"Русский советский научно-фантастический роман" - читать интересную книгу автора (Бритиков Анатолий Федорович)Поиски и потериК середине 20-х годов научно-фантастический роман занял заметное место в общем потоке художественной литературы. Отечественную и переводную фантастику охотно печатали самые разные журналы — молодежные и взрослые, полуспециализированные и общелитературные: «Вокруг света», «Всемирный следопыт», «Борьба миров», «Техника — молодежи», «Знание — сила», «Красная новь», «Пионер». Толстые ежемесячники и солидные библиографические издания довольно регулярно помещали критические отклики. Даже техническая периодика публиковала художественную фантастику («Авиация и химия») и разборы научно-фантастических идей («В бой за технику»). Зарождаются сборники путешествий, фантастики и приключений «На суше и на море» (возобновлены в 60-е годы). В конце 20-х годов в издательстве «Молодая гвардия» вышли три книги «Современной библиотеки путешествий, краеведения, приключений и фантастики». Так зародилась доныне выпускаемая издательством «Детская литература» «Библиотека приключений и научной фантастики» — старейшее в нашей стране серийное издание этого рода. Однако к началу 30-х годов выпуск фантастики заметно упал. Может быть, поэтому казалось, что научно-фантастический роман хиреет и даже «умер и закопан в могилу», как говорил К. Федин в 1934 г. [176] Статьи о фантастике, отмечал А. Беляев, имели обычно заголовки: «О жанре, которого у нас нет», «Научная фантастика — белое пятно на карте советской литературы». И словно призывая начать все заново, Беляев писал: " Правда, в 30-е годы появилось мало произведений высокого класса, о которых мечтал Беляев. Некоторые разновидности пошли на убыль, как например фантастико-сатирический и пародийно-фантастический роман. Другие поджанры продолжали существовать, третьи видоизменились, появились новые. В 1930 г. журнал «Всемирный следопыт» напечатал роман М. Зуева-Ордынца «Сказание о граде Ново-Китеже»; это был первый опыт советских фантастов в исторической теме. Количественная убыль фантастики на рубеже 20 — 30-х годов отчасти была вызвана установкой: поближе к жизни. Вульгарно примененный к фантастике, этот лозунг ликвидировал ее специфику. В 1930 г., например, некто И. Злобный «предостерегал», что Жюль Верн якобы принес «немалый вред»: его произведения будто бы «размагничивали молодежь, уводили из текущей действительности в новые, непохожие на окружающее, миры». [178] Однако в постановлении о детской литературе от 15 сентября 1933 г. ЦК ВКП(б) рекомендовал переиздавать «уводящего от действительности» Верна… Были и обстоятельства другого рода, не связанные с вульгаризаторским ликвидаторством фантастики. Энтузиазм первых пятилеток настолько ускорил темпы преобразований, что реальный прорыв в будущее казался фантастичней любого воображения. Сама жизнь приглашала писателей искать фантастическое в сегодняшних трудовых буднях. Беляев после фантастических и приключенческих произведений печатает роман «Подводные земледельцы» (1930) и очерковую повесть «Земля горит» (1931), где элементы научной фантазии введены в реалистическое изображение строительства социализма. Фантастическое видение любопытным образом контаминировалось с реалистическим. Некоторые писатели пытались, правда, Тема коммунистического будущего явственно зазвучала в произведениях самого разного плана — и в технологической утопии В. Никольского «Через тысячу лет» (1928), и в космической повести А. Палея «Планета КИМ» (1930), и в авантюрно-сатирически-утопическом романе А. Беляева «Борьба в эфире» (1928). Социальному облику коммунизма целиком были посвящены этюды А. Беляева «Город победителя» и «Зеленая симфония» (оба в 1930), роман Э. Зеликовича «Следующий мир» (1930) и повесть Я. Ларри «Страна счастливых» (1931). В романах 20-х годов само будущее, ради которого завязывались сражения и совершались подвиги, очерчивалось схематично, по-книжному (романы Я. Окунева), часто в заведомо условной манере — в виде сна («Борьба в эфире» А. Беляева), в духе сказки («Месс-Менд» М. Шагинян) или даже пародии на утопию («Межпланетный путешественник» В. Гончарова). Хотя порой и замышлялись романы эпического размаха, картины коммунистического мира заслонялись в них революционными боями и восстаниями. А. Толстой, например, в заявке в Гослитиздат (1924) на «Гиперболоид инженера Гарина» обещал, кроме авантюрной первой части, вторую в героическом духе и третью в утопическом: «Таким образом, роман будет авантюрный, героический и утопический». [180] Кроме войны и «победы европейской революции», писатель намеревался нарисовать «картины мирной, роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства». [181] Впоследствии, однако героическая часть оказалась свернутой, а утопическая совсем не была написана. Три части первоначального замысла «Гиперболоида» соответствовали в общих чертах фабуле романа Окунева «Грядущий мир» (1923) (особенно линия Роллинга, скитания на яхте и т. д.). Хотя Окунев и написал утопический апофеоз, в романе преобладало авантюрное начало и в его свете еще огрубленной выглядело упрощенно-книжное изображение коммунистического общества. Толстой же совсем отказался от утопической части, поняв, по-видимому, что для темы коммунизма малопригодны сами рамки авантюрного романа. Ведь в существе своем фантазия о коммунизме всегда была возвышенно-романтической и философской. Фабульностью, возможно, надеялись оживить присущую утопиям дидактическую экспозиционность. Описание борьбы за будущее должно было внести ту жизненную конкретность, которой тоже всегда недоставало утопическим романам. И хотя фабульность во многих случаях имела литературное происхождение, усиление внимания к событиям отражало все-таки стремление фантастов к известному историзму: в будущих революционных событиях виделась наиболее зримая связь с героическим прошлым. К тому же по аналогии со вчерашним днем революционной России ближайшее завтра мировой революции рисовалось более отчетливо, чем контуры отдаленного нового мира. Окунев, переделывая свой роман, усилил изображение революционных событий, а не коммунистического общества и соответственно изменил заглавие: «Грядущий мир» превратился в Вместе с тем уже в самом начале насыщенного политическими кризисами и «малыми» войнами предвоенного десятилетия в фантастическом романе наметились существенно новые черты. Успехи социалистического строительства создали уверенность в том, что в советском обществе и при капиталистическом окружении может быть осуществлен переход к коммунизму. Повесть Яна Ларри «Страна счастливых» была посвящена не событиям, которые приведут к победе коммунизма, и даже не столько внешнему облику будущего, сколько идейно-психологическому содержанию человеческих отношений. Писателю удалось показать столкновение коллективизма, уже вошедшего в плоть и кровь гражданина бесклассового общества, с «родимыми пятнами» прошлого. Действие происходит в близком будущем. Дожили до коммунизма люди, духовно связанные с прошлым. Они озабочены, чтобы «непрактичные» энтузиасты космоса не отвлекли Республику от дел насущных. "Они полагают, что все это лишь… фанаберия… Молибден любит повторять: «Нечего на звезды смотреть, на земле работы много…». [182] В самом деле, страна накануне энергетического голода. И все же Совет ста сочтет возможным совместить решение обеих задач. Молибден просто навязывал свою волю, не церемонясь в средствах. Подослал красавицу-дочь к Павлу Стельмаху: вдруг привяжет мечтателя к земле. Использовал уважение в Совете ста к людям своего поколения и «подсказал» что конструктор больше будет нужен здесь, на земле: вдруг Павел станет на дыбы и невольно разоблачит эгоистическую подоплеку всей затеи — быть первым. Молибден просчитался. Павел согласился с неожиданным решением Совета: «… вы правы, товарищи. Я остаюсь. Но передайте Молибдену… этому человеку, оставленному у нас старой эпохой: мы другие. Он плохо знает нас» (80). «… будет день, — говорил Павел, — когда человечество встанет плечом к плечу и покроет планету сплошной толпой… Земля ограничена возможностями… Выход — в колонизации планет… Десять, двести, триста лет… В конце концов ясно одно: дни великого переселения человечества придут» (35). И тогда о пращурах будут судить и по тому, насколько они были коммунистами в заботе о дальних потомках. Романтическая «непрактичность» обнаруживает коллективизм прямодушного конструктора, «земной» же практицизм едва скрывает лукавое властолюбие Молибдена. Имена— маски и некоторые черточки персонажей (например, показной аскетизм и железная невозмутимость Молибдена), возможно, вызвали у современников ассоциации. Во всяком случае «Страна счастливых» не переиздавалась и в отличие от многих других фантастических произведений той поры не получила отклика в прессе. Между тем нельзя было не заметить, что повесть Ларри направлена прежде всего против романа Е. Замятина «Мы», незадолго перед тем опубликованного за границей. [183] Замятин изображал коммунизм как общество, противостоящее личности, построенное на стадном коллективизме, которое подавляет мнения и тем самым останавливает развитие. «Страна счастливых», в противоположность мрачному пророчеству Замятина, исполнена оптимистической убежденности в способности социалистического строя отсечь извращения коммунистического идеала и гармонично слить личность с обществом. Ларри показывал, что при коммунизме конфликты будут не между личностью и обществом, а между разными людьми и различными пониманиями идеала. Общественная жизнь будет борьбой как раз тех индивидуальных воль и страстей, которые, по Замятину, коллективизм фатально подминает. Антикоммунистическая фантастика получила название антиутопии [184] (термин, впрочем, употребляется и в другом значении — вне связи с идеологией антикоммунизма). В таком духе извращал социализм еще Д. М. Пэрри в романе «Багровое царство» (в 1908 г. издан на русском языке), поздней О. Хаксли и др. «Страна счастливых» Ларри, по-видимому, одна из первых контрантиутопий. Дело не только в том, что книга объективно противостояла антиутопической концепции, она сознательно нацелена в роман «Мы». Ларри переосмыслил некоторые элементы замятинской фабулы (эпизоды с астропланом и др.). В повести есть такие строки: «В памяти его… встали страницы старинного романа, в котором герой считал, что жизнь в социалистическом обществе будет безрадостной и серой. Слепое бешенство охватило Павла. Ему захотелось вытащить этого дикаря из гроба эпохи…» (62). И далее: «Ты напоминаешь старого мещанина, который боялся социалистического общества потому, что его бесцветная личность могла раствориться в коллективе. Он представлял наш коллектив как стадо… Но разве наш коллектив таков? Точно в бесконечной гамме каждый из нас звучит особенно и… все мы вместе… соединяемся… в прекрасную человеческую симфонию» (157). Жанр «Страны счастливых» обозначен как «публицистическая повесть». Повествование в самом деле отчасти построено на журналистски-публицистических интонациях. Но суть публицистичности в другом — в злобдневной социальной заостренности фантастических мотивов, в том числе тех, об актуальности которых утопический роман совсем недавно еще не догадывался. Ларри, кажется, впервые после К. Циолковского напомнил о главной, великой цели освоения космоса: это не только познание, но прежде всего насущные жизненные нужды человечества, которому рано или поздно станет тесно на Земле. Именно эта, социальная идея — исходная точка всех ракетных, биологических и прочих теорий патриарха звездоплавания. Предшественники Ларри не видели угрозы перенаселения планеты. У Окунева в «Грядущем мире» и «Завтрашнем дне» земля покрыта всепланетным городом. В романе Никольского «Через тысячу лет» между гигантскими населенными пунктами оставлены клочки лесов-парков и декоративных нив (пища синтезируется промышленным способом). Писатели либо не понимали, что крайняя урбанизация жизни опасна, либо пренебрегали чересчур дальней перспективой. «Мы слишком счастливы, каждый в отдельности и все вместе, чтобы беспокоиться о том, что будет еще не скоро», [185] — говорят герои коммунистической утопии Морриса «Вести ниоткуда». Для повести о коммунизме небезразлично, на каком «пейзаже» развертывается мечта. В третьем десятилетии нашего века буколика «Праздника Весны» Олигера была бы смешной. В «Стране счастливых» есть и гигантские города и стратопланы, и светомузыка и телевиденье, и роботы-официанты и скоростной реактивный вагон. Но автор не стремится поразить нас технической феерией. Научно-индустриальная культура нужна будущему постольку, поскольку она способна умножить человеческое счастье. Западная фантастика лишь после второй мировой войны почувствовала в предупреждении о демографическом взрыве большую тему (см., например, статью А. Азимова «Будущее? Напряженное!» в «Fantasy and Seiens Fiction», 965, № 6). Угроза перенаселения представляется ей источником крайнего обострения социальных противоречий (романы А. Азимова «Стальные пещеры», Ф. Пола и С. Корнблата «Торговцы космосом») вплоть до периодического уничтожения «лишнего» населения (в рассказах Г. Гаррисона «Преступление» и Ф. Пола «Переписчики»). Азимов называет подобные произведения «шоковым средством»: они должны заставить людей задуматься над проблемой. В «Стране счастливых» развернута разносторонняя картина быта, культуры, техники, морали, искусства. Автор предугадал даже проблему избытка информации — как хранить и осваивать эту нарастающую лавину? (Жизненно актуальным этот вопрос стал много поздней, а в научно-фантастический роман вошел лишь в последнее время). Как изменится лицо города, как будут одеваться люди, какие будет воспитание и образование, общественное питание, медицина, средства связи, транспорт, сельское хозяйство, энергетика, наука, автоматика в быту и на производстве, как будет централизовано управление экономикой (Совет ста) и децентрализована общественная и профессиональная жизнь (клуб журналистов, звездный клуб и т. д.)? В сравнительно небольшую вещь вложено емкое содержание и главное — хорошо продумана система будущего. Повесть Ларри лишена грубых просчетов и наивного вымысла, которые характерны, например, для появившегося годом раньше романа Э. Зеликовича «Следующий мир». В этой по-своему интересной, но путаной книге можно прочесть, что граждане «сверхкоммунистического» (!) общества превзошли идеал нравственного удовлетворения трудом и работают уже «из любви к искусству». [186] Искусство труда запечатлено в следующей картинке: «Рабочие праздно разгуливали» по заводу, «поворачивая изредка рычаги на распределительных досках». [187] Сохранилось, оказывается, разделение труда: «для существования» и «ради искусства». Чтобы найти приложение второму, граждане, не занятые в смене, тоже прогуливаются по цехам «и выдумывают, что бы такое изобрести». [188] «Это — безработные», [189] не без юмора поясняет гид. Порядок без организации, как сказал бы персонаж романа Уэллса «Люди как боги», под сильным влиянием которого написан «Следующий мир». Там есть такая мысль: наше образование — наше правительство. Герои Зеликовича могли бы сказать, что их сознание и есть их организация. Но в сложной структуре индустриального общества это немыслимо. Тем более что сознание героев Зеликовича довольно странное. Скажем, тот, кто голоден, может зайти к соседу и, не спросясь (?!),взять «что и сколько угодно». [190] В школе заложена именно такая мораль. Диалог с учениками: " — Что такое личность? — Часть общества. … — Что такое частная собственность? — Общественное зло. … — Что такое… скука? — Один из тупиков буржуазного строя". [191] Повесть Ларри далека от этого механического понимания личности и общества, собственности и человеческой психологии. В становлении советской социальной фантастики «Страна счастливых» была заметным шагом вперед и отчасти намечала дальнейшее развитие. Мир будущего у Ларри не в «четвертом измерении», как у Зеликовича, но здесь, в Советской стране, и поэтому — конкретней. Ларри удалась проекция этой конкретности в будущее, к чему стремился Беляев. Несмотря на то что чуткость к духовному миру не сочетается в «Стране счастливых» с индивидуализацией лиц и пластичностью изображения, Ларри удалось наметить в своих героях черты человека будущего. Простота, с какой Павел поступается мечтой о космосе и вместо себя отпускает Киру, — это унаследованное от борцов революции высокое сознание общественного долга, помноженное на природный коллективизм и эмоциональную уравновешенность коммунистического человека. Цельностью натур персонажи «Страны счастливых» напоминают героев «Туманности Андромеды». От современного читателя не укроется некоторая наивность повести Ларри: чрезмерный ригоризм к современникам, людям 20-х годов: точная датировка отмены денег; стремление людей будущего обременять себя комфортом и т. д. И тем не менее облик будущего привлекает своей достоверностью. Автор перенес в коммунизм огромный энтузиазм 20-х годов. Повесть создавала то ощущение, что на строительной площадке Советской страны в самом деле закладывается Страна счастливых; что будущее во власти не только всемирной истории, ход которой трудно предусмотреть, но уже и в руках строителей социализма в конкретной стране, и поэтому наше созидание, наши пятилетки — самая реальная и грандиозная проблема перехода к коммунизму. К концу 20-х годов схлынул буйный поток пародийно-авантюрной фантастики. Не так бросался в глаза характерный для первой половины десятилетия разнобой — когда рядом с подлинно художественными произведениями А. Толстого, научно аргументированными романами В. Обручева, глубокими по мысли фантазиями К. Циолковского, новаторскими произведениями А. Беляева фонтаном извергались приключенческие боевики писателей вроде Н. Муханова и В. Гончарова. Только в 1924 — 1925 гг. печатный станок выбросил на рынок гончаровские «Долину смерти», «Психо-машину», «Межпланетного путешественника», «Приключения доктора Скальпеля», «Век гигантов». Теперь научная фантастика заметно потеснила приключенческую. В недавнем прошлом «красный Пинкертон» запросто открывал дверь в таинственное царство машин и приборов. В каком-нибудь чулане на московских задворках «чудаковатый изобретатель» колдовал со своими ретортами и тигелями, «портил предохранительные пробки… устраивал взрывы и пожары, — одним словом, изобретал и изобретал крепко». [192] Плодом его гения была какая-нибудь «металлическая палка» со «сверкающим медным шаром» на конце, подозрительно смахивающая на кондуктор электростатической машины, либо «черно-красная магнитная подкова», [193] тоже перекочевавшая в роман из школьного физкабинета. Один романист разыгрывал читателя, другой пародировал собрата, а читатель между тем кое в чем стал разбираться. Бутафорские тайны приедались, сколь ни маскировались они загадочной «путаницей штепселей, рычагов и ручек». Хотя читатель еще воспринимал фантастику как занимательное приключение, лишь приправленное «модной» наукой и техникой, воображение требовало более доброкачественной пищи. В 20— е годы страна невиданными темпами приобщалась к науке и технике. Техническая революция неотделима была от вопроса: быть или не быть новому строю. Область науки и техники выростала в социальный фактор первостепенной важности. Вот почему фантасты уже без прежней лихости обращаются с разными «лучами смерти», почему реже встречаются полуграмотные идеи «передачи по радио» энергии и отпадает «научное» ерничество вроде использования психической энергии для движения машин. Писатели-фантасты глубже начинают изучать науку, подобно тому, как социальный романист изучал общество. Фантастический роман приблизился к столбовой дороге знания, сделался как бы беллетристическим бюллетенем новейшей науки и техники. Даже приключенческая фантастика не может уже обходиться без оригинальных фантастических идей («Борьба в эфире» А. Беляева, «Радиомозг» С. Беляева и др.). Фантасты принялись обследовать науку и технику с утилитарной задачей — расширить кругозор читателя, зачастую вчера только приобщившегося к книге. Как писала редакция журнала «Вокруг света», советская научная фантастика в отличие от буржуазной должна давать «проснувшейся любознательности исследовательскую окраску». [194] Появляются произведения, где фантастический элемент вводится как прием популяризации. Типичен, например, рассказ А. Беляева «Отворотное средство» (1925). Остроумно, доступно и не огрубляя существа дела писатель знакомил с учением И. П. Павлова об условных рефлексах. Отрицательный рефлекс на алкоголь и есть то самое отворотное средство, которым находчивый студент-медик излечил неисправимого пьяницу. Н. Железников в рассказе-очерке «Блохи и великаны» (1929) популяризировал идею искусственного воздействия на рост животных при помощи гормональных препаратов. Фантастика здесь почти исчезает: она разве что в некотором количественном преувеличении известных эффектов. Очерк Железникова имел даже подзаголовок: рассказ-загадка. Познавательную, популяризаторскую, просветительную установку стремились распространить на всю научно-фантастическую литературу. В. Обручев, корректируя в своих романах, в соответствии с новыми научными данными, фантастические идеи Жюля Верна, выдвигал на первый план один из его принципов: поучать, развлекая (которым фантастика Верна, разумеется, отнюдь не исчерпывалась). Задача фантаста, говорил Обручев, — облечь знания в «интересную форму», чтобы юношество «усваивало без труда много нового». [195] Он сближал научно-фантастический роман с научно-популярной книгой: «Хороший научно-фантастический роман дает большее или меньшее количество знаний в увлекательной форме» и тем самым побуждает к знакомству с научной литературой. [196] Беляев тоже говорил, что «толкнуть… на самостоятельную научную работу — это лучшее и большее, что может сделать научно-фантастическое произведение». [197] Но он все же оценивал задачу художественной научной фантастики шире: «…не максимальная нагрузка произведения научными данными, — это можно проще и лучше сделать посредством книги типа „занимательных наук“, — а привлечение максимального внимания и интереса читателей к важным научным и техническим проблемам». [198] И хотя Беляев был против навязываемого редакционно-издательскими работниками узкого утилитаризма, тем не менее и он писал, что научная фантастика «должна быть одним из средств агитации и пропаганды науки и техники». [199] Эта ее функция, конечно, попутная. Гораздо важней, чтобы фантаст, как говорил Беляев, «сумел предвосхитить такие последствия и возможности знания, которые подчас неясны самому ученому». [200] Здесь было зерно той мысли, что творчество — не только в занимательной художественной форме, что фантазия должна быть направлена и на научное содержание. (В 60-х годах И. Ефремов внесет здесь важное уточнение: фантаст предвосхищает ученого тоже на путях науки, используя те научные идеи и факты, которые пока не поддаются научным методам). [201] Этот принцип был развит Гербертом Уэллсом. По мере роста научно-индустриальной культуры, фантастика жюль-верновского типа, основанная на наглядно возможном, перестанет удовлетворять читателя. Но в 20 — 30-е годы из жюль-верновской традиции вышло наиболее плодотворное направление советского научно-фантастического романа, представленное именами В. Обручева, В. Орловского, Г. Адамова, А. Казанцева, Г. Гребнева, В. Владко и в первую очередь, конечно, А. Беляева. Известный писатель и ученый, знаток советской научной фантастики (при аресте гестаповцы конфисковали у него целую библиотеку научно-фантастической литературы) Ж. Бержье вспоминает, что в конце 20-х — начале 30-х годов американские специализированные журналы научной фантастики обильно печатали советские произведения, письма читателей из СССР, нередко сопровождая такими подзаголовками: «Этот рассказ повествует о героических подвигах строителей пятилетнего плана». "Этот период свободы (т. е. относительного либерализма. — «Если когда-нибудь можно будет написать историю либерального мышления в США между двумя войнами, то переводы советской научно-фантастической литературы сыграют в ней важную роль». [202] Примечательное наблюдение. Советская фантастика заявила себя идеологической силой международного значения не потому, что уже стала совершенной. Литературно она в те годы едва оперялась. «Мы добросовестней многих зарубежных писателей в подаче научного материала, но далеко отстаем от их литературного мастерства», [203] — сожалел Беляев. Но уже тогда советские фантасты резко противостояли зарубежным, тесно связывая научное мировоззрение с воинствующим гуманизмом. «За последние десятилетия научно-фантастическая литература за рубежом невероятно деградировала, — говорил А. Беляев Уэллсу в 1934 г. — Убогость мысли, низкое профессиональное мастерство, трусость научных и социальных концепций — вот ее сегодняшнее лицо…» [204] Уэллс был совершенно с ним согласен: «Научная фантастика… вырождается, особенно в Соединенных Штатах Америки… Внешне занимательная фабула, низкопробность научной первоосновы и отсутствие перспективы, безответственность издателей — вот что такое, по-моему, наша фантастическая литература сегодня». [205] В 30— е годы достигает своего зенита так называемая космическая опера, где невероятные приключения переносились в межпланетные просторы. Впрочем, и в романе X. Гернсбека «Ральф 124 С 41+» (1911), почитаемом американцами первенцем национальной научной фантастики, уже были наряду с техницизмом черты этой «оперы». Между тем, подчеркнул Уэллс, задача фантаста -"провидеть социальные и психологические сдвиги, порождаемые прогрессом цивилизации. Задача литературы — усовершенствование человечества…" [206] Советские фантасты сознавали это лучше, чем кто бы то ни было. Дело было даже не в превосходстве политической идеологии. Наши писатели (Бержье отмечает, например, работавших в 20-е годы Беляева и Орловского) «совращали» западного интеллигента своей убежденностью в том, что достижения человеческого разума могут и должны быть вырваны из рук авантюристов — персонажей западного научно-фантастического романа и направлены на благо человека. Уэллс отмечал, что «в современной научно-фантастической литературе Запада невероятно много буйной фантастики и столь же невероятно мало подлинной науки и глубокой мысли». [207] От интеллигентного сознания не могла укрыться связь между нравственной и научной деградацией западной фантастики и не могло не импонировать, что гуманные идеалы советских фантастов созвучны идеалам науки. Проницательные идеологи реакции не случайно связывают прогрессивные политические идеи с «древней ересью, которая известна под именем гностицизма», [208] т. е. с научным мировоззрением. Вот почему установка на то, чтобы советская научная фантастика давала «проснувшейся любознательности исследовательскую окраску», решала не только просветительную, но в конечном счете и идеологическую и политическую задачу. Среди советских произведений 20-х годов Бержье назвал незаслуженно забытый роман Орловского «Бунт атомов» (1928). Первым в России и одним из первых в мировой фантастике Орловский заглянул в будущее человечества, открывшего атомный ларец Пандоры. Как и «Освобожденный мир» (1914) Уэллса, «Бунт атомов» — роман-предостережение. Уэллс писал об ужасах мировой войны с применением атомного оружия, Орловский — о борьбе человечества против атомной смерти. Интересно, что оба были сразу же переведены — «Освобожденный мир» в России, «Бунт атомов» в Америке — в специализированном журнале научной фантастики. В один год с Орловским грозные последствия применения внутриатомной энергии были предсказаны в технологической утопии В. Никольского «Через тысячу лет» (1928). В лабораторном опыте атомы неожиданно «отдали скрытую в них энергию… это стоило гибели почти половины Европы». [209] Конечно, дело случая, но Никольский угадал срок изобретения и огромные исторические последствия атомной бомбы: «Взрыв тысяча девятьсот сорок пятого года ускорил процесс естественного разложения старого мира…» (63). В романе Орловского впечатляют картины фантастических явлений. Ослепительно-жгучий шар, в клубах дыма и пара плывущий в воздушных течениях над землей, сжигающий все живое, — этот образ превосходно передает величественную мощь сил, которые могут быть использованы и на счастье, и на горе людям. Представления Орловского о ядерной реакции сегодня устарели. Впрочем, относительно. Медленно горящий огненный шар плазмы не очень похож на грибовидное облако атомного взрыва, зато воспринимается как метафорическое изображение будущей, тоже «медленной», управляемой термоядерной реакции. У Орловского можно найти и ее схему, в грубом, разумеется, приближении: комок плазмы удерживает электромагнитное поле. Атомы взбунтовались по преступной неосторожности германского ученого-националиста, спешившего вложить в руки «побежденной родины» страшное оружие реванша. В его экспериментальной установке возникла незамеченная искорка. Вырвавшись на волю, она стала втягивать окружающее вещество в реакцию распада. (Много лет спустя американские физики, готовя в Аламогордо первый атомный взрыв, не были вначале уверены, что не может случиться нечто подобное). Безостановочно растущий огненный шар стал жадно пожирать атмосферу. Страшная угроза нависла над человечеством. А. Казанцев повторит эту коллизию в романе «Пылающий остров». Переклички можно найти и в сюжете. У Казанцева тоже трагически гибнет дочь виновника рокового открытия, у нее тоже роман с его русским ассистентом и т. д. Только автор «Пылающего острова» не стал мотивировать пожар атмосферы цепной ядерной реакцией: в 30-х годах многие физики считали ее невозможной. [210] В романе Орловского советский ассистент немецкого физика вместе с соотечественниками и прогрессивными западными учеными предложил план: так как плазма обладает магнитными свойствами, ее можно взнуздать мощными электромагнитами, ввести огненный шар в жерло гигантской пушки и выстрелить за пределы атмосферы. Правительства не желают рисковать взрывчатыми веществами: их понадобится столько, что были бы опустошены арсеналы. Народы вручают власть конгрессу ученых. После многих жертв замысел удалось осуществить. В небе появилась новая звездочка — маленькое искусственное Солнце. Самоубийство виновника катастрофы и его дочери, возбуждение народов перед небывалой опасностью, напряженные поиски выхода и самопожертвование ученых — все это не только очерчено фабульно, но и освещено «изнутри». Орловский несколько ослабляет традиционное заострение сюжета, чтобы углубить реалистический психологизм. Бытовой манерой обрисовки характеров «Бунт атомов» напоминает «Гиперболоид инженера Гарина». Но в отличие от Алексея Толстого Орловский изображает политические последствия открытия в значительной мере через мир ученого. Толстой его почти не касался. Гарин крадет идею гиперболоида. Мы не знаем, как она возникла в голове у Манцева. Писатель открывает нам лишь чисто «человеческие» побуждения своих изобретателей — корысть и властолюбие. От Орловского идет целая серия романов об электромагнитной природе мышления: «Радио-мозг» (1928) С. Беляева, «Властелин мира» (1929) А. Беляева, «Генератор чудес» (1940) Ю. Долгушина, «Защита 240» (1955) А. Меерова. В первом своем романе «Машина ужаса» (1925) Орловский рассказывал об установке, выплескивающей в эфир волны эпидемии страха. Машина была построена капиталистами с целью захватить власть над миром. Но она же кладет конец капитализму. Анархия, внушенная людям посредством машины ужаса, перерастает в революционный взрыв. Изобретатель машины, американский архимиллионер, побежден русским ученым. Орловский пользовался свежим научным материалом. Гипотеза его романа восходит к экспериментам Бергера и его учеников, открывших в 1920 г. электрическую активность мозга. В беляевском «Властелине мира» впервые были опубликованы радиосхемы инженера Б. Кажинского (в романе — Качинский), уподоблявшие человеческий организм приемно-передающему радиоустройству. Кажинский полагал, что при помощи соответствующей аппаратуры можно улавливать и внушать мысли и эмоции. Впоследствии было доказано, что ряд психических процессов и сама «мыслепередача» не зависят от электричества. Это не умаляет заслуги писателей-фантастов. Они возбудили интерес к малоизвестным явлениям, обозначившимся на стыке биологии и физики, способствовали распространению идеи овладения самым сложным в мире — человеческой мыслью. С другой стороны, эта тема способствовала психологическому углублению научно-фантастического романа. Правда, в романах С. Беляева и Меерова столько детективных штампов, что говорить о психологизме не приходится. Зато во «Властелине мира» и «Генераторе чудес» процесс научного творчества раскрыт с той тонкостью, без которой была бы невозможна убедительность фантастического содержания. У А. Беляева детективная интрига сразу перерастает в научную тайну, а эта последняя развертывается в историю открытия. Мы следим за фантастической идеей от зарождения до реализации, и нас не столько интересует, кто виновник удивительных событий, сколько, как удалось Штирнеру подчинить своей воле внутренний мир других людей. Со временем биография открытия все больше будет увлекать фантастов. В «Арктическом мосту» Казанцева и «Генераторе чудес» Долгушина, отчасти в «Прыжке в ничто» А. Беляева и некоторых других романах 30-х годов судьба научного замысла — равноправный и даже важнейший сюжетный ход, стержень повествования. Книга Долгушина несколько перегружена специальными сведениями и «технологическими» эпизодами (что сближает ее со сложившимся поздней фантастико-производственным романом). Интересно задуманная, антифашистская сюжетная линия в общем банальна. И вместе с тем вот уже три десятилетия этот роман заслужено пользуется успехом. В нем не только основательней разработана гипотеза, положена в основу «Машины ужаса» и «Властелина мира», но и развит самый тип романа открытия. Здесь история изобретения — история характеров и судеб, изображенная с внутренней, интеллектуально-психологической стороны. Внутреннее изображение является одновременно и бытовым, потому что в «романе открытия» быт людей — их творческая жизнь. Долгушин и Беляев сумели показать историю открытия через внутренний мир ученого. Во «Властелине мира» и «Генераторе чудес» «роман науки» слит с «романом человека». Вот в этом смысле фантастическая тема произведений и способствовала их художественно-психологическому углублению. Дело прежде всего в этом, а не только в том, что за героями Долгушина — Риданом и Тунгусовым были живые прототипы и что прообразами беляевских Качинского и Дугова были реальные Б. Кажинский и В. Дуров. Фантасты стали «ближе к жизни» в том смысле, что их герои-ученые раскрываются в своих научных замыслах, в столкновении идей, в своей способности понять общественный смысл открытия; что чисто человеческие их черты как бы продолжают их специфические качества ученого. (Между прочим, поэтому научный материал не приходится выносить в традиционные лекции и описания, которые утяжеляют повествование, оттого структура романа «легче» и жизнеподобней). В фантастике старого типа борьба велась вокруг готового изобретения и образ ученого рисовался часто по-бытовому приземленно (Паганель в «Детях капитана Гранта» и вообще распространенный типаж чудака-профессора), либо романтически-приподнято (капитан Немо). Жюль Верн, даже когда «списывал» своих героев с друзей и знакомых, ограничивался двумя-тремя обобщенными бытовыми черточками, иногда заостряя их, романтизируя образ. В обоих случаях эта схематичность была обусловлена тем, что события в романе лишь косвенно касались профессиональной деятельности ученого. Читатель романов Жюля Верна разве что заглядывал в окно лаборатории, едва успевал заметить изобретателя у себя дома. Когда же наука затронула повседневную жизнь многих людей и для многих сама стала делом жизни и ареной борьбы, уже нельзя было изображать бледную тень «профессора» на фоне колб и пробирок, надо было приоткрыть дверь в его умственную, интеллектуальную лабораторию. Психологизм перестал быть внешним по отношению к содержанию его деятельности. Фигура ученого перестала быть чисто фабульным элементом. В истории открытия слились внешняя, событийная составляющая сюжета и внутренняя, психологическая. Научно-фантастическая идея стала и психологическим компонентом. Отпала нужда соединять социально-психологические мотивы с научно-фантастическими при помощи искусственных приключенческих скреп. Социальный аспект раскрылся как нравственная сторона борьбы научных взглядов. Обозначившиеся в 30-е годы новый характер науки и ее новая роль в обществе оказали воздействие на всю структуру жанра. Эти черты научно-фантастического романа рельефно раскроются несколько позже, например, в книге Н. Лукина «Судьба открытия» (1951). Но они наметились и в «Арктическом мосту» Казанцева, который печатался (незавершенная журнальная публикация в 1941 г.) в одно время с «Генератором чудес». Типом конфликтов (энтузиаст-новатор против консерваторов), производственным характером научного материала, общим колоритом этот роман тоже напоминает реалистические произведения на производственную тему. В нем отразились. между прочим, впечатления автора от Нью-Йоркской всемирной выставки 1939 г. (Казанцев был сотрудником советского павильона). [211] Фантастический замысел — провести подводную трубу между советским Севером и Америкой, откачать из нее воздух и пустить по этому туннелю скоростные поезда — сам по себе остроумен, но продуман был небрежно. В самом деле, огромное, на тысячи километров подводное сооружение, необычайно дорогое, трудоемкое и небезопасное (строительство едва не кончилось катастрофой — в туннель прорвалась вода) было для близкого будущего и мало правдоподобным, и расточительным. Естественней напрашивался другой вариант: через Берингов пролив — всего несколько десятков километров. Здесь в самом деле имело смысл пускать поезда по подводному туннелю. Остальной же путь мог проходить по земле. Впрочем, украинского писателя М. Трублаини в романе «Глубинный путь» (1941) не смутила даже целесообразность метро от… Москвы до Владивостока. Идея пришла в голову гениальному мальчику Тарасу, может быть, по прочтении «Самокатной подземной железной дороги между Санкт-Петербургом и Москвой» (1902) А. Родных. Талантливый инженер в свое время выдвинул принцип безмоторного движения под землей за счет использования сил тяготения. Начитанный же мальчик с помощью академиков догадался растянуть подземную дорогу на тысячи километров. Строят ее, кстати сказать, и с оборонной (!) целью (разумеется, шпионы охотятся за гениальным мальчиком, устраивают катастрофу и т. п.). Это была «фантастика масштабов» — простого увеличения уже отработанных фантастических идей. Беляев считал ее признаком спада научно-технического воображения. В 50 — 60-е годы поворот к оригинальным идеям будет и в большей расчетливости фантазии. А. и Б. Стругацкие в «Возвращении», при всех громадных ресурсах коммунистического будущего, все же предусмотрят Герой Казанцева так же нерасчетлив, как и автор. Осуществление грандиозного проекта инженера Алексея Корнева было по плечу лишь большому коллективу, а он на первых порах хочет все сделать сам. Одаренному и бескорыстному Алексею противостоит его брат Степан, ловкий приспособленец. Он успел вовремя переметнуться из лагеря «трезвых скептиков» в горячие сторонники проекта, и не торопится разуверить американцев, что он вовсе не соавтор талантливого брата. В более позднем варианте текста появилась довольно характерная для производственного романа фигура «волевого» директора Векова. Мотивы и образы «Арктического моста» перекликаются с романом Лукина «Судьба открытия», а также с нашумевшим позднее романом В. Дудинцева «Не хлебом единым» (1954), хотя, конечно, в последнем иной тип повествования. Но психологически они едва намечены. За приключенчески-публицистической конструкцией можно даже не уловить ни сальеризма Степана, ни «ячества» Алексея, а Веков воспринимается чуть ли не положительным героем. В отличие от Дудинцева Казанцев не углубился в социальную природу, не исследовал нравственной подоплеки столкновений своих инженеров и изобретателей, как это задолго до него попытался сделать Я. Ларри в повести «Страна счастливых» (Павел Стельмах — Молибден). Мы еще скажем о достоинствах «Арктического моста». Здесь же отметим, что в романе отразилась бесконфликтная установка на борьбу «лучшего с хорошим». А. Беляев считал, что для романа о будущем нужен "конфликт положительных героев между собой [212] (в 30-е годы в научной фантастике преобладали мотивы классовой борьбы). Но беда в том, что этот упрощенный «конфликт будущего» распространяли и на произведения о настоящем, чему способствовала, так сказать, родовая специфика научно-фантастической литературы: фантастика неизбежно отвлекается от конкретной социальности. Первые побеги бесконфликтности проявились в научной фантастике раньше и явственней, чем в реалистической литературе. «Генератор чудес» Долгушина и отчасти «Арктический мост» Казанцева примечательны одной важной для эволюции научно-фантастического романа особенностью. Здесь не только изображена группа людей, занятых решением одной задачи, но выдвинута — впервые, вероятно, в нашей фантастике — проблема научного коллектива в современном понимании. Сегодня трудно представить историю крупного открытия без переплетения многих судеб. Но не столь давно наука была другой. В романах 20-х годов на узкой площадке отдельных изобретений, принадлежащих отдельным лицам, завершалась старая коллизия фантастики XIX — начала XX в.: одинокий гений и мир. Коллизия восходит к роману Мэри Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818), в котором искусственный гигант, безмерно одинокий, ненавидит своего творца и мстит ему. Эгоцентрист, жаждущий власти, или, наоборот, благородный гуманист, непонятый гениальный ученый или мститель за правое дело, а иногда тот и другой и третий в одном лице, но по-прежнему одинокий, — эти мотивы и образы на протяжении столетия питали научно-фантастический роман, от Немо и Робура Завоевателя Жюля Верна до профессора Челленджера Конан Дойла и лорда Чальсбери Куприна. Давала знать близость научной фантастики к традиции романтизма. Литературные корни, впрочем, уходили глубже — в действительность, порождавшую эту коллизию. Уэллс осуждал индивидуализм Гриффина и вместе с тем обвинял среду, затравившую гениального анархиста. Если на минуту отвлечься от социального критицизма «Человека-невидимки», образ ученого-одиночки характеризовал в свое время и состояние науки. Все это ярко показано в упоминавшемся уже романе Лукина «Судьба открытия». Однако к 20-м годам эта коллизия превратилась в штамп, она не отвечала ни изменившемуся миру, ни изменениям в мире науки. И научно-фантастический роман не прошел мимо этих перемен. Эгоцентризм Гарина в «Гиперболоиде» Толстого или Вельта в «Пылающем острове» Казанцева имеет совершенно определенную политическую окраску, и ни тот ни другой властолюбец не автор открытия. В «Пылающем острове» к открытию причастно уже много умов, а в редакции 1962 г. это еще больше подчеркнуто. Между романами Толстого и Казанцева тринадцать лет — и эпоха в науке. Идея коллективности науки иногда пробивала путь даже там, где бралась старая сюжетная схема. «Радиомозг» С. Беляева и «Властелин мира» А. Беляева близки по теме и оба появились примерно в одно и то же время. Но если в первом ученого-злодея побеждают внешние силы, то во втором он сломлен внутренне, и Штирнер-ученый приводит Штирнера-человека к решению сложить оружие. В бытовом человеческом плане крушение наполеоновских замыслов Штирнера, быть может, и не столь убедительно: властолюбцы обычно не следуют логике. Но нельзя не согласиться с логикой Штирнера-ученого: незаурядный ум не мог в конце концов не прийти к выводу, что даже гению не под силу противостоять всей науке человечества. Беляев вряд ли думал, что его герой развенчивает целую литературную традицию. Но писатель не мог не знать, что ни одно крупное изобретение не принадлежало в действительности одному человеку. Еще Гарин у Алексея Толстого обмолвился, что не сможет долго держать гиперболоид в секрете: идея назрела и кто-нибудь непременно ее повторит. Условная трактовка научного творчества уступала место более реалистической. В раннем романе Беляева «Голова профессора Доуэля» Керн, подобно Гарину, присваивал чужое открытие. Герой написанного в зрелый период «Прыжка в ничто», Лео Цандер говорит, что он — лишь один из плеяды продолжателей Циолковского. Гениальная личность не перестает интересовать фантастов, но угол зрения и тип героя меняются. Ридан и Тунгусов, Алексей Корнев, Лео Цандер — не только генераторы фантастических идей, но и организаторы и воспитатели коллективов. Вместе с тем перед нами разные типы ученых — не только иные индивидуальности, но и представители науки разных эпох. Цандер — энциклопедист, один охватывающий необозримую совокупность знаний. Такими были ученые минувшего XIX в., и в этом плане его фигура условна. Радиоинженер же Тунгусов и физиолог Ридан только вместе способны решить общую задачу, потому что она — на стыке далеких друг от друга наук. В «Генераторе чудес» впервые было предвидено столь тесное содружество специалистов разных областей. Долгушин очень рано подметил перспективность работы на стыках отраслей знания. Проблема научного коллектива в этом романе оказалась актуальной не только социально, но и профессионально. Выход исследований на стыки наук означал, что дробление знания подошло к черте, за которой следует синтез. Отдельные отрасли, разделяющие целостное знание перегородками частных закономерностей, в пограничных областях генерализуются более общими законами. Научно-фантастический роман особенно нуждался в этом жизненном, объективном обобщении исходного материала. Для рассказа ослабление связей между отраслями науки не составляло помехи. «Эпизод из науки» по аналогии с «эпизодом из жизни» давал содержание и одновременно подсказывал локальную художественную форму. Роман же обращался к науке более масштабным сюжетом. Сталкиваясь с нечеткостью общей картины, он вынужден был объединять россыпь «эпизодов из науки» чисто внешним образом. Поэтому содержание и приспосабливалось к структуре смежных жанров — роману путешествий, бытовому и (чаще всего в 20 — 30-е годы) авантюрному и детективному. Возможности научно-фантастического романа ограничила раздробленность «жизненного материала». «Многопроблемная» пестрота «Пылающего острова» не могла бы существовать в рамках художественного целого без приключенческих подпорок, тогда как в «Арктическом мосту» все главные сюжетные линии сведены в комплексный фантастический замысел. Генерализация общей картины знания дала научно-фантастическому роману как бы эквивалент целостной жизненной концепции, которой он был лишен в период дробления. В 60-е годы на этой основе выдвинется на первый план интеллектуальный фантастический роман. Но мы забегаем вперед. В 30— е годы упомянутые тенденции только намечались. Продолжалось дробление науки. Росло число изобретений и открытий, основанных на старых принципах, увеличивались масштабы внедрения науки в народное хозяйство. Наука и техника разрастались вширь. Всем этим эпоха первых пятилеток созвучна была опоэтизированному Жюлем Верном веку пара и электричества с его практицизмом и здравым смыслом. Вот почему познавательная фантастика жюль-верновского типа послужила тогда для советского научно-фантастического романа главным ориентиром. Популяризация науки и творческая разработка новых фантастических идей — диалектические полюсы. То тот, то другой выступают на поверхность в зависимости от зрелости научно-фантастической литературы, от «социального заказа», диктуемого ролью науки и техники в обществе, и, наконец, от состояния самой науки и техники, о чем сейчас идет речь. В количественном накоплении знаний вызревали новые научные принципы. На смену механистическим представлениям шли релятивистские, диалектические. Но должно было пройти время, чтобы стало ясно, что отживает основа жюль-верновской фантастики. Новые принципы парадоксально не соответствовали старым. С одной стороны, это возбуждало новаторские фантастические идеи, с другой — толкало фантастов на простую популяризацию традиционных, апробированных идей и принципов. В беседе с сотрудниками журнала «Детская литература» академик П. Капица, отвечая на вопрос, почему стало трудней фантазировать, говорил, что техника и физика, на которую фантасты опирались во времена Жюля Верна, сейчас (разговор шел в 1940 г) уже разрешили основные задачи и потому перестали быть источником оригинальной фантастики. Он советовал обратить внимание на химию и физиологию. [213] А в то же время шла драматическая борьба идей вокруг теории относительности, и она породила немало интересных фантастических произведений. Редактор второго издания романа Беляева «Прыжок в ничто» Г. Мишкевич сопротивлялся рекомендации Циолковского снять упоминания о теории относительности. Теория Эйнштейна, говорил он автору, «не опровергнута и других взамен ее равноценных нет». [214] Но ведь Циолковский отрицал теорию относительности, апеллируя, казалось бы, к незыблемым основам материалистического мировоззрения. В наброске письма М. Горькому он писал: «Моя философия монистична, между тем как наука открыто придерживается дуализма и даже полизма. Так, признается ею существование двух начал: материи и энергии. Материя распадается на энергию, но из энергии не может получиться материя». [215] (По-видимому, имелось в виду эйнштейновское соотношение между массой и энергией при скоростях порядка скорости света: С подобных механистических позиций отвергались и идеи самого Циолковского о завоевании космоса. Сходное положение складывалось в биологии и ядерной физике. В упоминавшейся беседе с сотрудниками «Детской литературы» академик Капица обосновывал невозможность использовать внутриатомные силы законом сохранения энергии: на расщепление ядра энергии уйдет столько же, сколько получим (не учитывалось, что необходимую для реакции энергию извлекут из вещества сами осколки делящихся ядер). Ученый комментарий (а в 30-е годы старанием осторожных издательств он сделался чуть ли не жанровым признаком научно-фантастического романа) дезориентировал литературную критику. В. Шкловский иронизировал по поводу того, что Беляев согласился выпустить «Человека-амфибию» с уничтожающим послесловием профессора А. Немилова: «Странная амфибия: чисто фантастический роман, к которому пришиты жабры научного опровержения». [216] А. Рагозин высмеивал писателя за то, что он, призывая бросать в мир новые идеи, сам пишет роман, не содержащий «ни грана науки, ни тени здравого смысла». [217] Беда в том, что науку отождествляли со здравым смыслом. Следуя научному консерватизму (а ему, как видим, не чужды даже передовые ученые), литературная критика пыталась измерить любую фантастическую догадку укоренившимся бытовым представлением о научности. Если никто еще не приживлял голову одного человека к телу другого, то никакой науки в этом нет и быть не может. Если пороховые ракеты не могут развить скоростей, даже близких к первой космической, то космический полет вообще — бред. Таким способом хоронили чуть ли не всю фантастику. Оставалось фантазировать о том, что не выходило за пределы «здравого смысла». Популяризаторская установка искусственно абсолютизировалась еще и тем, что в 30-е годы возобладало отношение к научной фантастике как к облегченной юношеской литературе. Проблемы советской научной фантастики обсуждались главным образом в журнале «Детская литература». Этот журнал немало сделал для того, чтобы в них разобраться. Редакция помещала наряду с несправедливыми наскоками серьезные рецензии и статьи, в которых писатели-фантасты делились опытом, организовала дискуссию в связи с романом Г. Адамова «Победители недр» (выступили, в частности, авторы фантастических романов академик В. Обручев, А. Беляев и др.), [218] провела интересную встречу с академиком Капицей. Но факт остается фактом: журнал адресовал научную фантастику главным образом подросткам и юношеству и способствовал ее сближению (если не по форме, то по содержанию) с популяризаторскими книгами. Беляев с тревогой отмечал, что писатели перестали обращаться к науке как первоисточнику творческой фантазии. Поэтому Для многих фантастических романов второй половины 30-х — начала 40-х годов — «Арктании» (1937) Г. Гребнева, «Пылающего острова» А. Казанцева, «Победителей недр» (1937), «Тайны двух океанов» (1939) и «Изгнания владыки» (1941 — 1946) Г. Адамова, «Истребителя 2Z» (1939) С. Беляева, «Аргонавтов Вселенной» (1939) В. Владко — характерна мелочная энциклопедичность. Самодвижущиеся подводные скафандры в «Тайне двух океанов» представляешь так зримо, что, когда у Павлика заклинило рычажок управления, в эту случайность верится. Но фантазия писателя сконцентрировалась преимущественно на придумывании этих хитрых рычажков и реактивных двигателей, портативных парашютов, при помощи которых шпионы прыгают с девятого этажа, и миниатюрных радиостанций, обеспечивающих связь (опять же шпионам) в океанских глубинах (кстати, даже современный мощный передатчик способен пробить лишь небольшой слой воды). Адамов умел быть поэтичным и в своей не очень фантастичной технике. Работы тружеников моря в «Тайне двух океанов» занимательны и романтичны. Но и этому и двум другим романам Адамова, при множестве интересных частностей, не хватало поэзии большой идеи. Если в «Тайне двух океанов» или в «Пылающем острове» Казанцева еще было что-то от «информационного бюллетеня» перспективных направлений науки и техники, каким начинал становиться научно-фантастический роман к концу 20-х — началу 30-х годов, то в «Изгнании владыки», до отказа набитом все теми же скафандрами и прочим реквизитом предыдущих романов, в «Арктании» и в «Истребителе 2Z» уже проглядывал какой-то рекламный каталог всевозможных штучек. Иные из этих «штучек», как например реактивные сани в «Арктании», были любопытны, но не новы и содержали немало элементарных ошибок, которых не допускали не только ученые Циолковский и Обручев, но и литераторы Толстой и Александр Беляев. Реактивный двигатель саней у Гребнева работает почему-то беззвучно; радий употребляют не только как ядерное горючее, но, непонятно почему, и для оживления замороженного организма. Создается впечатление, что писатель гонялся за технической «экзотикой» и кое-как пристраивал взятое из третьих рук, не вникая в дело. А когда в поле зрения попадала интересная идея, ее забивали приключения. Парящая над Северным полюсом исследовательская станция — оригинальная выдумка: исполинский дирижабль, на котором размещен целый город, с реактивными двигателями, автоматически удерживающими Арктанию против воздушных течений. Но и устройству станции, и жизни на ней уделено третьестепеное место по сравнению с приключениями сына начальника. Точно так же и с оживлением замороженных людей. Увлеченный мыслью найти и оживить погибшего Амундсена, мальчик попадает в лапы укрывшихся в подводном гроте фашистов-"крестовиков". Чуть ли не весь роман читатель следит за эпопеей его освобождения и лишь между делом узнает, что удалось оживить вмерзшего в лед человека. В предисловии к переработанному изданию «Пылающего острова» профессор И. Ефремов, автор «Туманности Андромеды», напомнил, что новые исследования в области сверхпроводимости подтвердили реальность сверхаккумулятора, идею которого критики романа в свое время сочли наивной. [221] Но сколько научного и литературного шлака нагромождено в этом романе вокруг интересных фантастических идей! В первоначальном варианте писатель тушил сжигавший земную атмосферу пожар взрывом сверхаккумуляторов, выбрасываемых электропушкой. Впоследствии, когда была открыта ядерная энергия, герои Казанцева засомневались: не лучше ли атомные бомбы? Аккумулятор, какой бы фантастической емкости он ни был, должен все-таки заряжаться энергией электростанции. Хватит ли ее? Однако энергетическую сторону дела, насущную с точки зрения правдоподобия, герои «Пылающего острова» даже не обсуждают (то же самое в «Победителях недр» и «Тайне двух океанов» — на эти промахи указывал еще Беляев). Далее: как быть с электропушкой в ракетный век? Модная у фантастов в 30-е годы «штучка» (та же электропушка в киноповести Уэллса «Облик грядущего») все-таки была сохранена под тем неосновательным предлогом, что ракеты менее точны. Это ракеты-то, со снайперской меткостью угодившие в Луну! Стремлением во что бы то ни стало идти «в ногу» с модой писатель пришел в противоречие с тем самым здравым смыслом, верность которому больше всего старался сохранить… В сущности, ему следовало заменить всю старую технику, т. е. написать новую книгу… В переделанный вариант «Пылающего острова» Казанцев ввел нового своего «конька» — тему космических пришельцев. Ради этого была надстроена целая сюжетная линия. Чтобы сверхаккумуляторы не разряжались, их надо зачем-то покрыть слоем радия-дельта. Зачем — неважно, зато — предлог для приключений, как вырвали сей элемент у злодея Вельта, которому он достался от Кленова. Кленов же унаследовал радий у своего учителя, а тому его подарила марсианка с Тунгусского метеорита, оказавшегося космическим кораблем… Вот так, не мудрствуя лукаво, к старому сюжету была пристегнута новая гипотеза, раздутая в сенсацию (подробней об этом см. в главе «Великое Кольцо»). Марсианский подарок не украсил научного содержания романа, а добавочная доза внешней занимательности усугубила намечавшийся и прежде отход от приключений мысли. Сходная неудача постигла переделку Гребневым «Арктании» (в новом варианте «Тайна подводной скалы», 1955) и Владко «Аргонавтов Вселенной» (новый вариант в 1957 г.). Гребнев увлекся детективными ситуациями и еще больше отдалил сюжет от коммунистического будущего. Владко, освежив познавательный материал, тоже не смог создать нового произведения. После романов Беляева читатель найдет здесь немного нового. Модернизировались частности, тогда как обновления требовал сам тип романа. Нельзя сказать, чтобы научно-фантастический роман 30-х годов ни в чем не совершенствовался. Его литературный уровень в целом выше средних произведений предшествующего десятилетия. Некоторые книги до сих пор остаются занимательным чтением подростков. Но не появилось таких ярких новаторских вещей, как «Аэлита» и «Гиперболоид инженера Гарина», «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия». В калейдоскопе скафандров, портативных парашютов, электролыж и т. п. не было большой мысли. Роман получил угрожающий детективный крен, и его не спасли броские заголовки о пылающих островах и морских тайнах. В некоторых романах глубже, чем в прежние годы, обрисованы образы врагов (Горелов в «Тайне двух океанов» Адамова, Вельт и Ганс в «Пылающем острове» Казанцева). Но в сопоставлении, например, с персонажами беляевского «Прыжка в ничто» еще очевидней ограниченные возможности психологизма, основанного на детективной фабуле. Правда, в «Арктании» Гребнева гротескные образы «крестовиков» и элементы политического памфлета удачно сочетались с приключенческим сюжетом. Но зато в написанном в близкой манере «Истребителе 2Z» С. Беляева и памфлетные фигуры врагов, и приключения, и научно-фантастические мотивы на уровне «красного Пинкертона». Намечались и живые черты положительных героев: добродушный гигант Скворешня в «Тайне двух океанов», Тунгусов и Ридан в «Генераторе чудес», Алексей Корнев в «Арктическом мосту». Но герои с большой буквы были заметно бледней традиционных литературных профессоров. Автор «Пылающего острова» уберег летчика Матросова от заблуждений старого ученого Кленова, но заодно и лишил присущей тому жизненности. Хорошо владея диалогом, Казанцев избегал уснащать речь своих героев дешевыми остротами типа «с чем его кушают», «не по адресу обратились», которыми обмениваются космонавты в «Аргонавтах Вселенной» Владко. Но и для его героев (за двумя-тремя исключениями) тоже характерен невысокий интеллектуальный уровень. Так что отсутствие мыслительных способностей у голубого героя «Истребителя 2Z» не было чем-то из ряда вон выходящим. Почти все фантасты во второй половине 30-х годов отходят от интеллектуальной фантастики. Сюжет почти каждой из упоминавшихся книг построен как «экскурсия с препятствиями» — это превращается в жанровый шаблон. Главные коллизии, если это не стихийные катастрофы, создаются при помощи шпионов и международных авантюристов. Разоблачают их странствующие майоры госбезопасности и мальчишки, заблудившиеся в Арктике, как на улице Горького. И даже когда кончается погоня за шпионами, отсутствие «приключений мысли» все равно заставляет прибегать к назойливо стереотипным ходам. В одном романе роковой мальчик упорно лезет под землю, в двух — под воду, а в третьем прокрадывается в стартующую на Венеру ракету. У Владко в «Аргонавтах Вселенной» уже, впрочем, не мальчик, а здоровенный развязный парень. С тем большим основанием относилась к нему реплика А. Беляева: «Заяц»-герой — фигура очень вредная в педагогическом отношении. «Заяц» не только недисциплинированный человек, но и преступник, если брать всерьез те последствия, к которым может повести появление «зайца» в ракете или подземном, подводном снаряде. Это может повести к гибели всех, к провалу дела, на которое правительство затратило миллионы. А между тем этот дезорганизатор в романах возводится в героя, идеализируется, наделяется всяческими достоинствами, и получается так, что без «зайца» люди не справились бы с работой, даже погибли бы". [222] А в «Глубинном пути» Трублаини без «литературного мальчика» не догадались бы построить метро — от Москвы до Владивостока (!)… Мальчиков и диверсантов словно магнитом тянет в Арктику или, на худой конец, к подводным скалам острова Пасхи. (Еще в конце 20-х годов, в пору освоения Северного морского пути, читатели журнала «Вокруг света» жаловались, что пристрастие к Арктике начинает надоедать). Писателям очень нравились подводные катастрофы: вода прорывается в подводные сооружения в «Арктании», в «Изгнании владыки», в «Тайне двух океанов», в «Арктическом мосту» и в хорошей фантастико-приключенческой повести М. Розенфельда «Морская тайна» (1936). Трудно после этого вспомнить, где были сконструированы сверхглубинные самоходные скафандры — в «Тайне двух океанов» или в «Изгнании владыки»? И кто автор оружия, превращающего вещество в ничто? Адамов снабдил им советскую подводную лодку, С. Беляев — фашистский истребитель (он же летающий танк). Слава богу, что хотя бы у Гребнева ультразвуковой генератор мирно расстреливает ураган… Фантастическая техника в романе «Истребитель 2Z» состоит из таких муляжных деталей, как лучи смерти, раздвигающиеся стены и звучащие из пространства механические голоса. «Роман этот, — отмечала критика, — написан под сильнейшим влиянием „Гиперболоида инженера Гарина“, но то, что у А. Толстого оправдано гротеском, то у С. Беляева дано совершенно всерьез». [223] (Первоначальный вариант, романа под названием «Истребитель 17Y» появился в 1928 г., следом за главой из «Гиперболоида» «Гарин-диктатор», напечатанной в 1927 г. в «Красной нови»). Склонный к переимчивости, С. Беляев в данном случае повторял и самого себя, предвосхищая эпидемию переделок в фантастике 50-х годов. Шлифовалась не научная основа, а беллетристическая конструкция. Каждая главка обязательно обрывается «на самом интересном», на каждой странице читателя ошарашивают жуткие сюрпризы. Критика отмечала, что герои С. Беляева без устали твердят о любви к родине, фашистская разведка терпит поражение за поражением, а Красная Армия в первые дни войны, шутя и забавляясь, уничтожает врагов. «Вздорный вымысел, нагромождение головоломных, нелепых и безвкусных ситуаций, — резюмировал критик, — никак не могут служить благодарным материалом для юношеской патриотической книги». [224] Рецензия называлась «Профанация темы» и в сущности касалась явления более широкого. Вторая мировая война еще не началась, а отечественное оружие уже было окрещено огнем от Мадрида до Халхин-Гола. Почти через все фантастические произведения 30-х годов проходит мотив освободительной революционной войны и защиты Советской Родины. Кроме упомянутых книг Г. Адамова, Г. Гребнева, Ю. Долгушина, А. Казанцева, следует вспомнить роман В. Валюсинского «Большая земля» (1931), повести Н. Автократова «Тайна профессора Макшеева» (1940) и Н. Томана «Мимикрии доктора Ильичева» (1939), военно-техничекую утопию летчика Г. Байдукова «Разгром фашистской эскадры» (1938), новеллы о войне в книге В. Курочкина «Мои товарищи» (1937), цикл рассказов разных авторов под общей рубрикой «Будущая война» в «Огоньке» за 1937 г. (среди них рассказ Л. Лагина «Пропавший без вести»). В 1936 г. вышли романы Л. Леонова «Дорога на Океан» (главы о будущей войне) и П. Павленко «На Востоке», в 1939 г. — повесть Н. Шпанова «Первый удар». Фантастический элемент играл в этих произведениях неодинаковую роль. В новеллах Курочкина фантастическая военная техника весьма условна. Мост взрывается, когда на фотоэлементы падает тень от паровоза, а ведь в пасмурный день тени вообще могло не быть… Высотный самолет-планер — выдумка более оригинальная (бесшумный выход на цель), но делать его прозрачным в целях маскировки было бесполезно: самый прозрачный материал все равно блестит, отражает свет. Но для чисто реалистического замысла (советский человек в дни мира и в дни войны) годилась и такая квазинаучная фантастика. Рассказ Байдукова, напротив, написан был ради того, чтобы пропагандировать дизельный бомбардировщик. Идея, конечно, лишь наполовину фантастическая. Шпанов был сторонником паротурбинного самолета и развернул вокруг него целую концепцию. «Повесть Шпанова, — вспоминает известный авиаконструктор А. Яковлев, — рекламировалась как советская военная фантастика, но она предназначалась отнюдь не для детей. Книгу выпустило Военное издательство Наркомата обороны, и притом не как-нибудь, а в учебной серии „Библиотека командира“! Книга была призвана популяризировать нашу военно-авиационную доктрину». [225] Эта доктрина выглядела следующим образом: в будущей войне «наши воздушные силы… за какие-нибудь полчаса вытесняют вражеские самолеты из советского неба, через четыре часа после начала войны наносят поражение немцам… Только таким рисовалось начало войны Н. Шпанову». [226] Но одному ли Шпанову? Когда Павленко обрушивал на голову агрессора столько самолетов, сколько помещалось в его воображении; когда у Сергея Беляева щелчком сбивали неуязвимый летающий танк; когда у Адамова одна-единственная подводная лодка топила целый флот, а у Автократова таинственными лучами взрывали боеприпасы противника чуть ли не по всему фронту, — всё это в совокупности создавало впечатление, что техника сделает войну молниеносной и почти бескровной. Если у Казанцева в «Пылающем острове» самолеты противника сбивали, не выходя из кабинета, по радио (это еще была заведомая фантастика), то в повести Шпанова победная фантазия смыкалась вроде бы с убедительной реальностью: автор уверял, что авиация испанских республиканцев расправлялась с новейшими «Мессершмиттами» даже при соотношении один к пяти. «Конечно, это было вредное вранье, — пишет Яковлев. — Сознательное преуменьшение сил противника порождало лишь зазнайство». [227] Яковлев отмечает, что автор «Первого удара» опирался на воинские уставы и инструкции, которые не предусматривали неблагоприятного поворота событий. Шпанов фантастически гиперболизировал увлечение некоторых наших тактиков идеей всемогущества бомбардировочной авиации — так называемой доктриной Дуэ. Эта доктрина, кроме того что основывалась на концепции тотальной бомбардировки мирного населения, недооценивала другие виды оружия, и весь комплекс факторов, определяющих исход войны. Например, немецкий офицер Гельдерс в утопической книге «Воздушная война 1936 года» сбрасывал со счета народные волнения — неизбежный спутник империалистических войн. Павленко в этой связи написал свои «Полемические варианты», они были приложены ко 2-му русскому изданию утопии Гельдерса. [228] Здесь он развивал противоположную мысль, которая казалась не только Павленко, но и Шпанову да и другим фантастам, писавшим на военную тему, самоочевидной: война, затеянная империалистами, автоматически и немедленно перерастет в социальную революцию. (В повести Шпанова немецкие рабочие с нетерпением ожидают, когда бомбы будут сброшены на их завод, и поют «Интернационал»). История показала, что решающим фактором революционизации сознания народов во второй мировой войне была военная и моральная победа Советского государства. Вероятно, в набросках антимилитаристской контрутопии и зародился замысел романа «На Востоке». Перенеся события на Восток, где действительно был сильный очаг революционно-освободительного движения, Павленко несколько выправил допущенную в «Полемических вариантах» переоценку революционных возможностей трудящихся капиталистических стран. Однако в романе остался другой перекос. Еще в «Полемических вариантах» Павленко, бегло упоминая о руководящей миссии коммунистов, размашисто расписал воображаемый взрыв народной стихии. Высказанного же в критике упрека, что в романе «На Востоке» тоже идеализирована стихийность, Павленко не принял. В самом деле, там есть такие строки (об освоении Дальневосточного края): «…не слепая стихия шла. Шла четкая точность расчета, шла поточно, почти как стихия, но управляемо; восторженно и самозабвенно, но в то же время дальновидно». [229] Но в изображении восстаний в поддержку нашей страны упование на стихийность сохранилось. Павленко, например, слишком сближает с китайским революционно-освободительным движением хунхузов, — в сущности, деклассированных разбойников. (Такими их вывел А. Фадеев в «Последнем из Удэге»). Восстание в японских тылах готовит не столько партия, сколько разрозненная группа людей, составляющих неопределенную революционную организацию. Некоторые из них идут к мировой революции тайными тропами военных заговоров. «Я коммунист периода разрушения… — откровенно признается один. — Я невежда во всем остальном, мне хотелось, чтобы моя пора, то есть разрушение, длилась долго. Я хотел драки. Глупая мысль, очень глупая и бедная мысль» ( Что верно, то верно, и эта психология, может быть, взята была из жизни. Но у Павленко трудно различить грань между такими вот предтечами маоизма и коммунистами-ленинцами Чэном, Шлегелем, Лузой. Мол, все герои, всех сравняет будущая мировая революция. Я. Ларри в «Стране счастливых» куда строже дифференцировал людей одного лагеря. Нарисованная Павленко утопическая картина разошлась с действительной войной. Правда, изображенные в романе вымышленные события на Востоке своей стремительностью, массированным применением техники, решительностью победы совпали с восточным финалом второй мировой войны. Но к победе над Японией советский народ пришел через испытания, которых писатель даже отдаленно не предугадал. Не фантастические армады наших бомбардировщиков взрывали в первые же дни войны Токио, а горстка отважных летчиков на устаревших машинах встретила на западных границах эскадры немецкого люфтваффе. Это еще можно было отнести за счет неизбежных издержек утопии. Хотя несовпадение с действительностью у Павленко подчас просто трагично. Стоит сравнить главы о блистательном успехе разведывательной дуэли с судьбой донесений Р. Зорге [230] или с тем ударом, который гитлеровская разведка нанесла по нашим военным кадрам. И уже никакими издержками жанра не оправдать общую убаюкивающую картину победных военных действий. Герои Павленко как будто сознают, что «война будет тяжелой» ( М. Горький в отзыве на рукопись подчеркивал: «Это еще только черновик повести, которую необходимо написать, имея в виду, и на первом плане, не просто „читателя“, а читателя, который будет основным деятелем войны и решит ее судьбу». [231] Главным просчетом, по его мнению, было отсутствие «героической единицы — рядового красного бойца. Как он — именно он! — вел себя в грандиозных боях, изображенных Вами?». [232] Война с германским фашизмом показала, сколь серьезно было это, казалось бы, чисто художественное упущение. И бытовое правдоподобие (в том числе в военных эпизодах) только усугубило психологически разоружавший просчет. Горький отметил также много мелких неточностей, порожденных торопливостью, и посоветовал переделать рукопись. Но, судя по всему, черновик в основе так и не был изменен. Готовя в 1948 г. новое издание романа, Павленко исправил некоторые частности в китайских эпизодах, исключил главу о революции в Японии и т. п. Но это были, конечно, не те коррективы, которых требовал исторический опыт Великой Отечественной войны. Не посчитался с этим опытом и Шпанов. В изданном в 1961 г. новом романе «Ураган» он вновь нарисовал картину будущих легких побед В свое время роман «На Востоке» имел успех потому, что затронул струну души народа, который готовился отстоять завоеванное и нести дальше факел революции. Но, как бы возвращая читателю, почерпнутый в его недрах энтузиазм, Павленко ограничился в основном этим эмоциональным отношением к будущей войне. Роман некритически пропагандировал волюнтаристскую концепцию молниеносного перенесения войны на территорию агрессора. Автор исходил из вполне понятных чаяний народа, но не посчитался с трезвым расчетом сил. Столь близко придвигая свою утопию к жизни, он брал тем самым на себя ответственность за действительные теории, на которые опирался. А получилось так, что военная теория стремилась подпереться утопическим творчеством (не зря же повесть Шпанова была издана в «Библиотеке командира»)… В военных утопиях продолжалась тенденция минувшего десятилетия, когда мотивы революционной войны оттесняли на второй план изображение коммунистического мира. Наряду с тем уже в 30-е годы наметилась новая тенденция. В 1940 г., когда страну опаляло дыхание второй мировой войны, Казанцева вдохновила идея мирного моста между Советским Союзом и Америкой. Нерасчетливость трансарктического подводного туннеля (о чем шла речь в предыдущих разделах) отчасти тем и объяснялась, что писатель торопился проложить в будущее магистраль сотрудничества. Казанцев по сути дела иллюстрировал известную ленинскую мысль о необходимости разработать в будущем такие проекты, которые могли бы послужить базой для международного сотрудничества, чтобы народы увидели, чего можно добиться совместными усилиями в обстановке мира и дружбы. Критика, придираясь к научной стороне фантастического проекта, [233] не увидела вложенной в него политической метафоры. Еще раньше ленинская установка на длительное мирное соревнование двух социальных систем нашла отражение в «Стране счастливых» Яна Ларри. В предисловии к повести И. Глебов-Путиловский" писал: «Автор не берет весь мир. Он предоставляет капиталистическое окружение его естественному историческому развитию, которое… все равно… приведет его к одному знаменателю с СССР» (стр. III). Леонов в «Дороге на Океан» тоже наряду с вооруженной борьбой предвидел и невоенные пути распада капиталистической системы. Концепция советского социально-фантастического романа, если ее рассматривать в целом и в историческом развитии, достаточно полно отразила диалектику ленинской доктрины победы коммунизма в мировом масштабе. Сегодня, по прошествии целой эпохи, интересно вместе с тем отметить идейно-художественную плодотворность произведений, в которых эта диалектика была учтена. Перенесение внимания на внутренние проблемы коммунизма позволило фантастам наметить весьма важные для романа о будущем нравственно-психологические мотивы. Войдя в коммунизм, человечество оставит за порогом старую социальную драму. Но исчезнут ли вообще драмы и трагедии? В «Тосте» Куприна, в «Празднике Весны» Олигера будущее изображалось довольно унылым карнавалом. Автор «Страны Гонгури» Итин перенес в советскую утопию наивное представление о коммунизме как вечном празднике искусства и науки; драматизм этой повести либо в суровой эпохе революционных войн, либо в сугубо личных переживаниях. Романы Окунева «Грядущий мир» и «Завтрашний день» тоже рисовали за «последним и решительным боем» одно безоблачное цветенье. Потери и горе неизбежны и в будущем, потому что неизбежна борьба во имя жизни. Коммунизм снимет проклятье раздора между людьми, не будет страдания и гибели в борьбе сильного против слабого за власть и богатство, бедного против богатого за освобождение. Но порождающее трагедии противоречие между необходимостью и человеческими возможностями, постепенно убывая, не исчезнет вовсе. Потому что человечество не может остановиться на своем пути. Потому что возможности никогда не перекроют возрастающих потребностей. Потому что ненасытна жажда знания, ибо она стократ умножает могущество человека. Таков источник трагического в фантастических главах «Дороги на Океан» Леонова. Могущество человека над природой, размышляет писатель, — «так, вот оно могущество, оплаченное такою ценой». [234] Человечество скорбит о гибели космопроходцев — цвета земного племени. Символика Океана многозначна. Это и безбрежное будущее, это и бездонная природа. Каждый шаг на бесконечном пути к Океану, увеличивая силу человека, раскрывает и все более грозное сопротивление природы. «Дорога на Океан» была одним из первых романов, в которых выявился спор уже не между сторонниками и противниками коммунизма, а между теми, кто хотел бы обрести в нем тихий рай, и теми, кто ищет в коммунизме сложное и героическое время. Писателя интересовало, как войдет в мораль, этику людей, обеспеченных всем, необходимость риска и жертв для того, чтобы жить лучше и выше. Но для него нет проблемы, допустимы ли такие жертвы, — проблемы, которая стала камнем преткновения для героев киноповести Уэллса «Облик грядущего». «Неужели в этом мире никогда не будет покоя?» [235] — трагически восклицает отец одного из молодых людей, вызвавшихся первыми слетать в космос. Уэллс решительно выступал против филистерского индивидуализма, измеряющего интересы общества желаниями самых отсталых и слабых его членов. Но он переносил в будущее, по сути, междоусобный спор либеральной буржуазной интеллигенции. Сознавая невозможность лучшей жизни без борьбы, она все-таки неспособна принять самоотречение как этическую формулу будущего. Герои Леонова сознают, что жизнь без драматического напряжения расточит плоды тысячелетних мук человечества. Их коллективизм — это ответственность за кровь и пот предшествующих поколений во имя будущих. Этот «вечный бой» — не ради личного самоутверждения или даже утоления страсти познания, ибо и само познание — ради Так перебрасывается внутренний мост от «современных» глав романа к «будущим». Телевидение, управляемые по радио машины, освоение космоса и т. п. — эти атрибуты научно-фантастического романа только часть — и не самая главная — фантастического элемента «Дороги на Океан». Гораздо важней, что прожектором фантастики Леонов высвечивает в потоке современности контуры В Океан будущего впадает река времени — из прошлого через настоящее. Курилов соединяет эти, употребляя выражение М. Горького, «три действительности» не столько тем, что вместе с автором появляется в будущем, сколько тем, что его образ воплощает Горький не понял органичности утопических мотивов в идейно-психологической концепции «Дороги на Океан». А между тем леоновский симбиоз «современного» романа с коммунистической утопией был жанровой реализацией пожелания самого Горького изображать настоящее с высоты будущего: «Мне думается, — писал Горький, — что именно эта высота» должна «послужить основой того социалистического реализма, о котором у нас начинают говорить как о новом и необходимом для нашей литературы». [236] |
||
|