"Сибирская жуть-2" - читать интересную книгу автора (Бушков Александр)

РАЙСКИЕ КУЩИ

Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна… Н. М. ЯЗЫКОВ

Ночью в горах выпал снег. Днем он контрастно белел по горам, четко отграничивая отметку в две тысячи метров над уровнем моря. Ниже этой линии все зеленело и цвело, а выше — снег, снег, зима, что, впрочем, тоже было очень красиво…

Мы снимали телефильм о Саянах, их красоту, цветы и водопады. В киногруппе работало пять человек: режиссер, он же оператор, три художника-пейзажиста, выполнявшие и роли артистов и разнорабочих, и я — автор сценария, консультант-проводник.

Вторую неделю мы жили на дне громадного ущелья в истоках небольшой саянской речки. Она собирала воду из нескольких озер, расположенных в тесных карах, по древним ледниковым бороздам. Красивые места, красивые озера, каждое не уступит знаменитому озеру Горных Духов. И вечные туманы. И скальные стены, поднимающиеся над дном ущелья почти на километр. И вечные снежники в каменных кулуарах. Все речки круто падают по ущельям, шумят, буйствуют, смывают древние ледниковые морены. Местами россыпью громадных камней поднимаются хаотические нагромождения курумов, каменных потоков, из тысячелетия в тысячелетие осыпающихся с каменных стен. Наши живые души встретились тут с геологической вечностью…

Все эти дни художники жили в небольшой пещере, сухой и уютной, а мы с режиссером предпочитали палатку, свежий воздух, настоянный на горных туманах и на запахах горных трав. Наша палатка стояла на моховой подложке. Подо мхом лежал слой многолетней мерзлоты. Колышки для палатки с трудом входили в грунт. Полотнища палатки часто провисали, веревки все снова и снова приходилось растягивать.

Съемка шла плохо. Мешала неустойчивая погода, такая характерная для этих мест. Свет в горах менялся и часто был совсем не тот, который нужен нашему режиссеру-оператору. Отправимся, бывало, на намеченную заранее точку съемки какой-нибудь панорамы, идем час-другой. Погода стоит — лучше и некуда: голубое небо с белыми облаками, по скалам снежники голубеют, поляны у ручьев разукрашены прекрасными цветами — настоящее чудо, рай на земле, страна обетованная… Выйдем на точку — все померкло, потухло, тяжелые тучи выползли из-за перевала, скатываются вниз по каменным россыпям, глотают гигантские валуны. И начинается дождь, щедрый, нудный, осенний горный. Странное лето в Саянских горах.

В тот день мы снимали хорошие кадры: туман и солнце затеяли замысловатый спектакль-пантомиму, мы стремились уловить эту игру, зафиксировать ее на кинопленке, и нам, кажется, это удавалось. Мы снимали феерию движения облаков, а настроение падало и падало, — такая игра солнца с туманом предшествовала, как правило, долгому периоду дождей, плохой погоде. Тучи побеждали солнце, улучшения в погоде не наблюдалось. К обеду тучи скрыли все — тьма и туман, в десяти шагах ничего не видно. Плохой дождь — он пришел на кошачьих лапках, тихо подкрался, без ветра, такой дождь надолго.

Настроение у всех испортилось, нам никак не удавалось снять стержневые кадры фильма, без которых картине не быть.

Но… Это самое «но» часто вклинивается в разные расчеты и намерения и все перечеркивает, что планировалось заранее, что задумывалось… Вечером началась буря. Тучи в ущелье закружились в бешеном вальсе, где-то вверху они неслись на восток, у восточных скал они обрывались в ущелье и мчались с востока на запад. У западного перевала они снова подымаются вверх и мчатся в невидимой высоте на восток. Шарманка. Тучи летят и летят, дождь льет, жестокая тоска закрадывается в сердце: да будет ли когда-нибудь всему этому конец? Ведь тут под дождями не подняться на перевал, не выбраться из этой Мурлындии.

Ночью нашу палатку сорвало с колышков, сложило, закутало нас в ней, запеленало, словно новорожденного ребенка в роддомовские пеленки. Мы с трудом выбрались из нее в непроглядной сырой тьме. И ничего нам больше не оставалось, как перебраться к художникам в пещеру, благо там места на взвод солдат хватит. Мокрые, замерзшие, правда, сохранив свои спальные мешки сухими, мы переселились в пещеру, теплую, сухую, уютную. Я сразу же хорошо устроился, ветер тут не выл, не капало — благодать. Чего это я раньше не перебрался в этот уют и покой? Уснул я почти сразу, чуть согрелся и уснул.

И привиделся мне сон, не сон — магическая реальность. Я сначала услышал какую-то старинную музыкальную пьесу, знакомую по жизни в Германии в послевоенные годы. Ее охотно, хотя и не очень часто, исполняли оркестранты на открытых площадках в небольших немецких городках. У нас в стране я не слышал ее никогда, ни в концертных залах, ни по радио. Если бы услышал однажды, я узнал бы ее, вспомнил. Она мне очень нравилась.

Мне показалось, что от этой музыки я проснулся. Огляделся. Все мои спутники спали. Знаете, как хорошо спится под дождем в сухой пещере! За входом в пещеру бушевал ветер, лил дождь, но не мешал музыке. Она тихая, едва слышная, шла из темной глубины пещеры. Я тихо поднялся, чуть заправил свою постель и пошел навстречу с оркестром, исполнявшим полузабытое мною сочинение. Я шел и шел, включив карманный фонарик, интенсивность звучания музыки медленно нарастала. Пол пещеры был ровным, ходы ее слегка изгибались. Все это было очень реально, я почувствовал тягу свежего воздуха, настоянного на сенных ароматах, и почти сразу же увидел свет в конце хода. Скоро пещера кончилась. Я стоял на выходе.

Передо мной расстилался луг моего раннего детства, наверное, первый луг в жизни, который я запомнил. Он когда-то простирался между деревенскими огородами и болотом под дальним косогором, болотом, возникшем за века и века на древней старице Енисея. Луг был сух, по нему густо цвели ирисы-пикульки, по древним тюркским курганам синели коврики богородской травки, от них пряные ароматы гуляли над степью, которую мы звали лугом. Над лугом сияло летнее, нежаркое, ласковое солнышко. В синем небе плыли редкие белые облака. Я чувствовал себя, как в детстве, беззаботно и радостно, весь полон ожидания счастья.

Над косогором, за которым лежал когда-то лучший в мире сосновый бор с рыжиками и брусникой, с клубникой по опушкам и черемухой по пересыхающим летом ручьям, над косогором и бором пламенело сияние. Оно манило меня к себе, и не было сил сопротивляться этому зову. И играла музыка, другая музыка — этой я никогда не слыхивал в жизни, я бы сказал — какая-то идеальная симфония, от нее рвалась душа в небо, летела и звала меня за собой. Оркестр, полный неведомых инструментов, которые могут производить такую музыку, тащил меня к себе, тянул. Я не сопротивлялся. Я пошел навстречу музыке и сиянию над боровым косогором, пошел с легким сердцем по такому знакомому суховатому лугу. Я ощущал запах чабреца, видел метелки ковыля и серебристые цветы — эдельвейсы. Я иду через мое детство, подумалось мне, иду к болоту моей жизни. Вот и оно. Мне в нем тоже все ведомо и знакомо. Вот тут есть сравнительно сухой переход, наша тайная тропинка, некогда сильно сокращавшая дорогу от бора в деревню.

Странно, я любил и это болото, осоку по кочкам, камыши у берегов, крохотные березки по подсохшим островкам, — как давно все это было! Вот и подъем на косогор к бору. Сколько радости всегда давал мне бор, как любил я ходить туда с бабушкой, потом с приятелями, бывало и один — за грибами, за ягодой и ни за чем, просто так…

Я перешел через болотце, поднялся на косогор и увидел громадную каменную стену, вроде кремлевской. Она влево и вправо уходила за горизонт и не кончалась в пределах видимости. Не просто стена — нечто фундаментальное, как сама земля, как мироздание. В стене, недалеко от меня, поднимались замковые ворота, башня. У ворот стояли и сидели стражники в странной, древней униформе. На них были куртки архаичного покроя, с разрезами на коротких рукавах, штаны — до колен, тоже с разрезами и будто накачанные воздухом. На ногах — сандалии. На головах — кожаные шлемы, отороченные серебристым позументом. Каждый воин-стражник держал в руках большие бутафорские мечи, а то и странные лезвия на длинных топорищах — помесь Запада и Востока.

Не я один шел к воротам. Другие люди, довольно много, с разных сторон, по-разному одетые, все по одному, каждый сам по себе шли и шли, влекомые музыкой и сиянием. И ни у кого не было с собой походного запаса, все шагали налегке, будто бы все были застигнуты врасплох, шли в том, в чем застал их зовущий глас труб.

Меня удивило наличие гигантской стены, преградившей мне дорогу к бору моего детства. Я, захваченный всеобщим движением, музыкой и сиянием, тоже пошел к воротам. Стражники-воины не препятствовали моему движению, однако осмотрели меня внимательно и цепко, словно бы искали, нет ли чего недозволенного: оружия, наркотиков, спиртного или еще чего-то, о чем я и не подозревал. Под аркой башни было что-то вроде пропускного бюро, за невысоким столом сидел лобастый человек с кучерявыми волосами, уже прихваченными щедрой сединой, особенно по вискам. Нижнюю часть лица украшала черная, тоже кудрявая борода. Человек внимательно посмотрел на меня и спросил:

— Ты кто? — спросил не по-русски, но я понял его и ответил. Мне показалось, что он говорит по-латыни, я и ответил ему на этом древнем языке. Учил когда-то, вот и пригодилось.

— А какой теперь год? От сотворения мира.

Я не знал и честно сказал ему об этом.

— А от Рождества Христова?

Я ответил. Он недоверчиво покачал головой, ну-де и ну, вот-де время-то летит. Спросил, есть ли у меня тут родственники. Я сказал, что не знаю, но думаю, что есть, как-де им не быть. У меня весь мир родственники, сказал я ему, мы же все от Адама и Евы.

Он еще раз внимательно осмотрел меня, ишь-де ты какой прыткой.

— Чем ты занимался в своей жизни? Обувщик, каменщик, пахарь, пастух, оружейник, бронник, гончар?

— Нет, — ответил я, — я лингвист. Я занимался современными языками, европейскими…

— Европейскими? — вроде бы удивился он и повернулся куда-то в угол. — Изекиль. — У него за спиной сидел еще один человек, невысокий, худенький, гоже кучерявый и бородатый. — Скажи, Изекиль, это где европейские языки?

Они быстро заговорили на незнакомом языке, в котором отчетливо слышалось гортанное придыхание. Я ничего не понял из их разговора…

Потом таможенник протянул мне лист бумаги, э, простите, папируса и попросил написать на нем мой куррикулус витэ — жизнеописание.

— Цито эт престо! — добавил он.

Я это все понял, не зря учил когда-то латынь. Ведь говорил же кто-то из моих школьных учителей: «Миша, в детстве учи все, чему тебя учат, чему сам выучиться можешь, потом в жизни все пригодится». Вот, даже латынь сгодилась.

Я нарисовал что-то на розовато-желтом папирусе, писать было непривычно, трудно, тростниковый калам мне не подчинялся, строчки из-под него выходили грязноватые и густо-черные.

Я передал листок чиновнику, он, не читая, переправил его дальше, Изекилю. Дверь передо мной отворилась. Я вышел в открытое пространство, уже за вселенской стеной по-над косогором. Вышел и остановился.

Передо мной расстилалась картина, достойная кисти величайших мастеров пейзажа. Я не стану описывать этот пейзаж, скажу только, что это было удивительно красиво. Ни в живописи, ни в реальности я ничего подобного не видел. Никто никогда не писал такого ландшафта, это надо увидеть, выдумать такое невозможно. Поражал открывшийся передо мною простор — ширь беспредельная. Было тепло, но не жарко. Воздух живителен и сладок. Солнце светит по-весеннему, желанно, приятно. Мне очень хотелось солнца после дождей Мурлындии, и вот оно было, грело. Я наслаждался им. Неподалеку от меня тек ручеек с такой чистой водой, какой я уже многие годы не видел, даже в самых дальних Саянах. Незнакомые деревья и кустарники окружали светлые луговины. Травы, цветы — все было не наше, все было из иных краев, из иных широт. И полное безлюдье. Разве что заросшая тропка, которая уходила от меня в глубину пространства, тропинка, по которой, кажется, годами уже никто не ходил, свидетельствовала о человеке…

Впрочем, вон где-то далеко пасутся овцы — какое у меня острое зрение! Вокруг стада овец бегают собаки, более похожие на волков. Во главе стада идет человек, пастырь, босоногий, с посохом выше головы, через плечо перекинута овчина. За чабаном следуют белобородые козлы, а уж за ними — овцы. Все стадо медленно уходит за пределы моего окоема. Там тоже видны отдельные купы незнакомых деревьев.

Я долго стоял и смотрел на открывшийся передо мною простор. Невысокие горы вдали с плавными очертаниями, озеро под горой, луг, неторная тропа через него, облака в небе. И чистота, я бы сказал, какая-то первобытная чистота, если бы я знал, как оно все было на земле давным-давно, еще до появления на ней человека. Словом, неземная шамбала, рай в небеси.

Прежде чем сделать первый шаг по отверзшейся мне тропинке, я обернулся, хотел взглянуть на контрольно-пропускной пункт, хоть взглядом попрощаться с милым человеком из таможенной службы. Но там уже не было никаких строений. Там тоже был беспредельный простор, красота и пристойность. Рай, право слово, рай небесный, а не ландшафт земли.

Я пошел по тропинке. Куда-то она меня выведет? Что-то я увижу тут и кого-то встречу? Я шел долго, и моя ходьба не утомляла меня, она была мне приятной. Я всю жизнь любил ходить пешком, ходил много и с наслаждением…

Все новые и новые картины открывались передо мной. И одна была краше другой. Незнакомые цветы, неизвестные травы, непонятные кустарники, рощицы, колки, поляны среди деревьев, обширные луга и даже степи открывались моему взору. Все это незатронутое, не ведало ни топора, ни пожара, ни нашествия листожора-шелкопряда. Все первобытное, все ветхозаветное — страна мечты…

Я подумал, что вот сейчас увижу знаменитый библейский ливанский кедр. И тут же, на следующем повороте тропы, появилась передо мной целая роща высоких раскидистых деревьев, и я сразу же понял, что это вот и есть ливанский кедр, под которым так любили проводить свой досуг библейские праотцы древней Иудеи. Он был высок, под его кроной царила густая тень, добрая прохлада и запах благоуханной смолы. Под одним из кедров стояла низенькая скамейка, стояла, подумал я, только потому, что мне захотелось присесть и отдохнуть, осмыслить увиденное… Я сел…

Не было во мне ни малейшего ощущения сна, все было наяву, все было по правде. Вот и родник, выбивающийся из-под великана-кедра, свежий, прохладный, он даже чуть фонтанировал, будто вскипая из-под земли. Я омыл ладошки и, зачерпнув в них холодной воды, попил. Вода оказалась слегка газированной, как в далеких саянских источниках, на Чойгане или Кижи-Хеме. Благодать-то какая. Жить бы тут и жить, и умирать не надо. Вон как птаха какая-то в кроне кедра заливается — птица Сирин…

Ключ, выбиваясь из-под корней кедра, небольшим шустреньким ручейком убегает в неширокую, открытую долинку, окруженную низкими холмами. Вдоль ручья тянутся галереями заросли камыша, аира, рогоза и каких-то совсем незнакомых растений. В камышах, в полусотне метров от меня, на корточках сидел человек, показавшийся мне знакомым. Меня потянуло к нему с неудержимой силой. Я подошел. Человек поднял голову и поглядел на меня.

— Саня! — воскликнул я. — Саня!

Это был мой друг и мой ученик. Я учил его в шестом — десятом классах, когда-то, давным-давно, в ранней молодости, когда я после армии работал некоторое время школьным учителем. Потом, позднее, мы встретились с ним в вузе, вместе работали в географических экспедициях, путешествовали по Верхнему Енисею, его притокам, по Саянам, путешествовали пешком, на плотах и на лодках. Саша даже стал героем двух моих книг о саянских походах. Саша погиб, погиб в тайге, на речном пороге лет десять назад. Да, вот диво-то, десять лет назад, день в день, именно сегодня. В тот год в горах тоже шли беспрерывные дожди, реки выходили из берегов, пороги бушевали. Саша с товарищами попал в такой порог. Из него он не вернулся.

Саша поднял голову, увидел меня, обрадовался, бросился ко мне. Мы обнялись. Я чувствовал теплое тело Саши, биение его сердца.

— Федорович, это сколько же времени с той поры пролетело? Ну, ты знаешь, с какой…

— Десять лет, Саша. Десять лет. День в день.

— Невероятно. — Саша скептически покачал головой. — Это правда? А мне тут показалось, год, два… Я тут так занят. Дело мое любимое. Тут так много неизведанного. Край непочатый. Я вот новый вид певчей овсянки открыл, раньше никем не описанный. Два вида птиц нашел и описал, неизвестного семейства. Древние птицы. В нашем веке их уже не было на земле. Уничтожили. Все, что я тут увидел и описал, опубликуй-ка, академика дадут, в святцы научной истории запишут. Да вот…

Саша протянул мне листы, не знаю даже чего, папируса, что ли, с рисунками на них. Он был художником, даже кончал когда-то какую-то школу.

— Углем вот рисую…

Тонкие рисунки птиц, действительно неведомых, не отмеченных ни в каких самых полных справочниках… Я рассматривал Сашины рисунки. Он смотрел на меня.

— А ты постарел, Федорович, вон седины-то сколько… Ты давно… оттуда? Как там мои? Как моя доча? — спросил Саша, а сам уже принялся за какие-то другие дела, за свою, так нужную ему сейчас работу.

— Саша, а как тут ты? Помнишь наши таежные походы?

— Я? Я живу тут интересно. Тут столько дел. На века хватит… На века, а у меня впереди, судя по всему, вечность… Ну, да впрочем, лучше об этом не думать. И еще, судя по всему, я тут никогда не стану старше, а мой интерес к делу никогда не завянет. Прости, Федорович, мне некогда… Знаешь, передай привет моим. Ладно?.. Ой, извини, пожалуйста, отсюда обратной дороги нет… Ну, мы еще увидимся, я вон там живу…

Я посмотрел, куда показывал Саша. Там стояла хорошая хижина. Саша мастер был добротно устраиваться на любой стоянке в тайге, в горах, в тундре. Вокруг хижины поднимались фруктовые деревья. Почти у входа в жилье росла яблоня, на которой висело так много яблок, красных, аппетитных, как… как кустодиевские девы, будто стая красногрудых снегирей опустилась на дерево и дремлет, ждет команды к отлету. Лимонное деревце, полное плодов. И кедр, краса тайги… К Сашиной палатке, к черному кострищу большой бурый медведь тащил сухую коряжину. На шее медведя заметно белел воротник…

Саша увидел медведя, улыбнулся:

— Мой помощник, добровольный…

— Саша, а разве медведей, птиц, летучих мышей тоже удостаивают жизни в этом благословенном месте?

— Нет, Федорович, нет… Это здешняя… как бы это?.. бутафория, что ли… Они тоже вечны… У них не бывает своих детенышей… Хотя, если ты захочешь, ты сможешь увидеть тут лисенка, козочку или медвежонка… Ты попробуй, сорви-ка яблоко с яблони!..

Я подошел к Сашиной яблоне и сорвал самый красивый, самый полновесный плод. Он был у меня в руках… и оставался на ветке, на том же самом месте, откуда я его только что сорвал…

— А теперь сломай ветку! — крикнул мне Саша.

Я сломал, отломил, у меня в руках лежала легкая ветка яблони с тяжелыми плодами. Яблонька закачалась, согнулась, выпрямилась. Моя сломанная ветка, как ни в чем не бывало, продолжала расти на материнском дереве.

Субъективный, идеалистический мир…

…Я не заметил, как я расстался с Сашей. Я уже шел дальше, по другой тропе. И был одет по-другому, легко и удобно, по погоде, по климату. На мне были коротенькие штаны, легкий плащ-накидка из незнакомого тканого материала, на голове — мягкая, тоненькая войлочная шляпа, легкие, комфортные сандалии…

Я почти не встречал людей: там увижу одного, там — другого, может быть, потому, что я и не стремился с кем-либо увидеться. А вот встретил я Сашу, вспомнил об истории его гибели, всплыло в памяти и то, что в тот далекий день ровно десять лет назад лишился я сразу двух своих близких друзей: Саши и Юрия со столбовской кличкой — Лось. Саша погиб на горной реке в Восточном Саяне. Его после гибели неделю искали, нашли с вертолета, обнаружили в омуте много ниже речного порога… Лось ушел из жизни у порога собственного дома: он вывалился из окна пятого этажа хрущевской пятиэтажки, пытаясь доказать собравшейся у него компании, что он может идти по стене дома, что есть у него такой вот столбовский навык, такое умение. Но кирпич под ногой обломился, рука сорвалась… Когда к нему подбежали, он был уже мертвым… Юра был талантливом человеком, настоящим физиком. У него было бы блестящее будущее, будь он пособраннее, обладай он внутренней дисциплиной и большей целеустремленностью…

Я вспомнил Лося и тотчас же увидел его. Он налегке, в трусах, в рубашке без единой пуговицы, без головного убора (он и зимой-то, бывало, шапки не нашивал) шел мне навстречу, увидел меня и поздоровался первым, обрадованно, душевно…

— Лось, — ответил я. — Здравствуй, дружище! Я очень рад твоей доброй улыбке. Помнишь старое присловье: если ты хочешь узнать, как к тебе относится твой приятель, попытайся встретить его случайно, глаза в глаза. По его первой реакции ты поймешь, кто ты ему, что ты ему… А ведь мы с тобой… с год… не разговаривали. А?

— Помню… Так, глупости все это… Ты меня прости, как и я тебя прощаю… Тут, понимаешь, все друг другу все прощают…

Я вспомнил историю нашей ссоры. Даже не ссоры, не знаю, как это и назвать… Ее причину я понял потом, годы спустя, а тогда мне все было непонятным… Юра Лось привел ко мне однажды собственного корреспондента какой-то центральной газеты… Мы сидели, беседовали… И приведенный Юрой журналист как-то незаметно терял интерес к Юре и обретал какое-то любопытство ко мне… Лось страшно обиделся на меня, обозвал меня, чего с ним никогда не бывало, и ушел, хлопнув дверью. Корреспондент посидел еще минут двадцать и тоже ушел…

Я только потом понял, что привел ко мне Лось пишущего человека, чтобы себя подать в лучшем свете, поднять себя повыше в глазах журналиста: скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты… А я не помог своему приятелю в этом нелегком деле… Вот Юра и психанул, рассердился. Дикий ведь он был, Лось же…

А я его любил, Лося-то этого самого. Бывало, придет он ко мне:

— Федорович, пойдем на Ману сходим! Дня на три…

— Идем, — соглашаюсь. — У меня суббота свободна. В пятницу и отправимся, после работы…

— Только, Федорыч, без всякой еды… Хорошо? Ну, а воды там… по горло!

— Добро, Юрий Александрович…

И идем мы с ним на Ману, без всякой еды, на три дня, на подножный корм: на черемшу, на прошлогодние орехи, на пучки борщевика и дягиля. Оба мы любили тайгу, природу безмерно. Как и Саша Видов…

— И я тебя прощаю…

— Ты мне скажи, Федорович, сколько с тех пор прошло? Ну, как я того-этого…

— Лось-Лосище, сегодня ровно десять лет…

— Что? Десять лет?! Вот мне и еще одна тема для наблюдений и исследований: «Время — категория субъективная». Или: «Время вне пространства»… Ты знаешь, Федорыч, я тут весь поглощен своей физикой. У меня нет времени, я занят, занят, занят… По объему сделанного я прожил тут не меньше сотни лет, правда, это была очень быстротечная сотня лет, совсем незаметная. Как там мои: Мишка, Аня, Алена? Уже все старики, наверно, старики… Привет им от меня… Ой, извини… Отсюда не возвращаются…

Лось взял прямо из воздуха изящную керамическую чашечку, попил из нее и бросил за спину… Она исчезла в воздухе… Лось заметил мое удивление.

— Ты тут многому удивишься, главное, пожалуй, это неравенство: энергия исчезает без следа и появляется ниоткуда, как и материя…

Лось развел руками, такие вот тут чудеса, уж не взыщи…

— А ты не хочешь со мной сходить? Есть тут прекрасные лазовые Столбы — скалы… Я хожу иногда… Знакомые бывают…

И Лось исчез как-то совершенно незаметно, ушел от меня. Или я от него… Был вот и нет…

И опять ведет меня тропа. Я иду и радуюсь своему одиночеству на этой прекрасной неведомой земле с потрясающе прекрасным климатом. Я иду, не устав любоваться расчудесной красоте картин первобытной природы. Тут не то чтобы радиация, химия, грязь или пыль не носятся в воздухе, тут и мысли человеческой не ощущается никакого присутствия. Древность. Конец мезозойской эры…

В пальмовой тени, у нового родника, певучего, баюкающего, журчливого, в типичном оазисе я прилег отдохнуть. И, кажется, задремал…

Когда я открыл глаза, передо мной на корточках сидел человек и пристально смотрел на меня.

— Я тебя узнал, — сказал он. — Ведь ты такой-то, — и называет меня полными именем, отчеством и фамилией… — А ты меня… узнал?

Я всмотрелся. Я глядел, и что-то облетало с него, опадало, и из-под этой шелухи проглядывало давнее, знакомое, даже близкое. Я узнал его. Это был мой давний приятель. Мы учились с ним на курсах переподготовки военных переводчиков, еще в войну. Он собирался после войны в университет, на исторический факультет… Он погиб в Германии при невыясненных обстоятельствах. Мне об этом написал тогда же кто-то из совместных друзей.

— Вася! Неужели ты? Ты такой молодой… Господи!

— Узнал! — обрадовался Вася. — Сидел вот, смотрел, думал, не признаешь… Ну, что ж… Приветствую тебя в нашем субъективном мире, в нашей ирреальной и идеалистической Вселенной. Ты хоть знаешь, где ты?

— Нет Вася, не знаю. Догадываюсь… Странное что-то. Я вот друзей встречаю, которых уже давным-давно нет на белом свете… Вот и ты…

— Скажи мне, Миша… Это было давно?

— К сорока годам подбирается… Скоро полвека…

Вася присвистнул…

Мы долго молчали. Я смотрел на него. Он — на меня…

— А ты знаешь, старик, здесь очень хорошо, здорово. Здесь каждый занимается своим любимым делом, с полной отдачей… Тут все беспредельно одиноки, но никто не чувствует своего одиночества…

Мы снова молчим. Я от него отвык. Когда это мы с ним, еще в военной Москве, друзьями-то были. У меня жизнь за это время, можно сказать, прошла… Мне вроде бы и нечего сказать ему…

— У тебя дело какое-нибудь есть? Дело, которому ты готов служить бесконечно долго… Журналистика? Писательство? Нет, это тут не пойдет. Это тут никому не нужно.

— Может, языки?.. Я увлекался ими всю жизнь.

— Языки? Это очень хорошо, это здорово. Ты можешь заняться древними языками. Древний язык Эллады ты можешь слушать прямо из уст Гомера, слепого аэда. Я его видел однажды, когда захотел…

И снова пауза рождается в нашем разговоре, она растет, затягивается. Да ведь нам, кажется, торопиться-то некуда. У нас впереди — вечность. Вы можете представить себе, что это такое — вечность?

— А я тут историей занимаюсь, как когда-то в жизни хотел… Я ищу истоки человеческой культуры, зачатки ее, ее корни…

У Васи в руках оказывается толстый свиток рукописи на папирусе, вот-де, гляди…

— Это у меня «Начала греческой культуры». Рукопись. Я с самим «отцом истории», с Геродотом разговаривал. Он свидетель и участник греко-персидских войн. Думал, много от него чего узнаю. Он был приятелем Перикла, вождя афинского демоса. Так вот этот самый Геродот вопроса мне вымолвить не дал, сам у меня все спрашивал и спрашивал. «Что, — спрашивает, — это такое — Рифейские горы?» Или: «Как далеко распространяется Скифское царство? Что это такое — Гог и Магог?»

Вот и я сейчас не могу задать Васе ни одного вопроса, слова мне Вася не дает вымолвить, сам все у меня выпытывает, да нет — не выпытывает — просто говорит и говорит…

— Мы тут, это я уже четко понял, ничего нового никогда не узнаем. Мы все свое несем с собой. Мы открываем только то, что уже есть в нас, открываем все это, как будто бог весть какие новости. С Земли, из иных миров, из иного времени, с белого света к нам не приходит ни единой вести… Ты бы мог мне что-то рассказать, — предлагает Вася, а сам все говорит, говорит и говорит, не дает мне слова молвить, будто даже боится услышать от меня что-то, что его разволнует и обеспокоит. Там, у них, нет места душевным деструкциям, у них там — все хорошо и здорово.

— Знаешь, тут много различных культур, мировых культур, но, пожалуй, все их можно было бы разделить на две главные. Я бы сказал, на Восток и на Запад. Это условное деление. Это можно было бы назвать и как-то по-другому. Неважно, важна суть. Восток руководствуется принципом: живи по-старому, пророки Аллаха сказали человеку все, что ему знать надлежит. Живи по заповедям святых пророков — и ты будешь счастлив. Не вноси ереси в жизнь, не задавай вопросов — от них все несчастья, от ереси и вопросов… И Запад, ну, снова же не весь Запад, это так, условно. На Западе все по-иному: во всем сомневайся. Ко всему ставь вопросы и ищи ответа на них… По учениям Востока — мир уже познан весь. По представлениям Запада — познание только-только начинается и все еще впереди.

Я слушаю Васю, и мне кажется, что он все это рассказывает мне только потому, что не хочет услышать от меня чего-то такого, что может вывести его из себя…

— Здесь почти поголовно все живут по законам Востока. Тут царство сна и забвения. Тут хорошо, покойно и здорово… Вот тебе — сколько лет? — спросил вдруг Вася.

— Пятьдесят шесть, — мне тогда, действительно, было почти пятьдесят шесть, через два месяца исполнилось бы…

— А ты посмотри-ка на себя!

Передо мной прямо из воздуха появилось большое бронзовое зеркало, а в нем — я. Я глядел на себя и не узнавал: я был молод, мне едва ли, если судить по наружности, исполнилось тридцать, а то и двадцать пять.

— Хочешь, оставайся таким. Ты тут вправе выбирать свой облик и свое состояние. Ты тут лишен только одного права — быть старше, чем тогда, когда ты пришел в этот мир…

— Вася, а как складываются отношения между Востоком и Западом? — удалось мне ввернуть вопрос в нашу беседу.

— А никак… Знаешь, за все время существования нашей планеты жило на ней тридцать пять — сорок миллиардов душ. Они почти все «восточники». Чем дальше в глубь веков, тем гуще «восточников». Все церкви, все религии уходят своими корнями в Азию, на Восток…

Вася как-то по-детски («Господи, — подумалось мне, — он же на много лет моложе меня…») вдруг подпрыгнул, поймал что-то в воздухе и протянул мне раскрытую ладошку. На ней, на широком листе какого-то растения, лежали медовые соты, янтарно, сладко отсвечивавшие в ярком свете райского дня.

— Бушь? — спросил Вася, держа протянутую ладошку передо мной. — Бери, чего там… Это лучшее лакомство земли во все времена, и на Востоке и на Западе…

— Нет, — отказался я.

— Понимаю. Тут с месяц новички ничего не едят. Разве что воду пьют. Ну, это пройдет… — Вася стал с аппетитом есть медовый воск, он жевал, причмокивал, сосал, отплевывал что-то, при этом то, что он выплевывал, не долетало до почвы, оно испарялось в воздухе, не грязнило среду обитания.

— Первые «западники» были, понимаешь, всегда, уже в незапамятные времена, а вот массово они появились только в Древней Греции, в Египте, в Риме. Единично — на всей земле… И все же «западников» больше в Европе… И знаешь, число их из века в век росло и растет. И все же как силен Восток!

Пока Вася рассказывал мне все это, я сидел в густой тени пальмы. Тень от ее веера четко вырисовывалась на траве. Я заметил, что за все время нашего разговора тень не переместилась ни на сантиметр. Солнце стояло на небе будто пришпиленное, пригвожденное к небесному фирманенту. Я сидел, Вася поднялся еще в начале беседы и теперь стоял. Как ни молодо я выглядел, груз моих лет сказывался хотя бы в привычках, как и отсутствие груза Васиных лет — в его.

— Ты спрашиваешь об отношениях Восток — Запад. Здесь все отношения, все контакты личности зависят только от самой личности. Ты встречаешься только с тем, с кем хочешь встречаться. Вот уж где права личности соблюдаются в самом идеальном виде. Главная идея всех отношений в наших горних краях — не повреди самому себе. Да и то, по-моему, есть тут такое реле от дурака, ты и не сумеешь повредить самому себе… И другим…

Вася снова достал откуда-то из воздуха обыкновенный глазированный пряник, откусил от него крохотную дольку и принялся с аппетитом жевать… А ведь Вася и в институте, бывало, любил покушать…

— Знаешь, не исключено, что тот, с кем ты встречаешься, даже и не подозревает об этом. Своеобразная публикация сознания, раздвоение души… Впрочем, тут мне хорошо… И домой, в Москву, не тянет.

— Вася, а если у меня нет никаких талантов?

— Ну, вон, иди, пей пиво… Тут, старик, и бесталанных полно, главное, это чтобы не накопил ты при жизни на белом свете тяжких грехов. А дурь за грех не всегда принимается…

Я посмотрел, куда показывает мой военный друг. Там стоял пивной ларек, приблизительно такой же, какие были когда-то после войны в Ленинграде, по углам улиц. Перед ларьком стояла тихая очередь, маленькая.

Я как-то сразу позабыл о Васе и пошел к очереди… В ней я тоже увидел знакомых людей. Среди них узнал своих, журналистов, давно и преждевременно оставивших белый свет: Володя Деньгин, Максимилиан Гришин, Изя Финкельштейн… В окне ларя виднелся пивной кран. Мужики сами открывали его, наполняя свои большие пивные бокалы прозрачным немецким пивом. Наполняли, пили и опять становились в очередь. И снова наполняли…

Воистину, тут каждый живет, как может и как хочет.

Я не хотел пива и пошел куда глаза глядят. Моя тропа шла по плоской вершине горы, на которой почти не было деревьев, так — ерниковые кустарники, куропаточья трава, какие-то виды дриады, мхи, росянка. Кое-где земля была не прикрыта ничем, там виднелись мелкие камни, дресва, щебень. Там, где трава исчезала, лежали маяки из складенных друг на друга камней, как тувинские обоо на голых горных перевалах…

Я снова брел один-одинешенек, брел по горной пустыне. Мне хотелось побыть одному, оттого и свалилось на меня это желанное одиночество… Я был в своих любимых Саянах. Наверное, на довольно большой высоте. Тут, глядишь, и снег пойдет…

По дальнему горизонту появились острые скалы, зубьями бороны поднимались они над плоскостью каменной пустыни. Было что-то знакомое в этом пейзаже, будто бы я уже видел когда-то нечто похожее… Да, это напоминает мне тот узел в Саянах, где мы вот сейчас, сегодня еще снимали наш телефильм…

Из голубого неба полетели белые мухи, небо стало затягиваться вуалькой, образовывались облака… На мне оказалась подходящая для этой погоды одежда, теплая, легкая, удобная… Вот уже и тропа, и камни, и верхушки кустиков стали покрываться белым налетом. На каменную землю тоже ложился снег…

Интересно, а можно ли здесь прокатиться на лыжах? Хорошо бы…

Снег повалил гуще, закрыл дали. Я, кажется, с трудом находил тропинку, что, впрочем, не вызывало у меня ни малейшего беспокойства. Свой путь я определял по древним каменным маякам — обоо. Скоро тропа пошла вниз. Впереди показались первые кущи кедров над изящной долиной неведомой речки…

На опушке кедровой таежки, прямо в снегу, стояли лыжи. На лыжах, зажатые креплениями, покоились ботинки. Лыжные палки были рядом, они торчали воткнутыми в снежный наст, в ременных петельках палок висели лыжные рукавицы. Все размеры были моими. Мне ничего другого не оставалось, как обуться, прикрепить лыжи к ботинкам, взять палки в руки и заметной лыжней помчаться в долину.

Свежий ветер дул в лицо, овевал всего. Я летел как птица, как когда-то в далекой молодости. Было несказанно приятно. У покрытой голубым льдом, бутафорским льдом, речки лыжня полого пошла вверх. Снова мне было хорошо. Я скользил по лыжне, дыхание было ровным, я не ощущал своего сердца. Вот оно где, благо, вот они — блаженство и счастье.

Я поднялся на невысокий перевал в заснеженном хвойном сибирском лесу и опять птицей полетел вниз, в долину, в зеленую, цветущую, красивую, как волшебная сказка. Волшебная сказка, это мне все снится. Нет, сон никогда не бывает так естествен и ярок.

У нижней опушки леса снег кончился. Дальше была весна. Тропа петляла по опушке, по светлой поляне, только освобождающейся ото льда, от сугробов и снежников, от зимы. По весеннему лугу поднимается молодая трава и нежно зеленеет. Тут же цветет золотистый рододендрон, растет черемша, горные первоцветы…

Я оставил лыжи под великолепным образцом горного кедра с вычурной ветровой кроной. Увидев кедр, я сразу же пожалел, что нет у меня в руках привычного фотоаппарата. Он был красив, этот кедр над неведомой долинкой. Такого кедра, подумал я, сам Тойво Ряннель не видывал…

Увы, фотоаппарат не появился в моих руках. Чего нет, того нет. Не над всем властна моя мысль, даже тут, в этой стране мечты.

Я вышел из кедровника на луг и тотчас же увидел на скамеечке молодого человека, очень молодого, кажется, он только что сдал экзамены на аттестат зрелости… Он был мне смутно знаком, этот мальчик. Я шел к нему и смотрел на него во все глаза… Боже мой, да ведь это же Петя Атаманов, Петя — самый маленький мальчишка нашего класса. Я учился с ним со второго класса по десятый. Мы часто вместе ходили в школу, он жил где-то за нами, на берегу енисейской протоки. Когда его в 1943 году призывали, семнадцатилетнего, в армию, он был настолько маленьким и бессильным, что его призыв тогда отложили на пару месяцев, пусть-де подрастет.

Петя в детстве был беден до грани возможного. Отца у него не было, я не помню обстоятельств его исчезновения, не было, и все тут. У моего одноклассника были сестры, кажется, много. И Петя был старшим. Он всегда был чистенько, но очень бедно одет, он даже книжки носил в школу до самого десятого класса в холщовой сумочке, самотканой и самошитой. Это был серенький мешочек, бесцветный, и его хозяин был похож на свой мешок, он тоже был сереньким и бесцветным: обесцвеченные какие-то глаза, волосы, лицо, да, на лице были яркие веснушки, впрочем — это по весне, к осени они исчезали, обесцвечивались, тухли…

Помню один эпизод из жизни класса, к счастью, известный только ограниченному кругу лиц. Однажды, когда случайно в классе оказались наши самые задиристые девчонки, туда вошел Петя со своей сумочкой. Девчонки окружили его:

— Петя, а ты, прости нас за любопытство, не девочка? У тебя хоть мужской инструмент-то есть?

Вот так, слово за слово, да и повалили девчонки нашего безответного Петю на учительский стол да и стащили с него бедненькие штанишки из деревенского холста с одной пуговичкой и принялись изучать Петин инструмент… В классной комнате стояла дикая тишина, когда я распахнул дверь и вошел туда…

Девчонки оставили Петю на столе и умчались в коридор, смущенные своей необузданной смелостью и дурью. Петя, красный как помидор, весь в слезах и рыданиях сполз со стола и поплелся из класса…

Я стоял и не знал, что тут можно сделать. Я бы навсегда сбежал на его месте из родного села. Навсегда! Я постоял, раздумывая, и пошел искать Петю, слово утешения сказать, поддержать его как-то, успокоить. Я нашел своего товарища в темном уголке школьного сада. Он выплакался, но все еще тихо всхлипывал, вытирая слезы подолом рубашки…

В сорок третьем взяли Петю в армию, он сам выбил себе это право. Он погиб вскоре, погиб в эшелоне на прифронтовой железной дороге при бомбежке, когда их часть везли к местам боев.

Тут, в блаженной стране, я узнал Петю сразу. Это был он, хоть и сильно не похож на самого себя. Он не вырос, не возмужал, он и погиб-то в неполных восемнадцать, но он стал больше, крупнее, массивней. Четкий рисунок бровей на красивом лице, яркие глаза, живым соком налитые щеки, разворот плач, гимнастическая фигура, уверенный взгляд. Он смотрел на меня. Я — на него. Я заговорил первым:

— Ты — Петя Атаманов?

— Да… А ты Миша? Ты… постарел… Тебе уже тридцать?

Мне не хотелось говорить Пете о своих годах, мне вообще уже не хотелось разговаривать, я был перегружен впечатлениями, я был полон какой-то боли. Всех, кого я видел сегодня, я когда-то любил, мне их, может быть, всю жизнь недоставало. Правда ведь сказано: в каждом приятеле умирает и часть тебя…

— Петя, ты такой… красивый. Как это?

— Миша, я всегда был такой, вы все просто не хотели видеть меня таким. Вы замечали мое внешнее и не видели моего внутреннего мира.

Петя наклонился и сорвал побег черемши, пробившийся сквозь волглую землю. Он сорвал его и поднес ко рту. А побег остался в земле, будто никто его и не трогал… Воистину, блаженная страна…

— Здесь у всех нутро наружу, здесь не спрятать своего самого тайного в шикарной рубашке или в новеньких, остро наглаженных брюках…

И снова я потерял Петю как-то совершенно незаметно, был и нет. А я уже шел по расцветающему лугу к лазоревому озеру. Теплый ветер гнал по его поверхности пеструю рябь, блики солнца играли на волнах. Над озером барражировали ласточки или стрижи. Хорошо слышно было их веселые крики.

Озеро окружали райские кущи из незнакомых деревьев. Вон то, должно быть, смоковница, а вон то — хлебное дерево. Было снова лето, было ласково, жарко, было хорошо и здорово, как говорил Вася. Я пошел к озеру, подумал, искупаюсь…

И тут я увидел, что навстречу мне идет уже знакомый житель этих мест, маленький бородатый Изекиль, тот самый, который встречал меня у райских врат. Он шел ко мне и мило улыбался:

— Михоэл Грандикулус? — спросил он меня, назвав тем самым именем, которое дал мне чиновный таможенник, должно быть, вернув имени исходное древнееврейское звучание и переведя фамилию со славянского на латинский.

— Эго сум, — ответил я Изекилю, тоже улыбаясь.

Невозможно было не улыбнуться в ответ на дружескую улыбку хорошего человека. Изекиль был приветлив и добр безмерно. Лицо у него хорошее, располагающее. Изекиль лучился добром и лаской.

— Тебя апостол Петр к себе кличет.

— Кто это? — немного удивился я, хотя, конечно, знал, что есть такой… был такой библейский пророк и святой, один из учеников Христа.

— Ты его знаешь, — заверил меня Изекиль, приветливый еврей.

Мы пошли с ним по цветочной поляне. Он — впереди, я — за ним. Все травы, вся поляна была в росе. И, дивное дело, Изекиль шел по ней, не пригнув цветка, не сбив ни росинки ни с одного растения. Я видел, как он ставил ноги на почву, но травинки не гнулись, росинки не падали. Я посмотрел себе под ноги и тоже обнаружил, что не сбиваю росинок.

И вот мы вновь под стенами башни, в помещении под воротами контрольно-пропускного пункта. Апостолом Петром оказался тот таможенный служащий, который встречал меня с полсуток тому назад тут же, в этих самых воротах. А вот полсуток ли, этого я сказать не могу, не знаю, сколько времени пробежало, пока я был в той земле обетованной.

Апостол тоже улыбался с непритворной приветливостью. Он поставил меня перед собой, сделал руками какие-то пассы, будто настоящий экстрасенс нашего времени. И я оказался в той одежде, в которой пришел сюда, и в прежнем своем возрасте, в земном…

— Я прочитал твой куррикулус витэ — жизнеописание. — Петр улыбался и покачивал головой. — Ай, яй, яй! Как это ты, еще живой человек, умудрился попасть в наш парадисус? У нас тут, в горних кущах, живых-то — раз, два да и все тут. А тут вот — на тебе — еще один праведник нашелся, который, гляди, и в Господа Бога нашего не верует… А?

Это был риторический вопрос, на него не надо было давать ответа. И я промолчал. Апостол Петр взял меня за руку, повернул спиной к райским долинам, грудью к белому свету…

— Ну, а ты, ты же еще совсем-совсем живой… Как ты умудрился попасть в наш сад, в наш паноптикум, ин парадисус… Изекиль, как это парадисус? Рай… Ага. Как ты живой в рай к нам попал, Михоэл Грандикулус?

Он легонько так толкнул меня под зад… Ну, если по правде, совсем не сильно и не больно, так, для проформы…

И я опять оказался у болота, у того, из детства. Пунктир тропинки четко показывал мне путь. Я пересек луг моего детства и увидел вход в подземелье. На камне лежал мой фонарик. Я включил его и пошел в темноту. Я возвращался той же дорогой. И снова играла музыка, только теперь она была печальной, как реквием. Незаметно и быстро я добрался до моего ложа в пещере. На нем кто-то лежал. Я лег рядом, пощупал во тьме — со мной на матраце никого не было. Я был один… Где-то рядом сонно сопели мои спутники: художники, режиссер, он же оператор. Сквозь вход в пещеру слышался монотонный, баюкающий шум дождя… «Надолго», — подумал я и заснул спокойно и тихо…

Утром я во всех деталях помнил свое путешествие в глубину пещеры и дальше, в райские кущи. Я помнил все это не как сон, а как реальное путешествие, я помнил все и всех, что видел и кого встретил в своей экскурсии. У моей подушки лежал даже райский подарок — растеньице с золотыми цветами…

Мои товарищи сидели у костра. Пахло дымом от горения сухого кедра, я подумал: от той коряжины, которую тащил Саше Видову белогрудый медведь…

— Сережа, — спросил я у художника, любившего цветы, охотно рисовавшего их. — Скажи, Сережа, это что за цветок?

Сережа взял в руки мой райский подарок и сказал прозаично и буднично:

— Михаил Федорович, это дороникум алтайский. Его тут полно по всем ручьям… Самое теперь время их цветения…

Пока на костре готовилась пища и потом, пока шли дожди, я записал почти все, что вот сейчас вам рассказываю. Я уже давно не доверяю своей памяти, все записываю в свои путевые дневники. Фиксирую. На долгую память.

Ничего я не могу прибавить к рассказу о своем путешествии в райские кущи. Все это приснилось мне в глубине скальной пещеры у верхней границы леса под шум предосеннего дождя. Разумеется, меня поразило совпадение: ровно за десять лет до того погибли они оба — Саша и Лось, каждый при своих обстоятельствах. Оба были прекрасными людьми, любили жизнь, честно делали свою работу, мало того, они были влюблены в свое дело, умели отдохнуть, всяк по-своему, оба любили и выпить в меру и закусить, обожали шутку и розыгрыш. И не терпели зла. И самый большой грех в их жизни, зло для них самих, для их семей и для их друзей, для общества было то, что умерли они слишком рано, слишком преждевременно, не долюбив, детей не взрастив, не сделав дела земного… А разве кто-нибудь умирает вовремя?


…Ну, а фильм о Саянах мы все-таки сняли. Можете при случае посмотреть его по Центральному телевидению… Через день, через два или пять, не помню теперь, да это и неважно, наладилась погода в Саянах, и наша Мурлындия превратилась в рай на земле — в райские кущи в горах…