"Дела кикандонские" - читать интересную книгу автора (Нушич Бранислав)Бранислав Нушич Дела кикандонскиеСердце радовалось, глядя на то, как хорошо все шло в Майдан-пеке[1] до недавнего времени. Как у райских дверей, собрались тут все народы: и итальянец с острой бородкой и гармоникой за пазухой, и влах с большой головой и украденной краюшкой в котомке, и немец с голубыми глазами и молитвенником подмышкой, и словак со вздернутым носом и бутылкой ракии[2] в кармане, и кого-кого только тут не было! И все жили весело и хорошо, словно дети одной матери. А с чего бы им и ссориться? О вере они не спорили, а политика даже не заглядывала в окна Майдан-пека. Они не знали, что делается в Сербии, не получали газет и никого не выбирали – ни депутата в Скупщину, ни старосту общины, да и общины-то у них не было. Из-за чего же в таком случае ссориться? Да и вообще это прекрасные и добропорядочные люди; целыми днями они сидят у своих окон и трудятся, как кроты, а ночи напролет пьют, как рыбы. Что же касается отцов города, то, положа руку на сердце, можно сказать, что и отцы города у них прекрасные люди. Вот взять хотя бы отца Перу! Правда, у него несколько другие привычки: он весь день пьет, как рыба, а всю ночь роется в перине, как крот, но тем не менее все жители Майдан-пека уважают и любят его, как брата, ибо о вере он всегда говорит: «Что француз, что итальянец, что серб – все одно. Бог один для всех. А если итальянец, прости господи, носит острую бородку, а серб ее не носит, так что ж тут особенного? Все равно он такой же человек, как и все». Что касается начальника полиции, то можно также сказать, что и он был прекрасный человек. А уж какой добрый! Если иной раз и рассердится и вспомнит чью-нибудь мать, то это так, к слову, а если и проявит строгость и арестует кого-нибудь, то разве лишь для удовлетворения закона. Случится иногда, чтобы руки размять, залепит кому-нибудь пощечину, но после сам же и раскаивается, да так, знаете, искренне, как только может каяться человек с добрым сердцем. «Уж если, говорит, бог дал мне такое доброе сердце, то вовсе незачем было ему мне давать такие добрые кулаки». И понятно, что такие хорошие люди и между собою должны были жить хорошо. Редко где что-нибудь произойдет, и то уж не бог знает что. Например, полгода назад вот что вышло: пили люди, пили, да и подрались. Подрался серб и влах, а убитым оказался какой-то немец, то ли Фердинанд, то ли Роберт – не знаю, только знаю, что его убили. Правда, это ведь не бог весть что. Ну, пошутили люди – мало ли что бывает. Вскоре после этого выбили одному итальянцу глаз, ну и немного голову размозжили. Может быть, он и выздоровел бы, да часа три спустя умер естественной смертью, наверное, от какой-нибудь внутренней болезни. Так вот и шло, но, сохрани бог, чтоб это как-то повлияло на установившийся строй жизни или вызвало раздоры и неприязнь. Уж если и случится какая-нибудь серьезная ссора, то так и знай – женщины повздорили. И ведь было бы о чем, а то так – сплетни одни. Один итальянец (тот покойник, которому вышибли глаз) сказал однажды отцу Пере: «Неправда, будто бог выгнал Еву из рая за то, что она откусила от яблока, точно богу жаль одного яблока! Нет, он выгнал ее за то, что она начала про него сплетничать». Но и женские ссоры не могли подорвать общего согласия и любви, потому что женщины поссорятся, разругаются, наплюют друг другу в глаза, а потом опять помирятся. Полиция никогда и не вмешивается в эти женские дела. Только раз начальник полиции попытался было вмешаться в дела одной очаровательной итальянки, когда ее мужа не было дома, но она его так отчитала, словно он был ее законным мужем Чуть кипятком не обварила; но он ничего, притворился, будто ничего не знает, и она сделала вид, что ничего не знает. И опять наступил мир, словно начальник полиции никогда и не пытался вмешаться в дела очаровательной итальянки. Что же касается отца Перы и окружного начальника, то они тоже хорошо жили. За все четыре года братской жизни только раз и подрались, да и то, разумеется, не на улице на глазах у всех, а как образованные люди – в канцелярии. Можно сказать, что и здесь не было никакой причины для ссоры. Просто однажды на торжественную службу по случаю славы[3] батюшка принес револьвер, так как в церкви не было прангии.[4] И вот, когда пришло время провозглашать здравицу, батюшка пропел перед алтарем первую строфу, а потом отбежал к окну, положил пистолет на руку и – «бум!» После праздника окружной начальник возьми да упрекни батюшку: не следовало, мол, из церкви стрелять. И ведь упрекнул-то по-человечески, благопристойно: «Батюшка, говорит, ты все ж свинья, разве из церкви стреляют?» А батюшка обиделся и какими только именами не назвал окружного начальника! Тогда и окружной начальник вскипел и сказал батюшке что-то еще более обидное, видно, обругал и славу отца Перы и попадью. А батюшка – человек разумный – понял, чем все это может кончиться и, чтоб как-нибудь замять ссору, говорит: «Ну, бог дал, будет, будет, разошелся. Ну, ругаешь мою попадью, так у меня ее и нет. Но славу мою ты зачем трогаешь, осел ты этакий…» Ну, и еще что-то в том же духе. Тогда окружной начальник схватил батюшку за бороду, а батюшка схватил чернильницу да на окружного. Запутались оба в батюшкиной рясе, рухнули на пол, но, как образованные люди, не стали доводить дело до крайности и разошлись по-хорошему. Так все и кончилось. У батюшки только слегка поредела борода с левой стороны, а у окружного начальника один зуб начал шататься. Вот как это было. И все прошло, как будто ничего и не было. И живут они сейчас очень хорошо, в полном согласии, дружно. Все бы было великолепно и дальше, и никто бы никому на мозоль не наступал, если бы доброго начальника полиции не перевели в другой округ. Все очень жалели, когда он уходил, да и ему, по правде сказать, жаль было расставаться. Через некоторое время приехал новый начальник полиции, молодой человек с редкой бородкой и толстыми губами. Пожалуй, и о нем нельзя сказать ничего плохого, но у него каждое третье слово – «закон», и Есе ему не так да не этак. Кричать не кричит, а все твердит о каком-то «порядке». А уж лучшего порядка, что он застал, кажется, и желать нельзя. Часто и в канцелярию стал вызывать. «А это что такое, а это зачем?» Изобьют кого-нибудь, так, шутки ради, просто чтоб поразмяться, а он сейчас же садится составлять громадные протоколы, следствие ведет, допрашивает и все записывает и на каждую бумажку номер ставит. Чуть ли не из-за каждой мелочи заводит номер и вызывает по ней человека. Однажды даже отца Перу вызвал. Но отец Пера – человек ученый, у него на каждый вопрос готовый ответ под языком лежит. Начальник говорит: «Слушай, батюшка, я не хочу оппозиции». А батюшка: «Бог свидетель, и я ее не хочу». Начальник: «Слышишь, батюшка, необходимо, чтоб поддерживалась нравственность…» А батюшка: «Ну так что ж, пускай себе держится!» Начальник говорит: «Нравственность – основа порядка, а порядок – основа закона!» А батюшка: «Ладно…» Вообще, странный какой-то начальник полиции. Все разнюхивает, бегает, копается, все ищет чего-то, а чего – бог его знает. Собственно догадаться, конечно, нетрудно. Он был начальником полиции в округе, где, выполняя распоряжения господина министра, нужно было все время бегать, вынюхивать, высматривать, вызывать к себе в канцелярию, чтоб между делом, вскользь намекнуть, что он, мол, не потерпит оппозиции, ну и припугнуть немного накануне выборов. И так это вошло человеку в кровь, что отвыкнуть совсем нелегко. Приехал в Майдан-пек, а тут нет ни политики, ни общины, ни выборов, ни партий, горе да и только. Сколько раз, бывало, стукнет себя по лбу и глубоко вздохнет: «Не знаю, говорит, за каким дьяволом меня сюда прислали, что я тут буду делать. Люди как овечки. Неужели нельзя было прислать сюда кого-нибудь другого?!» Вот так однажды сидят они с отцом Перой в беседке, стаканы с ракией поставили в таз с холодной водой, чтоб охладить, а сами разговаривают обо всем на свете. Отец Пера рассказывал начальнику о том, что нет ничего слаще, как утром натощак съесть солененький огурчик и запить ракией. «Это, говорит, лучше какого угодно ананаса». Затем начальник рассказывал батюшке, что у него была собака, которой только скажи «гоп» – и она перепрыгивает через два стула. – Прекрасная собака, – соглашается батюшка и рассказывает капитану, что у него была жена, которая его бросила, влюбившись в какого-то фельдфебеля артиллериста, он погиб на войне, а попадья (и тому есть свидетели) будто бы сказала: «Есть еще на свете фельдфебели!» – и так далее и тому подобное. Рассказывал он длинно и нудно. Начальник слушал, слушал, а потом, предоставив попу рассказывать дальше, задумался о чем-то совсем другом и, барабаня пальцами по столу, в мыслях унесся куда-то далеко, далеко. Но вот он, словно очнувшись от сна, прерывает отца Перу: – Так ты говоришь, батюшка, народ здесь смирный, как овечки, а? – Да, – отвечает батюшка. – Да, – повторяет начальник, задумывается ненадолго и, отхлебнув глотка два, продолжает, – ну, а что ты скажешь, батюшка, насчет наших позиций на предстоящих выборах? – Каких выборах? – удивляется батюшка. – Ах, да, – вспоминает начальник, стукнув себя по лбу. – Я все забываю, что у вас… Батюшка, молча поглаживая бороду, исподлобья наблюдает за ним. – Ах, мать честная, – не унимается начальник, – неужели вы так никого и не выбираете? – А кого нам выбирать? Депутата в Скупщину не посылаем, потому что не принадлежим ни к какому округу; общины нет, старосты тоже нет… – Да это же остров… политический оазис! – кричит начальник полиции. – И за каким дьяволом меня сюда прислали – не понимаю! Отец Пера не совсем понял, чего хочет господин начальник, однако смутился и замолчал. Молчали оба довольно долго. Наконец, батюшка не выдержал и заговорил, но так, словно сомневался, стоит ли говорить или нет. – Собственно, кое-кого и мы выбираем. Конечно, не бог весть что… Ну вот, скажем, каждый год в день святого Дмитрия мы выбираем это… пастуха, который пасет наше стадо, но… – Как выбираете? – прервал начальник. – Да так, просто – созовем людей, один скажет: «Давайте этого», мы скажем; «Давайте!» Ну и все. Это ведь не бог весть что… – Пастуха? – снова переспросил начальник. – Да! Начальник засмеялся и махнул рукой, словно желая сказать: «Пустяки!», а выходя с батюшкой из беседки, чтобы пройтись, перевел разговор на другую тему. Ходят они так, ходят, а начальник вдруг задумается, пробормочет: «Пастуха, пастуха!» – и махнет рукой, как прежде. Разумеется, пастух Иона и не подозревал, что новый господин начальник думает о нем. Впрочем, какое ему до этого дело? Он честно и добросовестно исполняет свои обязанности, пасет чужое стадо, как свое собственное, со всеми живет хорошо, все его любят, и вот уже двенадцать лет подряд выбирают в пастухи. Придет день выборов, кто-нибудь заикнется о другом, люди потолкуют, поспорят немножко, а пастухом опять останется Иона. Прошло несколько дней после того, как начальник и батюшка сидели в беседке, а несколько дней для Майдан-пека – это что один день. Ремесленники занимаются своим делом, отец Пера занимается своим делом, учитель занимается своим делом. И только начальник полиции нет-нет да и оторвется от своих дел, чтобы пройтись по канцелярии. Идет и бормочет про себя: «Пастух… Гм… Пастух…» Наконец, однажды он звонит в колокольчик так же, как это сделал бы и любой другой начальник. Появляется жандарм, и он посылает его за лавочником Елисеем, тем самым, который был очень похож на прежнего господина начальника: так же брился и так же ходил больше в домашних туфлях, чем в сапогах. Смотришь, бывало, и не знаешь, то ли это лавочник Елисей, то ли господин начальник полиции. Ну вот приходит Елисей, встречает его господин начальник, как встретил бы и всякого другого, закрывает дверь, предлагает кофе и начинает с ним шептаться. Затем позвонил и вызвал отца Перу и с ним тоже шептался. А потом, люди добрые, шептался он и с пекарем Станко, и с булочником Самойлой, прямо можно сказать, со многими шептался. Не шептался, кажется, только с господином Драголюбом – учителем. Недаром по Майдан-пеку уже давно шла молва, будто новый господин начальник как-то косо смотрит на учителя Драголюба. Может быть, отец Пера что-нибудь про него насплетничал (ведь он, прости меня боже, от нечего делать любит посплетничать). Во всяком случае батюшка безусловно принял грех на свою душу, если сказал про учителя что-нибудь плохое, потому что он человек неплохой. Правда, он не любит толкаться среди людей, но свое дело знает. Целыми днями плетет корзины или собирает улиток и раковины и мастерит рамки для портретов, а то заберется в сад или в лес, ляжет на живот и читает часов пять-шесть подряд. В школе с детьми он разговаривает так, словно они ему родные, а не чужие. Даже наказывает их как-то по-своему, не палкой, а словами да уговорами. Впрочем, каков ни есть учитель, главное, что господин начальник с ним не шептался. Мало-помалу приближался и день св. Дмитрия. Люди нет-нет да и заведут разговор: кого в этом году выберем пастухом. Оно бы можно, конечно, и вовсе не говорить об этом, что тут толковать, двенадцать лет Иона ходит в пастухах. Бывало, сойдутся люди на сбор, если есть за что, поругают Иону, а потом опять его же и изберут. О чем же тут особенно толковать-то, да еще заранее. Это-то так, но теперь такого рода разговоры заводили пекарь Станко и булочник Самойло. Чего уж им вздумалось, бог их знает. Ну, поговорили бы и ладно, а то ведь ходят из дома в дом, секретничают, шепчутся, листочки какие-то в карманах таскают и людям их суют, а то, бог ты мой, как начнут на пло-шади кричать. И никак не разберешь, чего им нужно. Но вот однажды в кафане отец Пера поднял кулак и закричал: «Не хотим больше Иону, знаем мы, чей это кандидат!» Люди в кафане разволновались и долго об этом говорили. А лавочник Елисей опять бегал к ремесленникам, которые у него брали в долг, и рассказывал им о каких-то «агитаторах, которые вот уже двенадцать, лет злоупотребляют доверием народа», и тоже кричал: «Не хотим Иону!» Чего уж им вздумалось, бог их знает! Мало того, отец Пера составил какой-то список, а булочник Станко показал его некоему Фердинанду (чему есть свидетели и сегодня) и будто при этом воскликнул: «Пусть народ скажет свое слово!» А кроме того, и отец Пера, и Елисей, и Станко часто стали наведываться к господину начальнику, и, говорят, однажды Елисей просидел у господина начальника до двенадцати часов ночи. Но вот как-то раз все стало ясно. За день до дня св. Дмитрия, около полудня, когда прошел дождь и небо прояснилось, возле лавки Елисея стояли отец Пера, учитель господин Драголюб, бакалейщик Елисей, пекарь Станко, хозяин кафаны Янач и лесничий Иосиф, который ни разу в жизни не причесывался, и поэтому при первом взгляде на него можно было с уверенностью сказать, что он из леса, и еще несколько «граждан», как стал теперь говорить отец Пера. А «граждане», разумеется, как и всякие другие «граждане», мало ли о чем могут разговаривать. Отец Пера рассказывал, например, какую вкусную рыбу подали ему вчера на ужин, и при этом трижды воскликнул: – Это не рыба, доложу я вам, а настоящая халва. Учитель господин Драголюб рассказал, как он из прекрасных прутьев сплел красивый стул и окрасил его в красный, белый и голубой цвета. А лавочник Елисей возьми да и спроси его: «А мог бы ты, брат, сплести прекрасное паникадило для церкви?» Лесничий Иосиф чуть было со смеху не лопнул и, похлопав Елисея по плечу, сказал: «Однако, брат, и буйвол же ты!» И тут все заговорили о паникадилах. Лесничий Иосиф рассказал, будто где-то в России есть огромное паникадило, «похожее на балкон» и размером «что твой корабль», оно само зажигается во время службы божьей и само гаснет после службы, а внутри паникадила комната, в которой сидит пономарь. Так поговорили они некоторое время о паникадилах и других вещах, а потом как-то сам собой разговор перешел на пастуха. И сначала все было хорошо Елисей-бакалейщик спрашивает у господина Драголюба: «Как вы думаете, господин учитель, кого бы нам в этом году взять пастухом?» – и при этом он лукаво подмигивает отцу Пере. – Я думаю, – отвечает господин Драголюб, – раз Иона столько лет был пастухом, то пусть его и дальше в пастухах ходит. За скотом он хорошо смотрит… Станко-пекарь потянул Елисея за полу пиджака, а поп Пера стукнул палкой о землю. – Не уж, господин учитель, не выйдет по-вашему! – Почему? – удивился учитель. – А потому, – говорит Елисей, гордо выпятив грудь, – зря народ бунтуешь! Знаем мы, чего ты хочешь и куда метишь, но мы ведь тоже не дремали! – Да что с вами, уважаемые, с чего вы это взяли… – начал оправдываться учитель. – Нечего притворяться. Это все твои ловушки, но народ свое дело знает, народ не допустит. Вот послезавтра день святого Дмитрия, тогда и посмотрим, на чьей стороне правда! – восклицает булочник Станко и бьет себя кулаком в грудь. И тут началось! Елисей полез на ящик, валявшийся возле лавки, учитель, подняв руку, кричит: «Давайте же разберемся!» Отец Пера машет во все стороны поднятой палкой, булочник Станко, подскакивая на одном месте, бьет себя кулаками в грудь, лесничий Иосиф, обхватив руками косматую голову, трясет ее, а вокруг толпится народ и ждет, чем это все кончится. Все кончилось мирно, но тем не менее всем стало ясно: в Майдан-пеке появились две партии. Одну возглавляют отец Пера и Елисей, а другую – учитель Драголюб, который все еще никак не мог понять, как это случилось, что он стал во главе какой-то партии, но отнекиваться было поздно, поскольку дело приняло серьезный оборот. А самое главное, оказалось, что его партия выступает «против полиции», или, вернее сказать, «против правительства». Можете себе представить, как прошел канун дня св. Дмитрия в Майдаи-пеке. Пожалуй, мне никто не поверит, но в этот день Елисей-бакалейщик закрыл свою лавку, а отец Пера даже отказался крестить ребенка, учитель и тот пожал плечами и отпустил учеников по домам, и разлетелись они по Майдан-пеку, бегают, кричат, и кажется, прости меня боже, будто весь Майдан-пек сошел с ума. Наконец, настал день св. Дмитрия. Весь Майдан-пек собрался на площади – все народы, все веры; и все как-то встревожены, стоят кучками и только перешептываются между собой. Елисей первый возвысил голос. Он сказал: – Братья, прежде всего нам следует выбрать председателя, как это делают во всем мире. – Давай!!! Председателя! – заорали со всех сторон. И началось не поймешь что. Одни кричали: «Отца Перу!», другие: «Лесничего Иосифа!», третьи: «Учителя Драголюба!» Когда немножко утихло, вышел вперед старичок Еврем, у которого сын в семинарии, и говорит: – Люди добрые, о чем мы толкуете? Да разве мы когда-нибудь выбирали председателя? Зачем мы здесь собрались? Выбрать пастуха, чтоб он пас наше стадо. Экая важность! Что вы забыли, как мы раньше делали? Один назовет одного, другой – другого, ну, потолкуем немножко, столкуемся, выберем, кого хотим, и ладно… И что с вами, люди, не знаю. Вон стоит Иона, не хотите его, вон Живко, говорят кто-то хочет Живко – ну и пусть, не все ли равно! – Не хотим Иону! – Какой еще Живко? – Долой Иону! – Какой еще Живко? Не хотим Живко! Толпа заволновалась, поднялся крик. Лесничий Иосиф запустил пальцы в волосы, затряс головой и заорал: «Председатель ведь выбираем, люди, председателя! О чем же вы спорите?» – Отца Перу! – Лесничего Иосифа! – Учителя Драголюба1 Опять все смешалось, и ничего нельзя понять. Наконец, лесничий Иосиф протискивается сквозь толпу, встает у всех на виду и кричит: «Люди, я буду председателем!» Эти слова вызывают ожесточенные крики, так как никто не знал наверное, к какой партии принадлежит лесничий Иосиф, но он стоит гордо, готовый в любую минуту броситься на того, кто не захочет признать его председателем. Подняв руку, он говорит: – Собрание открыто! Кого мы выберем пастухом? – Позвольте, – кричит Елисей, – надо же разе браться… Поп Пера просит слова – Нечего тут много разбираться… – говорит председатель. – Здесь есть смутьяны! – орет из толпы хозяин кафаны Янач. – Ну и что же? – перебивает его председатель. – Всякий имеет право подговаривать, на то и собрание. А лучше давайте-ка голосовать! Отец Пера поднял обе руки и требует слова. – Не будет тебе слова! – решительно заявляет председатель. – Я руковожу собранием и знаю, что надо делать. В толпе кто-то начал мяукать, лесничий возмущается: – Это уж слишком, слышишь ты, если тебе захотелось мяукать, так ты попроси слова и мяукай сколько тебе влезет, а иначе… – И лесничий поднял кулак. Отец Пера опять поднял обе руки, требуя слова, а Елисей все кричит: «Почему не дают батюшке говорить?! Дайте слово батюшке!» Иосиф выпрямился, сделал движение рукой, точно хотел позвонить в колокольчик, и закричал: «Тихо! Батюшка будет говорить!» Отец Пера приподнялся на носках, провел рукой по бороде, откашлялся и, подмигнув Елисею, начал: – Граждане, у всех у нас есть коровы. У кого одна, у кого – две, а у кого и три. Вот мне, например, бог дал три коровы. Понятно, что мы каждый год выбираем пастуха, нельзя, конечно, сказать, что мы выбирали всегда так, как вот сейчас. Просто соберемся, бывало, в кафане либо еще где. И кого выбирали? Иону, словно мы повенчаны с ним. А между тем никто из граждан нашей страны и государства не хотел поразмыслить, что он за человек – этот Иона. А можно сказать, этот Иона совсем неподходящий. Вот прошло несколько лет, и что же – у моей коровы сломался рог, у Трипка пропал теленок. Ну, ладно, братья, допустим, рог это мелочь, теленок, правда, вещь более крупная, но бог с ним. Может, он сам потерялся, не мог же его Иона нарочно потерять. Но, братья, я вас от всей души спрашиваю: положите руку на сердце и скажите мне, сколько ваши коровы дают молока? Дают четыре оки, а могли бы – восемь. Правду я говорю? Чего ж вы молчите? – Моя дает одиннадцать ок, – кричит из толпы Еврем. – Ну, это уж такая порода. Тут совсем другое дело. Но я спрашиваю, например, тебя, Елисей: сколько дает твоя корова? – Пять ок… – Ну вот, а могла бы двенадцать. Я знаю эту корову. Когда ее Елисей купил, она была… – Попрошу ближе к делу. Ты нам, батюшка, про коров не рассказывай, – строго перебивает его председатель. – Начал с коров, а там, глядишь, перейдешь на сливки, на сыр и тому подобное. Ближе к делу… – Пусть говорит! – Дайте мне слово! – кричит учитель Драголюб. – Позвольте кончить, граждане, – возмущается батюшка, – не перебивайте меня! Я же еще не сказал самое главное… – Ты говори о пастухе, чего ты начал о Елисеевой корове! – Вот я и говорю, – не унимается отец Пера, – значит, плохо смотрит за скотом, И потому я думаю выбирать его больше не стоит, тем более что у нас есть такой прекрасный человек, как Живко! – Не хотим! Хотим! Не хотим! Правильно! Нет! – несется со всех сторон. Одни кричат одно, другие – другое, и конца этому не видно. – Дайте батюшке сказать, – визжит Елисей. – Не мешайте! Он вас еще не так разделает! Господин председатель (тут Иосиф сунул руку в карман и выпрямился), я прошу, я требую, чтоб батюшке дали говорить! – Но ведь не может же, черт возьми, все время один батюшка говорить! – возмущается Иосиф. – Есть ведь и у других голова и язык. Для того и собрание. Все имеют право говорить. – Правильно! Неправильно! – У меня только одно дополнение к батюшкиной речи! – кричит хозяин кафаны Янач. – Прошу! Прошу! – откликается отец Пера. – Тихо, люди! – орет председатель, и волосы у него на голове становятся дыбом. – Добавляю, – продолжает Янач, – Иона мою корову дубинкой колотил, значит он и всякую другую корову дубинкой колотит. – Правильно! – несется со всех сторон. – Слово имеет учитель! – провозглашает председатель. – Итак, господа… – начинает учитель. – Долой! Не хотим слушать! Знаем, о чем он будет говорить! – Но позвольте, я ведь тоже знал, о чем вы будете говорить, – кричит учитель. – Я буду краток. Мне решительно все равно, кто будет избран, и думаю, что глупо так много спорить из-за пустяков. Не все ли равно Живко или Иона, Иона или Живко. Но мне кажется, что здесь кто-то нарочно масло в огонь подливает, чтоб мы перессорились: что-то уж больно часто отец Пера засиживался вон в том доме, – и учитель показал пальцем на дом начальника полиции. Боже милостивый, какой шум тут поднялся! Что только с людьми сделалось, прости господи! Отец Пера поминает и отца, и мать, и всех святых, Елисей визжит, учитель крутится как заведенный на одном месте, а лесничий Иосиф ничего не говорит, схватился руками за волосы, головой трясет и, кажется, сохрани меня бог, высматривает, на кого бы кинуться. Однако благодаря энергии Иосифа (бог его простит за то, что он сам себя избрал председателем) порядок кое-как был восстановлен. Правда, нельзя сказать, чтобы он был восстановлен полностью, просто голос Иосифа пробился, наконец, сквозь всеобщий гам. – Братья, ни один черт больше ни единого слова не скажет! – И так он это страшно сказал, так сверкнул налитыми кровью глазами, так отчаянно потряс кулаками, что у каждого в сердце что-то екнуло, и все как-то сразу притихли. Тогда он, победоносно выпрямившись и засунув два пальца правой руки между второй и третьей пуговицей жилета, протянул вперед левую руку и сказал уже более спокойно, но очень, очень торжественно: – Братья, какие же вы, однако, скоты! (Странно, что никто не возразил против такого торжественного начала). Клянусь жизнью, никто больше не скажет ни слова! – И он отчаянно стукнул себя кулаком в грудь. – Я разрешаю только голосовать; кто за Иону, переходи сюда – направо от меня, а кто за Живко, переходи сюда – налево от меня. Понятно? Ну, живей, живей переходи, чего смотрите? И опять все смешалось; забурлила, закипела толпа, вцепились друг в друга, и каждый тянет в свою сторону. Какой-то итальянец кричит попу: «Я не хочу туда! Зачем ты меня тащишь!», другой орет: «Сюда братья, сюда! Здесь цвет гражданства!» Один кричит одно, другой – другое, растет толпа с левой стороны, растет толпа с правой стороны, но, пожалуй, возле Елисея и батюшки образуется явное большинство. Наконец, окончательно разделились: Кикандон! Кикандон![5] Дивный городок, созданный фантазией великого французского писателя Жюля Верна, где все были так счастливы и так довольны, пока по трубам не побежал злосчастный кислород. Тут невестка любила свекровь, а зять тещу, народ уважал правителей, по двадцать лет не переизбирался старейшина, да и он со своей стороны не совершил ничего такого, за что его следовало переизбирать. Тут не знали запаха пороха и не рвались к науке. И вообще маятник общественной жизни тут качался размеренно и едва слышно отстукивал «Тик-так, тик-так. тик-так!» О мой Кикандон! О твоем существовании многие и не подозревали, хотя о тебе упоминали все хрестоматии для начальных школ, все учебники географии для средних школ и все распоряжения министра внутренних дел; о тебе многие не подозревали, но вот теперь узнают, ибо и в твою атмосферу ворвался кислород и быстрее закачался маятник твоей общественной жизни, который до этого тихо отстукивал: «Тик-так, тик-так… тик-так…» |
||
|