"Сибирская жуть-2" - читать интересную книгу автора (Бушков Александр)ЗВЕЗДНЫЙ ГОСТЬВ молодые годы довелось мне попутешествовать по нашей доброй земле, походить пешком по местам ненаселенным, сплавляться по горным рекам, по порогам и шиверам, слушать песни ветра в диких горах, белый шум водопадов и рассказы людей бывалых у кочевого чума, на отдаленной базе геологов, в охотничьей хибарке где-нибудь у черта на куличках, где сам Макар телят не пас, куда ворон костей не заносил. Однажды мы вдвоем с товарищем стояли в диком месте, высоко в горах, у последних кедров тайги. Мы ждали свою группу, отряд друзей, которые добирались сюда пешим порядком от далекого таежного аэродрома. Нас двоих забросили в это место попутным вертолетом, с оказией, нас и имущество отряда: палатки, лодки, продукты на все лето, и прочее — все, что нам потребуется в дальнем и долгом путешествии. Дней десять прожили мы в кедровнике на берегу речки. Здесь только недавно сошел снег, и молодая трава смело пробивала полуоттаявшую почву, торопилась, распускалась нежными, трогательными цветами. Цветет все одновременно: под кедрами — кашкара и бадан, между кедрами и прямо около снежных полей — большие синие водосборы, фиалки, а чуть ниже, на освободившихся ранее от снега участках, буйно цветут синяя горечавка, жарки, золотой корень — родиола розовая, беленькие ветреницы, дороникум и множество других знакомых и незнакомых цветов. Я и сейчас, много лет спустя, с совершенно особенным удовольствием вспоминаю те десять дней житья в верхней таёжке в далеких горах, у самой линии горных снегов. Неземная успокоенность, все заботы оставлены где-то за сотни верст отсюда, а впереди прекрасные дни хорошего путешествия по горной реке от самых ее истоков до большой реки, до первых городов на ней. По этой реке никто до нас не ходил, мы опишем ее, расскажем о ней другим путешественникам. Мы жили мирно, тихо, отдохновенно. Мы полагали, что вокруг на сотни километров нет ни одной живой души. Только мы вдвоем да вот белки, бурундуки и вольные птицы. И широчайший простор, открывающийся нам с высоты. Выше нас вздымались снежные пики, закрывая вид на восток. От снежников на пиках текли ручьи, сливались в потоки, те снова сливались друг с другом — и образовывалась река, река нашего лета, река нашей давней мечты. Шум потоков сливался в общее журчание, оно не мешало, не рушило тишины, было естественным и даже приятным. До нашей таёжки сверху долина была широкой, открытой, а ниже нас она резко сужалась, превращалась в глубокое синее ущелье. Когда ветер дул снизу, с запада, мы слышали шумы многочисленных водопадов. Над долиной и там, внизу, тоже поднимались горы — вечный покой, страна нетронутого времени. На третий или четвертый день нашей вахтенной жизни в этом дивном Синегорье мы увидели за рекой, на распустившемся цветами лугу, стадо оленей — северных оленей, которые, по нашей информации, тут действительно водились, но встречались исключительно редко и очень малыми группами. А тут — пара десятков, разновозрастные, здоровые. Будь у нас хоть какое-нибудь ружьишко, мы бы, глядишь, отважились даже и поохотиться. Но ружья, слава богу, у нас не было, оленям ничего не грозило. Я, правда, пытался поснимать диких оленей на фотопленку, нацепив на фотоаппарат небольшой телеобъектив, но, боюсь, это у меня получилось не лучшим образом. Далековато от нас паслись сокжои, слишком далеко… Бремя нашей вахты не было тяжким. Мы кое-чем занимались. Мой напарник Сергей Шаламов собирал орех-падалку по верхним, изолированным друг от друга кедровым рощицам, такие рощицы самой верхней тайги называются в этих местах «таежками». Сережа с успехом соревновался с бурундуками и белками. Ореха было много, прошлый год был урожайным, оттого-то, должно быть, много было тут и белки, и бурундука, и крикливых кедровок. Я немного помогал Сереже, но больше все пытался кое-что снимать: тех же белок за работой, бурундука, слушающего музыку, льющуюся из миниатюрного приемника, снежные пейзажи с половодьем ручьев. Красота поражала, сводила с ума. Благо еще, что был я в таких местах не в первый раз, и все же… Каждое такое вот путешествие похоже на целую жизнь человеческую, где и детство с его яркостью, с его наивностью и непосредственностью восприятия красоты; и юность, и зрелость, и старость — достаточно почитать дневники моих путешествий. В каждом есть это все: восторг первых дней, зрелое размышление дней последующих и пресыщенность красотой, свойственная дням последним. Эти дни у кедровой таежки были первыми, сердце жаждало красоты, горного воздуха, горных восходов солнца и вечерней зари, когда громадное небо гор чисто пламенело и так же пламенно полыхали снежники на острых пиках хребтов. Трижды в день мы готовили горячую пищу на крохотном костерке, на индейском костерке, который совсем не давал дыма. Мы ели много черемши, крупной, вкусной, до полуметра в длину вырастала она в высокотравье ниже по склону на верхних полянах тайги. Рано утром я выбрался из палатки, было это на другой день после того, как мы увидели оленей на дальней луговине в горах, выбрался я из палатки и с великим удивлением обнаружил на чурбаке, служившем нам стулом, старого человека, спокойно покуривавшего свою коротенькую трубочку у нашего костерка. Он подбросил несколько сухих сучков в чуть тлеющий костер, поднял на меня глаза. Глаз, собственно, не было, они прятались в узкой щелочке приплюснутых век… — Сайн! — хрипловато произнес он. — Амыр сайн… — Сайн, сайн, — ответил я, вспомнив забытое слово, выученное мною в прежних путешествиях. — Хаана нютагтай хэд гээшэбта? Геолога? Как это ни странно, мне и эти слова были знакомы. — Мы из Красноярска, — ответил я. — Нет, не геологи… — Та хэн гээшэбта? — Мы — путешественники, туристы… Понимаешь? А вы кто? — Орошон, — он кивнул головой на зеленую тундру, где по-прежнему паслись олени, которые, как оказалось, вовсе не были дикими. Там, в тундре, я увидел островерхий конус чума, выросшего за ночь. Вечером его еще не было. — Я не понимаю по-вашему… Плохо понимаю… — Я тоже плохо… говори… русский… Давно людей не видал, отвык… — Он говорил медленно, видно, слова даются ему с трудом, он мучительно вспоминает забытое… Он был очень стар. Все лицо его скукожилось, все оно исполосовано сетью глубоких морщин. На голове отпечатались рваные шрамы, наверно, в старые времена медведь пытался содрать со старика скальп, содрать не содрал, а вот след оставил. На бороздах волосы не росли, а между бороздами они еще были, жиденькие, будто бы их побила моль. — Однако, сколько же тебе лет, орочон? — невольно спросил я, хотя, наверно, не о том бы спрашивать надо было. Старик долго молчал, пытался понять, что я сказал, размышлял, подсчитывал, сколько же он лет на земле прожил. О своем думал пастух оленей, кажется, такой же древний, как эти горы. Он заговорил о другом: — Сай… как это? У вас шай есть? — Чай? Да, у нас есть чай! Немного, но есть… Старик, наверно, заулыбался, лицо его сморщилось еще больше… — Сколько годов, спрашиваешь?.. Много… Наверно сто будет. Может, больше… Мы еще поговорили о том и о другом. Я дал ему пару пачек чаю. Он ушел, пригласив нас двоих — знал, что нас двое — побывать вечером у него. Так вот и состоялось наше знакомство, приведшее к долгим разговорам, ко многим его рассказам о житье-бытье, о старине, от которой уже ничего не осталось, кроме, может быть, его чума, его оленей и мест — таких, как эти горы. Да ведь много ли их есть на земле? Старик говорил охотно и много, соскучился по людям, до жадного слушателя дорвался… Он как-то быстро обрел навык разговора на русском языке, нет-нет да и вставлял свои родные слова. Мы понимали друг друга. Желание такое было и у него, и у меня. Я ходил к нему, он бывал у нас. Сергей дедом-орочоном как-то не заинтересовался, продолжал собирать орехи, ходил за черемшой. — Я помру, всё забудут, ничего из старого помнить не станут, что было, как было… — сказал он как-то у нашего костра в вечернее время, когда все сделано, душа ни о чем не болит, — лучшее время для разговоров. Мыслил старик четко, был философом, пожил на земле, повидал жизнь. Она, жизнь, везде объемна и многомерна. Жил он теперь в горах один со своей немощной старухой, его олени были последними оленями в его племени, больше уже никто не хотел заниматься этим хлопотным делом, отрываться от дома, от магазинов с винными полками, от общества. — Мало стало оленей, шибко мало… Время шло, мы ходили друг к другу в гости. Чаще он бывал у нас, охотно пил чай, ел нашу кашу. Раза два он приносил нам сушеного оленьего мяса, слегка подкопченного, оно было вкусным. Мы с удовольствием ели его с мягкой и сочной черемшой. Меня удивляло, с какой скоростью старик обретал язык. Он рассказывал и рассказывал, и мне сегодня очень жаль, что я почти ничего не записал тогда из его рассказов. Даже тупой карандаш лучше самой острой памяти, память — вещь ненадежная. И все же один его рассказ я, хоть и отрывочно, но записал тогда еще, слишком он показался мне необычным. Мы уже поджидали наших товарищей, они должны были прийти завтра-послезавтра. Как ни хорошо было это сидение в горах, движение привлекало нас больше, в движении счастье путешественника. Мы уже с понятным нетерпением ждали наших коллег. В каждом разговоре с Дамдином, так его звали, лучше сказать — таково было его имя, мы уже чуточку прощались с ним. Все, как в жизни — встретились и разошлись. Собственно, прощался я, Сереже было не до Дамдина… У него не получилось контакта со стариком, у меня он был полным. Намолчавшийся старик пытался выговориться, высказать все, что он не успел высказать в жизни, что таил в себе, исповедаться обо всем, что было для него важно и что он уже не мог отложить на потом. Он подолгу оставался у нашего костра, особенно тогда, когда не было рядом моего дружка. Часто он уходил к своему чуму, к своей старухе, когда в небе уже загорались яркие горные, южные звезды. Я провожал его, он шел со своими оленьими лайками, крупными собаками, на которых орочон почти на обращал внимания. Так мне казалось. А тут он сказал: — Мой караул. От мишка-медведь меня берегут. Когда хара-гюрёген близко, сразу скажут… Звезды в небе разгорались. С юго-запада на северо-восток шустро мчался какой-то спутник, то вспыхивал ярко, то погасал. Старик заметил мчащуюся в небе искру. — Как волки бегают в небе, — сказал он. — Много их стало, тесно звездам в небе… Утром я остался варить обед. Сергей ушел в нижнюю тайгу за черемшой, за молодыми дудками борщевика и дягиля. Мы охотно все это употребляли в пищу, делали таежные салаты — они нам нравились. Не успел мой свящик — вишь, слово-то какое вывернулось, старинное, сибирское, оно в прежние годы означало друг, партнер по трудной таежной или иной какой работе — скрыться за кедрами нижней тайги, у костра появился олений пастух Дамдин, будто нарочно поджидал, когда уйдет Сережа. Присел у костра, подбросил пару сучьев в огонь и, не откладывая дела в долгий ящик, мне говорит: — Ты вчера звезду в небе видел? Быстро летела? Мне эта звезда всю ночь спать не дала… Быстро восстановил орочон свой навык говорения по-русски. Да и я привык к старому человеку, уже не замечал его языковых неувязок, стал понимать и слово, и жест. — Я хочу тебе рассказать, что вот тут, в этих самых местах, был в незапамятные времена человек со звезды. Жил тут у нас. Давно-давно это было. Меня мои соплеменники зовут гутаар, а гутаар — значит еще и долгожитель, гутаар — это человек, который увидел своих праправнуков. У меня все мужчины в роду гутаарами были: и отец, и дед, и прадед, и прапрадед. Я немного помню своего прапрадеда. Я бегал в этих горах совсем-совсем маленький. Прапрадед нам, ребятишкам, сказки рассказывал, всякие были и всякую старину. В те времена чужих людей в горах совсем никогда не бывало, все свои люди — аймаг тюрел зон… И Дамдин рассказал мне историю, которая показалась мне настолько фантастической, настолько завиральной, что я, записав ее на всякий случай, как-то сразу же и позабыл о ней, тем более, что в тот же день, уже перед самым вечером, пришли наши товарищи, а на другой день, утром, мы ушли по реке вниз, навсегда оставили те дальние, позабытые богом места. Потом, два десятка лет спустя, я был в тех краях еще раз — я пытался разыскать Дамдина. Увы, его уже не помнили, он ушел, как говорится, в мир иной, и никто не знал ничего о странной истории… Я попытаюсь рассказать ее вам, рассказать приблизительно так, как когда-то поведал ее мне орочон Дамдин, человек, которому было далеко за сто. Это произошло лет двести — двести пятьдесят до наших дней, а может быть, и еще больше. Сам Дамдин не видел человека со звезды, о нем рассказывали ему его прадед и прапрадед — последнего звали дедушка Гомбо. Он якобы сам видал инопланетянина, говорил с ним, даже, можно сказать, дружил, помогал ему в чем-то, в чем ребенок может помочь взрослому человеку. Орочон Гомбо не помнил, не знал, когда и как прилетел человек со звезд. Гомбо знал его, когда он прожил на Земле уже много лет и, наверно, не чаял больше, что улетит на свою родную планету, затерянную в звездной дали. — Дедушка Гомбо приводил мне рассказ своего деда, который видел, как опустился корабль Ганса нюдэтэ, так звали нашего незванного гостя. Ганса нюдэтэ значит «одноглазый, человек с одним глазом» — чужой имел на лице всего один глаз, прямо ниже лба, посередине лица. Он не был человеком, он был чем-то другим. Но он говорил, он думал, он помогал нам жить, учил нас чему-то, чего мы до него совсем-совсем не знали. Он был добрым, хотя явился к нам со злой целью, с недобрым умыслом. Я это знаю… Ганса сам рассказывал об этом… Я возьму слово у Дамдина и попытаюсь все рассказать собственными словами, все, о чем поведал мне старый, древний оленевод и охотник в заброшенных горах, где он был последним из могикан и где после него осталась безлюдная пустыня. Я позволю Дамдину иногда вставлять слово в мой рассказ, без его присутствия его повесть не была бы полной… — В ту пору много было тут народу, может, сорок айлов, большой сумон, почти аймаг. Теперь я тут один с бабой, мои олени и медведь-бабагай, и все… Ну, вот еще нахой — собачки… В ту пору кочевало в этих горах до сорока семей оленеводов. Орошон, орочон — это и значит — оленевод, оленный пастух. Край этот закрыт от остального мира высокими горами, на которых круглый год белеют зимние снега, перевалы в эти долины открываются не каждый год. Только во второй половине лета возможен выход отсюда, как и вход сюда, да и то на коротенькое время. Земля Санникова в южных горах центра Азиатского материка, остров робинзонного народа, осколка древних гуннов, навалившихся в четвертом-пятом веках на Восточную Европу. Они звали себя сами, даже в пору моего знакомства с Дамдином, хюн — человек, что тогда сильно поразило меня. Ведь хюн — это же и есть гунн. Разве не так? Когда-то давным-давно ясным майским утром вот в этих горах произошло событие, которое было бы великим, величайшим для всей планеты Земля, если бы о нем стало известно не только его очевидцам, жителям горной пустыни, но и тогдашнему просвещенному миру Европы и Азии. А просвещенный мир спорил тогда, могут ли камни падать с неба. Здесь, на плоском плече горного кряжа, сел, может быть, первый в истории нашей планеты космический корабль иного мира, чужой цивилизации, прилетевший сюда из бесконечности звездных миров. — Снег растаял, — говорил Дамдин, — вокруг того места, где сел в своей лодке Ганса нюдэтэ, растаял кругом на три-пять полетов стрелы. Звездная лодка была похожа на китайскую хрустальную сахарницу, только большую-пребольшую. Она вся светилась золотом и лазурью. Надо было, когда на нее глядишь, прикрывать глаза ладошкой, так она светилась. Говорят, наши пытались подойти к лодке, самые смелые, но она отбрасывала их, всех, кто подходил к ней ближе полтораста шагов взрослого человека. Из корабля инопланетной инженерной культуры никто не появлялся несколько дней. Из каких-то окошек-люков высовывались разные щупальца, наверное, брали пробы воздуха, земли, трав, которые быстро зеленели на растаявшей лужайке. — От сахарницы тепло шло, будто хорошая печка топилась… Был месяц май, а он снежный месяц в горах, на высоте, превышающей два километра над уровнем моря. Снег лежит тут весь май и за половину июня. А вот под покровом тепловой или какой-то иной защиты тут два этих месяца зеленела трава, расцветали цветы, и даже стали всходить семена деревьев и кустарников, занесенные сюда прошлогодними ветрами, птицами и грызунами… До сих пор сохранился якобы в горах круг с высокими деревьями, со старыми коряжинами, все еще не растащенными на дрова, круг, отметивший место посадки НЛО восемнадцатого века. Место это стало табисой, местом, где орошоны развешивали в горах свои жертвенные ленточки. — Никто с тех мест дров не брал, — вспоминал Дамдин. — Нельзя было, возьмешь — грех на душу ляжет. В семье несчастье случится, все заболеют, скот падет. Что-нибудь да случится. У нас один орошон, рассказывали, чурку лиственичную оттуда принес, а ночью медведи оленей пораспугали, много голов насмерть задрали. Одноглазый Ганса нюдэтэ вышел из своего корабля только на исходе недели, а то и месяца, кто теперь помнит, давно дело было. К той поре понаехали сюда люди со всех сумонов. Кругом чумы стоят, внизу олени пасутся, дым в горах. Дед дедушки — Гомбо рассказывал, что ребятишки, говорит, разбегутся, будто хотят перепрыгнуть эту самую натянутую преграду у хрустальной лодки, прыгнут, а она прогнется, та стена невидимая, и отбросит мальчишку назад, с ног, бывало, собьет, так он от этой невидимой перегородки и отлетает. Вышел Одноглазый из своей лодки, и все ахнули — никто никогда не видывал таких людей на земле. Все у него было: и голова, и две руки, и две ноги, брюхо и спина, и плечи. На голове у него что-то надето, будто горшок большой, а в нем один глаз — большой, голубой, а в нем будто много-много зрачков, черных точек. Ни ушей на голове, ни волос, ни рта, ни носа — один большой круглый глаз. На теле, голубоватом, тоже ничего не было. Гладкая голубоватая кожа, и все. На ногах были башмаки, что-то вроде наших теперешних кроссовок, голубые и золотистые. Вообще, голубое и золотистое были, видимо, любимыми цветами Ганса нюдэтэ. Инопланетянин (орочоны полагали — шайтан, дьявол, черт) пошел к толпе. Все люди отступали от него стеной, молча, тихо, испуганно. Страшно было. Жуть сковала сердца кочевников. Все новое страшно. Ганса нюдэтэ шел на толпу, толпа отступала. Ганса хотел ухватить кого-нибудь за руку. Никто не дался. Все разбегались при его приближении. Да, вот еще: на шее у Одноглазого на красивой пестрой ленточке, будто бы шелковой, висела такая дорогая аметистовая табакерка, круглая, плоская, инкрустированная цветными камнями. Она поблескивала. В ней что-то светилось золотистым светом и как бы подмигивало. Толпа отступала от пришельца молча, охваченная ужасом, без единого слова. Он хотел схватить кого-нибудь из наших орочонов, утащить в свою лодку неизвестно зачем… Он даже схватил одну девчонку, но мужчины племени отобрали Светлоглазку. Когда девочка вернулась в толпу, все как-то враз заговорили, закричали, замахали руками. Аметистовая табакерка начала мигать, зеленым, красным, розовато и кроваво-огненно, будто в ней полыхало пламя далеких пожаров… Так ничего у этого Ганса нюдэтэ и не получилось. Он ушел в свою лодку не солоно хлебавши. А вот табакерку с шеи он положил на камешек чуть ли не в самой середине орочонской толпы. Конечно, никто не отважился ее взять, однако рассматривали ее долго и пристально. Вечером, перед заходом солнца, баатар нойон (по-нашему, по-теперешнему, это что-то вроде председателя сельсовета. Нойон был самым богатым человеком в роду. Вроде бы вождь, князь и священник — тайшаа) приказал кому-то из своих слуг взять эту аметистовую табакерку и принести нойону. Она ему, нойону, в его нойонском хозяйстве пригодится… Однако никто не сумел приблизиться к чертовой табакерке. Она никого не подпускала к себе. Вокруг нее тоже была невидимая стена, отбрасывавшая каждого, кто к ней приближался слишком близко. И опять несколько дней Одноглазый не показывался из своей хрустальной посудины. Правда, на второй или третий день из лодки выскочили черные черти, бесы, маленькие, чуть выше колен человеку будут, шустрые, помчались они по всем направлениям, стали собирать камни и чурки, разделывать их на мелкие части, что-то брали с собой, что-то отбрасывали. Это собирательство длилось несколько дней, круглые сутки. Но людям черти не мешали, дорогу не переходили. Надо сказать, люди от этого места откочевывать начали. Один нойон со своими людьми тут остался, думал, что еще ему что достанется. Когда однажды пошел дождь, вокруг лодки Ганса нюдэтэ, вокруг табакерки образовались два шара, один громадный водяной или стеклянный, другой — маленький. Капельки дождя бились в эти шары и отлетали в разные стороны. И опять стояли люди вокруг этих шаров, дивились делам невиданным, чуду несказанному. Дождевые струи били в шары, и потоки текли по их поверхности, четко прорисовывая контуры шаров. — Вот так, — показывал руками Дамдин, будто бы он сам видел все это. Должно быть, не раз и не два рассказывал ему и его собратьям прапрадед Гомбо о том, что когда-то так поразило его предков и его самого, хотя уже и через чужой рассказ… — Вот так, вот так, — широко разводил руками Дамдин… Вода подтекала под защитную броню лодки Одноглазого. Вокруг лодки текли ручьи, смачивая травы зеленой лужайки, всходы молодых деревец. Вода, стекавшая из-под шара, была на ощупь теплой. — Его лодка будто бы на тагане стояла, хоть под ней костер разводи. Много, правда, дров надо было бы. Шибко далеко из тайги пришлось бы возить дрова. Много караванов надо посылать… А когда дождь прошел и разошлись тучи… — Показалось старое небо, — Дамдин говорил «таро непо», но я уже хорошо понимал его, тем более что и раньше встречал это выражение — старое небо — значит голубое, первичное… И когда прекратился дождь, снова выбежали из корабля Одноглазого черные бесы и принялись за работу: кололи и мололи камни, сеяли-веяли почву, в стеклянные кружки собирали травы, тащили откуда-то деревянные чурки и чурочки. Кое-какие из бесов, вы не поверите, могли даже летать. Никто у нас не знал, куда они летают… И ни к одному из бесов невозможно было подступиться. Вокруг них тоже была неприступная защита. Орочонские бааторы пытались пускать стрелы в черных бесов, прибывших с кораблем звездного человека из неведомых далей неба. Стрелы отлетали от сил тьмы, не оставляя на невидимой броне-куяке ни царапинки, ни ранки. Каждый чертик, как и лодка самого Ганса нюдэтэ, как и аметистовая табакерка, был защищен непробиваемой защитой неприступности. Так прошло довольно много времени. Пастбища близкой тайги стали скудеть. Лошадям, овцам, оленям было нечего жрать. Баатор нойон приказал всем, кто еще оставался тут, разойтись по своим кочевьям. У звездного корабля, хрустальной сахарницы, стоящей на тагане, остался только наш айл — кочевья-то тут были наши. И айл самого баатора с его людьми тоже остался, со слугами, женами, детьми… И вот, когда уже все разошлись, из лодки вышел сам Ганса нюдэтэ. На нем опять была аметистовая табакерка, как две капли воды похожая на первую. Ганса нюдэтэ взял старую табакерку и отдал ее баатор нойону. И сказал человечьим голосом. И голос его исходил из той и другой табакерки: — Самбонуу, Баатор нойон, ногоон одон хюн приветствует тебя и твоих людей и вручает тебе эту аметистовую табакерку! — отчетливо, даже красиво сказал человек со звезды, сказал нашими словами, будто бы он родился и вырос в этих местах, будто бы он весь век только и говорил на нашем орошонском наречии. Ну, если это перевести на русский язык, будет это, значит, так: «Здравствуй, хозяин этих мест, человек с Зеленой звезды приветствует тебя и отдает тебе эту волшебную табакерку. А ты, нойон, отдай мне одного мальчика и одну девочку. Я возьму их с собой на небо. Им не будет причинено никакого вреда. Они живыми улетят на звезды. А потом вернутся домой, учеными и могучими, знающими множество тайн мира». — Более могучими и знающими, чем я? — спросил Баатор нойон. — Да. Они сами смогут управлять вот такими кораблями. — Нет, — важно ответил Баатор нойон. — Я тебе не отдам никого. Мне не надо, чтобы кто-то был умнее и могущественнее меня. Да этого и не может быть никогда. Я — самый сильный, самый умный и самый могущественный человек на всей Земле, во всем нашем аймаге… Солнце светило. Легкий ветерок обвевал лица. Шумела вода в близких водопадах, шумела сильнее, чем обычно, лето таяло снега на гольцах, вода прибывала. Орел кружил в синем небе высоко-высоко. На близком пеньке полосатый бурундучок шелушил кедровую шишку, забытую Сережей. Все было обычным, земным. Близкие заснеженные горы начали кучерявиться облаками. Легкий ветер срывает их с вершин и уносит на восток. Мой собеседник, рассказчик, старый орочон, олений пастух Дамдин с лицом, исхлестанным морщинами, как кора старого кедра, кажется мне вечным, добрым и мудрым, будто бы и не человек он, а дух этих гор, древний-древний. Он довольно крупный человек, но уже какой-то усыхающий, подвяленный многими годами, подкопченный дымами тысяч костров его кочевий. — Баатор нойон обманул Ганса нюдэтэ, — рассказывал Дамдин. — Его легко было обмануть. Ведь он не знал, каковы мы, жители Земли. Ганса нюдэтэ был доверчив, как малое дите. Но и мудр, и добр, как старик, проживший большую и трудную жизнь, очень трудную жизнь… Вот в это самое время и послышался оголтелый лай дамдиновых собак. Олени взметнулись стаей из-за увала, помчались к островерхому чуму. Дамдин вскочил: — Хара эрлик! Ада эрлигей хюсен! Опять ба-абгай моих оро гоняет. — Он вскочил с чурбака и большими шагами молодо помчался к своему чуму, к оленьему стаду, по своим кочевым делам. Вскоре после ухода Дамдина пришли мои друзья. Мы принялись налаживать лодки, снасти, укладывать по-походному свое имущество. Дел было невпроворот. Утром, ни свет ни заря, Дамдин пришел к нам проститься, слово сказать перед разлукой. Для него, такого древнего человека, живущего таким отшельником, каждое прощание с людьми, возможно, последнее прощание с человечеством. Мы пожали друг другу руки. И расстались. Навсегда. Единственное, что он еще успел сказать мне: — Ганса нюдэтэ потом улетел. Он долго жил у нас, три раза все собаки сменились в айле. Он улетел один, никого с собой не взял… Скажу откровенно, я как-то очень легко отнесся к рассказу орочона Дамдина, ну, сказка, да и все тут, хотя сказка и необычная. И все же на каком-то привале, на первой же дневке, под шум лесного дождя, в палатке я записал начерно рассказ старика, на память, без задней мысли сделать когда-нибудь что-то вроде рассказа. И вот только годы и годы спустя, когда стал слагаться цикл вот этих магических рассказов, я вспомнил о своей давней записи, разыскал ее в постаревших тетрадях и, чуть-чуть обработав, даю его вам, мои читатели. Можно было бы на этом и поставить точку, если бы не еще одно событие, недавнее, из самых ближних лет. Года два-три назад я провел около месяца в местах, соседствующих с теми дальними горами, на которых я услышал когда-то историю об одноглазом человеке с Зеленой звезды. Недавно возникшая там турбаза попросила меня написать ей рассказы о возможных маршрутах, о деревьях и травах, рыбах и птицах, о давних историях, так или иначе связанных с этими местами. Я с удовольствием поехал в горы, к своему прошлому. Я бродил по горным долинам, посещал минеральные источники, купался в сероводородном озере с минеральными грязями, тонкими и белыми, как хорошая сметана, и отмывался от грязей в родо-новом ключе. Там у целительного родника встретился мне очень старый человек, маленький, усохший и мудрый. Эта мудрость буквально светилась в его черных, не поблекших от возраста глазах. Я поздоровался с ним на его языке, спросил его о здоровье и о том, как процветает его скот. Он мне ответил. Мы обменялись парой фраз. А дня через два мы с ним уже разговорились будто старые, но давно не видавшие друг друга приятели. А еще через день он уже рассказывал мне какие-то истории из своей жизни, из жизни своего народа, сказки, были и небылицы. Одна из его историй буквально обожгла меня. Мне показалось, что она корнями связана с той орочонской притчей пастуха Дамдина о Ганса нюдэтэ, что она дальнее эхо тех событий, искаженная скалами, ее отразившими. Я ее записал в тот же вечер. В тот день я не мог дождаться, когда я сяду за стол и примусь писать. Вот та сказка старого дархата, которую он поведал мне на сухом пригорке, на летнем солнце у древнего родонового ключа в самом центре Азии. В одном очень далеком царстве — тридесятом государстве, которое со всех сторон омывалось теплой водой моря-океана, жил да был странный король. Все у него было как у людей, вот только имел он на лице один-единственный глаз. В самой середине лба, где у всех других, кого мы знаем, просто гладкое место. Да ведь и это диво еще не диво. Чудом было то, что и весь народ у него в королевстве, от первого министра до последнего бездельника — все, все имели по одному-единственному глазу. Сколько людей, столько и глаз. Во всем королевстве не было ни одного двуглазого существа: ни собаки, ни кошки, ни тигра, ни верблюда, ни тушканчика. Должно быть, одноглазая камбала, странная рыба, приплыла к нам по дну океана-моря из того тридесятого царства. Островитяне не удивлялись своему странному виду. Ведь они не знали, что где-то в других землях живут-поживают совсем другие люди — двуглазые. И люди, и собаки, и тигры, и верблюды, и тушканчики. Во всем остальном это было царство как царство, страна как страна. Люди там рождались, жили и умирали. Одни были умны, другие — не очень, одни — трудолюбивы и умелы, другие — ленивы. Но в основном все работали не покладая рук, до седьмого пота, с утра до вечера. Среди множества расторопных одноглазых жил-был человек, который очень не любил трудиться, хотя ему нравилось и хорошо поесть, и красиво одеться, и жить в уютном светлом домике на берегу моря. Ничего такого у него не было: ни еды, ни красивой жизни, ни белого домика. Он лежал обычно где-нибудь на берегу под лодкой и мечтал о том, что вот явится к нему золотая рыбка или добрая волшебница и даст ему все, чего он только ни пожелает, да еще и сверх того много-много денег. Однажды лентяй нашел на берегу грошик. Он обрадовался дармовой копейке, принес ее в портовую таверну, попросил стакан дешевого вина, попивал его потихоньку, а сам слушал, что рассказывают друг другу поскитавшиеся по морям-океанам люди-мореходы. И он услышал, как один матрос рассказывал своим товарищам совершенно неправдоподобную историю о том, что где-то в других местах… — Рассказывают, — говорил моряк, — есть в далеком синем океан-море другая земля, на которой живут только двуглазые люди. Там, где у всех у нас глаз, у них просто гладкое место, а по обе стороны носа, где у нас щеки, у них красуются два совершенно одинаковых глаза. И самое смешное — они даже и не предполагают, не думают, что они странные люди. Наверное, потому, что никто из них никогда не видел одноглазого человека. В душу лентяя запала странная повесть скитальца-моряка… Он часами лежал на берегу под чужой лодкой, а сам все думал и думал о чуде, которое есть на земле. Думал он вот так-то, думал да и решил: «Да ведь это же мне счастье привалило. Вот поеду-ка я в ту землю в синем океане-море, поймаю себе двуглазого человека, привезу его сюда и стану показывать за деньги. И сделаюсь я богатым и знатным. И буду я есть сало с салом, носить новые сапоги со скрипом и каждую ночь спать на свежей соломе». Прошел год или два, а может быть, и больше прошло времени, но сделал себе лентяй-лежебока кое-какое судно и отправился на нем в далекое путешествие на поиски странного двуглазого существа. Долго ли, коротко ли плавал лентяй по бурным волнам великого океан-моря, много ли, мало ли испытал он лишений и приключений в своих странствиях, только однажды свежий бриз пригнал его лодку к высокому берегу, на котором он увидел толпу людей, и каждый в этой толпе имел на лице два глаза! «Вот счастье привалило! — подумал лентяй. Он подумал это вяло, без прежней радости. Ведь он, лентяй, за годы странствий, по правде говоря, перестал быть лентяем, он стал заправским моряком. — Сейчас я поймаю одного из этих людей и отправлюсь домой». Однако мысль о том, что он, показывая двуглазого за деньги, станет богатым и знатным, тоже не доставила ему прежнего удовольствия, другой стал человек за годы труда, другой. Когда моряк подошел на своем судне к самому берегу, одноглазый увидел, что все двуглазые показывают на него пальцами и кричат: — Глядите! Глядите! Одноглазый человек! Вот нам счастье-то привалило! Сейчас мы поймаем его, посадим в клетку и станем показывать всем жителям за деньги. Мы станем богатыми и знатными! Все так и получилось. И долго возили они по земле одноглазого человека и показывали его за деньги. Да ведь мало того, что они показывали бывшего лентяя, они еще и работать заставляли его в то время, когда он был свободен от посещения зевак. В неволе он всему научился: и сад посадит, и поле вспашет, и сапоги стачает, и дом срубит. И еще интересное дело: одноглазый очень любил детей, с ними он чувствовал себя свободным и раскованным. Когда подневольные пути-дороги приводили одноглазого на берег синего океан-моря, он подолгу смотрел в лазурную даль, и из его единственного глаза капали и капали слезинки. Он тихо смахивал их и, наверное, думал: «Бедный я, бедный. Правду говорила мне в детстве моя бабушка: не рой яму другому, сам в нее попадешь». Потом одноглазый исчез. Поговаривали, что он тайно, с помощью ребятишек восстановил свою лодку-корабль, а может и новый построил, он уже все умел, запасся продовольствием и водой и однажды темной, бурной ночью ушел один-одинешенек в свое синее-синее, бурное океан-море. Говорят, он сказал перед разлукой кому-то из своих юных друзей: «Лучше умереть под порывами бури в море, чем в темной каморке невольника». Он ничего не боялся, он умел делать все. Меня помимо сюжета сказки поразило в легенде старого кочевника южных гор и то обстоятельство, что он назвал одноглазого «Ганса нюдэтэ», а предводителя племени, изловившего его на берегу моря, — «Баатор нойоном». Разумеется, я привожу здесь не дословный рассказ пастуха коней в горных дархатских степях, а мой свободный пересказ того, что поведал он мне на солнечной поляне у родонового ключа в синих горах, похожих на сказку. |
||
|