и кружечки. Это неинтересно, может быть потому, что я еще не втянулась. Я играю Листа «Regata Veneziana»[89] — ужасная гадость.

Мне на днях сделали предложение. Я ужасно удивилась, и больше ничего. Впрочем, это меня заставило подумать о том, какая я буду жена. Я уверена, что отвратительная.

Мама отняла Алешу. Он давно бегает и говорить начинает: «ба[ш]мак», «Дусь и Мись» (Дрюша и Миша) и еще несколько слов.

Сегодня утром было 19® мороза. Для яблок это плохо: померзнут почки.

Вчера мы были у дяди Сережи на танц-классе. Был Гриша, Сухотин, Варенька, Лизонька и т. д.

15 марта. Вторник. Перед обедом.

Была в Школе. Евреечка выходит не очень дурно, барышни хвалят. Башлык ученики просили снять, потому что от него очень трудный рефлекс выходит на шею и на щеке.

Из Школы я заехала к Вере завтракать, и Helene пришла. Мы за завтраком ужасно хохотали и веселились, а дядя Сережа с Гришей на нас смотрели и завидовали, что им не так же весело. Потом мы друг друга провожали.

Дома нашла записку от Мани Олсуфьевой: зовет к себе. Она пишет, что они с Анной чувствуют себя одинокими теперь, что Соня замужем и Кати нет, Василий Александрович с Таней в Париже, a madame с Мишей остались в Берлине, так как Миша заболел дифтеритом. Впрочем, я в это не очень верю: теперь все дифтеритом называют.

Сегодня вечером поеду к Капнист: завтра Трубецкие уезжают, и мне хочется с ними проститься.

Недавно мы были в опере с мама и Беклемишевыми. Хотя я терпеть не могу итальянской оперы, но шло так хорошо — Зембрих и Котоньи так хороши, — что я не скучала. Еще мы поедем два раза.

29 апреля. Пятница.

Завтра мы едем в Ясную. Я не рада, я даже себе этого представить не могу. Я чувствую, что главная причина того, что мне не хочется уезжать, это то, что здесь остаются все знакомые и что я целое лето никого не увижу и ничего ни о ком не услышу. Еще бы ровно неделю подождать, и я бы с радостью уехала. Еще бы раз увидаться. Главное, оттого теперь не хочется ехать, что там тетеньки не будет. Когда она приедет, пойдет жизнь как следует. Иногда буду вспоминать и жалеть о зиме, но, к счастью, я ни сердца, ни рассудка в Москве не оставила, а могло бы быть: он все делал для этого.

Весь пост я его не видала, до вербной субботы. А как я надеялась, даже противно! У Ховриных по вторникам, к тете Маше когда приходила, думала: «авось на лестнице встречу» (они живут в одном доме). Мне не очень хотелось его видеть, но мне было досадно, что я столько раз проходила мимо его двери и не могла ни его позвать, ни дать ему знать, что я тут. Быть так близко и вместе с тем так далеко. Ужасно досадно!

Так вот в субботу на шестой неделе мы поехали на вербу. Сделали несколько туров, только вдруг Маша говорит:

— Вот Ваня Мещерский.

Я посмотрела, и правда: он стоит в оборванном пальто, худой стал. Нас увидел, поклонился и покраснел. Я сидела за мама. Я назад перегнулась и кивнула ему, а он стоит без шапки, кивает и смеется. Потом, когда мы опять поехали шагом, он подошел к мама и говорит:

— Спасибо, графиня, что мне написали. (Мама его звала, но вечер расстроился.) Мне было очень жаль, что нельзя было у вас быть.

Мы ехали, а он без шапки за нами, как нищий, бежал.

На другой день Лопухин и Кислинский были вечером у нас, и Лопухин мне рассказывал, какой чудесный человек Мещерский (его все товарищи любят), какой он вполне порядочный человек, приятный собеседник, и вообще расхваливал. Он рассказывал, что он (Ваня Мещерский) так много занимался, что похудел ужасно (я это заметила), и что он никогда не видывал, чтобы так боялся кто-нибудь экзамена, как Ванечка Мещерский. Зато прошел, но с грехом пополам. Ковалевский ему было 0 закатил, как он сам выражается, но говорит:

— Посмотрел я на него: такой он жалкий и такой хорошенький мальчик. Я его пожалел и три поставил.

По-моему, профессору нехорошо такие вещи рассказывать про студентов.

2 мая 1883. Понедельник.

Мы в Ясной; я очень счастлива и довольна. Сегодня я купалась в реке. Я — первая. Кажется, даже из деревенских никто не купался еще. Местами снег лежит. Фиалки цветут. Тети Тани еще нет, Алкида нет, Кашевской нет. Сережа десятого собирается с Ивакиным в Самару на лодке. Совсем с ума сошли! Два слепые дурака. Да на них пароход наскочит и мало ли что может случиться 2.

Вчера мы с Carrie на Зеленой и Голубой верхами ездили на Козловку.

Папа и мама сегодня вечером на pas de geant[90] бегали. Какой еще папа сильный! Ни Илья, ни Сережа его не пересилят. Он за чаем разбирал своих детей и говорил, что все мы глупы, т. е. что ни у кого из нас нет духовного и умственного интереса, которым бы мы жили, и что у Лели все-таки его больше, чем у остальных. Он находит, что, хотя мы глупы, мы все-таки умом выше среднего уровня.

Вчера был Урусов. Не люблю его: мне кажется, что все, что он говорит, фальшиво и его не интересует то, что он говорит, но он старается показаться умным и потому вслушивается в то, что говорят действительно умные люди, и повторяет потом. А папа его очень любит и говорит, что для него счастье, что есть Урусов на свете.

Завтра начну рисовать: хочу подвигаться в живописи.

Сегодня папа хвалил «Сумасшедшего» Репина, и по-моему, тоже это замечательная вещь: как натурально, живо и правдиво! А как написано! Репин и мастер, и художник3.

Перед отъездом получила анонимное письмо в стихах обо всех светских барышнях и обо мне. Довольно глупо.

В Москве на вокзале Куколя провожали своих. Мы с ними долго разговаривали; младший всегда говорит глупости, должно быть он подражает Ване Мещерскому, но, как Маня Олсуфьева говорит, ему нельзя то себе позволять, что Мещерский, потому что у него (у Мещерского) все выходит порядочно и красиво, тогда как Куколь не всегда знает меру.

Во вторник на святой я ужасно просилась к Ховриным. Мама ужасно не хотелось ехать, но я ее упросила тем, что это мое последнее удовольствие до следующего года. Мы поехали. Входя, меня немного смутило то, что все были в светлых платьях с цветами, а я в своем voile fraise ecrasee, montante[91] и без цветов. Но мне было так весело, как давно не было, и я совсем забыла о моем платье. Мы вошли прямо в залу. Мне предложили чая, я осталась, мама ушла к старшим в гостиную. Часть молодежи пила чай, а другая была в кабинете барышень. Сижу я с Лизой Ховриной и вижу, что Мещерский вошел в залу и стал за моим стулом. Я продолжаю разговаривать с Лизой, а он все стоит. Наконец говорит: «Здравствуйте, графиня, как поживаете?» Я сделала вид, что только что его увидала. Он сел здесь рядом, и мы долго разговаривали.

— Как вы похудели, графиня.

— Как вы похудели, князь.

— Как мы давно не видались, графиня.

— Как мы давно не видались, князь!

— А вы это послали Лельку ко мне?

— Я? Зачем? (С наивностью.)

— Да я думал, чтобы узнать, как я живу, что я делаю.

— И не думала. Я даже не знала, что он к вам пойдет.

— Ах, а я думал…

— Опять вы думаете?

А это раз, когда мы все были у тети Маши, Лельке пришла фантазия пойти к нему. Он сидел и занимался. У него маленькая комната — один стол, два стула, самовар, гитара и шинель на стене висят. За перегородкой его постель. Трогательно!

Пока мы разговаривали, пришел Куколь. Мещерский говорит:

— Смотри, Петрушка! — а сам показывает на мою прическу, которую я стала кверху носить. Я говорю:

— Во-первых, пальцем показывать — дурные манеры, а во-вторых, замечания делать неучтиво.

— И зачем, Ванька, ты это говоришь, — это Куколь говорит, — графиня отлично знает, что ей это очень идет и что она самая хорошенькая здесь.

— Ах, Петрушка, как ты сочиняешь! Она не только самая хорошенькая здесь, но самая красивая в мире! — Потом что-то они говорили о том, что я — солнце, другой говорил, что мои глаза звезды. Такой вздор говорили, что хотя я притворялась, что ничего не слышу, и вела какой-то серьезный разговор о Гурко, меня так смех разбирал, что я насилу удержалась.

Но мне подобные разговоры не нравятся: терпеть не могу, когда со мной так шутят. В пятницу у нас Ваничка за это получил очень строгий выговор. Наконец я от них ушла в кабинет, и к моему ужасу, я там увидала Машеньку Щербатову: девица, которую я очень недолюбливаю, тем более что она влюблена в Ваничку и это вовсе не скрывает. А он иногда из жалости за ней ухаживает. Я села около нее. Конечно, сейчас же прилетел Ваничка. Уж мы ее, несчастную, замучили. Он стал рассматривать мои брелоки на браслетах, а она говорит: «Князь, не ковыряйте браслеты у графини». Он нарочно продолжал. Потом стал свои рассматривать и говорит ей: «Посмотрите, графиня».

— Я княжна, а не графиня.

— Посмотрите, княжна, вот у меня с конфеты какая хорошенькая вещь. Знаете, кто мне дал?

Она в волнении:

— Кто, кто?

— Графиня.

— Правда? Вы?

Я говорю:

— Правда, я.

— Графиня меня очень любит.

Машенька в отчаянии. А я не думала ему ничего давать, но я была рада ее помучить. Мещерский продолжает:

— Я с начала зимы усиленно ухаживал за графиней, но она так со мной обращалась, что я должен был молча страдать.

Машенька говорит:

— Князь заврался! Князь, пожалуйста, не кривляйтесь, а будьте таким, как вы бываете по воскресеньям.- (Должно быть, он по воскресеньям за ней ухаживает.)

Я его потом все дразнила этим, а он краснел и говорил, что он бывает пай-мальчик.

В пятницу у нас он меня спросил, было ли мне весело во вторник. Я ему сказала, что мне было интересно делать разные наблюдения, и сказала ему, какие я делала. Он был очень огорчен и говорит, что vous m' avez prouve aujourd'hui que vous n' etes perspicace du tout.[92] Потом меня упрекал, что я — ужасно fickle,[93] а что он — самый постоянный человек в мире. Потом просил меня не быть такой, какой я была во вторник (должно быть он нашел, что я с другими была любезнее, чем с ним). А я его просила быть таким, как по воскресеньям. Куколь говорит: «он бывает пьян».

Тут был Манко Мансуров. Мы с ним по душе поговорили о его прежней flamme,[94] которая выходила замуж. Я говорю:

— Бедный Мануил Борисович!

И вспомнила, что мы как-то с ним говорили, что сожаление бывает оскорбительно всегда, когда только оно не выражено любимым человеком. Он тоже вспомнил этот разговор и говорит:

— Помните, что мы говорили?

И я говорю: — помните?

А Мещерский подскочил и говорит:

— Грех вам, графиня, хоть этого-то оставьте в покое.

Потом я пошла к барышням, а Соня Самарина говорит:

— Мы с Сашей Ховриной делаем наблюдения. Смотри, как Обухов за Татей ухаживает.

— А потом, говорит: «три и одна». Я сделала невинный вид и говорю:

— Я только заметила, что двое за Татей ухаживают.

В этот вечер так все шалили, Мещерский бог знает что выделывал, и даже мне «позволил» называть его Ваней. «Петрушка никому не скажет». Потом где-то отыскал мою подпись — Т. Толстая — и стал повторять: Таня Толстая, Таня Толстая… Потом ее вырезал и спрятал в карман. За все это ему достается, но он так трогательно прощения просит, что нельзя сердиться. Я велела ему петь, а он нарочно набил рот икрой и стал такие гримасы делать, просто ужас.

На другой день мы с мама ездили с визитами ко всем, кто принимает по субботам, и всюду встречались с Мансуровыми. Это было так смешно! И каждый раз мы все с большим жаром здоровались. Наконец, у Оболенских, только что мы входим — они тоже. Мы сделали вид, что давно не видались и очень обрадовались друг другу. Я слышу голос за самоваром: «Enfin c'est lui que vous revoyer».[95] Это Мещерский чай разливает. Он всегда везде чай разливает: у нас он сколько раз этим занимался.

После этого я его не видала больше, и теперь бог знает когда мы увидимся! Я по нем не горюю, но всегда его вспомнить весело и приятно.

Когда я с Верой прощалась в Москве, я ей нарисовала на память: комната, на стене шинель, на столе самовар, на одном стуле он с гитарой, на другом я за мольбертом. Надписано: «Таничка и Ваничка». Вышло очень удачно и на него похоже. Смешная эта Вера: она так же интересуется им, как если бы она сама была в него влюблена. Мне жаль, что до сих пор ее сердце было совсем спокойно. Впрочем, это — к лучшему: когда она полюбит, то уже всем сердцем.

31 июля 1883. Воскресенье.

Недавно мы все: т. е. папа, Вера и Маша Кузминские, наша Маша, Леля, тетя Таня, Коля Кислинский, Элен и я — уселись вечером на балконе на пол и рассуждали. Папа предложил каждому рассказать самую счастливую, самую несчастную и самую страшную минуту жизни.4 Некоторые сказали, что не могут вспомнить, а большинство не хотело сказать. Я заключила, что, должно быть, тут дело шло о любви, но я никогда не испытала минуты большого счастья, ни минуты истинного несчастья от любви. Моя самая счастливая минута была в детстве, мне было лет 12 или 13. Я ужасно поссорилась с Лелей, и, как мне помнится, я не была виновата. Впрочем, сама всегда так думаешь, но все равно мама на меня рассердилась и послала спать. Я была страшно обижена и чувствовала, что такая злоба меня душила, что я даже не могла плакать. Я легла и мало-помалу успокоилась и вспомнила, что, ложась, я не помолилась богу. Я встала в постели на колени, прочла «Отче наш», вникая в каждое слово, и в первый раз я их поняла и пришла в такое блаженное и спокойное состояние духа, что думала: «Пускай кто хочет меня теперь обижает, я всем все могу с наслаждением простить, потому что я сама так нуждаюсь в прощении». Мне хотелось всех разбудить, чтобы все со мной поделились моим блаженством, и так мне было всех жалко, что они не испытывают того же, что я. Я часто и теперь стараюсь и достигаю того, чтобы прощать, когда меня обижают; но так, чтобы никакого злобного чувства не оставалось, мне с тех пор прощать не удавалось. Это — единственный раз, когда мне бог пригодился, и это до сих пор была самая счастливая минута моей жизни!

Потом рассуждали о любви. Папа спросил: «Что приятнее — чтобы ты любила или чтобы тебя любили?» Только он и Вера сказали, что приятнее самому любить; мы все решили, что приятнее быть любимыми. Много мы в этот вечер философствовали и очень приятно было. Вчера папа нам рассказал сравнение, которое ему пришло в голову: он проглотил муху и думает: «Часть ее пойдет, чтобы питать мое тело, а то, что не нужно, выбросится; так и мы все на земле, как проглоченная муха, должны принести пользу на земле, а потом нас выкинут, когда мы умрем, и только то останется, что мы хорошее сделали на земле».

Сегодня за обедом Варька пришла Мише за квасом, а папа говорит: «Кланяйся Михаилу Львовичу от меня». Он говорит, что Миша его учитель, и что он постарается перенять у него его манеру принимать чужую злобу против себя. Когда его бранят или наказывают, он остается совершенно невозмутим, никогда не сердится. Ему скажут: «ступай в угол», а он спокойно отвечает, что он не хочет, что он лучше гулять пойдет, или что-нибудь одинаково хладнокровно. Он всегда знает, что он хочет, и всегда его желания очень умеренны; то, что ему жизнь дает сверх них, то он принимает охотно. Андрюша совершенно напротив: он вечно с беспокойством придумывает, что бы ему пожелать.

Папа приехал из Самары такой здоровый, свежий, веселый и стал опять ближе с нами жить5. Мы с ним покос убирали, т. е. он косил, а мы растрясали и потом копнили сено. Он целыми днями косил, мы ему обед возили и убрали несколько возов сена. Это для одной вдовы в деревне: у нее муж недавно умер и ей некому работать было.

Папа Веру называет «Ривка» и говорит, что оттого он ее любит, что она на еврейку похожа. Мы раз все шли с купанья, и мы, девочки, и папа убежали вперед, спрятались в овраг. И когда мама, тетенька и Страхов проходили, он стал волком подвывать, чтобы их испугать, но все испортил тем, что слишком громко нам сказал: «Орите все!» Мы закричали, но уж никто не испугался.

Недавно, когда Коля был, мы устроили целый бал и к котильону нашили бантиков. Все танцевали, даже папа и мама и супруги Кузминские.

В Пирогове было очень хорошо. Вера — славный друг, я ее всегда ужасно люблю видеть. Это — единственный друг, в котором я вполне уверена и который разделяет мои интересы вполне и всегда. Мне только ее жизнь и обстановка не нравятся: из такой богатой натуры многое бы можно сделать, а она даже образования порядочного не получила. Я люблю ум, как у нее: на все открытый, все всегда понимающий, и я уверена, что дай ей основательное образование, она вышла б очень серьезная девушка. Впрочем, все я вздор пишу, никогда не знаешь, что к лучшему.

Илья и Алкид в Пирогове вот уже четыре дня. Как это они в разлуке с big Машей могут так долго жить? Они ужасно в нее влюблены, и Илья недавно расписывал их будущность: «Ты, говорит, Алкид, женишься на ней, я у тебя шафером буду, напьюсь на свадьбе пьян мертвецки. Потом, говорит, пойду в Киев, в Соловецкий монастырь, а по дороге к тебе, скажу: „Дай, Алкид, гривенник, а то не на что чаю напиться“. Ты дашь, а жена скажет: „Что он шляется, прогони его“. А потом, говорит, где-нибудь на большой дороге и сложу голову».

Он так их растрогал, что Леля с Алкидом расплакались. А Маша big влюблена в Алкида. Вчера вечером тетенька пела (ах, какой у нее еще голос!)6, а Маша сидела у меня на коленях. Ее пение так взволновало, что она вся дрожала. Мне так приятно было чувствовать это красивое молодое тельце, дрожавшее у меня на руках и прижавшееся ко мне крепко, крепко. Я ее спросила, о чем она думает. Она говорит: «Об Алкиде: мне жалко, что он не чувствует то же, что я». Главный ее шарм заключается в том, что с ее фигурой, уже совсем сложившейся, лицо у нее совершенно детское, и что с ее манерами «grande personne»[96] она, в сущности, совершенное «baby».[97]

1 августа. Понедельник.

Сегодня утром мы с Элен встали усталые, потому что всю ночь не спали от страха. Сумасшедший Василий всю ночь бродил. Он вечером был в передней, и папа насилу его выпроводил домой, но он потребовал, чтобы папа его проводил и чтобы он (папа) шел впереди. Папа говорит, что он испытывал неловкое чувство в спине, и когда они проходили мимо пруда, ему даже жутко стало. Так жалко этого Василья: такой сильный, молодой, красивый и должен остаток дней своих доживать в сумасшедшем доме. Его сегодня туда свезли.

После завтрака я писала Элен в ее красной шляпе; выходит мило, но совсем не похоже. А после обеда мы заложили таратайку и тележку и ездили на Козловку. Элен и папа верхами; папа на вороном Атаире. Такой он красивый, и папа ездит отлично, а Элен меня поразила: второй раз на лошади, и отлично сидит.

Я сегодня читал ее дневник, и она показалась мне такой жалкой и трогательной: ее жизнь с тетей Машей была действительно невыносима. В 17 и 18 лет так нужна чья-нибудь ласка, а она только слышала неприятности. Она много в моих глазах выиграла. Она говорит, что это потому, что она переменилась; может быть, тем лучше. Она и внешностью переменилась — очень похорошела. Сережа немного atteint,[98] но она не умеет его воспламенить. Иногда просто досадно смотреть; впрочем, это, пожалуй, лучше. Мы за ней ездили в Пирогово. Папа правил коляской, кучера не было, и нам было очень весело; папа пел разные глупости, вроде:

Посеяли гречиху, Скосили всю траву. — C'est tres joli, со тре жоли,[99] Коман ву порте ву?[100] 3 августа. Среда.

Я перечитывала свой старый дневник 1878 года и, к удивлению, нашла там такое неудовольствие к жизни и такую жажду веселья, которые даже меня огорчили. Теперь я слишком дорожу счастьем и — сказать ли? — спокойствием, чтобы заботиться о веселье. Конечно, когда оно бывает, я никогда не упущу случая им воспользоваться.

Сегодня после обеда мы поехали все кататься: Элен, Сережа, Alcide и Илья — верхами, дядя Саша с тетей Таней в тележке, а я везла девиц Кузминских, нашу Машу и Лелю в плетушке. Мама уехала к бабушке в Ряжск, а папа на вороной уехал в другую сторону от нас. Я смотрела на всю эту молодежь, всю влюбленную, и так была счастлива, что я одна совершенно спокойна. Хоть бы всегда так было! Я так свободна, так… (я чуть не написала «так умна»), но, право, все мысли так ясны, я могу заниматься музыкой, живописью, — чудо как хорошо! Хоть бы подольше так жить.

Особенно я боюсь этих маленьких «amours»[101] — такое всегда отвратительное чувство! Я боюсь приезда Бориса: хотя я никогда не чувствовала любви к нему, но он мне очень всегда нравился. И — странно, только пока я его вижу. Как он уезжает, я уже почти не думаю о нем больше. Смешной мальчик! Он ехал из Петербурга страстно влюбленный в какую-то графиню, а здесь в Ясной вдруг я ему понравилась, и он это мне довольно ясно показал. А мне было досадно, что он был влюблен в графиню и за мной ухаживает, и я ему сказала, что он кокетничает. Ему было обидно, и я этому рада. Мне не нравится, как он со мной обращается, точно я — бэби, да еще бэби в него влюбленное.

Я бы желала Бориса иметь comme ami:[102] он все-таки очень хороший, честный малый и неглупый. Он себя воображает очень тонким, а меня упрекает в противном. Но он очень ошибается: я все-таки его перехитрю, он уж очень наивно хитер. Впрочем, будет о нем, он меня не занимает, да и очень занимать не может. Правду тетя Таня сказала, что в нем чего-то недостает, чтобы мне нравиться, и что я такого человека не могу полюбить.

Вчера ночью мы все ходили гулять. Чудная была ночь, лунная и не особенно холодная. Мы ходили все под руку, так что вышла цепь во все шоссе.

Дядя Саша был с нами, и мы все наслаждались воздухом, луной и природой. Был разговор, который имел довольно печальное последствие: хвалили чудную косу Ольги Ивановны. Она сделала вид, что ей это не нравится, а я ей говорю: «Не притворяйтесь, Ольга Ивановна, вы в сущности кокетка и очень гордитесь своей косой». А Сережа сдуру прибавил: «Докажите ей противное и остригите ее» 7. Она дала честное слово, что это сделает, и сегодня ездила в Тулу и приехала остриженной. Такая жалость! Вот если б я это сделала, это было бы понятнее: у меня такие короткие волосы, что из них никакой прически придумать нельзя, а фальшивых никаких не могу решиться надеть, такая гадость!

До какого я вздора дописалась! Пора спать, тем более что я спать буду покойно: ничего не тревожит, и сумасшедшего увезли.

4 августа. Четверг.

Сегодня целый день возилась с маленькими. Такие они все милые и ко мне относятся так ласково и доверчиво: спрашивают, что можно и что нельзя, одним словом, дни, когда мама нет (что бывает очень редко), они всю нежность, которую питают к ней, переносят на меня. Если бы они вполне мне были поручены, то я многое бы иначе сделала, чем теперь. Но, зная, что мама бы не одобрила, я и оставляю порядок вещей, как уже раз заведено, но многое меня возмущает. Например: Андрюша не может заснуть без того, чтобы кто-нибудь с ним не сидел. И когда его укладывают, то весь дом должен притихнуть и даже на фортепьяно играть нельзя. Есть им дают всякую гадость, но Михаила такая здоровая натура, что он не любит ничего пикантного, а Андрюша только и ест мед, сыр и подобные гадости. Варя у них совершенно в крепостном состоянии, и меня всегда это возмущает, хотя я сама часто с людьми ужасно обращаюсь.

Часа в три сегодня я велела заложить плетушку и повезла тетю Таню со всеми шестью малышами кататься. Мне это доставило большое наслаждение. Они все во все горло орали: кто песни пел, кто что-то спрашивал, кто рассказывал. Саня очень внушительным басом распевал. На тетю Таню находили минуты отчаяния, но, в сущности, она, кажется, была очень довольна своим обществом. Вечером я сидела с малышами, когда они спать легли, потому что Варя ушла к больной матери, а няня ужинала. Алеша было проснулся, но я его покачала, а он только посмотрел на меня, говорит: «Таня мама?» — и опять заснул. Такой он тепленький, хорошенький лежит под одеялом и пахнет от него так хорошо этим запахом, который всегда у маленьких.

Завтра утром Миша Кузминский в первый раз едет верхом, и я его шаперонирую.[103] Он лег спать такой счастливый, полон мечтами о завтрашней поездке.

Сегодня я дала Маше big мой дневник читать. Только вдруг она бросает тетрадь и в слезы: ее так растрогал рассказ Ильи о его будущности. Потом она все удивлялась, как я умна (?!). Я папа это сказала, а он мне сказал, что я самонадеянна; пожалуй, это правда, но меньше, чем кажется. Я всегда так боюсь, чтобы нашли, что я скромничаю и кривляюсь, когда я о себе дурно говорю, хотя в большинстве случаев это бывает искренно. Папа говорит, что каждый человек — дробь: его достоинства числитель, а то, что он о себе думает, — знаменатель.

Мы с Элен сегодня нашли, что все жители Ясной Поляны тонки, особенно папа и тетенька. Как они чувствуют, что может кого обидеть, что порадовать, как они видят, кто что думает и чувствует! Меня всегда прельщает обращение тети Тани с Верой, как она эту, иногда совершенно дикую, девочку приводит в чувство.

6 августа. Суббота.

Вчера мама приехала. Элен, папа и я ходили ее встречать. Прогулка была очень веселая: мы с Элен бросали палку папа так, чтобы она несколько раз перевернулась, и хохотали ужасно. Отчего это, когда с папа, то всегда бывает весело, а вместе с тем у нас с ним никаких прямых отношений нет? Мне очень, очень жалко, что я мало с папа говорю, потому что, когда с ним говоришь, все так делается ясно, и так уверена в том, что хорошо, что дурно, что важно и что не важно в жизни. Сегодня вечером у нас был разговор о друзьях. Илья говорит, что его лучший друг — Боянус, не считая папа, а для меня первый друг папа, потом тетя Таня, потом Вера Толстая.

Завтра Элен уезжает. Мне жалко, да и ей, кажется, тоже тут было весело и в Покровском покажется скучнее.

Сегодня вечером я ездила с Сережей верхом. Я была на Сафедине. Это — такая дивная лошадь, у нее иноходь чудная. Сережа скакал во весь галоп и то за мной не поспевал.

22 сентября. Поздно ночью.

Послезавтра мы едем в Москву. Тетя Таня уже уехала. Мне с каждым годом тяжелее с ней расставаться, а тут еще этот чудный Саня, к которому я так привязалась, что сама не рада была. Он много украсил это лето для меня. Приятно знать, что хоть одно существо всегда радо меня видеть, когда бы я к нему ни пришла, никогда на меня не сердится и благодарно за всякую мою ласку к нему. Когда я их проводила в Тулу, то он все говорил, что «Таня нами», и уже поезд тронулся, а он все кричал: «Таня нами! Моя Таня!» Я не ожидала, что я так его полюблю, я думала, что он будет мне как игрушка, но вот я сейчас вспомнила его милое личико и его нежность ко мне, и я плачу. Право, наши привязанности столько нам горя приносят! Но все-таки жизнь лучше с ними, чем без них.

Я сегодня в грустном настроении, и причины самые глупые: я хвастаю, что я не верю в предрассудки, а через них-то у меня мрачные мысли. Во-первых, в моей комнате, где я сейчас сижу, стучит ver mortuaire,[104] во-вторых, я гадала сегодня на картах, кажется, в первый раз в жизни, и мне все выходили пики, и мама посмотрела и ужасно испугалась и говорит, что это смерть старого человека в дороге. Вздор, пустяки, я в это не хочу верить!

Последнее время я провела очень приятно. Борис гостил две недели, и я его очень полюбила; между нами совершенно простые и дружелюбные отношения. Только, когда он уезжал, мы как будто почувствовали, что мы друг для друга больше, чем даже мы сами думали, но я рада, что это было только раз.

Я много ездила верхом. Раз мы с папа поехали в Тулу охотой; там должны были сесть на курьерский поезд с Олсуфьевыми, которые ехали к дяде, и с С. С. Урусовым, который ехал к нам. Мы затравили только одного зайца, но мне было очень приятно и я нисколько не устала. Папа свез меня обедать к Давыдовым, и потом мы поехали на вокзал. Урусов не приехал, а Таню и Анну Олсуфьевых мы видели и проехали с ними до Ясенков, где нас ждала коляска. Маня Олсуфьева, как мне рассказали ее сестры, очень счастлива и уехала с мужем в деревню.

У нас новая англичанка, m-rs Allen; она добрая и ужасно смешная. Она — вдова. Сегодня за завтраком она рассказывала, как у ее мужа была обезьяна, которой она очень боялась. Когда муж на нее был сердит, то он сажал обезьяну с ними обедать, и она обыкновенно напивалась пьяной и валялась. M-rs Allen все это представляла в действиях, и мы ужасно потешались.

23 сентября. Пятница.

Завтра в Москву. Я рада. Я набрала чудный букет цветов. Свезу его Варваре Ивановне. Папа еще вчера в Москву уехал, чтобы посмотреть, как идут уроки мальчиков. Мы последнее время часто с ним разговаривали, и я всегда с ним соглашаюсь. Я удивляюсь, когда с ним спорят. По-моему, все так ясно, что он говорит, и так разумно и логично, что не согласиться с ним невозможно. Все, что во мне хорошего, это все он, и когда я слышу, что другой кто-нибудь говорит хорошо и умно, мне всегда кажется, что он слышал, что это говорил папа, и повторяет его слова. До сих пор для меня — это единственный человек, которому я всегда верю, и всегда бы слушалась его, если бы он мне приказывал. Он этого не знает, а то бы он больше помогал мне в жизни. И если я не так живу, как бы он хотел и как бы он одобрял, это потому, что я не могу бороться одна со всеми моими скверными желаниями.

23 ноября 1883 г. Среда.

Мы в Москве, и я веду самую противную для меня жизнь. Во-первых, что почти что смешно при моей силе и толщине, я лечусь. Утром пью Карлсбад, днем гуляю или езжу за покупками или с визитами, а вечером я совсем уж ничего не делаю. В Школу я совсем не езжу и дома не рисую и не пишу. Должно быть, от этого безобразного бездействия у меня в голове пропасть глупых мыслей, большая часть из них об этом дрянном, милом Ваничке. Мне хочется его увидать, и я часто, стараясь сама себя обмануть, нахожу дело в Газетном переулке для того только, чтобы пройти или проехать мимо его дверей. В этот скучный концерт студенческий я ездила с той же мыслью. Но я его не видала там, только раз я его встретила на Кузнецком мосту, когда мы ходили с дядей Сережей гулять. Мне иногда ужасно стыдно за себя, тем более что я его совсем не люблю, но все мои мысли и действия невольно переходят все к одному. Он, говорят, стал еще больше кутить, попал в ужасную компанию, делает пропасть долгов, пожелтел и постарел ужасно и нигде в порядочных домах не бывает. Вместо отвращения он во мне возбуждает жалость: действительно ему с его натурой ужасно трудно бороться одному против всех этих соблазнов, в которые его так втягивают товарищи. На днях он проиграл пари: он и еще семеро молодых людей ездят на велосипедах, и Бобринский держал с ним пари, что он в 12 часов проедет 100 верст, и выиграл его.

Завтра мы с мама поедем всех Екатерин поздравлять. У нас новая англичанка, miss Lake, недурна, образованна, но, должно быть, не добрая и слишком барышня для наших малышей.

Папа ездил в Ясную и на дороге потерял чемодан с рукописью и драгоценными книгами 8.

Дядя Сережа с семьей здесь, — это для меня большое утешение.

Элен живет опять с тетей Машей, и они очень дружны, что очень приятно.

Купили новое фортепьяно Беккера за 700 рублей; все говорят, что очень хорошее.

Снегу очень мало; на санях еще очень тяжело.

У madame Seuron припадок мигрени. Сегодня мы делали визиты Щербатовым, Мансуровым и графине Софье Андреевне Толстой, жене Алексея Толстого 9.

25 ноября. Пятница. 10 часов утра.

В 10 часов мы поехали к Салтыковым, и я чувствовала, что мне будет ужасно весело. Когда мы вошли, дам еще было мало, а кавалеров пропасть. Меня познакомили с барышнями, которых я не знала, потом из-за колонны явился Мещерский, и мы стали болтать, точно мы вчера только расстались. Он все такой же, и я была очень рада его видеть. Танцевать не предполагалось, и мы с Ностицем держали пари: он говорил, что будут танцевать, а я говорила, что не будут. Я проиграла. Когда все съехались, какой-то генерал Ден сел за фортепьяно и стал играть вальс. Должно быть все этому ужасно обрадовались, потому что такой tourbillon[105] поднялся, ни одна пара не осталась сидеть, все закружились. Потом, когда вальс кончили, Кислинский позвал меня на мазурку, и в то же время Ваничка пришел и говорит, что он хочет со мной мазурку танцевать. А я показала головой на Кислинского; он сделал вид, что очень огорчился, прежде умолял, а потом показал Кислинскому кулак: «ух ты, Кислинский!» Потом позвал меня «хоть на кадриль». Так как послали за тапером, то в ожидании его не танцевали и мы поговорили по душе. «Il faut que je vous demande pardon, comtesse, que je ne me suis pas encore presente chez vous».[106] А я ему говорю, что мы еще не принимали и только со следующего четверга начнем. Он покраснел и говорит, что «мне Кислинский говорил, что можно». Мне досадно на Кислинского, что он к нам приглашает гостей, и я сказала, что если бы он (Кислинский) minded his own business,[107] то было бы гораздо лучше. Потом он рассказывал, что он проезжал мимо Ясной Поляны и ехал один господин, который у нас был. Я спрашиваю: «Что же, Ясная хороша?» — «Говорят, так себе». Я рассердилась и говорю, что это лучшее средство со мной поссориться, говорить, что Ясная не хороша, или «так себе». Я спросила, много ли он занимается. Он говорит: «Да, я очень стал серьезен, я жениться хочу». — «А сколько вам лет?» — «22». — «Рано немножко, но это дело хорошее». — «А, — говорит, — сколько свадеб готовится». — «Чьи же?» — «Да обо всех говорят, о вас только что-то ничего не слыхать, а я хотел бы знать, за кого бы вы пошли. Ну, за Кислинского пошли бы?» Я говорю: «Нет». — «Отчего?» — «Потому только, что я его не люблю и не могу полюбить». — «А знаете ли, любовь зла, полюбишь и козла». — «А может быть, это к вам приложимо?» — «Нет, — говорит, я знаю, на ком я хочу жениться». Я говорю: «La pauvre Машенька est malade, on ne peut pas l'epouser, comme vous en avez eu l'intention, je crois, l'annee passe». — «Oui, c'est vrais mais je vous assure, que c'est une excellente personne: elle a tant de coeur et c'est une qualite,[108] которую я больше всего ценю. Вот у вас очень мало сердца, у вас всегда голова впереди, а сердце на заднем плане».

Меня это огорчило. Он это увидел, покраснел и говорит: «Je vous ai offense». — «Non, mais vous m'avez fait de la peine».[109] — «Я не люблю умных людей, особенно бессердечных и умных девушек». — «Вы так цените сердце? у вас оно есть? Ни…» — «Нет, серьезно, неужели нет?» — «Совсем нет, а вы думали есть?» — «Во мне всегда ошибаются и находят те качества, которых я совсем не имею». Я говорю, что я действительно ошибалась, но что в нем я нашла качества, которые я не подозревала. А те, которые я ожидала найти, — не нашла. Он говорит, что он никогда не плачет, и что в последний раз это с ним случилось три года тому назад. Он ехал в вагоне и плакал, но скорее от злости на самого себя, чем от какой-нибудь другой причины. Я говорю, что если так, то я очень жалею его будущую жену, и спросила опять, на ком он хочет жениться.

«Choisissonsensemble, — я говорю, — et bien, voyons qui voulez vous que ce soit?» — «Vous». — «Moi? mais je ne vous epouserai pas». — «Pourquoi pas?» — «Pour la meme raison que je, n'epouserai pas Кислинский». — «N'avez vous pas meme de l'amitie pour moi? Si vous en aviez le reste viendrait plus tard». — «De l'amitie j'en ai pour vous meme beaucoup».[110] — «Нет, правда? Серьезно? Это меня очень радует…» Потом мы с ним танцевали кадриль, и он меня сватал за Кислинского и все повторял, что «любовь зла», и привел пример, как один дрянь ужасная женился на такой милой, доброй, хорошенькой девушке, что все удивлялись, как она могла за такую дрянь выйти замуж. Я на это ему говорю:

— Вот вы, — ведь вы сами говорите, что вы ужасная дрянь, а…

— Да, дрянь, но честный, а он нет.

Следующую кадриль мы с ним танцевали визави, и когда мы встречались, он всякий раз мне какой-нибудь вздор говорил. Когда дирижер говорит: «Changer des dames»,[111] он говорит: «Changer des dames? Je suis tres content».[112] На это я ему сказала, что если он хочет со мной поссориться, то он достигает своей цели. — «Enchante!»[113] После кадрили я его спросила, отчего он в таком восторге, а он покраснел, сделал какие-то глаза маленькие и говорит: «Милые бранятся, только тешатся». — «Если бы мы друг для друга милые были, тогда было бы, может быть, так». — «А разве мы не милые? Ведь вы милая, и я милый, правда??» Этот разговор был до мазурки. Кислинский пришел за мной, а Ваничка говорит: «Графиня со мной танцует», — сделал опять свою гримасу глазами и сделал ему жест головой, чтобы он ушел. Кислинский ушел, через несколько минут опять пришел, а Ваня взял его за руку, повернул и говорит: «Je t'en prie, mon ami…»[114] и рукой показал, чтобы он ушел. Но я встала и ушла с ним, тем более что Ваничкина дама имела какой-то растерянный вид и искала глазами своего кавалера. «Графинюшка…» — но я ему напомнила, что он пригласил даму на мазурку и что неучтиво заставлять ее ждать. В мазурке мы часто друг друга выбирали и очень было весело. Это даже почти самый веселый вечер до сих пор.

26 [ноября]. Суббота. 2 часа дня.

Я встала сегодня утром с каким-то странным чувством одиночества: что мне не с кем говорить, что никто мной не интересуется, и что, что бы я ни делала, никому от меня ничего не нужно, и что мне никого не нужно, и никто не может заставить меня говорить и быть веселой, кроме того одного человека, который уехал вчера. Я с огорчением увидала, что у него есть свое отделение в моем сердце, которое он твердо занял, и что, когда я загляну в это отделение, я увижу, что он все еще там. Хотя он похоронен глубоко, я чувствую, что вырвать его невозможно. Мы обедали с ним у тети Маши Свербеевой, и оба были оживлены и много болтали, тем более что нам помогали Кити и Манко Мансуровы, которые болтали про вчерашний вечер.

Потом Юрий приехал к нам, и у нас мы были тоже как чужие, только раз, когда мы остались одни, он говорит: «Знаешь, что твоя подруга сказала, когда я уезжал?» — «Что?» — «Что она тебе не завидует». Я говорю, что напрасно, что мне последнее время так хорошо, что ничего не может меня расстроить. «Нет, я тебя насквозь знаю, и я Татьяне скажу про тебя, что я видел в тебе слезы, сквозь твой смех и веселость». Я только засмеялась на это, но в душе созналась, что в этом есть частица правды. Потом Сережа играл вечером, и я видела, что он пришел в это поэтическое состояние духа, которое так я в нем знаю. Несколько раз наши глаза встречались, но я старалась их не искать, хотя каждый раз у меня дух захватывало от радости. Я рада, что он вчера уехал. Я не успела свою рану разбередить, и я знаю, что через несколько дней она заживет, и он спокойно займет свое место и не будет меня больше тревожить, пока опять что-нибудь не случится, чтобы мне напомнить, что было и что могло бы быть. Сегодня я точно во сне, или нет, точно проснулась от длинного сна, который длился два дня, и у меня все перепуталось, что было во сне и что наяву и точно теперь должна пойти новая жизнь, и меня все удивляет, что все по-старому. Сейчас приходил дядя Сережа, и у меня было чувство, что надо ему что-то рассказать важное, что случилось, и не только со мной, но как будто случилось событие, которое всех должно бы интересовать.

27 декабря. Вторник.

Третий день праздник, и совсем не похоже на Рождество. Мама все нездорова невралгией в виске, папа не в духе и настроен против меня, так что на каждом шагу старается говорить мне неприятные вещи. На днях я была нездорова, так что даже к обеду не могла платья надеть, а папа все меня передразнивал и говорил, что я на пьяную солдатку похожа. Я чуть не разревелась и ушла от обеда. Сегодня он сказал, что я хуже всех из его детей. Прежде такое его обращение со мной больше меня огорчило бы, а теперь озлобляет, не знаю почему. Должно быть, я хуже стала. До болезни мама было ужасно весело, особенно несколько вечеров, которые я сейчас опишу.

Раз вечером Маша Свербеева у нас, зовет меня назавтра к ней обедать и говорит, что я останусь довольна. Я, конечно, сказала, что во всяком случае мне большое удовольствие обедать с ней, и сделала вид, что не понимаю, на что она намекает. На другой день я к ней приехала первая из тех, которые должны были у нее обедать. Потом приехала графиня Стурдза, Мансуров без сестры (она должна была быть, но ей не удалось), потом Катя Ребиндер без Ольги Оболенской, которая тоже должна была быть, потом Нелидов для чего-то во фраке и в белом галстуке, а потом Ваня Мещерский.

За обедом было очень весело: Манко притворялся, будто он за мной ухаживает, Ваня тоже; потом побранили своих ближних, потом Ваня рассказывал, как он за мной ухаживал в прошлом году. Супруги Свербеевы были прелесть как милы, и нам было весело. После обеда мужчины все ушли курить и ликеры пить, а дамы пошли в гостиную пить кофе.

У графини Стурдза, говорят, чудный голос. Мы просили ее петь, но она не хотела. Позвали Мещерского, но он без гитары не может петь. Он все-таки стал подбирать своими неловкими непривычными пальцами, и несколько цыганских вещей они с гр. Стурдза спели недурно. «Утро туманное» 10 вышло очень хорошо. Когда он дошел до слов: «нехотя вспомнишь ты время былое…», он остановился и говорит: «Правда, графиня?» Я только кивнула на это.

Следующий раз мы виделись у нас в четверг; он приехал к нам с визитом. В этот же день мы должны были танцевать у Оболенских Кривоникольских, и он выпросил у меня мазурку. Я приехала туда с miss Lake. Было очень весело. Я очень много танцевала и чувствовала, что имею успех.

За мазуркой мы говорили о любви и о замужестве. Ваничка говорит, что хорошо любить, что себя чувствуешь лучше, когда любишь, а я сказала, что время, когда я люблю, я считаю вычеркнутым из моей жизни, что я не живу в это время, что я ничего делать не могу, потому что у меня все одна мысль, которая всем другим мешает. Уж у меня ни воли, ни свободы (которой я очень дорожу) больше нет, что я все это бросила ему под ноги.

— Опять эгоизм, графиня; вы только о себе думаете.

В этот вечер мне хотелось от него узнать две вещи, и я так навела разговор, что узнала то, что хотела. Первое было: ухаживал ли он за Машенькой Щербатовой в прошлом году. Он говорил, что нет. Другое: правда ли то, что мне рассказывали, что он хотел жениться на Тате Оболенской и что она тоже его любила и это было решено? Я прямо не спросила его об этом, но так повернула разговор, что он рассказывал мне следующее: три года он был влюблен, и, как он говорит, это могло кончиться очень серьезно. Я на это ему сказала, что я не понимаю, чтобы кто-нибудь согласился бы выйти за него замуж.

— Je vous aimerai a la folie mais je ne vous epouserai pas.[115]

«Vous ferez bien.[116] Я буду отвратительный муж, потому что моя жена будет делать из меня все, что она захочет».

Потом он мне рассказал, что тут замешалась одна особа, которая хотела им помогать. «Et savez vous, une fois qu'une femme se mele de ces affaires, elle gate toujours tout».[117]

У них все это расстроилось в начале прошлой зимы, а в конце зимы он за мной ухаживал. Я на это засмеялась, что вот какой он fickle,[118] но он сделал серьезные глаза и уверял, что это не шутка. «Нет, скажите, что это было между нами прошлую зиму? Ведь что-то было, правда? (Я кивнула.) Ну что это было. Определите!» Я ему потом рассказывала, что у меня тоже до прошлой зимы три года уже была одна passion.[119] «Неужели вы можете любить?» — «Два раза». — «Какой он должно быть хороший человек, или какой мерзавец!» — «Я думаю — последнее, но какой милый человек!»

Он меня спрашивал: из всех молодых людей присутствующих за кого я могла бы выйти замуж? (Я нахожу, что мы слишком много с ним говорим о замужестве.) Я говорю, что, конечно, ни за кого. «Я знаю, кого вы могли полюбить: Максима Ковалевского». Он угадал, но я не хотела сознаться. «Il a de l'esprit a revendre.[120] Но он такой мерзавец». Потом он нашел, что я буду отвратительная жена.

«Au contraire, je ferai une petite femme charmante».

«Charmante oui, mais non une bonne femme».[121]

Конец этого разговора мы вели после мазурки: мы сидели в гостиной. Я его послала принести мне грушу, а в это время пришел Кислинский и занял его место. «Воображаю, говорит, как Мещерский будет доволен». Потом пришел Куколь, и они стали так врать, что уши вяли слушать. «Графиня сидит совершенно как картинка et cette robe bebe est d'un charme… C'est probablement pour faire contraste avec votre caractere que vous portez des robes tellement bebe?».[122]

На это приходит Мещерский и в ужасе перед ним останавливается. Потом он Кислинского прогнал, а Куколь сам ушел. Оп принес мне грушу, а себе мандарин, но моя груша оказалась такой деревянной, что мы трогательно разделили мандарин пополам. Он меня позвал на мазурку у Уваровых, где мы должны были быть через два дня. Я хотела перед котильоном уехать, но он очень мило просил остаться. К нам пришли потом Мансуровы, которые оказались нам cousins,[123] и мы решили устроить «семейный котильон»: я с Манкой, а Кити с Ваничкой. Мы весь котильон почти не танцевали и очень хорошо болтали вчетвером. Раз, когда Кити и Манко ушли фигуру делать, Ваничка пересел ко мне и говорит: «Какой странный вы на меня взгляд бросили, что он значил? О чем вы думали?» — «Верно, о вас, но что именно, я не помню». — «Как вы часто больно делаете вашими словами». Я удивилась: «Я? Неужели вам?» — «Да, но, может быть, это и лучше».

На другой день Мансуровы обедали у нас. После обеда мы поехали к ним. Кити и я в парных санях, а Манко у нас на запятках и все пел. Мне было очень весело; я очень люблю Мансуровых и мне всегда с ними приятно.

К ним приехали княжна Оболенская, m-llе Бахметева и Мещерский в винт играть с Борисом Павловичем. Я была очень рада видеть Ваничку, хотя я с ним двух слов не сказала и сидела у Кити в комнате, но мне было приятно чувствовать, что он близко. Мы с Кити много о нем говорили. Уходя, он напомнил мне, что я обещала ему мазурку у Уваровых, и мне было очень неловко, потому что; я только что на вопрос Бориса Павловича: «С кем я танцую мазурку у Уваровых?» — сказала, что я еще не знаю. Но он не слыхал, что Мещерский сказал, и мне было совестно только самой перед собой, что я соврала, но я чувствовала, что если бы я сказала правду, то ужасно бы покраснела.

У Уваровых очень было весело. Я никогда такого успеха не имела; мне казалось, что весь вечер устроен только для меня и что все приехали только для того, чтобы со мной танцевать. Мазурку я танцевала с Мещерским, и было очень хорошо. Перед ужином мы долго себе искали место и наконец нашли стол на два прибора, за который нас посадила графиня Уварова, хотя мы и уверяли, что это слишком трогательно. К нам присоединились Кити с Горчаковым, но у них был очень оживленный разговор и они нас не беспокоили. Впрочем, Кити я не боюсь: она насквозь меня видит и я перед ней не притворяюсь. Мы с ней стали снимать свои мазурочные браслеты, и я с ними сняла свой «porte bonheur».[124] Я хотела его положить на стол, но Мещерский взял его у меня и надел на руку. После ужина я велела ему отдать его мне, но он не мог снять, и я его оставила ему. Котильон я танцевала с Соколовым, и мне никогда не было так весело, как в этот день, хотя наши, до сих пор шуточные отношения с Ваничкой перешли в гораздо более серьезные. Мы больше совсем не говорили глупостей и оба чувствовали, что то, что между нами происходит, очень важно, и что возвратиться на прежние шутки и шалости уже мы больше не в состоянии. Раз в chaine[125] мы с ним встретились, и он, чтобы я его заметила, сжал мою руку. Я посмотрела на него и встретила такой серьезный, внимательный взгляд, что мне страшно стало. Я почувствовала, что мы совсем одни в середине этой толпы, до которой нам никакого дела нет, и что вся зала разделена на две части: мы двое и все остальные. Когда делаешь «grand rond»,[126] идешь и точно наполовину во сне слышишь музыку, чувствуешь жару, слышишь голоса, все чужие, все как-то смутно. И тогда все сделается ясно, когда встретишь эти серьезные глаза и поймешь, что без них все эти «grands ronds» не имели бы никакого смысла. Как он меня провожал и просил кутаться, точно в самом деле ему нужно, чтобы я не простудилась!