"Подлодка [Лодка]" - читать интересную книгу автора (Буххайм Лотар-Гюнтер)

VI. Шторм

Пятница.

Сорок второй день в море. Норд-вест стал задувать сильнее. У штурмана наготове объяснение:

— Очевидно, мы находимся сейчас к югу от группы циклонов, которые подходят к Европе со стороны Гренландии.

— Интересные замашки у этих циклопов и их семей, — отвечаю я.

— Что значит — циклопов?

— Ну, циклопов — одноглазых ветров.

Штурман награждает меня откровенно подозрительным взглядом. Пожалуй, для меня сейчас самое время пойти снова проветриться на открытый воздух.

Океан теперь — темного сине-зеленого цвета. Я стараюсь подобрать слова, чтобы передать его оттенок. Цвета туи? Нет, в нем больше синего, чем в растении. Оникс? Да, скорее цвета оникса.

Вдалеке, под грудой низко нависших над ним облаков, океан кажется почти черным. Над линией горизонтом развешаны несколько раздувшихся одиночных облаков темного серо-голубого цвета. На полпути к зениту, прямо у нас по курсу, зависло другое, на вид более плотное. По обе стороны от него симметричными рядами тянутся грязно-серые пряди, как от огромных ткацких челноков. А строго над ним — разорванное ветрами перистое облако, еле различимое на фоне неба; скорее даже вовсе и не облако, а бестолково размазанная по потолку побелка.

Лишь на востоке наблюдается оживленное движение в небе: с той стороны над краем океана появляются все новые и новые облака, они растут на глазах, пока наконец не отрываются от горизонта подобно воздушным шарам, в которых накачали достаточно воздуха, чтобы они начали свой полет. Я смотрю, как они вздымаются в небо. С западного края неба от темной скученной массы облаков навстречу им вырываются передовые заслоны — маленькие группки облаков, которые постепенно, нащупывая себе дорогу, поднимаются к зениту. Лишь когда эти разведчики захватывают плацдарм, вслед за ними движется вся черная армада. Она поднимается, слегка подталкиваемая с боков медленным ветром, а снизу на смену ушедшей армии уже встают свежие облака, простирая над горизонтом свои оборванные края, как будто неведомая сила выталкивает их на свет божий из какого-то бездонного резервуара. Они движутся непрерывным потоком, шеренга за шеренгой.

Матрос Бокштигель, девятнадцати лет от роду, пришел к Херманну, который по совместительству занимает должность судового санитара, с зудящими, воспаленными подмышками.

— Вши! Штаны долой! — быстро ставит диагноз Херманн.

Внезапно он разражается проклятиями:

— Ты что, совсем спятил? Да их здесь целая армия марширует по тебе. Они сожрут такого заморыша, как ты, глазом не успеешь моргнуть.

Санитар докладывает первому вахтенному офицеру, который отдает приказание в 19.00 провести осмотр всех свободных от дежурства, а для вахтенных — полутора часами позже.

Командир, который спал в это время, узнает обо всем спустя час в кают-компании. Он взирает на первого вахтенного, как бык, который как вкопанный остановился на бегу, уставившись на красный плащ тореадора. Потом он левой ладонью хлопает себя по лбу, пытаясь сдержать свой гнев.

В носовом отсеке идут разговоры:

— Ну что, обглодали твои ребрышки?

— Дело — дрянь.

— И это помимо всего прочего.

— Да уж, это, пожалуй, слишком!

Наша фауна обогатилась. Теперь у нас на борту есть не только корабельная муха, но и корабельные вши. Скоро мы превратимся в Ноев ковчег для низших классов животных.

У пятерых свободных от вахты обнаружены вши. Вскоре по лодке распространяется сладкий запах бензина. Уничтожение врага началось.

Ветер налетает на нас с таким ревом, какой издает сжатый воздух, вырывающийся сквозь узкое отверстие. Временами он затихает, как будто наполняет воздухом свои меха, потом внезапно начинает дуть с еще большей яростью.

С каждой секундой волны вокруг нас вздымаются все выше и выше, зажатые в тисках шквалов. Струи пены, вспыхивая, разлетаются во все стороны, как трещины, разбегающиеся по темному стеклу. Волны выглядят все более угрожающе — ревущий, бурлящий котел. Снова и снова нос лодки скрывается за свистящими брызгами воды, которые выстреливают вверх из-под палубных решеток. Ветер подхватывает эти потоки и раз за разом хлещет ими по лицам впередсмотрящих.

На посту управления влажность увеличивается. Незаметно все покрывается влажной пленкой. Трап становится мокрым и холодным на ощупь.

Я не могу дольше оставаться на мостике без дождевика и зюйдвестки. Спустившись вниз, первым делом я смотрю на барограф. Его игла начертила нисходящую лесенку. Как будто смотришь сбоку на каскад в разрезе. Линия ненастной погоды опускается с такой настойчивостью, что скоро она коснется края бумаги.

Замечательный прибор — барограф. С его помощью погода берет в руки перо, чтобы оставить росчерк своего автографа на барабане, медленно вращающемся вокруг вертикальной оси. Линия, прочерченная на нем, тем не менее периодически нарушается резкими скачками пиков.

Не в силах понять значение этих всплесков, я обращаюсь за разъяснениями к штурману.

— Это хроника наших ежедневных учебных погружений — барограф отмечает не только изменение атмосферного давления снаружи, но и, само собой, его перепады внутри лодки. Пики — это избыточное давление внутри корпуса.

Заметно, что погодя сильно беспокоит командира.

— Такие циклоны иногда делают по сто-двести узлов в час, а это приводит к колебаниям в атмосфере и столкновению субтропических и полярных воздушных масс, — объясняет он. — Это порождает сильные завихрения — ветер прямо как с цепи срывается.

— Угощайтесь, пока предлагают, — говорит мне шеф, ехидно улыбаясь.

Старик склоняется над картой, штурман заглядывает ему через плечо.

— Эти североамериканские штормовые фронты шутить не любят. За отступающей зоной низкого давления следует холодный воздух. С ним может прийти шквалистый ветер и, если повезет, видимость может улучшиться. Конечно же, мы можем податься дальше к северу, но тогда мы еще больше углубимся в центр шквала. Увернуться на юг, мы, к сожалению, не можем по тактическим соображениям. Что ж, Крихбаум, у нас нет выбора, кроме как помолиться Богу и двигать напрямую, прямо посередине. Очень плохо, что у нас по левому борту — затишье.

— Похоже, нам предстоит принять участие в настоящем родео, — глухо отвечает штурман.

Несколько свободных от вахты матросов, вооружившись тонкими линями, найтовят [55] ящики с провиантом. Больше делать нечего, никаких приготовлений, которые увидишь на надводном корабле в преддверии шторма. Старик может позволить себе расслабиться, уперев свои большие руки в бедра.

За обедом нам пришлось поставить на стол ограждение, хотя оно не сильно помогло, и нам требуется приложить максимум сноровки, чтобы не дать супнице опрокинуться.

Внезапно, как бы ненароком, шеф обращается ко второму инженеру:

— Что это у вас на ресницах и бровях? Вам стоило бы показаться доктору.

Как только оба вахтенных офицера и второй инженер уходят, он произносит — опять как бы невзначай:

— Вши.

— Что?.. не может быть! — опешивает Старик.

— Очень даже может, у второго инженера на бровях и у основания ресниц.

— Вы шутите!

— Нисколько. Уж если они там начали плодиться, значит, дело зашло и впрямь далеко.

Старик с шумом втягивает носом воздух и, наморщив лоб и открыв рот, растерянно смотрит на шефа.

— Учитывая, какое уважение внушают мне ваши познания, значит ли это, что ваш наследник…?

— Т-с-с — не будем делать преждевременных выводов!

Шеф злорадно усмехается. Командир так энергично мотает головой, как будто проверяет свой вестибулярный аппарат. Наконец он произносит:

— Второй инженер только что вырос в моих глазах. Любопытно, чего еще можно от него ожидать.

Теперь наступает очередь шефа открыть от изумления рот.


Лодка постепенно затихает. Можно расслышать гудение вентиляторов. Лишь когда на несколько секунд открывается люк, ведущий в носовой отсек, доносятся обрывки песен и гомон многих голосов. Я встаю и иду вперед.

— Сегодня в цехе предстоит знатная гулянка, — с одобрением кивает головой штурман, когда я прохожу через каюту унтер-офицеров.

В носовом отсеке темень еще больше, чем обычно.

— Что тут происходит?

— Празднуем и гуляем! — кричит мне в ответ хор голосов.

Свободные от вахты матросы сидят на плитах пола, поджав под себя ноги на манер портных. Все это напоминает переиначенную сцену с разбойниками из «Кармен», только вместо замысловатых рваных одеяний они одеты в промасленные матросские куртки и тельняшки, которые извлечены на свет божий непонятно из какой кучи старого тряпья.

Внезапно лодка резко кренится. Кожаные куртки и плащи отделяются от стены. Нам приходится изо всех сил держаться за веревочные ограждения коек. В глубине отсека звучит крепкая ругань. Промеж голов и качающихся гамаков я вглядываюсь в темноту. Там кто-то отплясывает почти абсолютно голый.

— Салага с мостика! Он старается держать свое драгоценное тело в форме, — получаю я разъяснение от Маленького Бенджамина. — Постоянно этим занимается. Он безумно обожает себя.

С коек, расположенных впереди, и из одного гамака доносится траурное пение. Крошка Бенджамин извлек на свет божий свою губную гармошку, торжественно прочистил ее, постучав по руке, пару раз провел туда-сюда по сжатым губам, держа в согнутой ладони, и наконец выдает мелодию, к которой добавляет немного тремоло, сопровождая ее негромкими быстрыми хлопками свободной рукой. Хаген подвывает в такт. Один за другим присоединяются и другие матросы. Бокштигель запевает:


Она села на поезд в Гамбург,

И настроение у нее было — хуже некуда.

Она вышла на станции Фленсбург

И улеглась на рельсы.

Машинист увидел девушку и

Схватился за тормоз.

Но, увы, поезд продолжал неумолимо двигаться,

И голова покатилась по песку.


— Проклятие, уже без десяти минут! — внезапно объявляет Факлер. — Что за собачья жизнь! Только присядешь, и уже снова пора бежать. Черт!

Продолжая ругаться, он покидает хор.

Швалле тоже поднимается на ноги, тщательно затягивает свой ремень и исчезает за дверью, бросив на прощание:

— Пора на работу!

— Да брось ты ее, любовь моя! — орет вдогонку Бокштигель.

Шеф все еще сидит в кают-компании. Он выжидающе смотрит на меня и задает вопрос:

— Что делает стекольщик, если у него нет стакана?

Мой озадаченный взгляд не смиряет его. Никакого снисхождения к недогадливым.

— Он пьет из бутылки.

Я устало пропускаю его остроту мимо ушей.

С поста управления долетает шум воды, ливнем обрушивающейся сверху через люк. Временами где-то заносится гигантский кулак, который с размаху бьет по корпусу лодки. Раздается такой грохот, что я подскакиваю на месте. Командир ухмыляется:

— Это морские слоны пробуют выплеснуть свою сперму на лодку.

Раздается еще один глухой удар. Шеф встает, аккуратно надевает подтяжки, потом сдвигает одну из пайол палубы и подзывает меня:

— Вон один из них!

Я просовываю голову в отверстие и в свете фонарика вижу небольшую тележку, стоящую на двух направляющих рельсах. На ней, согнувшись в три погибели, лежит человек.

— Он проверяет концентрацию кислоты в аккумуляторах.

— При таком волнении на море — самая приятная работа!

— Это Вы верно подметили.

Я принимаюсь за книгу, но вскоре чувствую, что слишком утомлен и разбит, чтобы сконцентрироваться на ней должным образом. Единственное, что мне остается, это как завзятому алкоголику, забыв о том удушливом мире потенциальных мертвецов, в котором я сейчас нахожусь, предаться мечтам о выпивке. Пиво Beck — пльзеньский Urquell — отменный мюнхенский Lowenbrau — Martell — замечательный трехлетний Hennessy!

Вдруг я замечаю, что шеф пристально смотрит на меня. Он хохочет:

— Отрешенный — вот самое подходящее слово. Наш отрешенный корабельный поэт.

При этих словах я поворачиваюсь к нему, оскаливаю зубы и рычу, как дикий зверь. Моя выходка забавляет шефа. Он еще долго ухмыляется после нее.


Суббота.

Я стою утреннюю вахту вместе со штурманом. Ветер взбил покатые валы в череду пенящихся гребней и узких зеленых долин между ними. Их высокие матово-тусклые стены — синевато-серые, цвета грифельной доски. К нашему счастью, теперь волны накатывают на нас не с траверса, а с носа. Одному Богу известно, какую счастливую случайность нам надо благодарить за то, что ночью мы изменили свой курс.

Впрочем, с таким же успехом мы могли вообще неподвижно стоять на одном месте. Все равно на нас одна за другой обрушиваются горы воды, не давая перевести дух.

Отстояв примерно половину вахты, мы видим, как прямо перед нами возникает подобие стены, покрытой серо-черной штукатуркой. От самого горизонта она уходит ввысь, в небо. Постепенно она оживает и начинает шевелиться. У нее вырастают руки, которые неспеша охватывают половину видимого неба, пока они не закрывают собой угасающий бледный свет солнца. Воздух становится все тяжелее и тяжелее, его давление неумолимо растет. Свист и рев волн звучат все громче потому, что на время прекратились завывания ветра, внезапно решившего угомониться.

И вот шторм обрушивается на нас. Он атакует резким броском, ринувшись на нас из стены, преградившей нам дорогу, на своем пути срывая прочь с поверхности воды ее зелено-белую кожу.

Небо над нами превратилось в плиту сплошного мышино-серого цвета. Лишь появляющиеся на ней время от времени темные пятнышки говорят о том, что все небеса охвачены жестокой битвой.

Иногда отдельные волны взметаются выше прочих, но удар штормового ветра, сбивающего напрочь с ног высоко взлетевшую воду, немедленно заставляет их вернуться на место.

Свист ветра, выдувающего свою мелодию на струнах нашего страховочного ограждения, становится все пронзительнее.

Шторм перепробовал все свои голоса с разными силами: визжал, выл, стенал. Стоит носу лодки, зарывшись в воду, погрузить в нее ограждение, как стоны моментально прекращаются. Но едва нос выпрыгивает из зелено-мраморного водоворота, как рыдания начинают звучать вновь. Водяное знамя, свешивающееся с лееров, ветер рвет и кромсает в клочья — спустя мгновение его уже нет.

Я прижимаюсь спиной к трубе перископа и медленно приподнимаюсь, стараясь заглянуть через бульверк мостика, чтобы увидеть всю носовую часть лодки. Сразу же по моей голове наносят удар завывающие шквалы ветра. Воздуха больше нет — этого летучего вещества больше не осталось — он превратился в тягучую, вязнущую в зубах массу, которая стремится проникнуть внутрь меня сквозь мои челюсти всякий раз, как я открываю рот.

Шторм! От восторга мне хочется заорать во всю глотку. Я прищуриваю глаза, стараясь сконцентрироваться и запечатлеть в своей памяти моментальные снимки разбушевавшихся волн, эпизоды семейного кинофильма, запечатлевшего рождение и первые детские шаги нашего мира.

Летящие брызги заставляют меня спрятаться за бульверк. Мои веки опухли. Мои морские сапоги доверху наполнены водой. Они неудачно скроены: вода заливается в них через верх голенища. С перчатками дело обстоит немногим лучше. Они успели насквозь промокнуть, и некоторое время назад мне пришлось передать их вниз. Костяшки моих пальцев стали мертвенно-бледного цвета, как на руках прачки.

Нас окутывают пенные плащи, и я не решаюсь стоять, ни разу не согнув спины на протяжении нескольких минут.

Это металлическое корыто без задней стенки, в котором мы стоим, согнувшись в защитную боксерскую стойку, не заслуживает, чтобы его называли «мостиком». У него нет ни малейшего сходства с мостиками обычных кораблей, растянувшимися в полную ширину палубных надстроек, тщательно застекленными, сухими и теплыми — надежные укрытия, из которых можно взирать вниз на штормящее море с высоты десяти, пятнадцати, двадцати метров, как с верхнего этажа какого-нибудь здания. На тех мостиках установлены быстро вращающиеся стеклянные диски, на которых не остается ни капли воды.

Наш мостик, наоборот, не более, чем большой щит, скорее даже — просто панцирь. Отражающие ветер дефлекторы, которые установлены вдоль верхней кромки бульверка, должны защищать нас, отклоняя встречный поток из горизонтальной плоскости наверх, образую таким образом перед нами воздушную стену, но шторм такой силы, как сейчас, делает и без того не слишком эффективные приспособления абсолютно бесполезными. А со стороны кормы мостик и вовсе не предоставляет нам никакой защиты: ничто не прикрывает нас с тыла, и с той стороны постоянно затекает вода.

Большую часть вахты я отстоял среди бурлящей воды, толкающей, засасывающей, тянущей в разные стороны, как на взбесившейся во время половодья реке. Стоит только одному водовороту умчаться назад через открытый для нее шлюз в кормовой части мостика, как второй вахтенный офицер кричит: «Держись!», и мостик накрывает следующий вал. Я скачу по этому боксерскому рингу, прижав подбородок к груди. Но у воды есть свои излюбленные приемы. Она бьет снизу по лицу, отвешивая настоящие апперкоты.

Но я не позволю сбить себя с ног. Я забиваюсь в щель между стойкой дальномера и ограждением мостика. Сгруппируйся, дыши глубже, осядь всем своим весом! Нельзя полностью полагаться на страховочные пояса, какими бы прочными и надежными они не казались.

Не успев прийти в себя после атаки очередной волны, я едва поднимаю голову, чтобы бегло осмотреть свой сектор наблюдения, а второй вахтенный снова выкрикивает: «Берегись!», и на мостик врывается новая волна. Опять наклоняю голову. Получаю еще один удар в спину, за которым тут же следует второй — снизу. Мои руки судорожно вцепляются в поручень так, что, кажется, костяшки пальцев сейчас прорвут кожу. Я мельком оглядываюсь на корму. Далее стоек ограждения и турели зенитного пулемета нельзя ничего разглядеть — кормовая часть судна скрыта покровом бурлящей пены. Заслонки выхлопной системы скрылись в водовороте, впрочем, как и воздухозаборные клапаны: по-видимому, в этот момент дизели поглощают воздух из отсеков внутри лодки.

Спустя несколько мгновений следующая волна с басовитым грохотом разбивается о башню боевой рубки и брызгами взлетает высоко в воздух, как вал, налетевший на утес. Рубка разрезает стену волны на две слепящие своими брызгами части, но они снова смыкаются за ее башней, сталкиваются и с ревом устремляются вверх. Затем вода, кипя и бурля, обрушивается на корму, и лодка в очередной раз выбирается из-под накрывшего ее пенного покрова, стараясь стряхнуть с себя всю воду вплоть до самого маленького ручейка. На какие-то мгновения вся верхняя палуба полностью освобождается от воды. Затем буруны вновь наносят удар, заставляя корму уйти под воду. Борись, уворачивайся, приседай и вновь распрямляйся, и так без конца.

Спускаясь внутрь лодки, я, вымокший насквозь, понимаю, что мое тело утратило чувствительность. Со стоном я стягиваю с себя резиновую куртку. Рядом со мной чертыхается парнишка с мостика:

— Какой придурок изобрел такую одежду?

Продолжая снимать мокрые вещи, он безостановочно ворчит.

— Напиши жалобу командованию, — подтрунивает над ним Айзенберг. — Голову даю на отсечение, в ставке обожают получать дельные советы из действующих частей.

— Довольно грубое, — так Старик отзывается о море.

Он сидит за столом, пролистывая свои синие и зеленые записные книжки. Я хочу сказать ему, что, во всяком случае, по моему мнению прилагательное «грубая» подходит для описания наждачной бумаги, но никоим образом не того водного безумия, которое творится вокруг нас. Хотя какой смысл говорить это? Похоже, у него все равно не найдется более выразительного слова, чтобы описать происходящее в океане.

Ворча, он зачитывает вслух:

— Незамеченная неприятелем, подводная лодка может проникнуть в любой район моря, который выберет для ведения боевых действий. Следовательно, она наилучшим образом подходит для минирования непосредственно прибрежных вод противника, входов во вражеские гавани и устьев рек. Здесь, в ключевых местах движения кораблей противника, даже ограниченная грузоподъемность подводной лодки не умаляет ее боевую эффективность. Напротив, небольшое число поставленных мин с большей вероятностью приведет к успеху.

Он поднимает голову и смотрит мне в лицо:

— «Выберет для ведения боевых действий», «с большей вероятностью приведет к успеху»! Вы тоже пишите таким слогом?

Вскоре он находит еще одно место, которым хочет поделиться со мной:

— Подводники любят свои боевые корабли. Подлодки в полной мере проявили свой дух отваги во время Первой мировой войны, и по сей день командование подводным флотом поддерживает на высочайшем уровне их героизм и решимость.

— Замечательные слова, Вы так не считаете?

— Ну конечно! — с фырканьем произносит Старик. — Редакция самого командования.

Чуть погодя, он встряхивает головой и начинает громко читать газетный заголовок:

— «Команда „Гелиос“ протягивает руки к футбольному кубку».

Он на мгновение закрывает глаза, а затем бормочет:

— А где-то люди думают, что у них большие проблемы.

Каким далеким кажется все это!

Вдруг я понимаю, что мы едва ли думаем о суше. Изредка кто-нибудь вспоминает свой дом. Иногда мне кажется, что мы уже годы провели в этом походе. Если бы не получаемые нами радиограммы, можно было бы представить, что мы — последние представители Homo sapiens, совершающие кругосветное путешествие.

В моей голове начинает крутиться мысль: а что, если командование тоже забыло про нас? Что тогда может произойти? Как далеко мы можем заплыть с теми запасами, что есть у нас на борту? Конечно же, у нашего корабля максимальная дальность действия. Но откуда взять провиант? В нашем сумрачном мирке можно устроить грибную ферму. Климат на лодке идеально подходит для этого: доказательством тому — плесень на нашем хлебе. Или мы можем разводить водяной кресс-салат. Ведь можно же выращивать водяной кресс при электрическом свете. Боцман наверняка сможет найти для него место, например, прямо под потолком в проходе. Подумать только, грядки кресс-салата, подвешенные на шарнирах у нас над головой.

Наконец, мы можем собирать водоросли. В них содержится много витамина С. Может быть, даже есть сорта, которые смогут расти у нас в трюме, используя в качестве удобрения машинное масло.


Воскресенье.

— Сегодня на столе должны были бы быть поджаристые булочки, — замечает шеф за завтраком. — Намазанные подсоленным маслом, которое слегка растекается, ибо булочки внутри еще теплые — только что из пекарни! И чашка горячего какао, не сладкого — горького — но горячего! Вот это было бы как раз то, что надо.

Шеф вдохновенно закатывает глаза и проводит рукой перед своим носом, делая жест, который помог бы ему лучше ощутить воображаемый аромат горячего шоколада.

— Оставьте свою ремарку для водевиля, — парирует Старик. — А теперь прошу подать нам на завтрак омлет из яичного порошка. Передайте командованию военно-морского флота, что все было очень вкусно.

Подыгрывая ему, шеф, почти не жуя, начинает поглощать, жадно глотая, пищу. Его адамово яблоко неистово ходит вверх-вниз, выпученные глаза прокованы к тарелке, стоящей перед ним на столе.

Старик доволен представлением. Но первый вахтенный офицер, демонстрирующий свою благонадежность даже во время еды, когда он методично, до последней крошки, потребляет весь отпущенный ему рацион, видимо, полагает, что это больше, нежели он может стерпеть. Он обводит стол взглядом, исполненным душевного страдания.

— Уберите со стола! — выкрикивает командир в сторону поста управления, и с той стороны является стюард вместе со своей вонючей тряпкой. Первый вахтенный негодующе отворачивается от него.

После завтрака я возвращаюсь в каюту унтер-офицеров. Я хочу немного поспать.

— Нас еще помотает немного, — последнее, что я слышу от Старика, находящегося на посту управления.

Как я ни стараюсь, какую позу ни пробую принять, мне не удается улечься на койке так, чтобы меня не катало и не швыряло из стороны в сторону. Я мог бы привыкнуть к этим перекатываниям, если бы они подчинялись определенному ритму. Но резкие толчки, ощущаемые всякий раз, как нос лодки обрушивается вниз или тяжелая волна ударяет в носовую часть, приводят меня в отчаяние. А вдобавок еще доносятся новые зловещие звуки. В оглушительные звуки ударов по боевой рубке вплетается новый аккомпанемент: непрестанный скрежет, шипение, царапанье и — несколькими октавами выше — грозный беспорядочный стук, сопровождаемый впридачу жутко действующими на нервы завываниями, скрипами и посвистываниями. Не проходит ни минуты без того, чтобы вдоль всего корпуса лодки не прокатилась дрожь или тебя до самых костей не пробрал бы какой-нибудь неведомый пронзительный звук. Единственное средство защитить себя от этого постоянного кошмара и буйства звуков — это тупо не придавать им никакого значения.

Хуже всего то, что грохот не прекращается даже ночью: когда лодка затихает, рев волн, кажется, усиливается. Временами он звучит так, как если бы водопад низвергался в ковш расплавленного в домне металла. Я лежу и пытаюсь разобрать, из каких звуков складывается в это грохотание за бортом: помимо скрежета и свиста там присутствуют всплески, шлепки и удары, как зубилом. Затем снова раздается целая серия мощных сокрушительных ударов, заставляющих лодку звучать подобно гигантскому барабану. Боже правый! Ну и оркестр — глухой барабанщик и пьяный литаврщик. Должно быть, там, наверху, шторм разогнался не менее, чем до шестидесяти пяти узлов.

Нос лодки снова опускается в головокружительном реверансе, каюта кренится вперед, наклоняется все круче и круче. Висящая на переборке одежда отделяется от нее под углом в сорок пять градусов. Занавеска моей койки сама собой отлетает в сторону, мои ноги беспомощно задраны в воздух. Моя голова оказывается внизу, а вся каюта вокруг меня начинает описывать круги в то время, как лодка старается выйти из пике, вильнув в сторону. Она не хочет становиться на голове. С кормы доносится шум наших винтов, которые, судя по звукам, намотали на себя кокон из шерсти. Лодку бьет лихорадочная дрожь, какие-то металлические детали громыхают друг о друга: опять звучит раскат барабанов.

Френссен бросает на меня скучающий взгляд, потом томно закатывает глаза:

— Немного потряхивает, не так ли?

— Да уж, пожалуй.

Наконец винты опять загудели привычным гудом. Каюта вернулась в горизонтальное положение. Одежда на вешалке снова висит вдоль стены. А потом я задергиваю свою шторку. К чему лишнее беспокойство? Лодка уже опять штурмует следующий вал.


Понедельник.

Я давненько не выходил на мостик. Пора бы мне выбраться наверх и глотнуть свежего воздуха. Хотя стоит ли? По лицу плеткой-девятихвосткой будут хлестать волны, промокнешь насквозь, от холода не сможешь пошевельнуть ни рукой, ни ногой, будет ломить кости и щипать глаза.

Так почему бы, учитывая все эти веские причины, не остаться здесь, в самом удобном помещении — в кают-компании — в сухости и сохранности?

Со стола свалилась книга. Я должен был бы увидеть, как она падала, но я заметил ее, лишь когда она уже оказалась на полу. Должно быть, возникла задержка между непосредственным видением и мысленным восприятием. Наши нервы натянуты, как старая резиновая лента. У меня возникает непреодолимое желание немедленно поднять книгу с пола: она не должна оставаться там! Но я не повинуюсь этому внутреннему голосу. Я закрываю глаза, подавляя в себе последний огонек жажды действия. В конце концов, эта лежащая на полу книга ведь никому не мешает.

Из своего машинного отделения приходит шеф, видит книгу, нагибается и поднимает ее. Ну, вот и все!

Он забирается с ногами на свою койку, подтягивает колени к груди и достает газету из своего шкафчика. Все это — не произнеся ни единого слова. Он просто сидит с мрачным видом, распространяя вокруг себя запах машинного масла.

Спустя четверть часа появляется прапорщик и просит свежие заряды для сигнальной ракетницы. У шефа тоже наблюдается заторможенная реакция: он не слышит прапорщика, который вынужден повторить свою просьбу, на этот раз — громче. Только теперь шеф отрывается от газеты и поднимает на него сердитый взгляд. Наблюдая за ним со стороны, я пытаюсь представить, как в его мозгу в данную минуту пытается переключиться реле, ответственное за принятие решения. Шеф с заметным трудом пытается осмыслить полученную информацию и хоть как-то отреагировать на нее. Сигнальные ракеты — вещь, конечно же, серьезная. И они находятся в шкафчике у него за спиной. Одному богу известно, пригодятся ли они нам когда-нибудь, но их ежедневная замена — часть ставшего обыденным священного ритуала.

Наконец он встает и отпирает шкафчик с выражением самого глубокого отвращения на лице. Можно подумать, кто-то держит у него под носом кучу дерьма. Его газета соскальзывает с койки, чтобы приземлиться в грязную лужу, оставшуюся на полу после недавнего приема пищи. Шеф еле сдерживает готовое сорваться проклятие и снова заползает в свой угол. На этот раз он еще выше подтягивает колени. Похоже, он пытается укрыться ото всех.

Погребение в сидячем положении [56], поза шефа повторяет подобное погребение. Я хочу поделиться своей идеей, но лень настолько завладела мной, что я не в состоянии говорить.

Проходит не более пяти минут, как снова является прапорщик. Конечно же, старые заряды надо убрать под замок. Нельзя нерадиво обращаться с сигнальными ракетами: их нельзя разбрасывать где попало. Я ожидал увидеть, как шеф взорвется подобно бомбе. Но он не проронил ни звука. Он встает даже с какой-то необычайной живостью, бросает на меня неприязненный взгляд, зажимает подмышкой свою газету и исчезает в направлении кормового отсека. Двумя часами позже я обнаруживаю его в электромоторном отделении. Он сидит в вонючем дыму на перевернутом ящике с черносливом, прислонившись спиной к кормовому торпедному аппарату, по-прежнему штудируя свою газету.

После ужина внутренний голос снова напоминает мне, что за весь день я ни разу не был на мостике. Я заглушаю его упреки, убедив себя, что наверху уже почти стемнело.

Все-таки мне необходимо сменить обстановку, и я отправляюсь в носовой отсек, где меня чуть не валит с ног плотно окутавший все помещение непередаваемый аромат трюма, остатков пищи, пропитавшейся потом одежды и гниющих лимонов. Две слабенькие электрические лампочки едва освещают своим тусклым светом помещение, создавая интимную обстановку, как в борделе.

Я могу разглядеть Швалле, зажавшего между коленями большую алюминиевую кастрюлю, из которой торчит черпак. Вокруг него разложены хлеб, колбаса, маринованные огурцы и вскрытые банки сардин, а над головой раскачиваются два провисших под тяжестью свободных от вахты матросов гамака. Верхние койки и с левой, и с правой стороны также заняты.

Качка хуже всего ощущается именно здесь, в носовом отсеке. Каждые несколько минут кубрик начинает бешено раскачиваться и вилять из стороны в сторону, и всякий раз Швалле приходиться хвататься за кастрюлю, чтобы не дать ее содержимому расплескаться.

Из глубины отсека на четвереньках выползает торпедист Данлоп, зажав в руке две лампочки: одну — зеленую, другую — красную. Он хочет вкрутить их вместо белых. У него уходит немало время на осуществление своего замысла, но конечный результат приводит его в восторг. Прямо как бенгальские огни! И ведь это — плоды его труда!

— Очень сексуально! — раздается одобрительный отзыв из одного гамака.

Я слышу беседу Жиголо с Маленьким Бенджамином:

— Абсолютно чистая — согласен? Как ты думаешь, сколько времени я уже ношу эту рубашку?

— Наверняка с того самого дня, как мы вышли из порта.

— А вот и нет! — в голосе слышится ликование. — Прибавь еще две недели!

Так же, как и Швалле, Арио, торпедист Данлоп, Бахманн по прозвищу Жиголо, Дуфте, Факлер и Крошка Бенджамин (он отпустил усы) — все сидят на полу.

Командир велел сократить продолжительность вахты. Это значит, что теперь рядом сидят люди, которые прежде никогда не общались друг с другом в свободное от дежурства время.

Лодка делает неожиданный курбет. Алюминиевый котелок проскальзывает меж ног Швалле и из него на разложенный рядом хлеб выплескивается суп. Лодка встает на дыбы и начинает бешено крутиться вокруг своей продольной оси. Мусорное ведро рядом с дверью опрокидывается, и из него по всему полу разлетаются заплесневевшие корки хлеба и остатки выжатых лимонов. В трюме бурлит вода. Нос лодки с грохотом обрушивается вниз, и весь отсек вздрагивает. Вода в трюме бурным потоком устремляется вперед.

— Черт побери! — кричит Швалле.

— Как шило в заднице — задолбало уже это дерьмо! — Крошка Бенджамин, кляня все на свете, катится по полу. Наконец он все-таки смог принять сидячее положение, обхватив рукой ножку койки и, подтянувшись за нее, переводит свое тело из горизонтальной плоскости в вертикальную. Теперь он сидит, выпрямив спину и скрестив ноги наподобие статуи Будды.

— Ты занимаешь слишком много места, — делает ему выговор Арио.

— Дай мне минуту, я сейчас выдохну из себя воздух и сделаюсь плоским, — огрызается тот.

Арио старается удержаться на ногах, уцепившись левой рукой за штормовой леер, туго натянутый на уровне нижней койки. Справившись с этой первоочередной задачей, он собирает лежащие вокруг него увесистые батоны хлеба, покрытые зеленой плесенью, и огромным ножом отрезает от них непригодные для еды куски. Остаются кусочки размером не больше сливы. Бицепсы Арио вздулись от нелегкой работы резчика по хлебу.

Лодка снова встает на дыбы. Но согнутая рука, которой Арио зацепился за леер, удержала его.

— Прямо как обезьяна на ветке! — дразнит его Швалле.

— Ты думаешь, что сказал смешную вещь?

— Спокойно, расслабься — я могу представить первоклассные рекомендации от людей, получивших от меня по морде. Все они были довольны мной.

Снова раздается громыхание и скрежет. Впереди, между торпедных аппаратов, перекатывается ведро. Никто не пытается встать и установить его обратно на место. Полотенце, свисающее с одной из коек по правому борту, начинает медленно подниматься и спустя некоторое время оно уже торчит наискось в проходе, как будто его от души накрахмалили.

Арио внимательно изучает полотенце:

— Предположительный крен — пятьдесят градусов.

Полотенце нехотя возвращается в подобающее ему положение, затем прилипает к ограждению, с которого свисает: теперь лодка накренилась на правый борт.

— Дерьмо, дерьмо собачье, — стонет торпедист, который пытается вымыть ведро, водрузив его между поручнями ограждениями. От ветоши, которой он драит его, по кубрику распространяется запах кислятины. Грязная вода, которая всего несколько минут назад была тихой, спокойной лужей, теперь крадется по пайолам к тому самому месту, где сидят люди. Арио уже собрался вставать на ноги, как вода останавливается, будто загипнотизированная, и медленно отступает.

Арио вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, неуклюже приподнимается, правой рукой опирается на противоположную койку, все еще крепко уцепившись левой за ножку койки, рядом с которой он сидел, и скидывает с себя куртку. Из дыр его рубашки, как набивка из рваного матраса, торчат черные волосы. Все его туловище покрыто потом. Высморкавшись, он усаживается на прежнее место и сообщает всем, что плевать он хотел на эту сраную погоду, и она не помешает ему так плотно набить брюхо, что мы сможем легко давить на нем блох своими ногтями. Мы сразу понимаем, что он заявляет это вполне серьезно. Взяв не совсем заплесневевший кусок хлеба за основу, он намазывает его маслом и аккуратно водружает сверху колбасу, сыр и сардины.

— Настоящая Вавилонская башня! — воздает должное съедобному сооружению Жиголо. Арио понимает, что его репутация стоит под вопросом, поэтому, ни моргнув глазом, добавляет сверху толстый слой горчицы. Затем доносится звук аппетитно жующих челюстей. Им приходится нелегко в битве с жестким куском сухого хлеба.

— Все вкуснее, чем эти консервированные отбросы, — ворчит Арио.

Наконец он проталкивает мешанину, получившуюся у него во рту, дальше в горло при помощи красно-желтого чая. У всех собравшихся рты, в свою очередь, растягиваются в масляные улыбки: ни дать, ни взять — каннибалы собрались вокруг своего котла. Нельзя разобрать, где чья нога — прямо как в переполненном железнодорожном вагоне. Периодически раздающееся рыгание Арио подтверждает, что он удовлетворил свой голод. По кругу пошла бутылка яблочного сока.

Дверь распахивается со стуком.

— Иисусе! Ты только загляни в эту комнату! — с негодованием взывает матрос, вернувшийся с мостика, отряхивая воду со своего лица и рук.

В ответ раздается дружный хохот.

— Повтори это еще раз! — сквозь смех просит Факлер.

— Комната! Загляни в эту комнату! — передразнивает Жиголо матросика и задает ему наводящий вопрос. — Может, эта фраза не совсем грамотно построена?

Жиголо не в силах остановиться:

— Где ты только научился так выражаться? «Эта комната» — звучит примерно так же хорошо, как «Достаньте патроны из погреба».

— А причем тут патроны и погреб?

— Один идиот из вахтенных офицеров отдал такую команду во время последних учебных стрельб. Ты разве не слышал? Он приказал «достать патроны из погреба» вместо того, чтобы «поднять снаряды из трюма на верхнюю палубу»!

По лицу вахтенного матроса расползается улыбка. Он такой упитанный, что больше смахивает на корабельного кока, чем на матроса. Черты его лица постоянно находятся в движении. Единственное, что всегда остается на своем месте — это черная куцая бородка. У него, должно быть, покладистый характер. Он не обижается на насмешки. Спокойно найдя незанятое место в кружке моряков, он напористо протискивается к нему.

— Ты не слишком много места занял? — набрасывается на него Факлер.

Но вахтенный матросик лишь дружелюбно улыбается ему в ответ и не сдвигается ни на дюйм. Факлер начинает беситься:

— Ты — настоящая груда жира!

На этот раз Жиголо встает на сторону вахтенного и говорит ему успокаивающим тоном:

— Ну, ну, не позволяй дрянному мальчишке обижать себя.

Это устанавливает на некоторое время мир и спокойствие. Слышно лишь громыхание ведра, перекатывающегося от одного торпедного аппарата к другому в глубине отсека да жующие звуки, которые становятся все громче.

В свете красной лампочки вырисовывается торпедист Данлоп и начинает рыться в своем шкафчике. На свет извлекается масса флакончиков. Что бы он ни искал, это что-то, видимо, находится в самой глубине.

— Что ты хочешь? — не выдержав, интересуется со своей койки Факлер.

— Мой крем для лица.

Как будто услышав давно ожидаемый сигнал, вся компания тут же срывается с цепи:

— Взгляните на эту прелестную маленькую купальщицу! — Сейчас он примется умащать притираниями свое восхитительное алебастровое тело! — Я умоляю тебя, ты сводишь меня с ума!

Рассвирепевший торпедист оборачивается к насмешникам:

— Вы, ублюдки, даже не знаете такого слова — гигиена.

— Да брось ты, не беспокой себя по пустякам! — Ты — наша ходячая корабельная агитация за соблюдение правил гигиены! Наверняка у тебя сегодня был замечательный стул! — Нет, вы только посмотрите на него! Кричит о гигиене, а у самого член воняет, как горгонзола. — Тебе только и говорить о гигиене. Вот это мне нравится больше всего: вонючий, как немытая задница, да еще и дерьмо сверху растерто. Гигиеничней не бывает!

Хекер, старший в носовом отсеке, ревет:

— Иисус, мать твою, Христос! Да будет здесь когда-нибудь тишина или нет?

— Нет, — отвечает ему Арио, но так тихо, чтобы механик-торпедист не услышал его со своей койки.


Вторник.

Море разгулялось еще больше. Внезапно лодка с такой силой шлепается о воду, что каждая заклепка в ней отчаянно вибрирует, не переставая, целых полминуты. Нос так глубоко зарылся в воду, что, кажется, он не сможет выбраться на поверхность. Лодка раскачивается из стороны в сторону, я ощущаю, как она пытается увернуться налево или направо, чтобы выскользнуть из-под толщи воды. Наконец нос приподнимается, винты разгоняют лодку, и мы чувствуем себя, как боксер, вырвавшийся из клинча.

Я стараюсь удержать свой завтрак у себя в животе и даже пробую записать что-то. Но каюту так резко бросает вниз, что содержимое моего желудка подкатывает к горлу. Мы хватаемся изо всех сил кто за что, потому что уже научены опытом: каждое скатывание вниз по водяной горке заканчивается сильным, неожиданным толчком. Но на этот раз все проходит достаточно плавно. Винты по-прежнему напористо толкают нас вперед.

На обед — колбаса и хлеб. Горячая еда исключена из рациона. Мы лопаем холодную еду из консервных банок, так как кок не может удержать свои котлы на плите камбуза. Просто уму непостижимо, как он умудрился приготовить нам горячий чай и кофе.

После трапезы командир, надев под дождевик теплый свитер, выбирается на мостик. Вместо зюйдвестки он одел водонепроницаемый резиновый капюшон, который плотно сидит на голове, оставляя открытыми лишь глаза, нос и рот.

Не проходит и пяти минут, как он возвращается. С него стекают струи воды, он сыпет такими проклятиями, которые воспроизвести невозможно. Он сердито освобождается от блестящего резинового костюма и через голову стаскивает свитер: за то короткое время, что он пробыл наверху, на спине его рубашки успело появиться темное пятно пота. Он опускается на рундук с картами, и помощник на посту управления стягивает сапоги с его ног. Из них выливается вода, которая утекает сквозь прутья решеток палубы вниз, в трюм.

Когда он выжимает свои мокрые носки, выкручивая их, как половую тряпку, сверху хлещет поток воды, который несколько раз с шипением мечется туда-сюда по нижней палубе, пока тоже не находит себе путь в трюм.

— Включить помпы! — приказывает он, вскакивая босой на влажные пайолы, и протискивается через круглый люк, чтобы развесить свои намокшую одежду на раскаленном докрасна обогревателе в рубке акустика.

Он делится со штурманом своими наблюдениями:

— Ветер переходит на левый борт. Так что пока все идет по плану.

Оказывается, наш шторм ведет себя правильно, в полном соответствии с ожидаемым от него.

— Держать прежний курс? — спрашивает штурман.

— Да — придется! Столько, сколько сможем — и пока что мы, похоже, справлялись с этой задачей.

Как будто желая возразить ему, лодка делает неожиданный курбет, и из каморки акустика, как из пушки, вылетает футляр аккордеона. Огромный ящик врезается в стенку прохода напротив.

— Надеюсь, он пустой.

Футляр впечатывается в противоположную стену, от удара раскрывается и выплевывает из себя инструмент. Шеф выглядывает в проход, наполовину с любопытством, наполовину с сожалением осматривает обломки и констатирует:

— Ему это явно не на пользу.

На помощь скорее ползком, нежели бегом, приходит помощник по посту управления, который поднимает аккордеон и собирает останки футляра.

Командир, пошатываясь, добирается до кают-компании и надежно усаживается в своем углу, в торце стола. Он крутится и так, и этак, на секунду закрывает глаза, как будто пытаясь вспомнить, каким образом он устраивался тут раньше, пробует разные положения, пока не находит достаточно основательное, чтобы следующий скачок лодки не выбил его с занимаемой позиции.

Все мы втроем дружно склоняем головы над своими книгами. Спустя некоторое время командир отрывается от своей:

— Вы только послушайте! Это лучшее описание!

Я нахожу параграф, на который он показывает пальцем:

— Капризы ветра, как и людские прихоти, являются результатом опасной снисходительности к себе, приводящей к разрушительным последствиям. Долго не затухающий гнев, ощущение своей несдерживаемой ничем силы портят открытый, великодушный характер Западного Ветра. Его сердце словно изъедено затаенной злобой, давно вынашиваемой местью. Он разрушает свои собственные владения, наслаждаясь своей неукротимой мощью. Сначала он хмурит брови с юго-западной стороны небосклона. Он раздувает свою ярость ужасными шквалами ветра и затягивает свое царство сбитыми в непроглядную груду тучами. Он сеет беспокойство на палубах несущихся по ветру кораблей, заставляет покрытый пенными космами океан казаться старее своего возраста и серебрит сединой волосы шкиперов парусников, стремящихся домой в сторону Канала. [57] Западный Ветер, начинающий свой разбег с юго-западной стороны, похож на сошедшего с ума властелина, гонящего со страшными проклятиями своих самых преданных подданных вперед, к крушению, катастрофе и гибели.

Я переворачиваю книгу и читаю на обложке: Джозеф Конрад. Зеркало моря.


Среда.

— Эта дрянная погода хороша одним, — говорит Старик. — По крайней мере, у нас над головой нет вражеских самолетов.

Ночью не удается выспаться. Моя койка пытается вышвырнуть меня, невзирая на ограждение, либо распластать меня по фанерной обшивке. Дважды я выбираюсь из постели потому, что не могу дольше выносить это. Я чувствую себя так, будто не смыкал глаз целую неделю.

Шторм не выказывает ни малейшего желания оставить нас в покое. День проходит в мучительной дремоте. Вся команда позволяет себе все больше и больше впадать в апатию.


Четверг.

Командир лично зачитывает заключительные слова сделанной им в боевом журнале записи:

— Ветер юго-юго-западный, 9—10 баллов. Море 9 баллов. Облачность. Барометр 711, 5. Сильный шквалистый ветер.

Сказав «облачность», он, как обычно, недооценивает обстановку. «Видно как в парной бане» было бы ближе по смыслу. Взглянув вверх, можно подумать, что вода и воздух слились в одну стихию, оставив миру лишь три из них. Шторм разбушевался еще больше — как и предсказывал Старик.

Я снимаю свой плащ с крючка, привычно обматываю шею полотенцем и беру из рубки акустика свои резиновые сапоги, где они сушились рядом с обогревателем. Я собираюсь стоять вахту вместе со штурманом. Только я наполовину натянул один сапог, как палуба уходит у меня из-под ног. Я барахтаюсь на спине, подобно перевернутому жуку, прямо посреди прохода. Не успеваю я подняться на ноги, как следующий крен опять заваливает меня. Наконец я ухитряюсь встать, держась за трубы водяного радиатора.

Сапоги изнутри влажные. Вытянутая ступня моей ноги не пролезает в голенище. Надевать сапог стоя всегда неудобно, поэтому я пробую обуться сидя. Так-то лучше. Надо было сразу усесться. Нахлынувший вал настежь распахивает зеленую занавеску, загораживающую вход в командирскую кабинку. Он снова заполняет журнал боевых действий, задумчиво покусывая карандаш. Должно быть, сочиненное им предложение содержит лишнее слово, не входившее в первоначальный замысел автора. Старик всегда формулирует свои мысли так, будто сочиняет международную телеграмму, каждое слово в которой стоит уйму денег.

Теперь наденем непромокаемые штаны поверх сапог. Они тоже не просохли изнутри. Непромокаемые, «промасленные» одежды — это еще один архаизм; на самом деле они пошиты из прорезиненной ткани. Я чуть было не заработал себе вывих, пока надел штаны до уровня колен. Ладно, видно, настала пора оторвать задницу и встать на ноги! Проклятые штаны не повинуются мне. Я весь вспотел, пока натянул их поверх кожаного костюма.

Теперь настает черед непромокаемой куртки. Она жмет подмышками, так как я надел ее поверх двух свитеров. Говорят, там наверху очень холодно. Все-таки сейчас ноябрь, и мы ушли довольно далеко к северу. Вообще-то, пора бы мне еще раз свериться с картой, чтобы уяснить наше местоположение. По всей вероятности, сейчас мы бороздим шестидесятые широты. Наверно, вблизи Исландии. Хотя изначально предполагалось, что мы будем патрулировать на широте Лиссабона.

Теперь зюйдвестка. Внутри нее хлюпает. Холод от ее прикосновения к голове заставляет меня вздрогнуть. Завязки остаются затянутыми на узел, который так разбух от влаги, что распутать его не представляется ни малейшей возможности.

Командир отрывается от составления своей депеши, встает, потягивается и, заметив, как я борюсь с тесемками, подтрунивает надо мной:

— Правда, жизнь моряка тяжела?

Все, что висело по стенам, теперь стоит, оттопырившись от них торчком. Пара морских сапог дрейфует от одной переборки к другой. Я элегантно проскальзываю в люк, чтобы по ту сторону быть застигнутым на посту управления врасплох следующей волной. Я пытаюсь ухватиться за ограждение низенького стола для карт, промахиваюсь, полностью теряю равновесие и грузно плюхаюсь на распределитель, управляющий заполнением и продувкой цистерн. Командир тут как тут, снова повторяет свой припев нарочито-дурашливым тоном:

— Осторожнее, малыш, а не то ты загремишь!

Должно быть, эта прибаутка пользовалась здесь устойчивой популярностью задолго до моего появления на лодке.

Теперь палуба заваливается налево. Я лечу в направлении округлого корпуса гирокомпаса, но успеваю ухватиться за трап. Старик клянется, что танцоры румбы, которых он видел однажды на Кубе — просто любители по сравнению со мной. Придя в хорошее расположение духа, он утверждает, что у меня есть явные способности к танцам, и что я с легкостью могу исполнять фольклорные танцы, особенно туземных племен.

Надо отдать ему должное, сам он ни разу не потерял равновесие. Если он начинает падать, то моментально находит себе подходящее место для посадки. Используя ускорение, сообщаемое ему раскачивающейся лодкой, он двигается так, чтобы в конце своего пути достойно занять сидячее положение. После успешного приземления он, как правило, спокойно оглядывается вокруг, как будто изначально он только и думал о том, как бы побыстрее опереть спину на рундук с картами.

Спускается второй вахтенный, с которого капает вода. На прощание его окатывает догнавший поток, ворвавшийся в люк следом за ним.

— Хогфиш [58] перепрыгнул через ствол орудия — прямо над ним! Слева по борту поднялась крутая волна, и он выскочил из нее, как из стены, прямо над пушкой! Невероятно!

Я опоясываюсь страховочным ремнем, на конце которого болтается увесистый крюк-карабин, и вылезаю наверх следом за вторым вахтенным. В башне боевой рубке — темнота, в которой лишь тускло светятся шкалы приборов рулевого. Сверху, с мостика, долетают бурлящие звуки. Я выжидаю несколько секунд, пока они не затихнут, затем со всей силой толкаю вверх крышку люка, чтобы открыть ее как можно быстрее, вылезаю наружу и захлопываю ее за собой. Получилось! Но в тот же момент мне приходится, пригнувшись, спрятаться за бульверк вместе со всеми, чтобы укрыться от шипящей волны. На мою спину обрушивается водопад, вокруг моих ног пенятся водовороты. Не дав им времени свалить себя с ног, я защелкиваю карабин страховочного пояса вокруг стойки дальномера и втискиваюсь между кожухом перископа и переборкой мостика.

Вот теперь я могу наконец выглянуть за бульверк. Боже, куда подевался океан? Моим глазам предстает серо-белый холмистый заснеженный пейзаж, заметаемый метелью белой пены, которую ветер срывает с вершин водяных холмов. Белизну фона прорезают во всех направлениях черные трещины: их темные полосы разбегаются в разные стороны, складываясь в постоянно меняющиеся узоры и формы, но одна из которых не повторяется. Небосвод тоже исчез. Вместо него над головой висит плоская серая плита, почти придавившая собой серо-белую пустыню.

Вместо воздуха — летящий туман соленой воды. Он заполнил собой все пространство вокруг нас, заставляя глаза покраснеть, руки — окоченеть. Он быстро высасывает последние остатки тепла из моего тела.

Из вскипевшего водоворота нехотя появляется округлый край нашей бортовой цистерны. Волна, подхватившая нас до этого, начинает опадать, лодка все круче и круче кренится на левый борт и на несколько мгновений замирает на предельном угле наклона, скатываясь все глубже в ложбину между валами.

Ряды волн, увенчанных белыми плюмажами, размеренно надвигаются на корабль. Каждый раз вал, достигший лодки, заслоняет от нас другие волны своим пышным пенным гребнем. В тот же момент вода перед лодкой начинает вспучиваться, сперва медленно, затем все быстрее и быстрее выгибая свою спину, пока она, подобно гигантскому молоту, не ударяет по носовой части лодки с оглушающим грохотом.

— Держитесь! Опасность впереди! — орет штурман.

Рядом с рубкой вырастает гейзер — и опадает на нас сверху. Удар по плечу, потом вода поднимается снизу до самого живота. Мостик трясется и шатается. Лодку пробирает жестокая дрожь. Наконец носовая часть появляется из-под воды. Штурман кричит:

— Берегитесь — такая штука — может запросто смыть вас с мостика!

Несколько мгновений лодка мчится по дну водной долины. Громоздящиеся вокруг белесые волны закрывают обзор. Затем, скользнув вверх по гигантскому склону, мы вновь взлетаем ввысь. Поле нашего зрения расширяется все больше и больше по мере подъема лодки, и, наконец, достигнув покрытой снежной пеной вершины волны, мы обозреваем оттуда штормящее море, как со сторожевой башни: вокруг нас вместо старой, привычной темно-зеленой Атлантики простирается океан незнакомой планеты, творимый, созидаемый в родовых муках.

Время вахты для несущих ее на мостике сокращено вдвое. Выстоять дольше попросту невозможно. После двух часов — приседание, наклон, вглядывание в окружающее пространство, и снова приседание — ты окончательно вымотан. Я рад, что к концу вахты у меня еще остается достаточно сил, чтобы самостоятельно спуститься вниз.

Я настолько устал, что был готов рухнуть на плиты нижней палубы, не снимая с себя мокрой одежды. Я как в бреду, смутно соображая, что делаю.

Мои веки воспалены. Я ощущаю это всякий раз, стоит мне смежить их. Больше всего хочется закрыть глаза и растянуться во весь рост прямо здесь, на посту управления. Но у меня еще хватает сознания, чтобы добраться до кормового отсека. Я едва не вскрикиваю от боли, поднимая правую ногу, чтобы пролезть в люк.

Если бы я не устраивал себе долгие передышки, чтобы восстановить дыхание, я бы не смог раздеться. Снова и снова я стискиваю зубы, чтобы не застонать во весь голос. А теперь мне предстоит самое трудное гимнастическое упражнение — подъем на койку. Тут нет лесенки, как в спальном вагоне. Резко отталкиваюсь носком левой ноги, как будто усаживаясь верхом на лошадь. Со слезящимися глазами я проваливаюсь в забытье.

Шторм бушует уже целую неделю! Сколько еще дней он продлится? Невероятно, но наши организмы приспособились переносить его пытку. Ни у кого нет ни ревматизма, ни воспаления седалищного нерва, ни прострелов, ни цинги, ни поноса, ни коликов, ни гастрита, ни серьезных простуд. Все здоровые и крепкие, как корабельная рында [59], и выносливые, как наши работающие дизели.


Пятница.

Еще один день проходит в угнетающей дреме и утомительных попытках чтения. Я лежу на своей койке. Отчетливо слышно, как на палубу поста управления сверху плещет вода. Должно быть, люк боевой рубки закрыт, но не задраен, так что когда мостик затапливается, вниз протекает струя воды.

Со стороны носового отсека появляется штурман и объявляет, что еще один матрос из его вахты вышел из строя:

— Он сидит на полу и его выворачивает наизнанку. Никак не может остановиться…

К нашему изумлению, он сопровождает свое заявление наглядной пантомимой. Мы также узнаем от него, что один из кочегаров изобрел быстро ставшее популярным новшество: он привесил себе на шею консервную банку на манер противогаза. Трое матросов уже последовали его примеру и теперь бегают с банками-«тошниловками», говорит он без тени издевки.

Я не могу оставаться в одной позе дольше пяти минут. Держась левой рукой за прутья ограждения койки, я изгибаюсь так, чтобы упереться в стенку. Но металлический холод очень быстро проникает сквозь тонкую фанеру, и даже ограждение койки своим ледяным прикосновением морозит мою ладонь.

Распахивается люк камбуза. Я ощущаю давление в ушах, и все звуки глохнут. Отверстия воздухозаборников дизелей ушли под воду в разыгравшемся море, значит, они не могут теперь втягивать воздух через забортные воздуховоды. Разреженное давление — повышенное давление. Барабанные перепонки — внутрь, потом — наружу. И ты при этом должен умудриться заснуть. Я переворачиваюсь на живот и просовываю левую руку сквозь прутья решетки, чтобы обеспечить себе дополнительную поддержку. Проходит немного времени, и возвращающийся с вахты кочегар, пошатнувшись, наваливается на нее всем своим весом.

— Эй!

— Что там?

— Ой! Извините!

Койка, которая сначала казалась мне слишком узкой, вдруг стала слишком широкой. Как я ни кручусь, не могу надежно улечься. В конце концов, я оказался на животе, с широко раздвинутыми ногами, как у борца, сопротивляющегося попыткам перевернуть его на спину. О сне не может быть и речи.

Спустя несколько часов меня озарила идея: а не воткнуть ли подголовник между мной и ограждением койки. Широкой стороной он не помещается, а вот узкой — вошел. Теперь я лежу, крепко зажатый между деревянной стеной и ограждением койки.

Я представляю себя со стороны, в неестественной позе, в виде иллюстрации в учебнике анатомии, напечатанной красной краской, испещренной числами, обозначающими различные группы мышц. Практическая выгода, полученная мной от изучения анатомии, заключается хотя бы в том, что я в состоянии назвать те, которые сейчас мучительно ноют внутри меня. Всю жизнь мои кости носили на себе упругую плоть, о которой я вспоминал, лишь получая физическое удовлетворение от того, как она напрягается и расслабляется — самодостаточная, действенная система, хитроумно устроенная и безотказно работающая. Но эта система не желает больше функционировать: она бунтует, восстает, доставляет беспокойство, посылает тревожные сигналы: здесь — колет, там — острая боль. Впервые в жизни я ощущаю себя не как единое целое, а по частям, из которых я состою: платизма, которая необходима мне, чтобы пошевелить головой, поясничная мышца, двигающая кости таза. Меньше всего меня беспокоят бицепсы — им такая тренировка только на пользу. Но вот грудные мышцы всерьез волнуют меня. Наверно, меня всего свело судорогой — иначе с чего бы им так болеть?


Суббота.

Запись в моей голубой книжке для заметок: «Никакого толку — настоящая прогулочная поездка посреди Атлантики. Следов присутствия врага нет и в помине. Ощущение, что мы — единственный корабль на свете. Воняет трюмом и блевотиной. Командир находит погоду абсолютно нормальной. Говорит так, словно он — ветеран мыса Горн». [60]


Воскресенье.

Ежедневные учебные погружения, обычно воспринимавшиеся, как довольно нудное занятие, теперь превратились в блаженство. Мы с нетерпением ждем тех минут облегчения, которые они приносят с собой. Иметь возможность вытянуться, расслабиться, дышать хоть какое-то время глубоко и свободно вместо того, чтобы приседать и хвататься за поручни, уверенно и свободно стоять, выпрямившись в полный рост.

Ритуал открывается командой «Приготовиться к погружению!». Затем раздается «Приготовиться продуть цистерны!». Шеф встал позади обоих операторов рулей глубины. Помощники по посту управления, регулирующие подачу сжатого воздуха, докладывают:

— Первый! — Третий, с обоих бортов! — Пятый!

Шеф кричит в направлении боевой рубки:

— К продувке готов!

— Продувка! — доносится сверху голос второго вахтенного офицера.

— Продувка! — повторяет команду шеф. Помощники на посту управления открывают клапаны.

— Носовой — круто вниз! Кормовой — в нейтральном положении! — это уже распоряжается шеф. На слове «нейтральное» он вынужден поднять голос, чтобы его услышали за шумом воды, ринувшейся в емкости погружения. На пятнадцати метрах он продувает выравнивающие емкости. Вместо рокота волн мы слышим шипение сжатого воздуха, и сразу же — гул воды, вытесняемой из выравнивающих емкостей.

Стрелка глубинного манометра замирает на тридцати метрах. Лодка уже стоит почти на ровном киле, но она еще так сильно раскачивается, что карандаш на столике с картами катается взад-вперед.

Шеф прекращает продувку цистерн погружения, и командир отдает приказ:

— Опустите ее ниже и выровняйте на сорока пяти метрах.

Но даже на этой глубине лодка не успокаивается. Старик занимает привычную позицию, опершись спиной о кожух перископа:

— Опускаемся до пятидесяти пяти!

И спустя немного времени:

— Итак, наконец настал покой!

Слава богу! Пытка прекратилась по меньшей мере на целый час, как я узнал из распоряжений, отданных Стариком шефу.

В моей голове все еще стоит грохот и гул, как будто я держу по большой морской раковине у каждого уха. Тишина только постепенно восстанавливается в моем заполненном эхом черепе.

Теперь нельзя терять ни минуты! Быстрее в койку! Боже мой, как все ноет! Я тяжело заваливаюсь на матрас: мои задеревеневшие руки лежат на кровати, вытянувшись параллельно туловищу, ладонями вверх. Поджав подбородок, я могу наблюдать, как моя грудная клетка поднимается и опускается. Мои глаза горят, хотя сегодня я не выходил на мостик. У меня все-таки не рыбьи глаза, которыми можно смотреть в соленой воде. Я поджимаю губы и чувствую на них соль. Я облизываю рот и опять чувствую соль. Мне кажется, мое тело сплошь покрыто солью. Морская вода проникает повсюду. Я такой же соленый, как хорошо прокопченая свинина или Kasseler Rippchen. Kasseler Rippchen с кислой капустой, лавровым листом, горошинами перца и много-много чеснока. А если полить гусиным жиром, да еще добавить бокал шампанского, то получится настоящий пир. Забавно: стоит перестать желудку болтаться и трястись, как у меня разыгрывается аппетит. Любопытно, как давно я ел последний раз?

Как здорово лежать на койке. Я не представлял раньше, как здесь может быть хорошо. Я распластался по ней, ощущая матрас каждым квадратным сантиметром своей спины, затылка, внутренней стороной рук и ладонями. Я вытянул сперва носок правой ноги, затем левой, распрямил сначала одну ногу, потом — другую. Я расту, становясь с каждой минутой все длиннее. В динамике раздается шипение, как будто там жарят шкварки, затем бульканье, и, наконец, заиграла пластинка, которую Старик принес на борт:


Sous ma porte cochere

chante un accordeon

musique familiere

des anciennes chansons

Et j'oublie la misere

quand vient l'accordeon

sous la porte cochere

de ma vieille maison…


Готов спорить, что она досталась ему в подарок не от его матроны, дамы с зелеными чернилами. Откуда у него эта запись — можно только догадываться. А может, Старик — вовсе не такой уж старик? Впрочем, вода глубока. [61]

Тут появляется Айзенберг с известием, что обед подан.

— Так рано?

Я узнаю, что Старик перенес обед на час раньше, чтобы люди могли спокойно поесть.

Но я тут же начинаю беспокоиться о возможных последствиях этого события. Поесть спокойно — это просто замечательно, но как мы будем расставаться со съеденным? Меня передергивает при одной мысли об этом.

Старик явно не разделяет мои сомнения. Он поглощает огромные куски зельца, густо намазанного горчицей, уложенные на консервированный хлеб вместе с маринованными огурчиками и нарезанным колечками луком. Первый вахтенный офицер мучительно долго разглядывает извлеченный из своей порции кусочек шкурки с несколькими торчащими щетинками, и с отвращением отпихивает его на край тарелки.

— И правда, ужасно небритая свинья! — комментирует Старик и добавляет, ожесточенно жуя. — Сюда бы еще пива и жареной картошки!

Но вместо вожделенного пива стюард приносит чай. Второй вахтенный офицер уже по привычке приготовился зажать чайник между ног, но, осознав, что сейчас это не обязательно, он театральным жестом хлопает себя левой ладонью по лбу.

Старик продлевает наше пребывание под водой на двадцать минут «в честь воскресенья».

Население унтер-офицерской каюты использует подводное затишье на обычный манер. Френссен повествует о том, как в результате бомбового налета на поезд, на котором он направлялся в увольнительную, он смог добраться только до Страсбурга, где первым делом разыскал публичный дом:

— Она заявила, что делает нечто особенное. Но не сказала, что именно. Я пошел с ней. Она раздевается и ложится. Интересно, думаю я, что она мне приготовила, и уже собираюсь засадить ей, как она говорит мне: «Ты хочешь трахнуть меня, сладенький? Боже мой, как примитивно!». И вдруг она вынимает глаз — разумеется, он оказался стеклянным — и вместо него остается красная дыра. «Вот теперь давай, вы…би меня так, чтобы и другой глаз вылез!»

— Ну ты и свинья!

— Рассказывай сказки своей бабушке!

— Ты самый грязный ублюдок из всех, что я знал!

— Тебя послушаешь, пукнуть хочется!

— Надо бы тебе отрезать член!

Когда ругань утихла, помощник дизельного механика произносит примирительным тоном:

— Но вообще-то сама по себе идея неплохая, согласны?

Я чувствую, как к моему горлу подкатывает тошнота. Я смотрю в потолок и смутно вижу на фанерном фоне бледное лицо с красным пятном на месте глаза. Интересно, то, что он рассказал — правда? Неужели такое может случиться на самом деле? Или же действительно кто-то оказался способен на такую мерзость? Может, Френссен все это выдумал?

Во время всплытия я все еще лежу на койке. Я чувствую всем телом, как лодка стала подниматься. Сначала неспеша. Потом мне кажется, что я водитель, у которого на повороте зимней дороги заносит задние колеса. Вскоре вся каюта начинает крутиться. Я слышу, как первые волны шлепают нас наотмашь своими лапами. Мы опять на поверхности, и пляска святого Вита [62] продолжается.

С поста управления доносится шум. Там кто-то чертыхается, так как вода никак не перестанет поливать его. Нагнувшись, я пролезаю в люк. Увидев меня, он снова начинает браниться:

— Проклятье! Скоро на лодке не останется безопасного места!


Понедельник.

У санитара появилась работа. Несколько человек пострадали. Ушибы, прищемленные ногти, кровоподтеки — в общем, ничего серьезного. Один человек упал со своей койки, другого на посту управления шмякнуло о вентилятор. Еще один матрос ударился головой о сонар. У него рваная рана, которая выглядит достаточно плохо.

— Черт возьми! Я надеюсь, он сможет с ней справиться. Иначе мне придется приложить руку, — грозится Старик.

Я готовлюсь заступить на вахту в 16.00 вместе со вторым помощником. Один из наблюдателей заболел. Я займу его место.

Не успел я поднять крышку люка, как вымок до нитки. Так быстро, как только могу, втискиваюсь между стойкой перископа и бульверком мостика и защелкиваю карабин своего страховочного пояса. Лишь проделав все это, я пробую распрямиться, чтобы выглянуть за бульверк.

Моим глазам предстало еще одно зрелище, от которого захватывает дух. Хаос! Волны налетают друг на друга, смешивая свои ряды, одна падает на спину другой, как будто желая разорвать ее в клочья.

Лодка на какое-то мгновение зависла на гребне гигантской волны, оседлав чудовищного левиафана. В течение этих секунд я могу взирать, как из гондолы «чертова колеса», на такой океан, каким он был миллионы лет назад. Тут лодка начинает раскачиваться. Ее нос нерешительно колеблется из стороны в сторону, пытаясь решить, куда ему направиться. А затем с оглушительным грохотом начинается скольжение вниз.

Не успела лодка встать на ровный киль внизу, в ложбине между волнами, как второй неимоверный вал — тонны сокрушающей все на своем пути воды — с жуткой яростью обрушивается на верхнюю палубу, бьет нас под колени, накрывает нас с головой, крутится и бурлит вокруг наших тел. Кажется, проходит вечность, пока лодка окончательно стряхивает его с себя. На один миг, пока не последовал следующий удар, становится видна вся носовая часть лодки вплоть до боевой рубки.

Скоро моя шея сзади начинает гореть, натертая до крови жестким воротником непромокаемого плаща. Боль усиливается соленой водой, которая обжигает не хуже кислоты.

У меня порез на подушечке большого пальца левой руки. Он не заживет до тех пор, пока в ранку попадает морская вода. Мы постепенно растворяемся в океанском рассоле. Черт бы его побрал!

Да еще этот свирепый холодный ветер. Он сдирает кожу белой пены с волн и уносит ее горизонтально вытянутыми лохмотьями. Он превращает несомые им брызги в крупную картечь. Когда он поливает ею мостик, нам приходится искать укрытия за бульверком.

Второй вахтенный офицер поворачивается. Его покрасневшая физиономия усмехается мне. Он хочет, чтобы я видел: он не из тех, на кого легко произвести впечатление подобным обстрелом. Перекрикивая рев и свист стихий, он обращается ко мне:

— Представьте, каково было бы оказаться в такую погоду с увесистым чемоданом в каждой руке, и не чувствовать под ногами палубу корабля!

Боевая рубка принимает еще один удар. Тяжелая волна обрушивается на наши согбенные спины. Но второй офицер уже выпрямился, его глаза устремлены к горизонту. Он продолжает кричать:

— Вода, везде вода, и нельзя выпить ни капли!

В отличие от него, у меня нет желания состязаться с погодой, так что я просто подношу руку ко лбу, когда он оборачивается, чтобы взглянуть на меня.

Каждый раз, когда я отрываю бинокль от глаз, по моим рукам струится вода. Как непромокаемые плащи, так и бинокли доставляют одни неприятности. Большую часть времени на мостике нет ни одного годного бинокля, так как все они безнадежно запотели от соленой воды. Матросы на посту управления постоянно заняты приведением их в порядок, но стоит им как следует отполировать бинокль и передать его наверх, как через несколько минут соленая вода снова выводит его из строя. Мы на мостике уже давно прекратили все бесполезные попытки использовать наши намокшие лоскуты кожи для их протирки.

Тут я усмехнулся, вспомнив шторма, которые устраивают на съемках кинофильмов про море: бассейн с плавающими в нем моделями кораблей, а для крупных планов устанавливают макет мостика на раскачивающейся опоре. Сначала его наклоняют налево, потом направо, а в это время со всех сторон на актеров выплескивают ведра воды. А те и не думают приседать, спасаясь от воды. Они стоят прямо и смотрят вокруг себя с геройским, даже угрожающим, видом.

Здесь, у нас, они могли бы поучиться делать натурные съемки: нас можно разглядеть лишь в течение нескольких секунд. Мы нагибаем головы, сгибаемся в три погибели, подставляя волнам лишь свои макушки. Есть одно мгновение на то, чтобы прищуренными глазами оглядеть свой сектор, затем лицо опускаешь вниз. Впрочем, как ни пригибайся, а небольшие брызги воды все же дотянутся до тебя. Легче вынести настоящую волну, которая со всей силы бьет тебя в лицо, чем эти свирепые, направленные вверх хлесткие удары. Они обжигают, как огонь.

И тут же я получаю на спину еще один бурлящий поток. Нагнув голову, я вижу, как мои сапоги заливает прибывающая вода, кружащаяся водоворотами вокруг моих ног, напоминающих сваи на верфи. Достигнув верхней точки прилива, она начинает с хлюпаньем отступать, уходить. За этим приливом следует следующий, потом еще и еще.

Пришедшая сменить нас раньше положенного времени следующая вахта для нас — как манна небесная. Второй вахтенный может изображать из себя морского волка, сколько ему хочется — но даже он не в состоянии выдержать весь срок, отведенный уставом.

Раздеваться очень тяжело. Только я успел наполовину вытащить одну ногу из штанины, как палуба уходит у меня из-под ног. Я во весь рост растягиваюсь на полу. Лежа спиной на каких-то штурвалах, я все же высвобождаю обе ноги из штанов.

Помощник на посту управления кидает мне полотенце. Но прежде чем начать растираться одной рукой, удерживаясь при помощи другой, надо еще избавиться от свитера, с которого капает вода, и от промокшего насквозь белья.

Я с ужасом жду прихода ночи. Как я смогу вынести часы борьбы с необъезженным матрасом, который взбрыкивает подо мной, извивается и неожиданно выскакивает из-под меня?


Вторник.

Прошло полторы недели со дня, когда начался шторм, полторы недели пыток и страданий.

Днем я выбираюсь на мостик. Над головой — растрепанное небо, на которое в бешеной неутомимой ярости наскакивают волны; кажется, вода предпринимает отчаянные усилия, чтобы оторваться от земли, но как бы высоко волны ни подпрыгивали, выгибая дугой свои спины, притяжение земли возвращает их вниз, заставляя обрушиваться одну на другую.

Валы накатывают на нас с такой скоростью, что дух захватывает. У них пропали пенные гребни; стоит даже появиться такому, как его тут же сдувает вихрем. Горизонт окончательно пропал. Я не в силах выстоять тут дольше получаса. Мои руки, держащиеся за поручень, затекли от постоянного напряжения. По позвоночнику вода стекает мне прямо в штаны.

Едва я спустился вниз, как раздается гулкий удар гигантского молота по лодке, эхом отозвавшейся на него. Ребра жесткости корпуса высокого давления ходят ходуном. Он скрипит и стонет.


Среда.

Ближе к вечеру я вместе с командиром сижу на рундуке с картами, как на насесте. Из башни вниз, на пост управления, долетает жуткая брань. Она звучит, не утихая, пока командир не встает, и, ухватившись за трап, ведущий в боевую рубку, стараясь держать свою голову на как можно более безопасном расстоянии от постоянно капающей сверху воды, не требует объяснений:

— Какого черта там у вас происходит?

— Лодку тянет налево — трудно удержать курс.

— Не надо так волноваться! — кричит в ответ командир.

Он стоит еще некоторое время рядом с люком, ведущим в боевую рубку, затем склоняется над столом с картами. Немного спустя он подзывает штурмана. Я уловил лишь:

— Нет больше никакого смысла — мы и так почти не продвигаемся.

Командир ненадолго задумывается, потом объявляет через громкоговорители:

— Приготовиться к погружению!

Помощник на посту управления, уцепившийся, подобно усталой мухе, за распределитель воды, подаваемой в цистерны, со вздохом облегчения вскакивает на ноги. Из люка появляется шеф, и отдает свои распоряжения. Слышен лишь плеск воды в трюме и удары волн, бьющих по лодке, как в барабан, и при внезапно наступившем затишье это биение кажется значительно громче. Через люк рубки врывается душевой поток, с вахтенных, спускающихся с мостика, капает вода. Двое из них тут же встают к управлению рулями глубины, первый вахтенный офицер уже отдает команду:

— Погружение!

Воздух со свистом вырывается из емкостей погружения. Нос лодки стремительно наклоняется вперед. Трюмная вода с бульканьем устремляется следом. Боевую рубку потрясает сокрушительный удар, но следующий уже звучит приглушенно, а другие и вовсе приходятся мимо. Рев и бурление нарастают, потом наступает тишина.

Мы застыли без движения, ошеломленные внезапной тишиной. Наступивший покой подобен толстой прослойке между нами и какофонией, разыгравшейся наверху.

Лицо первого вахтенного выглядит так, словно покрыто струпьями. Бескровные, бледные губы, глубоко запавшие глаза. На скулах осела соляная корка. Тяжело дыша, он сматывает с шеи разбухшее от воды полотенце.

Глубинный манометр показывает сорок метров. Но его стрелка движется дальше по шкале: пятьдесят метров, шестьдесят. На этот раз в поисках покоя нам надо опуститься глубже. Лишь на семидесяти метрах шеф ставит лодку на ровный киль. Вода в трюме отхлынула на корму, потом — снова в носовую часть. Постепенно ее бултыхание улеглось: бурчание и плеск в трюме прекращается. Консервная банка, которая каталась во все стороны по плитам палубы, теперь лежит неподвижно.

— Лодка выровнена, — докладывает командиру шеф.

Первый вахтенный офицер оседает на рундук с картами, его побелевшие руки, утратившие свой цвет, слишком уставшие, чтобы стянуть мокрую одежду, свисают между коленей.

Над нами семьдесят метров воды.

Мы теперь так же неуязвимы от ударов волн, как оказавшиеся в мертвой зоне артиллерийского орудия недосягаемы для снарядов. Океан защищает нас от самого себя.

Командир поворачивается ко мне:

— Можно не держаться.

И тут я замечаю, что я все еще крепко цепляюсь за трубу.

Стюард приносит блюда к ужину и начинает устанавливать ограждение по периметру стола.

— Эй, там, к черту загородки! — прикрикивает на него шеф и, дотянувшись до них с быстротой молнии, сам убирает их.

Батон хлеба, принесенный стюардом, от влаги почти целиком превратился в плесень. Надо отдать должное коку: он регулярно стирал своей вонючей тряпкой для мытья посуды зеленые островки плесени, ежедневно появлявшиеся то там, то сям на коричневой корке — но это не сильно помогло. Хлеб насквозь пронизан плесенью, как горгонзола. Уж показались желтоватые отложения, похожие на серу.

— Не надо негодовать на плесень. Она полезна для здоровья, — говорит шеф и добавляет с энтузиазмом. — Плесень — такое же благородное растение, как гиацинт! В нашем положении мы должны радоваться всему, что сможет тут произрасти.

С прилежанием ремесленников, выпиливающих лобзиком замысловатые узоры, мы вырезаем маленькие кусочки более-менее пригодного для еды хлеба из толстых ломтей. От целого батона остается часть размером не больше детского кулачка.

— Воскресное рукоделие, — презрительно фыркает командир.

Второй вахтенный офицер, тем не менее, утверждает, что ему нравится заниматься резкой по хлебу. Увлеченно вырезая звезды неправильной формы из серого куска хлеба, он повествует нам о моряках, которые месяцами питались червями, мышиным пометом и крошками сухарей. Он приводит такие подробности, что можно поверить, будто ему довелось самому испытать все, о чем он рассказывает с таким знанием дела.

Наконец у шефа лопается терпение:

— Мы все это знаем, старый ацтек. Это случилось с тобой, когда ты дрейфовал в Тихом океане вместе с капитан-лейтенантом Магелланом. Этому авантюристу больше всего хотелось, чтобы в его честь назвали несколько проливов. Я все понял. Тебе тогда туго пришлось!


Четверг.

Вымотан. Сил моих больше нет. Шторм и не думает прекращаться. Облегчение наступает под вечер, когда по причине плохой видимости командир отдает приказ о погружении.

Постепенно лодка затихает. Рядом с люком, ведущим на пост управления, сидит Берлинец и разбирает бинокль — вода попала между линз.

Радиорубка пуста. Радист, превратившись в звукооператора, перебрался в акустическую рубку, расположенную по соседству. Надев наушники, он периодически поворачивает настроечную ручку акустического детектора.

В кают-компании первый вахтенный офицер занят тем, что раскладывает листы, выпавшие из его записной книжки — чем же еще! Он даже извлек степлер. Смешно, что у нас на борту есть даже он. Еще у нас есть точилка для карандашей. По всей видимости, мы оснащены канцелярскими товарами не хуже любой конторы. Хорошо хоть, на этот раз он не стал трогать пишущую машинку.

Шеф разглядывает фотографии. Второй инженер, кажется, в машинном отделении. Командир дремлет.

Совершенно неожиданно шеф заявляет:

— Дома у них, наверное, сейчас снег.

— Снег?

Командир открывает глаза:

— Очень возможно — ведь уже настал ноябрь. Забавно, я уже несколько лет не видел снега.

Шеф пускает фотографии по рукам: на них — снежные пейзажи. Фигурки людей на чисто-белом снегу похожи на чернильные кляксы. Шеф стоит рядом с девушкой, склон исчерчен следами от лыж, с левой стороны фотографии тянется забор. Снег у основания колышков подтаял.

Фотографии пробуждают во мне воспоминания. Городок в горах перед Рождеством. Теплый уют комнаток с низкими потолками. Трудолюбивые руки, пользующиеся всевозможными ножами и резцами для вырезания фигурок из мягкой сосновой древесины для огромного вращающегося рождественского вертепа. Меня обволакивают запах дерева и тепло печки вместе с запахом краски и клея, к которым примешивается резкий аромат шнапса из большого бокала, стоящего посередине стола, который называется «школа верховой езды» потому, что он снова и снова ходит по кругу. Пахнет церковным ладаном, дым которого курится сизыми столбиками из ртов маленьких фигурок горняков, и гномов в кожаных штанах, и диких пещерных гоблинов, вырезанных из репы. А снаружи, на улице, лежит снег и так холодно, что при дыхании мороз обжигает ноздри. Колокольчики на санях, влекомых лошадкой, заливаются на все голоса. Пар, вырывающийся у нее из ноздрей, белеет в свете фонарей ее упряжи. Во всех окнах светятся игрушечные ангелочки, расставленные на кусочках мха, изображающих траву…

— Да, — произносит Старик. — Если я что-то и хочу увидеть — так это настоящий снег, хотя бы один раз.

Шеф задумчиво убирает свои фотографии.

Командир перенес время ужина.

— Специально для второго вахтенного, — объясняет он. — Пусть поест спокойно!

Едва тот успевает проглотить последний кусок, как электрические звонки разносят по лодке команду: «Приготовиться к всплытию!»

Мои мускулы тотчас же непроизвольно напрягаются.

Посреди ночи снова остановили двигатели. Полусонный, ничего не понимающий, я сажусь на кровати. Гудение дизелей все еще звучит у меня в голове. В каюте светится одна лампочка. Сквозь люк слышатся тихо отдаваемые на посту управления приказы, как будто там творится нечто секретное. Я слышу шипение. Лодка наклоняется вперед. Отсвет лампы ползет кверху над люком. Волны, по-прежнему разбивающиеся о корпус корабля, звучат как удары по туго натянутой парусине. Потом наступает тишина. Хорошо слышно, как дышат моряки, свободные от вахты.

В отсеке раздаются шаги матроса, идущего с центрального поста.

Френссен хватает его за руку:

— Что там происходит?

— Понятия не имею!

— Да ладно тебе! Скажи, что там?

— Ничего особенного. Никакой видимости. Темно, как у медведя в заднице.

— Теперь понятно, — говорит Френссен.

Я устраиваюсь в постели как можно удобнее и, совершенно довольный, засыпаю.

Когда я просыпаюсь, уже, наверно, пять часов. В отсеке очень жарко и пары отдыхающих дизелей проникли в каюту. Жужжат вентиляторы. Я с наслаждением вытягиваюсь на кровати. Койка не качается. Я ощущаю свалившееся на меня счастье каждой клеточкой тела вплоть до самых глубин желудка.


Пятница.

Командир не всплывает, пока не кончится завтрак. Даже на глубине в сорок метров лодка двигается донными валами. Вскоре мы всплываем в крутящемся водовороте, и первые волны разбиваются о башню боевой рубки. В лодку проникает столько воды, что трюм моментально заполняется ею. И нет такого положения, в котором можно было бы расслабить мускулы.

Волны опять, видно, сменили свое направление. Хотя лодка под водой придерживалась прежнего курса, теперь она заметно кренится на левый борт. Иногда она замирает под таким пугающим углом и на такое время, что становится не по себе.

Штурман сообщает, что ветер изменился и теперь дует с запада-юго-запада. Это все объясняет!

— Волна по траверзу — мы так долго не продержимся! — констатирует командир.

Но за столом, за которым мы пытаемся усидеть изо всех сил, он заявляет успокаивающим тоном:

— Волны теперь идут под небольшим углом. Ветер скоро переменится. Если он задует с кормы, все будет в порядке.

После еды я решаю остаться за столом. Я заметил книгу, скользящую взад-вперед по полу перед шкафчиком второго вахтенного офицера. Заинтересовавшись, я протягиваю к ней руку и с любопытством открываю на первой попавшейся странице. Я понимаю только отдельные слова: «Прямой парус — судостроительная верфь — средний кливер — верхний крюйс-марсель — крюйс-брамсель — кильблок…»

Профессионализмы из эпохи парусных судов: красивые, гордые слова. Мы не придумали им ничего взамен.

Рев волн вдоль нашей стальной оболочки вновь и вновь нарастает яростным крещендо.

Внезапно лодка сильно кренится на левый борт. Я вылетаю со своего места, а книжный шкаф полностью освобождается от своей начинки. Все, что оставалось на огороженном столе, попадало на пол. Старик, как седок тобоггана [63], который пытается затормозить, изгибается вбок, ухватившись там за что-то.

Шеф соскользнул на пол. Мы все на несколько минут замерли в таком положении, как будто позируя для фотографии, снимаемой старой камерой. Лодка никогда не выровняется из такого наклона. Боже мой, мы не выберемся!

Но по прошествии некоторого времени каюта принимает нормальное, горизонтальное положение. Шеф резко выдыхает из себя воздух на такой высокой ноте, что звук скорее напоминает завывание сирены. Командир медленно выпрямляется и спрашивает:

— Все целы?

— У-у-х! — кто вскрикивает в носовом отсеке.

Мне хочется свернуться калачиком на полу. Каюта тут же опрокидывается на правый борт. Грохот еще более оглушающий. Бог мой, хоть кто-то остался в живых на мостике?

Я притворяюсь, что читаю, но в моей голове крутятся мысли. Лодка должна выдержать, так сказал командир. Самое подходящее для океанских походов судно. Балластный киль, метр шириной и полметра глубиной, заполнен стальными балками. Рычаг с длинным плечом, отбалансированный посередине. Надстроек на лодке нет. Центр тяжести лежит ниже структурного центра корабля. Никакой другой корабль не справился бы с подобными нагрузками.

— Что это у вас? — интересуется Старик, заглядывая мне через плечо.

— Что-то о парусниках.

— Ха! — оживляется он. — Настоящий шторм на парусном судне — это стоит пережить. На лодке вроде нашей вообще ничего нельзя почувствовать.

— Благодарю покорно!

— Нам приходится беспокоиться лишь о том, чтобы плотно задраить люк. На паруснике — совсем иное дело! Зарифить и свернуть паруса, закрепить бегущий такелаж на рангоуте, поставить штормовые укосины в распор, натянуть леера на палубе, задраить все люки — работа не прекращается ни на миг. А после всего этого остается лишь сидеть в каюте и уповать на Господа Бога. Никакая еда в рот не лезет. А потом карабкаешься вверх по вантам, чтобы поднять на гитовы разорванный ветром парус и отдать рифы. Потом на многометровой высоте надо занайтовить новые паруса, стоя на леере. А потом брасопить их всякий раз, как ветер меняет свое направление…

Я снова слышу этот точный, выверенный, сильный язык, наполненный мощью: мы стали беднее, позабыв его в наши дни.

Когда каюта запрокидывается на левый борт, я встаю на ноги. Мне хочется добраться до поста управления, чтобы посмотреть на креномер.

Этот прибор представляет из себя обычный маятник со шкалой. Сейчас маятник отклонен на пятьдесят градусов. Значит, лодка накренилась на пятьдесят градусов на правый борт. Маятник замер на пятидесяти градусах, как приклеенный, ибо лодка и не думает выравниваться. Я могу объяснить это лишь тем, что, не дав ей освободиться из объятий первой волны, на нее обрушилась вторая. Вот маятник движется дальше по шкале — к шестидесяти градусам. А на одно мгновение он достигает шестидесяти пяти градусов!

Командир последовал за мной.

— Впечатляет, — замечает он у меня за спиной. — только надо кое-что вычесть, так как собственный момент маятника отклоняет его слишком далеко.

Вероятно, лодка должна плыть килем вверх, чтобы командир начал проявлять беспокойствие.

Вахтенные на посту управления теперь надели непромокаемые плащи, а из трюма приходится почти постоянно откачивать воду. Мне кажется, что насосы работают не переставая.

В отсек входит штурман, шатаясь из стороны в сторону, как человек со сломанной ногой.

— Ну, что? — поворачивается к нему командир.

— За время, истекшее с полуночи, мы могли отклониться на пятнадцать миль.

— В действительности вы могли бы выражаться несколько более уверенно. Вы всегда правы, — затем командир вполголоса обращается ко мне. — Он почти всегда так осторожен в своих оценках, но в результате его вычисления сходятся практически один в один с действительными показаниями. Так бывает почти всегда.

Поступила радиограмма; командиру вручают клочок бумаги. Наклонившись над его рукой, я читаю вместе с ним: «Из-за погоды нет возможности прийти в зону действия в назначенное время — UT».

— Мы повторим это сообщение, только подпишем его нашими позывными, — говорит командир.

Потом он вскакивает на ноги и, прикидывая, на сколько накренится лодка в этот раз, качаясь, направляется вперед. Вскоре он возвращается со сложенной пополам картой, которую раскладывает на «картежном столе».

— Вот здесь сейчас находится UT — почти прямо у нас по курсу. А вот тут — мы.

Я понимаю, что нас разделяют сотни миль. Командир мрачен:

— Если это один и тот же циклон, то пиши-пропало! Похоже, что все это — одна сильно раздавшаяся штормовая система, и судя по всему, она не собирается уходить в ближайшее время.

Задумавшись, он складывает карту и, отодвинув рукав свитера, смотрит на свои часы.

— Скоро обед, — говорит он, как бы подводя итог всему, связанному с радиограммой, а также своим размышлениям.

Когда наступает время обеда и командир появляется в офицерской кают-компании, я не верю свои глазам — он надел водонепроницаемый плащ. Все уставились на него, как будто на корабле появился посторонний. Мы не можем понять ровным счетом ничего по выражению его лица, настолько тщательно он закутался.

— Сегодня вечером за ужином надлежит быть одетым в плащи, — произносит Старик, улыбаясь нам в зазор между воротником своего плаща и опущенными полями зюйдвестки, как в прорезь забрала.

— Итак, господа, — с нетерпением интересуется он. — Неужели у вас сегодня нет аппетита? И именно когда кок принес свой великолепный суп — и это в такую погоду!

У нас уходит некоторое время на то, чтобы всем встать из-за стола, и, подобно послушным детям, побрести неверными шагами на центральный пост, где развешана одежда для плохой погоды. Знаменитая скульптура Лаокоона и его сыновей предстает перед моим взором, когда я наблюдаю за гимнастическими упражнениями и акробатическими трюками, проделываемыми инженерами и вахтенными офицерами, пытающимися влезть во все еще влажное снаряжение.

Наконец мы снова рассаживаемся вокруг стола, похожие на участников карнавала. Командира прямо-таки распирает от гордости за придуманное для нас развлечение.

Внезапно в проходе раздается грохот: это стюард приземлился на живот. Его руки подняты над головой, и в них зажата супница, из которой не пролилось ни капли.

— Он превзошел сам себя! — абсолютно спокойным голосом высказывает свое мнение командир, и шеф одобрительно кивает в знак полного с ним согласия.

— И никакой репетиции — такой номер демонстрируется публике впервые — это что-то!

Второй вахтенный разливает суп, приготовленный из картошки, мяса и овощей. В это время я поддерживаю его за страховочный пояс под его прорезиненной курткой. Несмотря на это, уже на втором человеке он выливает целый половник мимо тарелки на стол:

— Черт побери!

Одновременно с ним шеф дает ускользнуть части содержимого из своей не до краев наполненной тарелки, значительно увеличив лужу супа, разлитую перед нами. Бесцветные куски картофеля плавают в темно-коричневом вареве, растекшемся между ограждениями стола — как айсберги, отколовшиеся от ледника. Впрочем, после первого же крена лодки на столе остается только картошка, жидкость находит себе путь под ограждением и выплескивается прямо на колени командиру и шефу.

Командир обводит нас взглядом триумфатора:

— Видали?

Ему не терпится еще раз увидеть, как прольется суп.

Сдавленный смех второго вахтенного прерывается глухим звуком падения. Улыбка застывает на лице командира. В мгновение ока он — весь внимание. Шеф еле успел вскочить, чтобы уступить ему дорогу, когда с центрального поста доносится: «Рундук с картами опрокинулся».

В отверстие люка я вижу, как четверо мужчин пытаются водрузить тяжелый железный ящик обратно на место.

Командир явно недоволен, он бормочет себе под нос:

— Невероятно. Этот сундук стоял там со дна спуска лодки на воду и за все это время не сдвинулся ни на сантиметр.

— Да уж, дома никто не поверит, — добавляет шеф. — Они там просто не смогут себе этого представить. В следующий раз, как отправимся в отпуск, будем играть в игру «Подводная лодка». Месяцами не будем ни бриться, ни мыться. Не будем менять белье, в кровать залезаем в сапогах и вонючей кожаной одежде. Во время еды колени будем упирать в стол, а шпинат вместо тарелки будем наваливать прямо на столешницу…

Шеф делает пару глотков, и продолжает совершенствовать правила игры:

— А если зазвонит телефон, надо заорать «Тревога!», вскочить из-за стола, постаравшись при этом перевернуть его, и мчаться сломя голову к двери, как будто тебе в задницу попала молния.


Суббота.

Порывы ветра опять стали затяжными, молотящими один за одним прямо в лицо лодке.

Барометр рисует линию, круто падающую вниз.

— Я хочу знать лишь одно, — говорит Старик. — как Томми умудряются держать свои суда вместе. Не могли же они связать эти чертовы посудины. А что касается парней на этих консервных банках, которые называются эсминцами, то они должны были испытать массу приятных минут!

Я вспоминаю пятибалльное волнение на море во время моих походов на эсминцах. Для меня этого было более чем достаточно. Нечего было и думать о том, чтобы идти полным ходом. При шести баллах наши эсминцы не покидают свою базу в Бресте. Но англичане не могут выбирать себе погоду по вкусу. Они должны прикрывать конвой в любую погоду — даже в такую.

Днем я, вырядившись как заправский морской волк, карабкаюсь вверх по трапу. Я жду момента под люком, пока не схлынет вода, открываю крышку и выбираюсь наружу. Одним движением я захлопываю крышку ногой и защелкиваю карабин страховочного пояса.

Волна, похожая на спину исполинского кита, встает чуть в стороне по ходу лодки. Она становится все больше и больше, распрямляет свой горб и превращается в отвесную стену. Затем ее поверхность становится вогнутой, и вал, переливаясь, как зеленое стекло, устремляется прямо на нас. И вот нос лодки врезается в эту стену.

— Теперь нет… — стоило второму вахтенному офицеру начать свою фразу, как волна обрушивается на боевую рубку. Лодка покачнулась.

— …никакого смысла, — договаривает предложение второй вахтенный минуту спустя.

Я знаю о случаях, когда всю палубную команду в полном составе смывало с мостика особенно мощной волной, причем никто внутри лодки не знал о случившемся. Такие смертоносные волны иногда рождаются, если один вал накатывает на другой. Удар такого великана не выдержит никакой страховочный пояс.

Что чувствуешь, оказавшись в воде, в набухшей от воды одежде, и видя, как твоя лодка удаляется — становится все меньше и меньше, скрывается на мгновение за волнами, а потом пропадает из виду навсегда? Тебе конец, fini. А какое выражение лица у человека, первым обнаружившего, что вся вахта целиком исчезла с мостика, что лодка, оказывается, вслепую бредет по морю…

Мы идем малым ходом: опасно двигаться быстрее. Лодка может нырнуть сама по себе. Случалось, что лодки, шедшие слишком быстро в бурном море, скатившись с одной крутой гигантской волны к подножию следующей, под действием собственной инерции камнем уходили под воду на тридцать метров, а то и глубже. Вахтенные на мостике запросто могли бы захлебнуться. А если через воздухозаборники дизелей внутрь залилось бы слишком много воды, то лодка просто-напросто затонула бы.

Второй вахтенный офицер поворачивает ко мне красное лицо:

— Хотел бы я знать, насколько мы смогли продвинуться!

Внезапно он орет:

— Пригнись!

Это значит: присядь и задержи дыхание.

У меня хватает времени, чтобы увидеть открытый рот второго вахтенного, зеленую гору, вырастающую впереди лодки слева по борту и огромную белую лапу, которую она нерешительно протягивает к нам. Потом с громоподобным звуком она бьет в борт носовой части лодки, которая от удара уваливает в сторону от своего курса. Спрячь голову! Шипящий вал заливает мостик, полностью скрывая его под собой. Мы больше не чувствуем палубы у себя под ногами.

Но сразу же эта самая волна вздымает лодку. Высунувшийся из воды нос некоторое время висит в воздухе, пока волна не отпускает лодку, давая ей свалиться вниз. Вода через шпигаты и кормовую часть мостика, лишенную бульверка, устремляется прочь. Вскипевшие вокруг ног водовороты пытаются свалить нас.

— Это, пожалуй, слишком, — ворчит второй вахтенный.

В тот момент, когда лодка оседлала следующую волну, он откидывает люк и сообщает вниз:

— Для командира: волны сильно ухудшают видимость. Прошу изменить курс: триста градусов.

На мгновение из открытого люка на мостик долетают звуки транслируемой внутри лодки музыки. Затем снизу раздается голос:

— Курс триста градусов разрешаю.

— Новый курс: триста градусов, — командует второй вахтенный рулевому.

Лодка медленно поворачивает, и волны начинают накатывать под углом на корму. Теперь она будет мотаться, как детская лошадь-качалка.

— Курс — триста градусов, — подтверждает рулевой снизу. Люк боевой рубки вновь закрывается.

Мое лицо горит, как будто я натер его своим рукавом. Не имею ни малейшего понятия, сколько раз по нему хлестанули плети воды. Я еще удивляюсь, что оно не распухло настолько, чтобы окончательно скрыть глаза. Нельзя ни разу моргнуть, чтобы не почувствовать боли. Кажется, мои веки стали в два раза больше, чем обычно. Боже, за что такое наказание?

Я молча киваю второму вахтенному, жду, пока крутящийся водоворот не покинет мостик, откидываю крышку и скрываюсь в люке.

Меня охватывает бездонная депрессия. Это мученичество — испытание нашей выносливости, проверяющее, доколе мы можем терпеть боль.

Радист принял позывные SOS с нескольких кораблей.

— Скорее всего, разбиты грузовые люки на транспортных судах, и вода заливает трюмы. К тому же, волны превратили спасательные шлюпки в щепки.

Старик перечисляет различные беды, которые шторм может доставить обычному кораблю:

— Если на какой-то из этих барж выйдет из строя рулевой механизм, или она потеряет винт, команде остается только молиться.

Рев воды, дробь водяных брызг и шипение воды в трюме составляют фоновую музыку глухим ритмичным ударам волн в носовую часть лодки.

Я могу только дивиться тому, что одичавшее море до сих пор не расплющило лодку и не разорвало ее сварные швы. Все наши потери на данный момент заключаются в нескольких разбитых тарелках и бутылках яблочного сока. Похоже, сама по себе лодка неуязвима для разбушевавшейся стихии. Но она постепенно заставляет нас встать на колени. Техника хорошо переносит шторм — в отличие от нас, простых людей, которые не слишком-то приспособлены к подобным мучениям.

По вялой активности в радиоэфире я делаю вывод о том, насколько безуспешно действуют подлодки. Требования сообщить свои координаты, обычные донесения, пробные радиосигналы — и больше ничего.

Мне на память внезапно приходит отрывок из книги Джозефа Конрада «Юнец», когда барк «Джудея», идущий с грузом угля в Бангкок, попадает в зимний атлантический шторм, который потихоньку разрушает корабль: сначала фальшборт, затем — штаги, спасательные шлюпки, вентиляционные трубы, палубную надстройку вместе с камбузом и кубриками команды! И как они все встали к помпам: от капитана до юнги, привязавшись к мачтам, работая днем и ночью до изнеможения, чтобы выжить. У меня в голове отложилась фраза: «Мы забыли, что такое — быть сухими».

Это воспоминание успокаивает меня: море не в силах нас утопить. Никакой другой корабль не превосходит наш по мореходным качествам.


Воскресенье.

Даже чтобы проделать самые обычные дела, мне приходится вынести внутреннюю борьбу с самим собой. Стоит ли мне утруждать себя — может, лучше оставить все как есть?

Больше всего нас ослабляет недосыпание. Тишина и покой приходят на лодку лишь, когда видимость равна нулю, и командир приказывает погружение. Стоит лодке выровняться на глубине, как внутри нее редко услышишь громкий голос. Валяются брошенные колоды игральных карт. Все пытаются хоть немного поспать в течение того часа-другого, что мы пробудем под водой.

Всякий раз тишина в погрузившейся лодке действует мне на нервы. Когда все, сраженные усталостью, лежат по койкам или прямо на полу, складывается такое впечатление, что команда покинула свой корабль.


Воскресенье.

Мне удается мобилизовать достаточно сил для того, чтобы сделать запись в дневнике: «Невозможно подать еду на стол. Подобная затея вообще лишена всякого смысла. Около двух часов погрузились. Замечательно: мы остаемся внизу. Все больше и больше кожных раздражений. Такие нарывы, что хуже редко встретишь. Воспаленная парша. Все с ног до головы покрыты ихтиоловой мазью.


Вторник.

Командир пишет в боевой журнал отчет о прошедшем дне:

13.00 Оба двигателя развивают достаточно оборотов, чтобы идти средним ходом. Но мы практически не движемся.

13.55 Погрузились по причине плохой погоды.

20.00 Поднялись на поверхность. Море все еще бурное. Использование вооружения ограничено.

22.00 Идем под водой в связи с погодными условиями.

01.31 Всплыли. Сильное волнение на море. Видимость ограничена.

02.15 Лодка легла в дрейф по причине очень бурного моря.


Среда.

Ветер сменился на юго-восточный. Его сила снова возросла до одиннадцати баллов. Море очень бурное от востока на юго-восток. Барометр быстро падает.

На посту управления штурман сидит за столом с картами, удерживаясь за него расставленными ногами. Я пытаюсь заглянуть ему через плечо, он уныло смотрит на меня и ворчит:

— Мы целых десять дней не сверяли свой курс. А эти ополоумевшие волны и ветер, должно быть, снесли нас на мили.


Четверг.

Штурман решает еще раз попытать счастья в сумраке рассвета. На самом деле, видимость несколько улучшилась. Во многих местах облачная завеса разорвалась, и в прорехи проглядывают несколько звездочек. Можно разглядеть даже горизонт, когда его не заслоняют спины катящихся волн. Тогда он становится похож на борозду, чья ровная линия прерывается большими буграми.

Но всякий раз, как штурман соберется, отыщет знакомую звезду, на мостик падает дождь брызг, не давая пользоваться секстантом. Он вынужден передавать прибор вниз, на пост управления, и ждать, пока там его не вытрут досуха и не отдадут обратно. Спустя четверть часа он сдается.

— Неточные навигационные данные — это то же самое, как если бы их не было вовсе! — с этими словами он покидает мостик.

Он попробует еще раз после захода солнца.


Пятница.

— Поганая жизнь! — заключает шеф во время завтрака.

— Наша методика обнаружения противника, — делюсь я своими наблюдениями со Стариком. — напоминает мне приемы лова рыбы, распространенные в Италии.

Для пущего эффекта я по примеру Старика делаю паузу, как делает он, забросив слушателю приманку. Я не продолжаю до тех пор, пока он не произносит:

— В самом деле?

— Я видел, как венецианские рыбаки спускают с мола огромные квадратные сети, растянутые на рамах, составленных из шестов. Они выжидают немного, а затем выбирают их при помощи блока в надежде, что какая-нибудь рыба будет достаточно глупа, чтобы попасться в этот сачок.

— Похоже, вы критикуете тактику верховного командования! — встревает шеф.

— Налицо факт подрыва воинской дисциплины! — соглашается Старик.

А шеф уже разошелся вовсю:

— Чего нам действительно не хватает, так это умных голов в нужных местах. Долой этих клоунов из Ставки! Назначим Вас на их место, чтобы дело сдвинулось с мертвой точки!

— Тогда шефа можно сразу поместить в Национальный музей! — нашелся я, что прокричать вдогонку, пока тот не успел скрыться на посту управления.


Суббота.

Было шесть часов утра, когда по левому борту заметили судно. Ветер — восемь-девять баллов, море — восьмибалльное. Видимость ни к черту. Удивительно, как это вахтенный на мостике смог так быстро разглядеть корабль в однообразном сером гороховом супе, на который стал похож океан. Судя по частому и резкому лавированию, это одинокий корабль.

Нам везет. Мы находимся впереди по курсу этой темной тени, которая на мгновение возникает из-за пенящихся гребней, чтобы потом, как по волшебству, пропасть на долгие минуты.

— Похоже, ему кажется, что он идет быстрее, нежели на самом деле. В лучшем случае — четырнадцать узлов, не больше! Ему надо будет сделать очень большой поворот в нежелательном направлении, чтобы ускользнуть от нас, — говорит Старик. — Давайте подойдем к нему поближе. Они не смогут заметить нас на фоне туч.

Не проходит и десяти минут, как командир командует погружение. Торпедной вахте отдан приказ занять боевые посты.

Звучат команды машинному отсеку. Команды операторам рулей глубины. А потом раздается:

— Первому и третьему аппаратам приготовиться к пуску одиночных торпед!

Как командир собирается атаковать в таком море? Похоже, он решил поставить все на одну карту — пусть хоть небо с океаном поменяются местами, он должен поразить цель. Командир лично, не выказывая ни малейших признаков волнения, дает вводные данные:

— Скорость противника — четырнадцать. Курс — сто. Дистанция — тысяча метров.

Первый вахтенный почти таким же обыденным тоном докладывает:

— Аппараты готовы.

Но внезапно Старик разражается проклятиями и велит снизить скорость, наверно, чтобы уменьшить вибрацию перископа.

Приводной мотор перископа гудит и гудит, замолкая лишь на короткие интервалы. Старик старается изо всех сил не упустить врага из виду, несмотря на высокие волны. Очевидно, он еще выше поднял перископ, похожий на стебель спаржи. При таком волнении на море он не сильно рискует быть замеченным. Кто из находящихся на борту парохода может представить, что в этом хаосе их может атаковать субмарина? Практика и теория учат, что в такую погоду подлодка не в состоянии применить свое оружие. Мы скачем с одной волны на другую.

Командир успокаивается:

— Не меньше десяти тысяч тонн. Есть здоровая пушка — на корме. Черт бы побрал этот ливень!

— Нет, так не пойдет! — внезапно доносится сверху из боевой рубки, — Всплываем!

Реакция шефа не заставляет себя ждать. Первая же приличная волна, которая встречает нас на поверхности, бросает меня через весь пост управления, но я, ухватившись за стол с картами, удерживаюсь на ногах.

Командир вызывает меня на мостик.

Вокруг нас — лишь беснующееся море, а над ним — низко висящая темно-серая завеса. Ни следа парохода. Он исчез в шквалах дождя.

— Берегись! — предупреждает Старик, когда на нас устремляется бутылочно-зеленая стена.

После того, как она прокатилась с ревом, он кричит мне в лицо:

— Они не могли нас увидеть!

Он приказывает нам держать курс в ту сторону, где был пароход. Чтобы выполнить его приказ, приходится идти полным ходом против волн. Ветер хлещет по нашим лицам. Я не смог выдержать и десяти минут и с потоком воды отправляюсь вниз. Потерявший надежду шеф повторяет каждые несколько минут:

— Бесполезно. Они все-таки улизнули от нас!

Несмотря на летящие брызги, я все же бросаю беглый взгляд внутрь боевой рубки. Крошка Бенджамин стоит у руля — он изо всех сил старается удержать лодку на заданном курсе. Даже не видя отсюда катящиеся волны, я чувствую, как каждая из них старается сбить нас с курса. Люк снова задраен. Теперь лишь переговорная труба соединяют мостик с внутренностями лодки.

Старик велит погрузиться, чтобы попробовать услышать противника. Он не намерен сдаваться. Сонар должен услышать дальше, нежели увидят наши глаза.

Насквозь вымокшая вахта с мостика, все с красными, как омары, лицами, спускается вниз.

Мы уходим на сорок метров. В лодке стоит мертвая тишина. Слышно лишь, как плещется трюмная вода, колеблемая донными волнами. Все, кроме двух дозорных с мостика, сидящих за штурвалами гидропланов, уставились на акустика. Но как бы плавно он ни поворачивал свою круглую ручку — ровным счетом ничего!

— Курс — шестьдесят градусов! — приказывает Старик.

Спустя полчаса он поднимает лодку на поверхность. Может, он все-таки сдался? Я поднимаюсь на мостик вместе с вахтой штурмана. Командир остается внизу.

Как правило, только потерпевшие кораблекрушение видят волны так, как видим их мы. Можно представить, что мы находимся на плоту.

— Волны-костоломы, — орет штурман. — Смотрите — однажды один впередсмотрящий с подлодки…

На этом месте он прервал свой рассказ потому, что перед нами выросла волна, готовящаяся обрушить свой удар. Я боком притиснулся к бульверку, прижав подбородок к груди.

Едва вода шумно схлынула, он продолжил все тем же охрипшим криком:

— …у него было переломано три ребра — страховочный пояс порван — смыло назад — прямо на пулемет — ему еще повезло!

После того, как лодка перевалила еще через три волны, он развернулся, вытащил заглушку из переговорной трубы и крикнул в нее:

— Для командира: видимость нулевая!

Командир прислушался к этому доводу. Еще одно погружение, еще раз обыскали все сонаром. Результат прежний: ничего.

Интересно, есть смысл нам стаскивать с себя одежды, с которых капает вода? Операторы рулей глубины не стали снимать даже зюйдвестки. Через полчаса выяснилось, что они поступили правильно. Командир вновь поднял лодку на поверхность.

— У нас остался единственный шанс: только если они круто изменят курс — повернут совсем в другую сторону — это лишит их полученного преимущества, — говорит Старик.

Добрых полчаса спустя он сидит нахмурясь, полуприкрыв глаза. Внезапно что-то буквально подбрасывает его на ноги. Его порыв заставляет и меня подпрыгнуть. Должно быть, он услышал, как что-то происходит на мостике. Он оказывается у люка в тот момент, когда приходит сообщение, что пароход снова виден.

Снова сигнал тревоги, погружение.

Когда я добираюсь до поста управления, он уже сидит в боевой рубке, слившись с окуляром перископа. Я затаиваю дыхание. Когда бурное море дает ему секундную передышку, я слышу, как он ругается себе под нос. У него опять не ладится. Как он ухитряется удержать пароход в поле зрения перископа дольше считанных мгновений при таком волнении на море?

— Вот он!

Крик, раздавшийся сверху, заставляет меня вздрогнуть. Мы стоим наготове и ждем, что будет дальше, но наверху больше ничего не слышно.

Старик начинает громко ругаться потому, что он ничего не может разглядеть. Отведя душу, он дает указания рулевому. И теперь — я просто не могу поверить своим ушам — он требует, чтобы оба электродвигателя работали на полную мощность. В такую-то погоду?

Проходит еще три или четыре минуты, а затем:

— Экстренное погружение на шестьдесят метров!

Мы переглядываемся. Ассистент на посту управления вообще не понимает, что происходит.

Что все это означает?

Только слова Старика снимают с нас бремя неуверенности; он спускается по трапу и объясняет, что произошло:

— Невероятно — они нас увидели! Посудина развернулась прямо на нас — они хотели протаранить нас. Это какие же нервы иметь надо — и ведь что придумали! Так не бывает!

Он пытается сдержать себя в руках, но это у него не получается. Он в ярости швыряет перчатку о плиты палубы:

— Эта мерзкая погода — срань господня…

У него не хватает дыхания, чтобы произнести еще хоть одно слово, он садится на рундук с картами и замолкает, погрузившись в апатию.

Я стою рядом, чувствуя себя очень неловко и надеясь вопреки всему, что мы всплывем еще очень нескоро.


Воскресенье.

Мы идем под водой. Скорее всего, что команда молится о том, чтобы видимость подольше оставалась плохой: это значит, что мы останемся внизу, а это, в свою очередь, означает покой.

Мы превратились в изможденных стариков, этаких оголодавших Робинзонов Крузо, хотя не испытываем недостатка в пище. Дошло до того, что никто не испытывает даже малейшего желания покурить.

Инженерам приходится тяжелее всех. Они вовсе не получают свежего воздуха. Уже более двух недель невозможно выйти на верхнюю палубу. Правда, командир разрешил курить в боевой рубке, «под раскидистым каштаном», но у первого же человека, который попытался там раскурить сигарету, ветер моментально задул спичку. Сквозняк становится просто нестерпимым, когда дизели засасывают воздух из лодки.

Даже Френссен стал немногосложен. Ежевечерний гвалт в «ящике для якорных цепей», гомон и пение в носовом отсеке тоже прекратились.

Лишь в рубке акустика и на посту управления рулями глубины жизнь бьет ключом. Помощник на посту управления и двое его вахтенных постоянно дежурят, как и персонал, обслуживающий электродвигатели. А вот рулевому в рубке приходится неустанно бороться со сном.

Гудит один из моторов. Я уже давно бросил попытки определить, какой именно из них. Лодка идет со скоростью пять узлов, медленнее велосипедиста. И все равно это быстрее, чем если бы мы оставались на поверхности.

Отсутствие успехов тяжело давит на настроение Старика, который с каждым днем становится все более раздражительным. Он никогда не был разговорчивым, теперь же к нему и вовсе не подступиться. Судя по его депрессии, успех или провал всего подводного флота целиком и полностью лежат на его совести.

Такое ощущение, что влажность внутри лодки день ото дня становится все хуже и хуже.

Лучших условий для вызревания плесени и придумать нельзя: она уже завладела моими запасными рубашками. Причем этот сорт отличается от той разновидности, которая покрывает колбасу: она менее ядовитая, зато растет большими черно-зелеными пятнами. Мои кожаные спортивные тапочки покрыты зеленым налетом, а койки насквозь провоняли плесенью. Они гниют изнутри. Если я сниму с себя сапоги хоть на день, они станут серо-зелеными от плесени и морской соли.


Понедельник.

Или я очень здорово ошибаюсь, или шторм слегка поутих.

— Так и должно быть, — поясняет Старик за завтраком. — Рано радоваться. Мы вполне могли добраться до относительно спокойной зоны — это если мы попали в сердце шторма. Но даже если и так, совершенно очевидно, что все светопреставление начнется по новой, стоит нам попасть на другой его край.

Волны такие же высокие, как и вчера, но летящие брызги прекратили безостановочно хлестать дозорных на мостике. Они теперь иногда даже пробуют пользоваться своими биноклями.


Вторник.

Пересекая пост управления, я больше не ищу, за что бы мне ухватиться. Мы даже можем есть, не устанавливая загородки вокруг стола, и нам больше не надо изо всех сил зажимать коленями чайник. Даже обед настоящий: флотский бекон с картошкой и брюссельской капустой. Я ем и чувствую, что ко мне возвращается аппетит.

После того, как сменилась ночная вахта, я заставляю и себя встать с постели. Круг неба, обрамленный люком боевой рубки, не намного ярче, чем черное кольцо самого люка. Я жду не меньше десяти минут на посту управления, прислонившись к штурманскому столику, пока спросил:

— Разрешите подняться на мостик?

— Jawohl! — отвечает мне голос второго вахтенного офицера.

Буммштиввумм — ударяют по корпусу волны. В этот звук вплетается пронзительное шипение, а затем раздается глухой гул. Белесые пряди пены блестят с обоих бортов и растворяются в темноте.

Вода как будто подсвечена снизу зеленым сиянием вдоль всего корпуса лодки, выделяя его контур на темном фоне.

— Проклятое фосфоресцирование! — недовольно ворчит второй вахтенный. За космами тумана сверху льется поток лунного света. Время от времени вспыхивают и пропадают звездочки.

— Темно, как в аду, — бормочет Дориан. Затем он кричит кормовому дозорному. — Гляди веселей, парень!

Спустившись на центральный пост около 23.00, я вижу обоих вахтенных на посту управления, чем-то занятых около водяных распределителей. Присмотревшись получше, я понимаю, что они чистят картошку.

— Что вы тут делаете?

В ответ у меня из-за спины раздается голос Старика:

— Картофельные оладьи — или как там это называется.

Он ведет меня за собой на камбуз. Там он спрашивает сковородку и жир. С поста управления матрос приносит котел почищенной картошки. Счастливый, как школьник, командир растапливает жир на сковородке, которую он наклоняет из стороны в сторону, чтобы шкворчащий жир растекся по всей поверхности. Затем с высоты в сковородку шлепается первая порция растертых картофелин. Горячие капли растопленного жира летят на мои штаны.

— Уже почти можно переворачивать! — Старик морщит нос, с наслаждением вдыхая аромат. Мы следим за тем, что сейчас произойдет. Движение руки, и блин летит по воздуху, делает сальто и снова приземляется на сковородку, абсолютно плоский, поджаренный с одной стороны до золотисто-коричневого цвета.

Мы все отрываем по кусочку от первого, готового, блина и держим куски между зубами, пока они не остынут немного.

— Вкусно? — с гордостью спрашивает командир.

Коку приходится вылезти из своей койки, чтобы принести нам большие банки яблочного повидла.

Постепенно готовые блинчики складываются во внушительную горку. Уже полночь: в машинном отделении меняется вахта. Дверь распахивается настежь, и на камбуз влетает Жиголо, весь с ног до головы испачканный маслом. Не понимая, что тут происходит, он уставился на командира и хочет побыстрее проскочить мимо него, но тот кричит ему:

— Halt! Стой!

Жиголо замирает на месте, как будто его ноги приросли к палубе.

По следующей команде он закрывает глаза и открывает рот, в который командир засовывает свернутый трубочкой картофельный блин [64] и поливает его сверху яблочным повидлом. Подбородок Жиголо тоже получает свою долю подливы.

— Вытри лицо! Следующий!

Процедура повторяется шесть раз. С вахтенными, направляющимися на дежурство, поступают точно так же. Мы жуем с такой скоростью, что блинчики исчезают, как по мановению волшебной палочки. Котелок уже показывает свое дно.

— Следующая порция — для матросов!

Только во втором часу ночи командир наконец выпрямляется и рукавом куртки вытирает пот со лба.

— Давай, доедай! Остатки сладки, — говорит он, протягивая мне последний блин.


Среда.

Во второй половине дня я заступаю на вахту вместе со второй сменой. Волны стали совершенно другими. Они больше не походят на горные хребты с длинными пологими склонами с наветренной стороны и отвесными обрывами с подветренной. Упорядоченные фаланги волн уступили место сумасшедшей кутерьме. Насколько видит сквозь летящие брызги сощуренный глаз, океанский пейзаж весь находится в бурном движении. Огромные массы воды взметаются ввысь во все стороны, а волны никак не хотят идти ровным строем. Похоже, ветер породил новый донный вал поверх старого, заставляя водяные горы сталкиваться с мощными валами, прокатившимися через весь океан, от края до края.

Едва ли можно говорить о какой-то видимости. Горизонта нет. Перед моим взором висит лишь водяная пыль.

— Проклятый океан! — ворчит штурман.

Лодка кружится, будто в хороводе, начиная движение и внезапно замирая, раскачиваясь из стороны в сторону, не в силах попасть в ритм танца.

Новая напасть. Опять похолодало. Леденящие порывы ветра своими ножами полосуют влажную кожу моего лица.


Четверг.

Ветер дует с северо-запада, барометр по-прежнему падает. У меня в голове засела бредовая навязчивая идея, как здорово было бы, если бы пошел масляный дождь — потоки масла, которые усмирили бы океан. [65]

Командир выходит к обеду мрачный, как туча. Долгое время за столом царит тишина. Затем он улыбается, стиснув зубы:

— Уже четыре недели! Неплохо проводим время!

Океан уже не меньше четырех недель играет нашей лодкой, как мячиком.

Старик ударяет левым кулаком по столу, он делает глубокий вдох, задерживает дыхание, наконец шумно выдыхает воздух меж сжатых губ, закрывает глаза и склоняет голову набок: картина, олицетворяющая собой покорность своей участи. Мы сидим вокруг, погрузившись во вселенскую скорбь.

Штурман докладывает, что горизонт становится различим. Значит, северо-западный ветер унес низко нависшие облака, вернув нам возможность видеть происходящее вокруг.


Пятница.

Море превратилось в огромное зеленое рваное одеяло, сквозь каждую дырку которого проглядывает белая подкладка. Командир перепробовал все уловки, чтобы защитить лодку от волн: герметично задраили все люки на баке, продували емкости погружения — ничто не помогло. Не остается ничего другого, как изменить курс.

До рези в глазах я всматриваюсь в отдаленные провалы, траншеи, складки, овраги и каналы, но не вижу темных пятен — ровным счетом ничего! Мы давно уже не задумываемся о вражеских самолетах. Какой самолет сможет подняться в воздух в такую погоду? Чей глаз окажется достаточно зорким, чтобы разглядеть нас в этой кутерьме? Мы не оставляем за собой даже кильватерной струи, значит, нет и следа, чтобы выдать нас.

Мы снова сваливаемся в долину между волнами, а за нами наискосок по диагонали вырастает очередной вал. Второй вахтенный офицер смотрит на него, но не приседает, стоит неподвижно, как будто его суставы прихватил прострел:

— Там что-то…

Я понимаю, что он кричит, но океан уже наносит свой удар по боевой рубке. Я прижимаю подбородок к груди, задерживаю дыхание, стараюсь удержаться, превратившись в мертвый груз, не давая засасывающему водовороту свалить меня с ног. Затем поднимаю голову, чтобы осмотреть громоздящиеся друг за другом валы, ложбину за ложбиной.

Ничего.

— Там что-то было! — снова вопит второй вахтенный. — На двухстах шестидесяти градусах!

Он кричит, обращаясь к дозорному, обозревающему левый носовой сектор:

— Эй — там — видел что-нибудь?

Ревущий лифт снова вздымает нас вверх. Я стою плечом к плечу рядом со вторым вахтенным, и вдруг — из фонтана брызг внезапно вырастает темный силуэт, пропавший в следующий момент.

Бочка? На каком расстоянии от нас?

Второй вахтенный выдергивает затычку и прижимает к губам отверстие переговорной трубы. Требует бинокль на мостик. Рука снизу открывает люк и подает бинокль как раз вовремя, чтобы не дать следующей волне залить лодку. Второй вахтенный спешно захлопывает люк ногой. Бинокль остается более-менее сухой.

Я пригибаюсь по соседству с ним, прикрывающим левой рукой бинокль от летящих брызг и напряженно ожидающим следующего появления плавучего объекта в поле зрения. Но ничего не видать, кроме нагромождения водяных холмов, прорезанных белыми полосами пены. Мы находимся на дне глубокой ложбины.

Во время взлета на очередную вершину мы щурим глаза, пытаясь сфокусировать зрение.

— Черт, черт, черт побери! — второй вахтенный порывисто поднимает бинокль к глазам.

Я наблюдаю за ним. Вдруг он орет:

— Вон там!

Теперь нет никакого сомнения. Он прав: там что-то было. А вот опять! Темный силуэт. Он взлетает, задерживается наверху на время, за которое сердце успевает сделать два удара, и снова скрывается из виду.

Второй вахтенный офицер опускает бинокль и кричит:

— Это же…

— Что?

Второй вахтенный процеживает сквозь зубы какое-то междометие. Потом он поворачивается ко мне лицом и выпаливает:

— Это — не что иное, как — подводная лодка!

Подводная лодка? Эта крутящаяся на волнах бочка — подлодка? Я не ослышался? Может, он сошел с ума?

— Запустить сигнальную ракету? — спрашивает помощник боцмана.

— Нет — не сейчас — подожди немного — я еще не совсем уверен!

Второй вахтенный опять наклоняется к переговорной трубе:

— Кожаную ветошь — на мостик! Живо!

Он пригибается, укрываясь за бульверком, подобно гарпунеру на китобойном судне, готовящемуся к броску, и ждет, когда волна снова поднимет нас. Я вдыхаю воздух полной грудью, сколько могут вместить легкие, и задерживаю дыхание — будто это улучшит мое зрение, когда я стану всматриваться в бушующий океан.

Ничего не вижу!

Второй вахтенный офицер передает мне бинокль. Я стараюсь удержаться, упираясь подобно скалолазу в расселине, и вожу биноклем из стороны в сторону в направлении двухсот шестидесяти градусов. Передо мной полукругом простирается серо-белый сектор моря. И больше ничего.

— Там! — орет второй вахтенный, вскидывая правую руку. Я торопливо возвращаю ему бинокль. Он упорно вглядывается, затем опускает бинокль. Одним прыжком он оказывается у переговорной трубы:

— Командиру: субмарина слева по борту!

Второй вахтенный передает мне бинокль. Я не решаюсь поднять его, так как за кормой встает огромная волна. Я крепко-накрепко вцепляюсь в поручни, стараясь укрыть бинокль своим телом, но крутящийся водоворотами поток доходит до рубки.

— Проклятие!

Исполинский вал поднимает нас на своих плечах. Я подношу бинокль к глазам, две-три секунды оглядываю неистовствующую водяную пустыню — и я вижу! Никаких сомнений: второй вахтенный абсолютно прав. Боевая рубка. Проходит мгновение, и она исчезает подобно призрачному видению.

Когда волна уходит с мостика, распахивается люк. В него протискивается командир, чтобы лично выслушать подробности от вахтенного офицера.

— Вы правы! — бормочет он из-под бинокля.

Затем:

— Они ведь не собираются погружаться, так? Конечно же, нет. Скорее, несите сигнальный фонарь!

Секунды проходят, но даже три пары глаз не видят ничего. Я замечаю, что у командира встревоженное лицо. Но вот на светлом серо-зеленом фоне появляется пятно — бочка, торчащая стоймя из воды!

Командир велит идти к ней полным ходом обеими машинами. Что он задумал? Почему он не дал опознавательный сигнал? Почему другая лодка тоже не сделала этого? Могли они не заметить нас?

Брызги и пена вовсю поливают мостик, но я тянусь вверх. С кормы на нас заваливается высокогорный хребет с покрытыми снегом вершинами. На какой-то миг я замираю от ужаса: первая гигантская волна может подняться в неподходящий момент, чтобы обрушиться на нас. Затем раздается резкое шипение: она прошла мимо нас, под лодкой — но в следующее мгновение она вырастает прямо перед нами, высокая, как дом. Другая волна, подошедшая с кормы, поджимает нас сзади.

Внезапно высоко над пенистым гребнем появляется башня другой лодки, как пробка, вылетевшая из бутылки. «Пробка» пляшет там некоторое время, потом пропадает. Проходят минуты, но она больше не показывается.

Второй вахтенный офицер вопит изо всех сил — но не слова, а нечленораздельный ор. Командир поднимает крышку люка и рычит вниз:

— Долго мне еще ждать этот фонарь?

Его передают наверх. Командир вклинивается между стойкой перископа и бульверком и хватает фонарь обеими руками. Я наваливаюсь своим весом на его бедро, чтобы поддержать и придать ему больше устойчивости. Я уже слышу, как он нажимает на кнопку: точка — точка — тире. Он останавливается. Вот и все. Я быстро оглядываюсь по сторонам. Другая лодка пропала: ее вполне могло засосать на дно к морскому дьяволу. Ничего не видать, кроме серой разбушевавшейся водной стихии.

— Невероятно! Просто невероятно! — слышу я голос командира.

И тут, прежде, чем на фоне вспучивающегося серого вала стала снова различима боевая рубка другой лодки, сквозь тучу брызг сверкнуло ослепительно-белое солнце, потухло, сверкнуло вновь: точка — тире — тире. Некоторое время ничего больше не следует; затем во всеобщем хаосе снова замелькала вспышка.

— Это Томсен! — орет Старик.

Я подпираю его изо всех сил с левой стороны, второй вахтенный теперь тоже стоит рядом со мной, упершись в его правый бок. Наш прожектор-ратьер заработал опять. Командир снова отбивает сообщение, но мне приходится нагнуть голову, и я не могу видеть, что он передает. Зато я слышу, как он громко произносит вслух:

— Идите — тем — же — курсом — и — скоростью — мы — подойдем — ближе…

Нас нагоняет гора воды, больше которой нам прежде не встречалась. На ее гребне клубится водяная пыль, подобная падающему снегу. Командир передает внутрь лодки ратьер и быстро приседает, опираясь на наши плечи.

Мое дыхание пресекается. Рев и шипение этого вала высотой с пятиэтажный дом заглушает грохот всех прочих волн. Мы прижимаемся спинами к носовому бульверку. Второй вахтенный закрыл лицо рукой, защищаясь по-боксерски.

Никто больше не смотрит на другую лодку. Мы уставились на эту исполинскую волну, которая приближается к нам с какой-то неестественной настойчивостью, тяжелая, как свинец, замедляемая лишь своей собственной чудовищной тяжестью. На ее спине зловеще блестит пена. Чем ближе она накатывается на нас, тем все выше и выше вырастает над серо-зеленым буйством океана. Внезапно ветер стихает. Вокруг лодки бесцельно плещутся маленькие волны. И тут меня озаряет: Великий Отец всех валов поставил непреодолимый для шторма барьер. Мы находимся у его подножия, прикрытые от ветра.

— Держитесь крепче! — Берегись! — Пригнись! — орет командир во всю мочь своих легких.

Я съеживаюсь еще сильнее, напрягаю каждый мускул, стараясь вжаться в щель между перископом и бульверком. Сердце обрывается внутри меня. Если эта волна обрушится на нас — Боже, смилуйся над нами! Лодке никогда не выбраться из-под нее.

Все прочие звуки потонули в одном непрерывном высоком зловещем шипении. В течение нескольких гнетущих мгновений я даже не решаюсь дышать. Я чувствую, как корма лодки начинает приподниматься: ее, замершую неподвижно в наклонном положении посреди складок водяного склона, вздымает все выше и выше, так высоко, как никогда прежде. Ужас, сдавивший мне горло, начинает ослаблять свою хватку — и тут вершина горы обваливается. Чудовищная палица бьет по рубке с такой силой, что та начинает звенеть, передавая свою дрожь всему корпусу лодки. Я слышу визжащий, клокочущий вой, и бешено кружащийся водоворот вихрем обрушивается на мостик.

Я стискиваю рот и задерживаю дыхание. Перед моими глазами — зеленое стекло. Я изо всех сил пытаюсь прибавить себе весу, чтобы не дать плотному потоку снести меня с ног. Боже — неужели мы утонем? Весь мостик целиком скрылся под водой.

Наконец рубка кренится в сторону. Я выпрыгиваю из воды и хватаю открытым ртом воздух, но тут же мое дыхание пресекается вновь. Мостик клонится все дальше и дальше. Неужели лодка опрокинется? Как там килевой балласт? Сможет ли он выдержать подобную ярость стихии?

Водоворот старается содрать с меня одежду. Тяжело дыша широко открытым ртом, я сперва выдираю правую, затем левую ногу из воронки, как из капкана. Только теперь я решаюсь поднять взор. Наша корма стоит вертикально! Я тут же отворачиваюсь, заставляю свои колени выпрямиться и отваживаюсь бросить беглый взгляд поверх бульверка. В глаза бросается лицо второго вахтенного офицера: его рот широко открыт, и, похоже, он кричит что-то во весь голос. Но я не слышу ни единого звука.

С лица командира капает вода. Поля его зюйдвестки напоминают водосток на крыше дома. Прямой и недвижимый, он смотрит прямо вперед. Я перевожу взгляд в направлении его взгляда.

Другой корабль должен оказаться у нас слева по борту. Внезапно он предстает взору во всю свою длину. Тот самый вал, прошедший под нами, теперь поднимает его к небесам. Он справляется с этим в мгновение ока. Теперь нос лодки пропал в гуще пены. Можно подумать, что в море вышла лишь одна половина судна, позабыв другую в гавани. От их башни, как от утеса, о который разбивается прибой, во все стороны летят фонтаны брызг. И вот вся лодка полностью исчезает в серой морской пене.

Второй вахтенный кричит что-то, похожее на «Бедняги!» Бедняги! Он что, с ума сошел? Или он забыл, что нас швыряет и мотает точно так же, как и их?

Лодка продолжает разворачиваться на шестнадцать румбов. [66] Угол между направлением нашего носа и движением волн неуклонно сокращается. Скоро мы сможем встречать волны прямо по курсу.

— Хорошо справились — О, черт! — ревет второй вахтенный. — Если только та — посудина — не улизнет или выкинет — что-нибудь неожиданное!

Я тоже опасаюсь, что в таком море они не смогут удержать лодку на курсе. Наша траектория разворота быстро сближает нас с ними. Уже волны, разбегающиеся от их носа, который разрезает волны подобно плугу, сталкиваются с порывистыми встречными волнами, поднятыми носом нашей лодки. В воздух взлетают столбы воды — множество гейзеров, маленьких, больших, огромных…

Мы снова устремляемся наверх. Бешеный вал, возникший из глубин океана, поднимает нас на своем горбу подобно сказочному Левиафану. Мы взлетаем — Вознесение Субмарины — Kyrie eleison! Как будто стремясь преодолеть притяжение земли, мы поднимаемся, подобно черному цеппелину, все выше и выше. Носовая часть лодки уже высовывается из воды.

Мне кажется, что я смотрю на мостик другой лодки, как с крыши дома — господи! Не слишком ли близко Старик подошел к ним? Мы можем рухнуть сверху прямо на них.

Но он не дает никакой команды. Теперь уже я узнаю каждого из пятерых людей, которые взирают на нас, прижавшись к правому бульверку. Томсен стоит посередине.

Они все раскрывают рты, как у деревянных кукол, в которые надо попасть тряпичными мячиками — или выводок птенцов, ожидающих возвращение своей матери.

Так вот как мы выглядим со стороны! Такими нас увидели бы Томми, будь они поблизости: пять человек, набившиеся в бочку — черное зернышко посреди клочка пены, косточка в белой фруктовой мякоти. Лишь когда волна схлынет, вид меняется — и из воды появляется стальная сигара корпуса.

Вот чудовище дает нам соскользнуть с его спины, и мы несемся вниз. Все ниже и ниже.

Бог мой — почему Старик ничего не предпринимает?

Я замечаю выражение его лица. Он ухмыляется. Только маньяк может усмехаться в такую минуту.

— Пригните головы!

Скорее, выгни по-кошачьи спину. Держись крепче, колени упри в бульверк, спину — в кожух перископа. Напряги мускулы. Подбери живот. Стена, стена воды бутылочно-зеленого цвета, украшенная геральдическим орнаментом, вырастает перед нами, как на картине Хирошиги «Цунами вблизи Канагавы».

Она выгибается вовнутрь, тянется к нам — прячьте свои головы! Еще есть время, чтобы набрать воздуха в легкие и пригнуться, прижав бинокль к животу — и в этот момент снова обрушивается удар молота. Задержи дыхание и считай. Не позволяй себе задохнуться и продолжай считать про себя, пока старающийся смыть тебя поток не пойдет на убыль.

Я потрясен: на этот раз не происходит ужасающее скольжение бортом вниз.

Старик — он еще раз доказал, что является опытным шкипером, — знал, как будет вести себя чудовищный кит. Он предчувствует, что будет делать вода, как поведет себя океанское чудище.

Теперь наступает черед Томсена балансировать на гребне водяной горы, куда его забросил толчок гигантской руки. Всматриваясь в бинокль, я вижу ярко блестящие цистерны погружения его лодки, полностью высвободившиеся из-под воды. Лодка висит на вершине, кажется, целую вечность, затем она внезапно слетает в следующую долину. Нас разделяет взметнувшиеся между нами белые пики, и те, другие, исчезают, как будто их никогда и не было. Сердце успевает отсчитать дюжину ударов, а я по-прежнему не вижу ничего, кроме серо-белых кипящих волн, снежных гор, чьи вершины атакуют буйные вихри. Они, поглотившие лодку, кажутся воплощением первозданных сил природы, неизменных со дня сотворения мира.

Подумать только: там внизу, в брюхе лодки, посреди этой бешеной бездонной круговерти, около дизелей несет вахту очередная смена, в своем закутке скрючился радист, матросы, старающиеся улечься на своих койках, пытаются читать или заснуть, там горит электрический свет и там — живые люди…

«Так», — говорю я себе. — «ты становишься похож на второго вахтенного офицера. Ты совершенно забыл, что мы идем на точно такой же лодке. И наши моряки испытывают то же, что и те, на другой лодке».

Командир требует подать сигнальные флажки. Сигнальные флажки? Он окончательно спятил! Кто сможет семафорить в таких условиях?

Но он выхватывает их, как бегун — эстафетные палочки, и когда мы опять взмываем к небу, он молниеносно отстегивает свой страховочный пояс, подтягивается высоко над бульверком, ухватившись за стойку перископа, и, твердо упершись, разворачивает сигнальные флажки. Он передает свое послание, не пропуская ни единой буквы, как будто мы находимся на учениях где-нибудь на Ванзее: Ч-т-о-в-ы-п-о-т-о-п-и-л-и.

В это трудно поверить, но человек на другой лодке делает рукой знак «Понял». И когда мы в очередной раз опускаемся вниз, как на ленте конвейера, другой помешанный передает с той лодки: Д-е-с-я-т-ь-т-ы-с-я-ч-т-о-н-н.

Сквозь летящие брызги мы обмениваемся информацией на языке глухонемых, подобно людям, машущим друг другу из окон вагончиков канатной дороги, расходящихся в противоположные стороны. Лодки зависают всего на несколько секунд вровень друг с другом. Когда мы снова движемся вверх, Старик передает еще одно сообщение: У-д-а-ч-и-в-а-м-ч-е-р-т-и.

Теперь другая сторона достала свои флажки. Мы все громко читаем хором: Ж-е-л-а-е-м-в-а-м-с-л-о-м-а-н-н-ы-х-м-а-ч-т-и-о-б-о-р-в-а-н-н-ы-х-в-а-н-т.

Внезапно волна роняет нас вниз, и нос нашей лодки с бешеной скоростью наклоняется вперед. Перегнувшись вниз до предела, мы окунаемся в долину, наполненную морской пеной.

Высоко над нами над краем пропасти высунулся нос лодки Томсена. Она кренится на левый борт — ясно различимы заслонки обоих торпедных аппаратов левого борта, равно как и любая из водозаборных прорезей, да и все днище лодки, — пока перевесившая носовая часть не обрушивается в ложбину подобно падающему лезвию гильотины. С яростью, которая разрубила бы металл, он входит в волну. Вода внезапно раздается в обе стороны огромными волнами зеленого стекла, которые снова смыкаются над ней вскипевшими водоворотами и заливают мостик. В клокочущей пене остались видны лишь несколько темных пятнышек: головы вахтенных на мостике да одна рука, размахивающая красным сигнальным флажком.

Я перехватываю изумленный взгляд второго вахтенного, адресованный командиру, а потом я замечаю лицо шефа, на котором застыло восторженное выражение. Должно быть, он уже давно стоит на мостике.

Я охватываю перископ одной рукой и подтягиваюсь повыше. Та лодка у нас за кормой спряталась у подножия волн. Затем там неожиданно всплывает бочка, ее подбрасывает вверх, потом она тонет; затем лишь бутылочная пробка пляшет на волнах, а спустя несколько минут ничего больше не разглядеть.

Старик велит лечь на прежний курс. Откидываю люк — слежу одним глазом за проходящей волной — и вниз, в нору.

Рулевой в боевой рубке прижимается к стенке, освобождая дорогу, но лодка кренится на правый борт, так что он все равно получает свою порцию душа.

— Что там происходило?

— Встретились с другой лодкой — Томсена — очень близко!

Люк захлопывают сверху. Из темноты выплывают бледные лица, как будто выхваченные фонариком горняка. Мы снова в подземелье. Внезапно я осознаю, что даже рулевой не видел нашей встречи.

Я развязываю тесемки зюйдвестки под подбородком и начинаю стаскивать резиновую куртку. Помощник на посту управления жадно ловит каждое сказанное мной слово. Не уверен, что стоило говорить это, но я еще подкинул ему малозначащие слова вроде «Невероятно, как командир вел лодку — правда — просто образцовое маневрирование!».

Должно быть, возбуждение расслабило мои мускулы: я освободился от промокшей одежды намного быстрее, чем вчера. Рядом со мной методично вытирается шеф.

Через десять минут мы собираемся в кают-компании.

Я все еще заведен, но я стараюсь вести себя, как всегда:

— Все это было достаточно необычно, верно?

— Что вы хотите сказать? — спрашивает Старик.

— Наша встреча.

— Почему?

— Разве мы не обязаны были дать опознавательный сигнал?

— Боже мой, — отвечает командир. — Эту рубку я узнал бы с первого взгляда! У них был бы припадок, если бы мы запустили ракету. Это означало бы, что им пришлось бы сразу отвечать нам тем же. И кто знает, были ли у них в такую погоду готовые заряды. Зачем ставить друзей в неловкое положение?

— И именно потому, что опознавательные ракеты никогда не используются в сомнительных случаях, мы вскакиваем со своих мест по два раза на день, когда их несут!

— Не стоит ворчать, — успокаивает Старик. — Надо — значит надо! Устав!

Десять минут спустя он возвращается к моему недовольству:

— В такую непогоду мы в любом случае можем не опасаться английских подлодок. Что они будут тут искать? Немецкий конвой?


Суббота.

Волнение улеглось. За обедом мы все сидим, придвинувшись к столу, и жуем. Свободные от вахты члены экипажа постепенно возвращаются в летаргический сон.

Трапеза оканчивается прежде, чем старик наконец-то изрекает:

— Они быстро выскочили!

«Они» — это Томсен и его команда. Старик потрясен, что Томсен оказался в нашем районе.

— Все-таки он вернулся незадолго до того, как мы вышли в море — причем с повреждением!

Выскочили — это значит, в доке пробыли недолго.

— Командование теперь подгоняет!

Мало времени в доке — ускоренный ремонт. Больному не дают отлежаться как следует, а сразу ставят на ноги. Никакой симуляции!

Проходит не меньше четверти часа, пока Старик заговаривает вновь:

— Здесь что-то не так. Даже если считается, что у нас в Атлантике достаточно лодок, это означает, что их не больше дюжины. Дюжина лодок между Гренландией и Азорскими островами — и мы все же практически натыкаемся друг на друга. Что-то не так! Ну да ладно — это не мое дело.

Не его дело? Что же тогда он ломает голову с рассвета до заката и, скорее всего, всю ночь напролет тоже, размышляя над явными противоречиями: слишком большой оперативный простор — слишком мало лодок — отсутствие поддержки с воздуха.

— Пора бы им выйти в эфир.

Проснувшись на третье утро после нашей штормовой встречи, я понимаю по движению лодки, что море несколько успокоилось.

Натянув на себя прорезиненный плащ так быстро, как только возможно, я отправляюсь на мостик. Ночь еще пытается бороться со светом.

Горизонт очистился от туч. Лишь иногда на верхушке высокой донной волне появляется случайный гребень. Волны поднимаются почти такой же высоко, как и в предыдущие дни, но их движение утратило свою ярость — лодку больше не трясет и не мотает.

Ветер устойчивый. Изредка отклоняется на несколько градусов от своего основного, северо-западного, направления. Он несет с собой холод.

К полудню ветер почти полностью стихает. Вместо его воя слышится лишь приглушенное шипение и шелест. В моих ушах все еще звучит дикий рев, и мне становится как-то не по себе от непривычной тишины; такое ощущение, будто во время показа кинофильма пропал звук. Мимо лодки катится бесчисленный табун по-прежнему высоких белогривых волн, чей торжественный вид внушает трепетный страх.

Из-за их движения сложно понять, что на самом деле волны никуда не движутся — что вся поверхность океана не проносится мимо нас. Мне приходится воскресить в памяти образ поля пшеницы, раскачивающейся под ветром, чтобы убедить себя, что эти невообразимо громадные массы воды в действительности так же неподвижны, как стебли злаков.

— Нечасто можно увидеть такую здоровенную донную волну, — замечает штурман. — Эта может вытянуться в длину на тысячу миль.

Мы принимаем радиограмму от Флоссмана: «Тройным залпом потопил одинокий корабль».

— Он еще в адмиралы пробьется, — комментирует Старик. В его словах больше презрения, чем зависти. — Не выходя их датских проливов.

Раздражение Старика выплескивается вспышкой ярости:

— Долго они еще будут держать нас тут, чтобы мы рыскали, полагаясь лишь на свой нюх?! И все безрезультатно!

Чтобы отвлечься, я разбираю вещи в своем крошечном шкафчике. Там творится просто жуть: все мои рубашки покрылись серо-черными пятнами плесени, вся моя одежда провоняла мокрым запахом гнили. Просто диву даешься, что мы сами не начали гнить — а то наблюдали бы за тем, как наши живые тела постепенно разлагались.

Впрочем, надо признать, кое у кого из нас этот процесс уже начался. Лицо Зорнера полностью обезображено алыми угреватыми нарывами с желтыми головками посередине. Учитывая тучность его фигуры, эти раздражения выглядят еще более зловеще. Морякам приходится хуже всех, так как из-за постоянного соприкосновения с соленой водой их порезы и фурункулы не заживают.

Но зато шторм прекратился. Мостик снова превратился в место, где можно передохнуть.

Ничто не нарушает линию горизонта. Идеальная линия, где небо и вода встречаются, чтобы слиться в единое целое.

Я воспринимаю океан, как огромный плоский диск, на который опирается колокол из серого стекла. Куда бы мы ни перемещались, этот колокол двигается вместе с нами так, что мы всегда остаемся в центре диска. Его радиус — не более шестнадцати миль, а значит, диаметр диска — тридцать две мили. Почти что ничто в сравнении с бескрайней Атлантикой.