"Русский советский научно-фантастический роман" - читать интересную книгу автора (Бритиков Анатолий Федорович)После войныВеликая война с фашизмом оказалась такой и не такой, как представляли фантасты. Это была война моторов, дуэль инженеров и ученых. Тем не менее машина не заменила человека. Напротив, колоссальная техника потребовала еще большей крови и духовного напряжения огромных людских масс. Война коренным образом изменила политическую карту мира. Стало очевидно, что мировая социальная революция развивается путями более сложными, чем рисовалось авторам фантастических романов 20 — 30-х годов. В еще большей мере, чем прежде, ее залогом сделалось внутреннее укрепление социалистического лагеря, прежде всего, конечно, экономическое. В научно-фантастический роман вошли хозяйственные будни. Поворот к прикладной науке и технике происходил на фоне некоторого общего расширения тематики. В конце 30-х годов научная фантастика, по словам А. Беляева, «заблудилась в трех соснах» — межпланетных путешестниях, Арктике, атомной энергии. В 40-е годы положение несколько изменилось. А. Палей, автор космической повести «Планета КИМ», опубликовал в 1948 г. «Остров Таусена», где речь шла об эндокринологии и направленном видоизменении животных. Г. Гуревич, позднее увлекшийся космической и геологической фантастикой (последняя, впрочем, тоже была близка к практике народного хозяйства), в 1950 г. напечатал детскую повесть «Тополь стремительный» о лесозащитных полосах. Появились романы, связанные с проблемами биологии (С. Беляев, В. Брагин), о химии (Н. Лукин), географии и этнографии (Л. Платов, В. Пальман), о преобразовании климата (А. Казанцев, А. Подсосов, Г. Адамов). Разрабатывались темы, которым прежде уделялось мало внимания. Можно назвать только два произведения довоенного времени о машинах-роботах — рассказ А. Беляева «Сезам, откройся!» (1928) и роман В. Владко «Роботы идут» (1931, на украинском языке). В 40 — 50-е годы на эту тему пишут романы, повести, рассказы В. Охотников, В. Немцов, В. Сапарин. С особой актуальностью зазвучал после войны вечный лозунг науки и производства: «Энергии, энергии, энергии! Еще и еще!». Мы взяли эту строчку из романа В. Иванова «Энергия подвластна нам» (1951), но выраженная в ней мысль проходит и во «Властелине молний» (1947) С. Беляева, и в «Новом Гольфстриме» (1948) А. Подсосова, и в «Горячей земле» (1950) Ф. Кандыбы, и в «Покорителях вечных бурь» (1952) В. Сытина, и в «Поземной непогоде» (1954) Г. Гуревича. Общая направленность этих произведений тем показательней, что названные романы и повести — очень разные по художественному уровню и тяготеют к разным традициям. В романе Иванова «научный» материал, начисто выдуманный или позаимствованный, скреплен детективным сюжетом с претензией на политический памфлет. «Властелин молний» — типичный роман тайн вроде ранних романов С. Беляева «Радиомозг» и «Истребитель 2Z». Чаще же «производственность» фантастического материала выражалась в тематике и коллизиях, героях и конфликтах, родственных производственному роману о современности. Оформляется новая разновидность — производственно-фантастический роман. Он зарождался в 30-е годы в творчестве А. Беляева, А. Казанцева, украинских фантастов М. Трублаини и М. Романивськой. По типу к нему близок был роман о судьбе открытия. Мы так и будем его называть «романом открытия», заимствуя заглавие произведения болгарского фантаста З. Среброва «Роман одного открытия». Нередко он совмещался — в одном и том же произведении — с производственно-фантастическим романом. Будем поэтому иногда объединять эти разновидности в рубрике: научно-производственный фантастический роман. Для этих произведений характерна неоригинальная научно-техническая оснащенность. Например, использование внутреннего тепла Земли или атмосферного электричества, — здесь очевидна тематическая близость «Покорителей вечных бурь» Сытина «Взнузданным тучам» (1936) Романивськой, «Горячие земли» и «Подземной непогоды» Гуревича «Победителям недр» (1937) Адамова. Во «Властелине молний» Сергея Беляева — прямые заимствования из «Золотой горы» (1939) Александра Беляева, Иванов переписал картину действия атомной бомбы из опубликованного до второй мировой войны романа Уэллса «Освобожденный мир». Проблема использования энергии земных недр, положенная в основу трилогии Гуревича (частью ее является повесть «Подземная непогода»), была детально разработана еще в романе Ж. Тудуза «Разбудивший вулканы» (русский перевод в 1928 г.). Герой французского писателя во многом действовал вслепую, у Гуревича недра так хорошо изучены, что делаются как бы прозрачными (одна из повестей трилогии названа «На прозрачной планете», 1963). Гуревич снабдил своих вулканологов современными методами, новейшей техникой, «выправил» научно-фантастическую концепцию предшественника по нынешнему уровню науки, как это сделал в свое время Обручев в «Плутонии» с романом Верна «Путешествие к центру Земли». Но все это не могло существенно обновить тему. Только в завершающей повести трилогии «Под угрозой» (1963) есть качественно новый поворот: речь пошла уже не об изучении и использовании недр, а об управлении состоянием земной коры, о предотвращении землетрясений в глобальном масштабе. Но это уже более позднее произведение. О шахте, где тепло земных недр преобразуется в электроэнергию, писал еще Обручев в 20-х годах. Сама же идея использования внутриземного тепла высказана была в 1911 г. в известном романе американца Гернсбека «Ральф 124 С 41+» и еще раньше — в романе Жюля Верна «Вверх дном» (1889). Обручев дал подробную инженерную и геологическую разработку проекта. У него эксплуатируют глубинные пласты с температурой парообразования (для получения электроэнергии), тогда как Гернсбек ограничился сравнительно неглубокими скважинами с температурой всего 40 — 50° (для обогрева теплиц). Производственно-фантастический роман 40 — 50-х годов внес в эту тему еще меньше нового: у Обручева шахту бурят до 1700 м, Кандыба через 30 лет дерзнул на «целых» 6000 м. Производственно-фантастический роман строился не на том неведомом, что вдохновляло Жюля Верна и Уэллса (и в принципе имеет решающее значение для развития жанра), а на более или менее известном, заманчивом разве что своей осуществимостью. Изредка использовались в самом деле фантастические допущения, но преобладали идеи на грани возможного, а то и вовсе реальные, только еще не осуществленные. Количественное наращивание, увеличение масштабов, заметное еще в романах 30-х годов («Арктический мост» Казанцева, «Глубинный путь» Трублаини), утвердилось как принцип. Оттого даже в сопоставлении со старым реалистическим производственным романом («Гидроцентраль» М. Шагинян, «Большой конвейер» М. Ильина, «Ведущая ось» В. Ильенкова, «Магистраль» А. Карцева) бросается в глаза сходство общей структуры типажей (новатор — рутинер), коллизий (торжество новых идей). Различие лишь в том, что в фантастическом романе действие расширилось до масштабов страны, континента, последствия прослеживались чуть ли не глобальные («Изгнание владыки» Адамова, "Мол «Северный» Казанцева, трилогия Гуревича). Оттого столько внимания уделялось мелким перипетиям открытия (строительства), подробностям технологии и т. п. Оттого приключения вокруг открытия густо обрастали чисто бытовыми деталями, типичными для «современного» производственного романа, и нередко все это и выступало на первый план. Всем этим, не имевшим прямого отношения к фантастическому содержанию, романисты старались возместить слабость фантастики. Сюжет складывался вокруг того, например, как инженер Дружинин разработал и отстоял проект глубинной шестикилометровой шахты и довел до конца строительство внутриземной электростанции («Горячая земля» Кандыбы) или как Виктор Шатров разгадал вулкан, а его соперник Грибов стал его последователем и довел дело покойного геолога до конца («Подземная непогода» Гуревича). Некоторые романисты уделяли особое внимание истории открытия. Дружинину помогает отстоять свой проект находка чертежей погибшего на фронте геолога Петрова. Строитель Вулканограда Грибов осуществляет замыслы бывшего научного противника, ознакомившись с тетрадями покойного Шатрова. Это фабульное сходство лишь отчасти было результатом заимствования или шаблона. Интерес к практическим возможностям науки естественно вел к углублению в ее закономерности: писатель не мог не подметить преемственность научной мысли. В этом выражался характер современной науки, а для советского ученого — и социальный идеал. Имело также значение возросшее в Великую Отечественную войну сознание большого вклада русских ученых в мировую культуру. Тема преемственности знания интересует в эти годы не только производственную фантастику. Герою повести И. Ефремова «Звездные корабли» (1947) помогла обнаружить следы пришельцев из космоса тетрадь его ученика, найденная на поле сражения в сгоревшем танке. Талантливая книга Брагина «В стране дремучих трав» (1948) возвращала читателя, помнившего «Необычайные приключения Карика и Вали» Яна Ларри, в мир растений и насекомых, которые кажутся гигантами для людей, уменьшившихся при помощи фантастического препарата. Занимательность сюжета и доброкачественность энтомологических сведений Брагин сочетал с изображением труда исследователей «микромира» живой природы до революции и в наше время. В повести Пальмана «Кратер Эршота» (1963) старый ученый, еще до революции невольно заточивший себя в угасшем кратере, где сохранилась реликтовая флора и фауна, приносит Советской родине плоды своих трудов. «Мысль об открытии потаенной земли в одном из самых глухих закоулков Арктики, мысль, которая безраздельно владела мною и моим другом Звонковым на протяжении целых двадцати лет, была внушена нам — еще в детстве — нашим учителем географии», [237] — вспоминает герой дилогии Платова «Повести о Ветлугине». Повести, составляющие дилогию («Архипелаг исчезающих островов» и «Стран семи трав»), рассказывают об осуществлении этой мысли. В новый вариант романа «Пылающий остров» (1957) Казанцев ввел линию Бакова — Кленова, отмечая, что путь к открытию проложен был не одним поколением. История открытия перерастала в биографию научного подвига. Появляются фантастические романы, близкие научно-художественной биографической литературе. Роман Лукина так и назван: «Судьба открытия» (1951). Научный материал здесь — на грани возможного. О получении пищевых продуктов из минерального сырья говорили еще в 30-е годы, а сегодня дело уже идет о совершенствовании их качества. Писатель рассказал о долгом пути открытия, начатого еще в царской России и завершенного в советское время. Через эту историю раскрывается судьба трех поколений ученых и судьба науки прежде и теперь. Идею романа выражает эпиграф из Д. И. Менделеева: «Посев научный взойдет для жатвы народной». Впоследствии Лукин переработал роман, усилив его гуманистическое звучание. [238] В производственно-фантастических романах наряду с традиционными профессорами и инженерами, моряками и летчиками, охотниками и детективами более отчетливо обрисованы фигуры техников, мастеров и рабочих. В 30-е годы, за исключением немногих произведений Александра Беляева, рабочий, если и появлялся в научно-фантастическом романе, почти не соприкасался с исследователем. В повести Сытина «Покорители вечных бурь» отмечена связь труда простых исполнителей с творчеством ученых и инженеров. В большей мере это удалось Гуревичу в «Подземной непогоде». Все же намерение фантастов непременно ввести фигуру рабочего было формальной данью производственному роману. Претворение в жизнь проекта, который был только наполовину фантастическим, позволяло обходиться наличным разделением труда на простой и сложный, умственный и физический. А ведь в перспективе (ее-то и должен иметь в виду фантаст в первую очередь) труд исполнителя качественно приблизится к творчеству. Показывая старое содружество «головы» с «руками», писатель фиксировал существующее положение вещей — и только. Короткий привод к сегодняшней науке и технике лишал, таким образом, фантастический роман и социальной перспективы. Лишь к концу 50-х годов шаблонное подражание реалистическим жанрам начнет себя изживать. В повести «Первый день творения» (1960) Гуревич покажет рабочих-ученых в полном смысле слова. Многие фантастические романы и повести дадут почувствовать то важное обстоятельство, что в недалеком будущем мужество человека — автор ли он открытий, или простой исполнитель — будет измеряться не только физическим бесстрашием, но и героизмом творческой мысли. Переоценка принципов фантастики определит новые психологические мотивировки и новый тип героя. Требование «поближе к современности», настойчиво звучавшее в критике в послевоенные годы, выдвинуто было, казалось, самой жизнью. Оно сыграло роль в увеличении числа фантастических романов на производственные темы. Но беда в том, что осуществлялось это требование под знаком «подальше от фантастики». Научно-фантастический роман не столько держал равнение на действительность, сколько пристраивался в кильватер «современному» роману и копировал его зигзаги. Последний же в 40 — 50-е годы страдал бесконфликтностью и бесхарактерностью, когда индивидуализированный тип вырождался в стандартное амплуа передовика или консерватора. Присущие «современному» производственному роману тусклость языка и вялость сюжета тоже переходили на фантастику. Перенимался худший вид «утепления» положительных персонажей — путем механического добавления общечеловеческих слабостей и недостатков. В рассказе С. Болдырева «Загадка ракеты Игла-2» (1949) летное мастерство одного из персонажей, по мысли автора, должна оттенять «мужественная» невыдержанность, «волевая» недисциплинированность. Мол, таковы уж эти сильные натуры… Автор не замечал небольшой странности: как это лихачу-неврастенику вообще доверили пилотировать ракету. Подобным образом слеплены из взаимоисключающих черточек герои многих произведений В. Немцова — Бабкин и Багрецов. Научно— производственный фантастический роман являл конгломерат взаимоисключающих начал. Полуфантастика расшатывала жанр художественного. Он хотел остаться фантастическим и в то же время во всем желал походить на роман «современный», в итоге получился во всех отношениях половинчатым. Обращение к установкам «современного» романа имело только ту относительную пользу, что ограничило (хотя вовсе не устранило) начавшийся в фантастике еще в 30-е годы крен к голой фабульности и примитивному детективу. Это можно видеть, сопоставляя, например, рассказ Гуревича «Человек-ракета» (1946) с более поздними его произведениями, роман Казанцева "Мол «Северный» (1952) с позднейшей его редакцией, озаглавленной «Полярная мечта» (1956). Во многих произведениях детектив подавлял все. Когда фантаст добивался известной правды характеров, художественный реализм скрашивал недостатки производственного уклона. Психологизм, бытовая обстановка и т. п. — все это не столько способствовало правдоподобию фантастической идеи, сколько делало ее человечески ближе. Но реалистическое «утепление» имело и оборотную сторону: не очень ошеломительная фантастика часто просто растворялась в быте. Характерны в этом отношении романы и повести Немцова (впрочем, быт в них густо замешан на приключениях). Иное дело бытовой фон в фантастике 60-х годов, когда он контрастно подчеркнул оригинальные фантастические идеи и ситуации (например, в рассказах и повестях А. Днепрова, С. Гансовского). Наиболее удачным (хотя, может быть, правильнее сказать наименее неудачным) примером контаминирования фантастических мотивировок и образов с реалистическими было, пожалуй, творчество Гуревича. В повестях и рассказах, собранных в книгах «Прохождение Немезиды» (1961), «Пленники астероида» (1962), «На прозрачной планете» (1963), почти равное внимание уделено реалистической обрисовке человека и схематизму фантастических положений, будничности обыденного и необычности неведомого, бытовой речи и научной. Гуревич стремится не к контрастности, а к примирению, сглаживанию разнородных начал. Его воображение не отличается философской глубиной, как фантастика И. Ефремова, или блеском сюжетно-психологического развертывания остроумных гипотез, как лучшие рассказы Днепрова. Он не пролагал новых путей. Художественно и отчасти тематически он продолжал традицию романов Обручева и таких произведений Александра Беляева, как «Земля горит» и «Подводные земледельцы». В лучших произведениях Гуревича — в повести «Подземная непогода», рассказах «Лунные будни» (1955), «Функция Шорина» (1962), «Пленники астероида» (1962), в большой повести о коммунизме «Мы — из Солнечной системы» (1966) — нельзя не отметить чувства меры, с каким писатель сочетал образность и тематику «современной» реалистической литературы с задачами и художественными средствами научной фантастики. Гуревича нельзя целиком отнести ни к фантастам-приключенцам, ни к адептам фантастики «ближнего действия»: он преодолевал приземленность научной тематики и эклектичность литературной формы. Повесть В. Немцова «Осколок Солнца» (1947) открывалась декларацией: "В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась. «Ничего этого не было просто потому, что наш рассказ относится к событиям сегодняшнего дня, который нам дорог не меньше завтрашнего. И пусть читатели простят автора за то, что он не захотел оторваться от нашего времени и от нашей планеты». [239] Почти каждая книжка плодовитого автора (а в 50-е годы Немцов побил к тому же и все тиражные рекорды фантастики) начиналась такими вот саркастическими выпадами против тех, кто якобы отрывался от сегодняшней земной действительности. А в это самое время готовился старт нашего первого спутника, проектировался атомоход «Ленин» и читатели — те, кого автор с завидной горячностью убеждал, что на Луне неинтересно — записывались в первый отряд космических «экскурсантов». И все это, между прочим, стало возможным потому, что они, читатели, не противопоставляли высокомерно практицизм сегодняшнего дня романтике дня завтрашнего. Они сознавали, что в настоящем нам все-таки дороже всего наше завтра. Даже популяризаторская фантастика шла дальше Немцова: в 1954 г. в специальном номере журнала «Знание — сила» (№ 10) ученые, инженеры, писатели рассказали. как о свершившемся, о полете на Луну в 1974 г. [240] (и, между прочим, все-таки ошиблись: высадка человека на Луну произошла раньше — 21 июля 1969 г.). Но не успел первый советский спутник выйти на орбиту, как Немцов изменил «клятве» не покидать Землю. В 1959 г. вышел его роман «Последний полустанок». Писатель командировал своих неизменных героев Бабкина и Багрецова на «Унион» — летающую лабораторию для исследования космического пространства. Но даже здесь Немцов остался верен своему намерению, как он выразился в предисловии, «попридержать мечту». И вот что из этого вышло. Первым делом Бабкин и Багрецов поймали американского диверсанта-автомата (в виде… орла, привязанного к летающему баллону). А в предисловии автор «предупреждал», что в книге нет… шпионов и уголовников, как не было этого в первых книгах". [241] Автомат ведь не в счет. Персонажи этого сорта были, однако, и прежде — в несколько замаскированном виде. Здесь же Немцов уже не смог удержаться «поближе к земле»: в то время нашумела американская программа запуска воздушных шаров-шпионов… По какой— то очередной случайности (излюбленный ход «ближних» фантастов) «Унион» испортился и унес любимых героев автора в стратосферу. Последний полустанок оказался очередной неудачей, и исследование космоса было прервано на неопределенное время -в романе, разумеется. Не успел «Последний полустанок» выйти из печати, как советская космическая лаборатория удачно сфотографировала Луну с обратной стороны, а через несколько лет автоматическая «Луна-9» осуществила мягкую посадку. Писатель, клявшийся преданностью Земле, не просто ошибся в чем-то: все, решительно все получилось наоборот. Испытания «Униона» не достигли цели — «Восток-1» полностью выполнил программу. Экипаж «Униона» боялся фотографировать Землю (чтобы западная пресса не обвинила в космическом шпионаже!) — Герман Титов опубликовал превосходные снимки. Великое событие (пусть наполовину удавшееся) в «Последнем полустанке» скрывают от печати — о Юрии Гагарине весь мир узнал в первые минуты после старта. У Немцова космонавтов накануне полета искусственно усыпляют (нервы!) — Гагарин прекрасно спал без посторонней помощи (здоровье!). И так далее, и так далее и в большом и в малом. Реальность обгоняла куцую фантастику. Некоторые ученые стали даже иронизировать: мол, нынешние фантасты плетутся в хвосте… Разительней всего разошлись с жизнью впечатления немцовских героев от космоса. "Я-то не особенно восхищался, — желчно резюмировал «романтический» Багрецов. — Вода, пустыни, туман… Не видели мы (на Земле, — Чтобы угадать неведомое, вероятно, не обязательно видеть в натуре, из иллюминатора космического корабля. Но в данном случае дело даже не в поэтическом таланте. Чтобы «увидеть» с «Униона» и поля, и города — дела рук чековеческих, достаточно было прикинуть на логарифмической линейке разрешающую способность самой примитивной оптики. Своих «реалистических» персонажей Немцов наделил довольно странным образом мысли. В ответ на вопрос, не хотел бы он побывать на Марсе, Багрецов разглагольствует: «Только для познания и славы?». Другие побуждения в его голове не укладываются. А так как положительный Багрецов, разумеется, не за славой гонится, решение предельно просто: «Не хочу! Вот если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения…» (111). Но ведь от науки нигде и никогда, ни на Земле и ни в космосе, ни вчера и ни сегодня не ожидали сиюминутной пользы. Может быть, автор не согласен со своим героем? Может быть, это только для Багрецова «Земля — центр Вселенной. Вокруг Земли кружится и Солнце и все планеты» (444)? Но ведь единственный окрыленный призыв: «Покажите нам захватывающие картины будущего… Раскройте тайны Галактики!» (111), вложен в уста отъявленного негодяя. Ну, а уж коли жизнь все-таки вынудила Немцова оторвать «Унион» от земли, пусть он хотя бы делом занимается в этом космосе. И писатель поручает исследовательской лаборатории, стоящей миллионы и миллионы, заряжать в космическом пространстве… колхозные аккумуляторы. В обоснование этого практицизма автор изобрел для своих героев философию неизбежности. Когда Багрецова спрашивают, не влечет ли его в космос и романтика, он с жаром принимается доказывать, что ничего такого нет, что надо же кому-то работать и «в пустоте, в самой отвратительной среде» (445). Спускается же, мол, шахтер в шахту, хотя сидеть, скажем, за рулем трактора, на свежем воздухе не в пример приятней. Багрецову и невдомек, что шахтер рискует заболеть силикозом, потому что любит свое дело. И, между прочим, потому и отдает больше, чем тот, кто полез бы в «отвратительную среду» без романтического воодушевления трудной профессией. Устами инфантильно-положительных багрецовых писатель по сути развенчал высший смысл того самого рядового труда, который так шумно защищал. Ведь практицизм, понуждаемый унылой неизбежностью, неспособен быть чем-либо, кроме бесплодного делячества. В духе Немцова оценивал научную фантастику критик С. Иванов. Он усматривал, например, достоинство книг Охотникова «В мире исканий» (1949) и «Дороги вглубь» (1950) не в том, что они открывали романтику фантастического — близкого, а в том, что якобы отвращали от дальнего воображения: "Автору чужды космические дали и сверхъестественные изобретения… местом действия служит Эта похвала писана, казалось, духовным собратом Иванова из повести Яна Ларри «Страна счастливых»: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много…». К счатью, эти литературные директивы не распространились на конструкторов «Востоков» и «Союзов». Но декретирование принципа «ближних» фантастов — Немцова, Сытина, Сапарина, Охотникова — несомненно затормозило развитие советского научно-фантастического романа. Вот как переделывал Казанцев свой роман "Мол «Северный» в «Полярную мечту». В первом автор писал об отеплении приарктического района с помощью искусственного мола. Гигантская ледяная дамба должна была отгородить прибрежье от холодных вод Ледовитого океана. Критика с цифрами в руках, словно речь шла об инженерном расчете, а не о художественном произведении, доказала, что это не достигнет цели: природного тепла не хватит. [243] Во втором варианте писатель, выправляя дело, погрузил в океан ядерное солнце. Атомная «печка» должна была пополнить недостачу природного тепла. Цифры приблизились к реальным, а мечта реальней не стала. Ведь по арифметической логике вроде бы рановато было тратить драгоценное ядерное топливо на разогрев Арктического бассейна. Да и к чему бы это повело? В повести «Черные звезды» (1960) В. Савченко, касаясь возможности искусственно поднять температуру арктических вод, предупреждает о последствиях нарушения климатического равновесия. В связи с общим потеплением климата на земном шаре в первой половине нашего века угрожающе обмелел Каспий. Интенсивное же таянье арктических льдов может привести к затоплению густонаселенных районов. Проект Казанцева ничего этого не учитывал. Непродуманность «практицизма» восполнялась эмоциями. Герои повести Сытина «Покорители вечных бурь» (1952) отстаивают оригинальный проект ветросиловой электростанции на аэростате. Высотная ветроустановка не зависела бы от капризов погоды у поверхности Земли. Можно посочувствовать энтузиастам, когда противники этого не понимают. Можно не придираться к тому, что Сытин не пошел дальше популяризации частной инженерной задачи. Но причем здесь «во имя будущего», [244] когда как раз для будущего энергия ветра мало перспективна? Причем здесь «научная идея, мечта, фантазия, если хотите! Но научная… научная» (93), когда ничего принципиально нового в науку стратосферная электростанция не вносила и вопрос был в ее рентабельности. Да, науку «нельзя приземлять с помощью экономических выкладок» (93), да, «рентабельность науки — это не то же самое, что рентабельность, скажем, мыловаренного завода» (93). Но, когда герои Сытина, изобретя нечто вроде нового способа мыловарения, стараются разжалобить читателя: «…убить мечту словом нерентабельность!» (92), хочется узнать, почему они так упорно отказываются подсчитать, во сколько обойдется их мечта? Или все дело в том, что повесть была адресована подросткам, — дети, мол, не разберутся? Установки «ближних» фантастов вели к ликвидации фантастики как таковой. Теоретики вроде С. Иванова поучали писателей, чтобы те изображали не какие-то дали, а непременно ближайший завтрашний день — «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже просто годами». [245] Этот регламент взят был из «исторических» указаний «о полезащитных лесных полосах, рассчитанных на пятнадцатилетний срок…». [246] Приземлению, которое научно-фантастический роман начал испытывать со второй половины 30-х годов, дано было, наконец, авторитетное обоснование… Отклонение от этих сроков квалифицировалось как отход к буржуазной фантастике. Писатель Л. Успенский объявлен был «поклонником западноевропейской фантастики» (!) за то, что «яростно (!) доказывал необходимость писать о том, что будет через сто и даже двести лет». [247] Даже такие темы, как освоение космоса, служили предлогом для обвинения в космополитизме. «Некоторые авторы, — писали в „Комсомольской правде“ Г. Ершов и В. Тельпугов, — страдают космополитизмом, увлекаются проблемами, далекими от насущных вопросов современной жизни, витают в межпланетных пространствах…». [248] Естественно, при такой «теории» невозможно было разумное решение существенного (но вовсе не кардинального для научной фантастики) вопроса, насколько распространяется на художественный метод фантаста предостережение марксизма о невозможности научно предвидеть конкретный облик будущего. Вопрос этот в общем уже решен современным советским научно-фантастическим романом, исходя из того, что, как говорил Ленин, «осуществленная мечта — социализм — открывает новые грандиозные перспективы самых смелых мечтаний». [249] Самых смелых! Критерий временных, пространственных или любых других пределов научно-художественного воображения достаточно широк. Он обусловлен, в частности, видом фантазии. Писатель может останавливаться на почти реалистическом изображении тенденций сегодняшнего дня, но тогда он не должен создавать иллюзию, будто это и есть предел мечты, и он может улететь в почти сказочную даль, но тогда читатель должен понимать, что перед ним мечта-сказка. Правда, творчески мыслящий художник может найти некоторые существенные черты коммунистического будущего в нашей социалистической действительности. В отдаленности и детализации фантазии его лимитирует в основном собственный талант, личная способность обобщить представления современников о своем завтра. Желание общества увидеть облик своего завтрашнего дня в разные периоды неодинаково, но всегда соразмерно потребности развития — она и задает тон мечте. И когда народ хочет заглянуть в свое будущее не только через 10 — 15 лет, из каких соображений, кроме догматической нетерпимости, можно противопоставлять фантастику дальнюю — ближней? Что касается ближайшего будущего, то практика показала, что здесь не требуется сюжетной художественной фантастики. С задачей ближайшего прогнозирования едва ли не лучше справляется научно-художественный очерк. Неплохие образцы этого жанра дали В. Захарченко в «Путешествии в завтра» (1952), Б. Ляпунов в книге «Мечте навстречу» (1957), М. Васильев и С. Гущев в «Репортаже из XXI века» (1957), Г. Добров и А. Голян-Никольский в «Веке великих надежд» (1964), И. Лада и О. Писаржевский в «Контурах грядущего» (1965). Такая фантастика может быть художественной по форме, а по методу относится к футурологии, т. е. конкретной прогностике, недавно оформившейся в научную дисциплину. В художественной же литературе принцип «на грани возможного» привел к довольно скучноватому описательству открытий и изобретений, которые с большой натяжкой можно было назвать фантастическими. И, даже когда на книгу бывал спрос, «почти всегда, по отзывам библиотечных работников, читательское мнение формулировалось так: — Книжка интересная. Только почему она называется научно-фантастической?». [250] Речь шла о книге Охотникова «Первые дерзания» (1953). Автор, крупный инженер, сумел увлекательно расказать, как пытливые ребята ремесленники делают первые шаги от неуверенных рационализаторских начинаний к серьезному изобретательству. Но лишь в конце повести они принимаются за свою «звукокопательную» машину, в действительности еще не существующую. А на последней странице взрослые признают, что модель — «весьма примитивная и несовершенная». Фантастики не получилось. Первые дерзания остановились у порога. В сборнике рассказов Охотникова «История одного взрыва» (1953) читатель, интересующийся прикладной физикой, тоже находил пищу своей любознательности, но не воображению. О книге Немцова «Три желания» (1948) критик С. Полтавский писал: «Все время видна борьба между чувством необычного, которое есть у автора и проявляется в выборе темы, и опасением перешагнуть через грань возможного, останавливающим авторское перо как раз там, где должна начаться специфика жанра». [251] Опасливость побеждала. «Последний полустанок» назван был уже просто романом — без упоминания о науке и фантастике. Сетуя в предисловии на то, что «жизнь часто обгоняет мечту» (3), Немцов так сформулировал свою позицию: «Автор не берется угадывать, какой будет техника через сто лет», и поэтому «решил попридержать мечту» (3). Теория предела возникла из крайне однобокого представления, будто чуть ли не единственная задача научной фантастики — строить прогнозы, и, следовательно, ее реализм измеряется точностью гадания. Сторонники этой обедненной фантастики оказались несостоятельными перед установленными для себя же правилами. Не успевала просохнуть типографская краска на страницах очередного романа, как «предвидение» шло в архив с пометкой: запоздало, не оправдалось, опровергнуто жизнью — и куда реже: осуществлено. Фиаско с пророчествами неизбежно следовало из отказа от дальних предвидений. «Ближним» фантастам казалось, что на короткой дистанции меньше опасность ошибиться. Это была чистая иллюзия. Попадание в цель прямо пропорционально широте взгляда в будущее. Известный ученый и писатель-фантаст А. Кларк так озаглавил один из разделов своей книги «Черты будущего» (изд. «Мир», М., 1966): «Пророки могут ошибаться, когда им изменяет способность к воображению». Даже крупные специалисты обнаруживают фантастическую близорукость, когда дело идет о ближайших перспективах и практическом приложении открытия. А фантасты-художники бывают поразительно прозорливы, смело перешагивают через «грань возможного». В статье «Физика и экономические прогнозы в тридцатые годы и сейчас» проф. Б. Кузнецов писал: «Чем конкретнее и точнее прогноз, тем он менее достоверен, и наоборот». [252] Здесь действуют факторы двоякого рода. Ускорение научно-технического прогресса сводит на нет предвидения, основанные на старых закономерностях науки и техники. Это выяснилось сравнительно недавно. Но давным-давно известно, что верней угадываются общие очертания будущего, а не его детали. Конкретизация затемняет ведущие тенденции. Детализируя, фантаст к тому же лишает себя преимуществ обобщенного воображения, когда требуется, например, заменить недостающее логическое звено образной ассоциацией. С другой стороны, фантаст-предельщик вынужден пускаться в домысел там, где уже требуется точный расчет. Установка на ближайшее будущее неизбежно разменивает предвидение на частности. Ведь на незначительном отрезке времени трудно проследить принципиальные сдвиги в каком-либо процессе. Сокращение дистанции предвидения, создавая иллюзию связи с жизнью, вело в порочный круг. Полбеды, что жизнь смеялась над миллиметровыми пророчествами. Беда в том, что мельчился предмет научной фантастики: «предельщики» принципиально связывали свое воображение с открытиями, основанными на уже известных принципах, тогда как научно-технический прогресс давно шел по линии обновления самих принципов. В научно-производственном фантастическом романе сложилось положение, сходное с тем, что было в 30-е годы в планирования энергетики. "Проектируемый физический эксперимент часто были склонны объявлять функцией производства и направлять его на удовлетворение производственных нужд, вытекающих из старой техники, на поиски того, что соответствовало устоявшейся технике… Наука (а она создает новую технику, — Обыгрывание какого-нибудь карманного фонарика, непрерывно горящего неделями (рассказ Немцова «Тень под землей»), создавало впечатление, будто самая фантастическая задача изобретателей — разработка разных сверхъемких батареек. Случайная находка на свалке какой-нибудь пуговицы из случайно полученной в артели необыкновенной пластмассы («Осколок Солнца») рисовалась чуть ли не магистральным путем научного поиска. «Ближние» фантасты просто не задумывались над тем, например, о чем писал позднее Савченко в повести «Черные звезды»: «Нет, это открытие не имеет никакого отношения к его величеству Случаю: оно было трудным, было выстрадано, и оно будет надолго». [254] Нехватка больших идей, подмеченная А. Беляевым в романах 30-х годов, в 40 — 50-е разрослась в мировоззренческий изъян. Сворачивая на боковые тропки случая, чуть ли не курьеза, мысль писателя скользила мимо того главного, что определяло воздействие науки и техники на человека и общество. Неспособность перейти на новый уровень знания обрывала в конце концов нерв между научно-технической и социальной тематикой, т. е. обедняла научную фантастику и художественно. Сапарин рассказывает о необыкновенном синтетическом веществе. Если набрать это вещество на кончик трубки, как пену при пускании мыльных пузырей, и вдувать легкий газ, получится воздушный шар с удивительно легкой и прочной оболочкой. Какие замечательные материалы может дать химия полимеров! Вот, собственно, единственная мысль рассказа «Летун». [255] И чтобы фабула не выглядела в самом деле мыльным пузырем, автор наскоро придумал приключения с милицией, следствием и т. п. Герои Немцова изобретают аппарат, просвечивающий землю, стены и т. п. На экране видны скрытые в глубине металлические предметы. Несколько недоразумений в связи с чудесными видениями — и сюжет исчерпан. «Мне не удалось добиться, чтобы радиолуч проникал глубоко в землю», [256] — меланхолически заключает изобретатель. Писатель побоялся подарить героям полную удачу — ведь радиоволны действительно не проникают глубоко в землю… Здесь мы сталкиваемся с характерной для «ближней» фантастики сюжетно-психологической фигурой: произведение нередко строилось как своего рода Открыв рассказ Охотникова «Электрические снаряды», ожидаешь, что речь пойдет о новом оружии. В самом деле, аспирантка Ленинградского политехнического института сообщает нашему командованию, что ее установка засекла полет немецких снарядов, несущих мощный электрический заряд. А в конце рассказа генерал-артиллерист объясняет: то были самые обыкновенные снаряды, только сильно наэлектризованные трением о воздух. Трудно понять, что же хотел сказать автор: что существует статическое электричество (это известно из школьного учебника) или что ничего нового уже не может быть под луной? Большая тайна Неведомого превращалась в заурядный ребус. Вырабатывался прием дефантастизации. В рассказе он более выпукл. Но и романы Немцова (тот же «Последний полустанок») построены на подобных «разоблачениях»: загадок космоса, романтики ракетоплавания и вообще неведомого как такового. Разновидность дефантастизации — прием антитайны. Таинственные появления и исчезновения в романе Немцова «Семь цветов радуги» (1950) раскрываются «очень просто»: люди проваливались в… подземную теплицу. Столь же «просто» объясняет С. Беляев кошмарные происшествия во «Властелине молний». Убийцей оказывается не диверсант (детективно!), а… шаровая молния (научно!). По этому случаю жертву «преступления» совсем уже просто воскресить, и трагедия оборачивается благополучной развязкой. Позабыты оказались истинные научно-фантастические приемы — парадоксы. Те, например, что в свое время разрабатывал К. Циолковский (если допустить то-то, то может получиться следующее). «Ближние» фантасты чурались парадоксов: в них им виделись не живые противоречия ищущей мысли, а чуть ли не злонамеренные лженаучные заблуждения. Искусственное расщепление древа науки на прикладные элементы порождало и элементарные литературные решения. Писатель был озабочен главным образом тем, чтобы половчее нанизать популярные объяснения и описания на приключенческий стержень. Широкое поле научного поиска пропадало как цель именно романа — жанра, охватывающего жизнь наиболее широко и целостно. Не случайно основным жанром «ближних» фантастов был научно-популярный очерк, с помощью приключенческих приемов (и антиприемов) беллетризуемый в рассказ. Из таких рассказо-очерков механически собирались более крупные постройки. Эти «блочные» романы были рыхлы, им не хватало конструктивной мысли. Немцов пытался сцементировать свои романы и повести «сквозной» парой Бабкин — Багрецов. Автор бросает приятелей из произведения в произведение. Они совершают непрерывную «экскурсию» с препятствиями. (Подобным приемом пытался организовать фабулу своих поздних, малоудачных романов А. Беляев). Бабкин и Багрецов появляются то в лаборатории, работающей над преобразованием солнечной радиации в электроэнергию («Осколок Солнца»), то на экспериментальном космическом корабле («Последний полустанок»), то в подмосковном колхозе («Семь цветов радуги»). Чтобы как-то наполнить это приключенческое перемещение идейно-психологическим содержанием, Немцов перемежает тайны и антитайны" морализаторством. В предисловии к «Последнему полустанку» автором заявлено о намерении «помечтать о чистых сердцах и о том, как бы сделать всех людей счастливыми» (3). Что же за мечту предлагает автор? Багрецов так жаждет перевоспитать тунеядцев вроде Аскольдика, что они ему дороже — не много ни мало — «всех Галактик Вселенной» (455)! Это — на словах (ибо никаких воспитательных действий Багрецов не предпринимает). А вот на деле: Афанасий Гаврилович, персонаж, по мнению автора, очень положительный, не мудрствуя лукаво, отказывает первоклассному токарю: не начитан, видите ли, в художественной литературе, а обслуживать «Унион» должны культурные люди. Декламация на моральные темы (за счет них пухлые романы Немцова еще больше распухают), даже в тех редких случаях, когда они правильны, поразительно не соответствуют поведению самых образцовых персонажей. В романе «Семь цветов радуги» автор откомандировал неразлучных Бабкина и Багрецова в подмосковный колхоз «Девичья Поляна». Друзья ахнули: и лампы дневного света в подземных (?!) теплицах, и дистанционно управляемые трактора, и ледяная окрошка в колхозном «Метрополе»… В столицу, откуда они прибыли, выходит, еще не дошло, что под боком, в деревне — почти что коммунизм. За обедом Бабкин и Багрецов размечтались, какой же он будет полный, и заговорили стихами Маяковского. Но главная поэзия — в «ледовитой прелести» окрошки, в котлете с куриной ножкой, она «так аппетитно сочилась маслом, обжаренная в сухарях…», [257] в том, как наши романтики «жмурятся от удовольствия», «гладят себя по груди», «от удовольствия закрывают глаза», смакуют «деликатесные корнишоны» (надо же — в деревне!) и столовые вина (к рыбному — «белое холодненькое, а к мясному — красное»). [258] Не это ли чавканье имел в виду С. Иванов, уверяя, что «научно-фантастические произведения Вл. Немцова накрепко связаны с жизнью советского народа, они рассказывают о будущем, прекрасном и величественном»? [259] В 1947 — 1950 гг., когда писался роман, этот лукуллов пир был «смелым» отступлением от принципа «ближней» фантастики. Какой будет техника через 100 лет, автор не брался гадать, а вот что через годок-другой куриную котлету всенепременно и повсеместно будут запивать тонкими винами, — это знал наверняка. Здесь никакие пределы мечте не ставились и уж автор сам, без помощи Маяковского, возвышался к поэтическому вдохновлению. В годы гражданской войны, когда страна не меньше страдала от материальной нужды, В. Итин видел задачу своей коммунистической утопии «Страна Гонгури» в том, чтобы увлечь читателя духовными ценностями, дать «высокие переживания» как «новый импульс энергии на тяжелом пути в Страну Будущего». [260] В романе Немцова «семь цветов» будущего сведены к серому тону потребительства. И дело не только в гипертрофии «идеала» сытости. Немцов поэтизирует и вульгарные представления о «легком» труде. Не надо быть Жюлем Верном, чтобы предвидеть управляемый на расстоянии трактор. Несколько трудней было «угадать», что автоматизация в сельском хозяйстве не обязательно должна идти этим «очевидным» путем: он не соответствует коммунистическому идеалу труда, а специфика сельскохозяйственных работ не позволяет в обозримом будущем (о нем ведь беспокоился Немцов) снять человека с трактора. Да это и не нужно. Пятнадцать лет спустя (как раз тот срок, за который «ближние» фантасты ручались в своих прогнозах) директор Научно-исследовательского тракторного института В. Каргополов писал, что дело не в том, чтобы автоматы ликвидировали профессию тракториста, а в том, чтобы они освободили человека «от ежесекундной привязанности к рычагам и педалям». [261] Как раз этого Немцов и не предусматривал. В «Семи цветах радуги» тяжелые рычаги заменены «легкими» кнопками, но выигрыш в физических усилиях с лихвой перекрывается механическим однообразием, а главное — распылением внимания между девятью машинами. Главная идея Немцова в том, чтобы автоматизация позволила дистанционно управлять несколькими тракторами. Так сказать, тракторист-многостаночник. Задача же в том, говорит Каргополов, чтобы целиком переложить механическую часть управления на плечи автоматов. За трактористом должна остаться функция контроля. Творческая. Раскрепощающая высшие запросы и как раз этим открывающая перспективу повышения производительности труда. Немцов обо всем этом просто не думал. Он лишь механически приспособил технику к простому облегчению труда. Техническую фантазию направили примитивные представления о коммунизме как легкой жизни. Пройдет немало лет, прежде чем научно-фантастический роман о будущем вернется к той идее, что коммунизм не только многое даст, но и многое потребует от человека. К середине 50-х годов научно-фантастический роман забуксовал у «грани возможного». Техника, которую создавали, обслуживали, вокруг которой конфликтовали его герои, недалеко ушла от той, что была освоена научно-фантастическим романом еще в 30-х годах. Энергию по старинке ищут под землей и в облаках, и лишь по капризу критики автор «Полярной мечты» догадался зажечь ядерное солнце, да и то неудачно. В каждом отдельном случае можно понять, почему и в "Моле «Северном», и в «Горячей земле», и в «Подземной непогоде», и в «Новом Гольфстриме», и в «Повестях о Ветлугине», и в «Острове Таусена», и в «Кратере Эршота» действие переносится в Арктику, в далекие уголки страны. Но в целом создавалось впечатление, что писатели прячутся в эти глубинные шахты, недра вулканов, пустыни, на дальние острова от животрепещущих проблем. Декларируя свою приверженность будущему, они на деле цеплялись за твердь современности, потому что отказались от больших ориентиров и просто побаивались туманной неизвестности будущего. Лишь к концу 50-х годов, когда уже летал первый советский спутник и многое переменилось в научной атмосфере, фантасты оставляют в покое Арктику, выбираются из-под земли и обращают взор к полузабытым звездам дальней фантазии. Но и тогда еще не решаются приблизиться, скажем, к кибернетической «думающей» машине, хотя она к тому времени вторглась в жизнь, т. е. была уже по ею сторону пресловутой «грани возможного». Ведь «буржуазная лженаука» Норберта Винера совсем недавно служила предметом ожесточенных философских опровержений, молекулярная биология еще помнилась под именем реакционного менделизма-морганизма. «Идеализм» таких гипотез, как антивещество и антипространство, парадокс времени — все это тоже преграждало доступ в научную фантастику новым идеям. Темы повторялись, кочевали от одного фантаста к другому. Многие авторы занялись переделкой своих старых романов, иногда — под новым заглавием. Роман Казанцева "Мол «Северный», перепевавший тему романа Адамова «Изгнание владыки» (1946), в 1955 — 1956 гг. был переписан под названием «Полярная мечта». Автор устранил детективный зачин, расширил производственные мотивы, но вялый сюжет, построенный на экспозиции технических достижений, не изменился. Ни ординарные персонажи этого, по определению автора, «романа-мечты», ни скучновато изложенные их замыслы мечтать-то и не вдохновляли. Писатель не внес заметных улучшений и в переделанные в 50-х годах «Арктический мост» и «Пылающий остров». Владко в 1957 г. издал новую редакцию «Аргонавтов Вселенной», Долгушин в 1960 г. — подновил «Генератор чудес», Гребнев в 1957 г. — «Арктанию» (под названием «Тайна подводной скалы»). Текстуальные изменения, порой значительные, не улучшили заметно новых редакций. Долгушин, например, изменил лишь детективную линию, не главную для романа. У Гребнева в «Тайне подводной скалы» коммунистическое будущее еще больше отодвинулось в тень приключенческой фабулы. В таком же плане была написана Гребневым и фантастическая повесть «Мир иной» (1961). Исправлять апробированные ошибки всегда проще, чем рисковать новыми. Но писателей вынуждала к тому и нетерпимость критики. Не успела увидеть свет новая редакция «Арктического моста», как Л. Рубинштейн, не вникая особо ни в достоинства, ни в недостатки романа, обвинил автора в буржуазном космополитизме. [262] С. Иванов демагогически «заострил» промахи Брагина в талантливой книге для детей «В стране дремучих трав». [263] Подобная участь постигла и «Остров Таусена» А. Палея. [264] Газета «Культура и жизнь» безапелляционно заявила, что рассказ Гуревича и Ясного «Человек-ракета» (1947) «халтура под маркой фантастики», [265] а издательство поспешило «признать ошибку». Научную фантастику просто боялись печатать, без конца консультировались с критиками и специалистами. Доходило до курьезов (впрочем, нешуточных). Писатель Долгушин вспоминает, как В. Орлов «разбранил неплохую детскую повесть Г. Гуревича» [266] («Тополь стремительный») только за то, что в лысенковских лесных полосах основной породой предполагался дуб: «Значит и писать Гуревич должен был о дубе, а не о тополе». [267] В послевоенные годы в научной фантастике развивалось сатирическое направление. Это было время холодной войны против советского государства. Однако источник фантастической сатиры был не только в обострившихся противоречиях. Послевоенная реконструкция давала, например, богатый материал и производственно-фантастическому роману. Но в нем реалистические мотивы и образы спорили с угловато-обобщенным фантастическим стилем; героические и романтические фигуры, перемещаясь из фантастической обстановки в будничную, выглядели слишком уж условно, схематический силуэт фантастического персонажа плохо «смотрелся» на обычной стройплощадке. Политический же памфлет, напротив, был поэтически родствен фантастике. Гиперболические, гротескные образы получали здесь органическое художественное окружение. Фантасты это отлично поняли. Переделки старых произведений показывают стремление заострить гротескно-сатирические элементы. «Эта книга — памфлет… — объяснял Казанцев своеобразие новой редакции „Пылающего острова“. — Все в ней немножно не по-настоящему, чуть увеличено: и лысая голова, и шрам на лице, и атлетические плечи, и преступления перед миром… и подвиг… Но через такое стекло отчетливо виден мир, разделенный на две части, видны и стремления людей, и заблуждения ученых». [268] Намерение ввести в фантастический сюжет элемент политической сатиры для Казанцева было закономерно: писатель всегда живо откликался на обстановку в мире и умел ее остро схватывать. Уже в довоенном варианте «Пылающего острова», несмотря на недостатки, было все то, что подчеркнул потом писатель. Памфлет в «Пылающем острове» несколько уже, чем, скажем, в романах Лагина. Но у Казанцева он не так навязчив, как в романе Иванова «Энергия подвластна нам». Там, например, «голова с лысым черепом» еще и посажена на «длинную, сухую морщинистую шею». [269] Кстати, лысую голову приделал шпиону Горелову еще Адамов в «Тайне двух океанов». Такими внешними приемами отмечена фантастическая сатира во многих послевоенных произведениях. Казанцев тоже не всегда в меру распоряжается «увеличительным стеклом». Гиперболизация направлена и на тех, кто противостоит людям с «лысой головой» и «шрамом на щеке». Летчик и спортсмен Матросов награжден чересчур крупными мускулами и плечами, а это не самое главное в порученной ему интеллектуальной миссии. Не оттого ли постигла неудача Матросова — разведчика и дипломата? В более позднем романе «Льды возвращаются» мужской экстерьер физика Сергея Бурова тоже затмевает интеллект. А глядя на героиню, Елену Шаховскую, по мнению автора, весьма интеллектуальную, вспоминаешь оценку, которую дает в романе И. Ефремова «Лезвие бритвы» киноактер своей любовнице: «Ее вайтлс („то есть жизненно важные измерения обхвата груди, талии и бедер“)… очень секси…». [270] Во второй мировой войне фашизм был разбит. В аллегорических картинах фантастической повести С. Беляева «На десятой планете» (1945), рисующих борьбу жителей гипотетической планеты против обезьяноподобных подчеловеков, прозрачно угадывалось крушение расистского «тысячелетнего рейха». В прежних романах «Радио-мозг» и «Истребитель 2Z» С. Беляев безуспешно пытался выразить стандартными приемами детектива и романа тайн советскую современность. В новой повести, тоже не лишенной недостатков, ему удалось найти более подходящий к теме художественный ключ. Объективно «Десятая планета» отразила опыт сатирической фантастики А. Толстого и особенно А. Беляева, владевших искусством превращать сам сюжет в реализованную метафору. Но Беляев вряд ли осознал плодотворность найденного метода. Вышедший в один год с «Десятой планетой» его роман «Приключения Сэмюэля Пингля», по-своему интересный, тоже оказался подражательным. На этот раз Беляев довольно искусно имитировал английский роман о скитаниях юноши из бедной семьи. История жизни заглавного героя прихотливо сплетена с изумительными опытами биолога Паклингтона по перестройке химической структуры фильтрующихся вирусов и пересадке желез внутренней секреции. На приключенчески-психологическую и бытовую канву нанизан познавательный биологический материал, не новый для фантастики (как, впрочем, и в прежних романах С. Беляева) и весьма относительно фантастический. А главное — внутренне не связанный с судьбой Сэмюэля Пингля и его духовным миром. Правда, о злоключениях Пингля рассказано мастерски. Но эксперименты гениального ученого, к которому юноша поступил в услужение, — лишь интеллектуальная приправа к истории довольно ординарного человека. К тому же роман, построенный на зарубежном материале, лишен был социальной заостреннности других произведений писателя. Писательская судьба Сергея Беляева могла сложиться удачней. Он обладал богатым воображением, умел строить увлекательную фабулу, проявлял подчас интересную интуицию. Например, в 20-е годы в романе «Радио-мозг» С. Беляев приблизился к современным идеям электронного моделирования мышления. Он всегда хотел идти в ногу с жизнью. «Десятая планета» была первой ласточкой послевоенной сатирической фантастики. Вместе с тем его романы неглубоки и несамостоятельны. Во «Властелине молний» можно найти все что угодно: от перефразированного заглавия рассказа М. Зуева-Ордынца «Властелин звуков» (1926) до несколько измененных эпизодов с шаровой молнией из рассказа А. Беляева «Золотая гора» (1929). С. Беляев так и не избавился от влияния бульварной фантастики 20-х годов, в духе которой было написано его первое (фантастическое) произведение «Истребитель 17Y», — первоначальный вариант «Истребителя 2Z». Его романы напоминают поделки В. Гончарова, писателя тоже небесталанного, но разменявшего свое дарование на пародирование штампов авантюрного романа. В позднем «Властелине молний» С. Беляев лишь дополнил старую «кошмарную» манеру романа тайн новомодными приемами антитайны и антидетектива. С именем Л. Лагина, автора замечательной детской повести-сказки «Старик Хоттабыч» (1940), связано в советской литературе становление оригинального жанра, в котором в единое целое соединяются приключенческая фабула, фантастическая идея, но в первую очередь — интеллектуальная политическая сатира. Лагину помогла преодолеть штампы авантюрно-приключенческой литературы незаурядная писательская одаренность. Вместе с тем главный секрет успеха в том, что романы Лагина не приключенческие в своей основе. Приключенчество, даже сдобренное научно-фантастическим элементом, никогда не позволяло дать сколько-нибудь глубокий разрез социальных явлений. Добиться большой остроты в постановке многих злободневных вопросов помогла Лагину не авантюрная канва сама по себе, как иногда считают, [271] а разоблачительная сила фантастической ситуации. Из фантастической коллизии Лагин и развертывает двойную пружину своего повествования — и приключения, и сатирические гротески. Вся интрига романа «Атавия Проксима» (1956) — своего рода спираль «бумерангового» казуса. Атавские милитаристы пытались спровоцировать войну Земного шара против Советского Союза — и сами очутились буквально вне Земли. Здесь использован научно-фантастический мотив. В «Острове разочарования» (1950) негрофобия привела ультрарасиста к тому, что остаток жизни ему довелось скоротать в обществе чернокожих рабов. Здесь взята просто фантастическая ситуация. Все приключения в философско-сатирических романах Лагина либо вытекают из таких парадоксов, либо подводят к ним как к центральной метафоре. В «Атавии Проксиме» сатирические эпизоды развертываются в ходе атавско-полигонской войны, но событиям дает начало абсурдный, хотя, в сущности, логичный конфликт между двумя государствами, не только дружественными, но еще и запертыми на одном космическом острове. Внутренняя логичность вымышленного мира в романах Лагина приводит на память А. Грина. Только у Лагина фантастический мир развертывается не из чуда, а из научной гипотезы или умело мистифицированного допущения. Нелегко представить, что часть суши может быть вырвана из земной тверди. Но мощь ядерной энергии беспредельна, и, если заряды расположить по периметру материка, почему бы куску суши не подняться на орбиту? Офицеру-атавцу приказали произвести атомные взрывы, симулирующие нападение Советского Союза. Он перепутал рубильники. Произошло легкое землетрясение. Прервалась связь с внешним миром. И Атавия вдруг обнаружила, что стала Проксимой, как называют ближайшие к нам светила созвездий. К подобной научной мистификации прибегнул Жюль Верн в романе «Гектор Сервадак». Комета, чиркнув нашу планету по касательной, выбила в космическое пространство кусок земной коры. Через некоторое время Галлия (так окрестило население свою планетку) по той же орбите возвратилась на свое место, и никто, кроме ее обитателей, не заметил катастрофы. На фоне этих неправдоподобных происшествий Верн сообщает популярные сведения из астрономии, геофизики и т. д. В романе есть также элементы утопии и социальной сатиры. Галлийской колонии противостоит классический ростовщик Исаак Хаккабут. «Казалось бы… очутившись в положении, столь необычайном и непредвиденном, он должен был совершенно измениться… ничего этого не случилось». [272] Не изменились и претензии «держав», только в игрушечных масштабах захватнические вожделения и национальное чванство выглядят смешно и жалко. Все это — в духе легкого французского юмора. Лагин создает коллизии трагические, облитые щедринским и свифтовским сарказмом. За бортом Земли оказывается целая система, и на Атавии Проксиме творятся дела пострашнее наивных политических страстей прошлого века. Сравнительно небольшое притяжение атавского астероида не в силах удержать убегающую атмосферу. Чтобы отвлечь людей от вопроса, по чьей вине им предстоит задохнуться, правители принуждают единственного своего соседа на космическом материке, дружественную Полигонию, заключить пакт о… «взаимной войне». Война, говорят они, — самая большая услуга, которую они могут оказать друг другу в сложившихся условиях. Фантастические обстоятельства обставлены правдоподобными деталями. В правительстве не поверили, что Атавия взлетела в космос, и послали корабли. И вот с одного корабля наблюдают, как второй неожиданно «тонет» — на глазах проваливается за горизонт: так круто закруглился «прилипший» к исподу астероида океан. Подобный эффект описан в «Гекторе Сервадаке». Несмотря на научную мотивированность некоторых эпизодов, фабула «Атавии Проксимы» основана все же на допущениях, заведомо невозможных. С самого начала ясно, что взрыв, способный вырвать целый материк, не оставил бы на Атавии ничего живого. Критика сожалела, что отсутствуют подробности, объяснившие бы столь «мягкий запуск». Но таких объяснений просто не существует в природе. Никакими оговорками нельзя было бы всерьез уверить читателя, что население целого материка не почувствовало, как взвилось в космос. И Лагин с первых же строк шутливо предупреждал, что отказывается сколько-нибудь вразумительно объяснить приведшие к невероятным обстоятельствам физические явления. Верн, наоборот, обставил полет и «мягкую посадку» Галлии множеством объяснений. Но чем больше он обосновывал, тем менее правдоподобным выглядело необычайное путешествие с научной точки зрения. Во времена Верна многое в космических явлениях не было известно широкой публике и фантаст мог рассчитывать на условное правдоподобие. Для современного же читателя подробности нередко усугубляют неправдоподобие. Фантасты поэтому «для ясности» стали опускать детали и даже мотивировку в целом. Строгое объяснение и не необходимо, когда научный элемент играет служебную роль, т. е. используется как отправная точка для социальных аллегорий и психологических ситуаций. В романе «Робинзоны космоса» Ф. Карсак, подобно Лагину, уклоняется от пояснений, каким удивительным образом часть земной коры с людьми, деревьями, заводами неожиданно очутилась на чужой планете. Его целью было рассказать об усилиях людей в освоении природы и преодолении на новой родине старых противоречий капиталистической системы. В письме к автору этой книги Лагин подчеркнул, что не считает себя научным фантастом и согласен с Н. Тихоновым, назвавшим его «мастером фантастической и философской прозы». (Писатель сообщил также, что гриф «научная фантастика» проставлен был издательством «Молодая гвардия» на первом и пока единственном издании «Атавии Проксимы» против его воли). Лагин, тем не менее, в своих чисто фантастических посылках учитывает На этом построены важные разоблачительные коллизии. Однако в целях заострения сюжета писатель прибегает к незаметному нарушению законов природы. Атавские фашисты затевают вооруженное вторжение обратно на Землю. Прогрессивные силы противопоставляют этой авантюре мирный план: раскрутить планетку гигантскими реактивными двигателями, чтобы увеличить силу тяготения. Это не помогло бы: тяготение зависит не от вращения, а от массы планеты. Но, между прочим, сообщил нам писатель, до него не дошли критические замечания на этот счет. Читатели проглядели эту частность, а если и заметили, — она ведь вполне в духе условной научной фантастики романа. "В моем романе, — продолжает Лагин в упомянутом письме, — отрыв (Атавии от Земли, — Роман, конечно, не исчерпывается этой фабульной метафорой. В «Атавии Проксиме» прочерчены многие линии и детали, реалистически обрисовывающие обстановку, в которой возможно ядерно-космическое безумие. Например, боевыми действиями полигонских войск руководит атавский, т. е. вражеский генеральный штаб (чтобы, чего доброго, не оказали серьезного сопротивления!). Сбежавший из психиатрической лечебницы Ассарданапал Додж выдает себя за сенатора, а толпа не замечает в его бреднях чего-нибудь такого, что отличало бы его от нормальных «бешеных». Не желая стоять в одной очереди с негром, зоологически убежденный расист демонстративно отказывается от противочумной прививки и умирает. Вместе с тем Лагин не перекрашивает буржуазную демократию в фашизм. Подобные прямолинейности нередко портят неплохо задуманную сатиру. Писатель в самой буржуазной демократии находит фашистские начала и запечатлевает их, так сказать, в местном колорите, со всей атрибуцией демократической демагогии, которую так кичливо выставляют напоказ, скажем, пропагандисты «американского образа жизни». Лагин почти не делает собственных научных допущений, но зато в совершенстве владеет искусством извлекать всю силу гротеска из ситуаций, таящихся в обоюдоострости современной науки и техники. Открытие, несущее жизнь, сеет смерть в руках корыстолюбцев, авантюристов, трусов, откровенных или замаскированных фашистов. Сюжеты Лагина остро логичны в своей парадоксальности. В стране Аржантейе («Патент АВ», 1947), за которой прозрачно угадывается Америка (хотя на самом деле Аржантёй — парижский пригород), доктор Попф создает препарат, стимулирующий рост организмов (идея, давно лелеемая фантастами и находящая подтверждение в успехах биологии). Скот, фантастически быстро растущий до гигантских размеров, — это ли не мечта людей! Но те, кому это выгодно, похищают препарат для того, чтобы вырастить крепких солдат с младенческими мозгами. Солдаты идут и распевают: Проблема говядины — и проблема пушечного мяса… Памфлет создает прежде всего эта парадоксальная метафорическая реализация фантастической идеи (вспомним у Беляева в «Прыжке в ничто» бегство миллиардеров от революционного «потопа» в ракетном «ковчеге»). В повести «Белокурая бестия» (1963) Лагин столь же удачно контаминировал рассказы о детях, выросших среди зверей, с волчьей идеологией неофашизма. Малолетний сын немецкого барона — военного преступника, воспитанный волчицей, очутившись в руках педагогов-гуманистов, постепенно приобретает черты человека. Возвращенный же в свою семью, делается лидером движения «федеральных волчат». Звериная психология неофашистов вытравляет в нем даже ту «человечность», которую он унаследовал в волчьем логове. Одно из ритуальных состязаний «федеральных волчат» — на четвереньках догнать и сожрать живьем цыпленка. Распаленный кровью «волчонок» заканчивает реваншистские лозунги звериным воем в микрофон… Как и в «Атавии Проксиме», писатель добивается реалистичности своих гротесков-парадоксов тщательно обоснованными деталями. Рассказ об очеловечивании мальчика-волка наполнен такими психологически достоверными подробностями, что обратное превращение в «зверя», уже идеологическое, воспринимается в том же реалистическом ключе, несмотря на вплетающиеся публицистические интонации. У Александра Беляева есть рассказ на близкую тему — «Белый дикарь» (1926). Мягкая беляевская манера контрастно оттеняет трагическую историю смышленого здоровяка, росшего без людей. После недолгой «цивилизации» он предпочел капиталистическому городу свое дикое одиночество. Вероятно, для такой традиционной антитезы: цивилизация — природа гротеск не требовался. У Лагина гротеск естественно вырастает из более острого угла зрения: человек и зверь — и люди-звери. Не следует забывать, что в художественную манеру Лагина как бы прорывается напряженность противоречий в современном мире: они уже сами по себе объективно гротескны. В меру своих возможностей Лагин продолжает традицию Д. Свифта и А. Франса (философская аллегоричность фантастических историй), М, Е. Салтыкова-Щедрина (едкий сарказм «простодушной» интонации) и своего раннего современника Г. Уэллса. Между прочим, Лагину принадлежит парадоксальная перелицовка на современный лад «Борьбы миров». Писатель повернул сюжет так: а что если бы марсианские завоеватели попытались найти среди землян ренегата? Скажем, из артиллеристов, которые безуспешно расстреливали их боевые треножники? Неудача сопротивления наводит одного из офицеров на «мысль»: не правильнее ли стать на сторону этой неуязвимой цивилизации? Предательство он облекает целой философией, проповедует ее собратьям по несчастью, пленникам марсиан, а когда последний из них пошел на корм, сам разделяет их участь. Записки ренегата «обнаружили» после второй мировой войны. В фантастической исповеди, как в зеркале, предстает лицо коллаборациониста — английского ли, французского, русского — психология их, как и судьба, одинакова. Рассказ был назван «Майор Вэлл Эндъю» (1962). Фамилия-метафора заключает в себе вопрос: Ну, а ты? Он обращен к «среднему обывателю» на Западе, убаюкивающему себя глубокой философией на мелководье соглашательства с ультрареакционерами. Этот же вопрос ставил С. Розвал в романе «Лучи жизни» (1959) и его продолжении «Невинные дела» (1962). В вымышленной стране Великании «медные каски» пытаются обратить изобретенные ученым Чьюзом лучи жизни в лучи смерти. На судьбе своего открытия и своей собственной прекраснодушный гуманист (напоминающий доктора Попфа в «Патенте АВ») узнает истинный смысл «великанского образа жизни» и становится борцом за мир. В нашей приключенческой фантастике немало подобных сюжетов. Тематически творчество Лагина — в ряду многочисленных фантастико-политических памфлетов. Но у Лагина есть ряд неоспоримых преимуществ. Его сатирические образы выделяются идейной глубиной и художественной определенностью. Майор Вэлл Эндъю, в чьем лице, писала «Литературная газета», Лагин нарисовал облик Предателя Человечества номер Один, может быть, самый яркий, но далеко не единственный. Альфред Вандерхунд, аптекарь Бамболи в «Патенте АВ», Мообс в «Острове Разочарования», Онли Наундус, Фрогмор, Раст в «Атавии Проксиме» — все они запоминаются не только по фамилиям-маскам, указывающим на те или иные стандартные качества врагов мира, предателей и приспособленцев. Каждый к тому же — индивидуальная разновидность: Ржавчина (Раст), Болото (Фрогмор) и т. д. Лагинские сатирические типы не плакатные амплуа, это серьезные социально-психологические разоблачения. Лагин вместе с тем — один из немногих сатириков, кому, как отмечала критика, удаются и положительные герои — и те, чьи слабости писатель отлично понимает (Попф в «Патенте АВ»), и те, кто достойно представляет идеал автора (капитан-лейтенант Егорычев в «Острове Разочарования»). Фантастическая сатира, к сожалению, часто не дает должного эффекта потому, что фантастика низведена к дурной выдумке (как в романе Иванова «Энергия подвластна нам»), либо Успех романов Лагина было бы неверно объяснять только талантом и мастерством. Кстати сказать, у Лагина тоже встречаются, хотя и реже, чем у других, типичные для фантастов-приключенцев изъяны: ненужная обстоятельность проходных подробностей (за счет чего действие неоправданно замедляется), газетная фразеология, недостаточно освеженные заимствования. Но в чем Лагин несомненно на голову выше собратьев по перу, так это в мастерстве использования научно-фантастического материала. Он искусно переплавляет в фантазию свою эрудицию и свою культуру, склонность к философскому обобщению. Приключенцы, публицисты и фантасты в равной мере числят Лагина в своем цеху. Но для нас важно, что Лагин плодотворно использовал в романе-памфлете возможности научно-фантастического метода. Иной удельный вес элементов научной фантастики в политически заостренных произведениях «Иней на пальмах» (1951) Г. Гуревича, «Разведчики зеленой страны» (1950) и «Черный смерч» (1954) Г. Тушкана, «Сокровища Черного моря» (1956) А. Студитского, «История одной сенсации» (1956), «Накануне катастрофы» (1957), «В созвездии трапеции» (1964) Н. Томана и в его книге «•Новая земля» (1966). Здесь на первом месте приключенческое действо, по-газетному нацеленное против шпионов и поджигателей войны. Научно же фантастический элемент имеет не стилевую и методологическую природу, а чисто фабульную. Фантастическая посылка является лишь одним из приемов и не определяет идейно-художественной концепции. Произведения этого рода иногда называют научно-приключенческими. В свое время казалось, что за счет привлечения научной фантастики удастся «обогатить художественные возможности приключенческого повествования», «преодолеть трафарет и штампы — это наибольшее зло приключенческой литературы». [273] Элементы научной фантазии, конечно, несколько расширили тематический ассортимент приключенческого повествования, придали детективу некоторую внешнюю интеллектуальность. Но вряд ли в принципе могло быть «удачное соединение приключенческого сюжета с научной фантазией», когда последняя играет в этом симбиозе «подчиненную роль». [274] Классический вопрос «кто?» в повести Н. Томана «Made in…» (1962) распутывается довольно неожиданно: не человек-шпион, а миниатюрный шпион-робот. Попутно читатель узнаёт некоторые сведения из электроники. Занимательность держится на полупроводниковом микророботе (кстати, фантастичном разве что своей миниатюрностью). Но как могло случиться, что люди, у которых достало ума сконструировать умную машину, так грубо ее разоблачили — поместили в печати переданные ею по радио секретные снимки советского ракетного полигона? Ведь с этих снимков начинается распутывание загадки. Ну, а если бы хозяева кибершпиона не были такими головотяпами? В ранней приключенческой повести Томана «Что происходит в тишине» (1948) подобные промахи не так бросались в глаза. Фронтовые разведчики бились над загадкой: кто регулярно передает гитлеровскому командованию планы предстоящих операций? «Предателем» оказалась «забытая» фашистами при отступлении мощная электролампа с вмонтированной крошечной телевизионной камерой. Под лампой наши картографы случайно поставили стол. Немецкая разведка рисковала, стало быть, секретным прибором, будучи уверена, что наши оперативные карты лягут именно под эту лампу. И все же научно-фантастическая «изюминка» украшала рассказ, и не только неожиданной ударной концовкой. Если бы следователь не докопался до телепередатчика, по логике вещей ему пришлось бы предъявить тяжелое обвинение девушке-чертежнице, а она во всех отношениях заслуживала доверия. К тому же миниатюрная телекамера во время второй мировой войны была все-таки вещью необычной. Интересной была фантастическая посылка и в другой ранней повести Томана «Мимикрин доктора Ильичева» (1939). Состав, меняющий свой цвет в зависимости от окружающей цветовой гаммы, делал «невидимым» советского разведчика. В послевоенных сюжетах Томан не стремится к оригинальной выдумке. В повести «Неизвестная земля» иностранная разведка охотится за секретами советского ученого при помощи магнитофончика, спрятанного в ручке зонтика. В «Технике — молодежи» автор мог бы найти снимок магнитофона в перстне, а в статьях этого журнала почерпнул бы более содержательные сведения из нейтронной физики, чем те, которые тайно похищают в его повести. Видимо, под воздействием теории предела писатель предпочел переписывать идеи, апробированные коллегами-фантастами. Рассказ Томана «Девушка с планеты Эффа» (1961) даже в деталях повторяет, ничего не добавляя, аргументацию «Звездных кораблей» (1947) и «Сердца 3меи» (1959) И. Ефремова насчет вероятного человекоподобия инопланетных разумных существ. В повести «Говорит Космос!…» (1961) обыграна идея американского проекта «Озма» (поиски радиосигналов иных миров), многократно использованная другими фантастами. Приключенцы ощутили потребность идти в ногу со временем, но ограничились приспосабливанием научно-фантастического материала к своему жанру. Не произошло перехода к «приключениям мысли». Получился искусственный гибрид. Две-три научно-технические новинки, взятые наспех, без подлинной фантазии, а то и просто вымышленные, оставались малозначащим привеском к остросюжетному повествованию. Такой гибрид создавали и те писатели, которые шли от научной фантастики. Приемами детективного боевика или романа приключений пытались оживить малооригинальные научные «изюминки» С. Беляев, В. Немцов, В. Сапарин, В. Иванов, А. Мееров, Н. Дашкиев, В. Ванюшин и др. В обоих случаях господствовало приключенческое начало. Фантасты— приключенцы не дали заметных произведений, не познакомили читателя с новыми или хотя бы заново разработанными крупными гипотезами и во всяком случае не открыли для научно-фантастического романа каких-то новых путей. Зато их сочинения дали повод упрекать научную фантастику в отставании от жизни. Фантасты-приключенцы очень способствовали ходячему мнению о научной фантастике как литературе второго сорта. «Диффузия жанров» — просачивание полуфантастических мотивов в приключенческий роман и приключенческих штампов в научно-фантастический — время от времени порождает волну откровенного эпигонства и даже плагиата. В «Гриаде» (1959) А. Колпакова оказалось столько заплат, выкроенных из романов Уэллса («Когда спящий проснется»), Толстого, Ефремова, что это бросилось в глаза даже школьнику. [275] Эпидемия заимствований даже вызвала пародию. Саркастические выпады украинского писателя Ю. Герасименко в повести «Когда умирает бессмертный» (1964) насчет современных «аэлит» адресованы целой плеяде «последователей» Толстого. Повесть Л. Оношко «На оранжевой планете» (1959), не будь она на уровне макулатурных «Психомашин» и «Межпланетных путешественников» 20-х годов, сама могла бы быть принята за пародию на «Аэлиту» — настолько «добросовестно» перелицован в ней сюжет Толстого. Разве что действие перенесено на Венеру да Аэлита переименована в Ноэллу. А между тем эта нелепая книжонка была выпущена одним парижским издательством на фрацузском языке и создает за рубежом превратное представление о нашей научной фантастике. Едва ли лучше заимствованы мотивы Толстого в повести К. Волкова «Марс пробуждается» (1961). Впрочем, флирт пылкой царицы Марса с землянином по безвкусице восходит, пожалуй, к более раннему источнику — марсианским романам Э. Берроуза. Первая фантастическая повесть Волкова «Звезда утренняя» (1957) обнаруживала хотя бы близость к беляевскому «Прыжку в ничто» (эпизоды на Венере). Правда, Волков опирался и на некоторые научные сведения. В довольно давние времена обсуждался вопрос, как могла бы просигнализировать о себе марсианская цивилизация. Рассматривался такой вариант: марсиане могли бы начертать на поверхности своей планеты правильные геометрические фигуры. Язык геометрии везде должен быть понятен. И вот у Волкова марсиане подают о себе весть в виде перечеркнутой затухающей синусоиды. Советские ученые, конечно же, сразу догадываются и спешат на помощь. На Марсе космонавты попадают в плен, но революционная партия быстро их освобождает. Сперва все почти по Толстому, затем вторгается «современность»: космонавты крепятся, стараются не вмешиваться в чужие дела. Но обстоятельства в конце концов оказываются сильней и начинается фантасмагория в духе Берроуза: тайны, женщины, ужасы, бегство в подземных лабиринтах… Под конец автор героическим усилием приводит все это к «политически выдержанному» happy end. На таком же уровне «революционные» мотивы в «Гриаде» Колпакова и «На оражевой планете» Оношко. Произведения на космическую тему наиболее наглядно демонстрируют, какие потери нес научно-фантастический роман, отступая на старые приключенческие позиции. Повинны в этом не только писатели, но также критики, рассматривавшие научную фантастику в одном ряду с приключенческо-географической и «шпионской» литературой как занимательное чтение для подростков. Сказывалось (и все еще сказывается) представление о научной фантастике, сложившееся по романам Жюля Верна. В силу исторических причин Верн объединил в созданном им жанре приключения, фантастику и популяризацию научных знаний. Много воды утекло с тех пор. Научная фантастика сильно изменилась, выделилась в самостоятельную отрасль художественной литературы. Но при известной нетребовательности читателя и критики халтурщики-приключенцы продолжают подгонять свои сочинения под гриф «НФ». |
||
|