"На берегах тумана" - читать интересную книгу автора (Чешко Федор)6Если в горшок с колодезной водой не спеша лить кипяток, то вода потеплеет сперва чуть-чуть, потом сильнее, а потом либо кипяток закончится, либо не останется места в горшке. Так же бывает и когда Бездонная принимается вливать лето в зимние холода. Леф не мог заметить начало весны, и это не только потому, что вновь тяжко захворал в то время. Ведь даже потом, когда разрешили ему выходить из хижины и объяснили, что зима кончилась, он, хоть и пытался, не сумел заметить какие-либо перемены в Мире. Да, снег на Лесистом Склоне потемнел, его почти не стало, и Рыжая наполнилась стремительной мутной водой. Да, вроде бы потеплели дни. Ну и что с того? Такое уже бывало зимой, но всегда ненадолго. И теперь холода, наверное, только и ждут случая воротиться. Потому что ночами твердеющая земля по-прежнему обрастает инеем, словно искристым мехом, а частые суетливые дождики со смертью солнца оборачиваются мельтешением сырых неуклюжих хлопьев. Лишь через несколько дней Леф вдруг осознал, что земля и небо вкрадчиво, почти незаметно для глаз меняли свои цвета. То есть нет, цвета в общем-то оставались теми же. Низкие тяжелые тучи, как и раньше, были серы, но видневшаяся сквозь них голубизна становилась пронзительнее, ярче и проглядывала все чаще. А земля... Прежде в бурых космах прошлогодней мертвой травы лишь кое-где упрямые стебли продолжали еще цепляться за свою полную мучений жизнь. Но с каждым теплым днем зелени становилось больше; даже на казавшихся безнадежно мертвыми плешинах вытоптанной глины пробивалась чистая зеленая шерстка. И это было только началом. Вскоре после пришествия бешеных, настоящая весна обрушилась на Мир. В считанные дни все стало другим, и, чтобы не заметить этого, следовало бы уродиться слепым, глухим, лишенным дара осязания недоумком. А потом... Потом, наверное, у Бездонной вышел весь ее кипяток. Перемены закончились. Наступило лето. Зато стало меняться другое. Исчез Фасо — эту новость принесла Гуфа. Она появилась в хижине Хона дней через десять после победы над проклятыми, выгнала Раху в огород и рассказала, что на послушнической заимке побывали гости: два старца в сером (не иначе как из числа Истовых), а при них сутулый человечишко с лицом, обезображенным так, словно когда-то кожу с него клочьями драли. Когда же старцев увезли, урода с ними не было — похоже, он остался жить на заимке. Все время гостевания Истовых небо над жилищем носящих серое по ночам рдело от факелов, из-за частокола слышалось неустанное пение, и все послушники чего-то очень боялись. Откуда Гуфе про все это ведомо, ни Хон, ни даже Леф спрашивать не стали — все равно ведь не скажет, а если и скажет, то непонятное что-нибудь. Они помалкивали и жадно слушали, а Гуфа бормотала, глядя в очаг, что кажется ей, будто Истовым донесли на старшего брата, который давеча выболтал Нурду сокровенное, и те явились, чтобы покарать Фасо. Теперь старшим на здешней заимке стал Устра, бывший прежде одним из пестователей жертвенной твари (должно быть, он же и донес, свел какие-то старые счеты). Самого же Фасо Гуфино ведовство не сумело выискать среди живых. Значит, его покарали гибелью. А еще рассказала Гуфа, что в ночь отъезда Истовых с заимки весьма далеко оттуда — среди обширных замшелых развалин древнего Гнезда Отважных, где, по обычаю, следует обитать каждому из Витязей, — приключилось неладное. Из каменного свода невесть почему вывалилась тяжкая глыба, и если бы Нурд за миг до этого не подхватился с ложа, быть бы горю. В ту же пору взбесился вдруг Торков пес Цо-цо, вечером казавшийся вполне здоровым. Сверкая глазами, давясь отвратительной желтой пеной, он выскочил из устроенной для него во дворе берложки, бросился грудью на окно и, прорвав шкуру, с ревом навалился на ложе, где спали Мыца и Торк. Однако особого вреда бешеная псина учинить не смогла, потому как сразу же околела. Поведав об этом, старуха примолкла на миг, пристально разглядывая подсохшую царапину на шее Хона. Потом вздохнула: — Хочешь, скажу, откуда это у тебя? Ты, Хон, давеча дотемна заработался, и под тобою совсем еще крепкая скамья треснула. Падая, ты едва себе в горло резец не воткнул. Было такое? Было. В ту же самую пору, когда на Витязя глыба падала и когда взбесился Цо-цо. Так понял ли, к чему я клоню, Хон? Хон вроде бы понял, но Гуфа на всякий случай продолжила свои разъяснения: — Послушнические козни — вот что всему причина. Прав Нурд, слабы они еще. Цо-цо до смерти надорвали неумелым своим ведовством, твою руку не смогли чарами пересилить, резец только чиркнул по коже... С Витязем бы, может, и вышло у них, но задумано было глупо: так пришлось тужиться, разрушая свод, что я успела почувствовать да помешать... Но, может, ты думаешь, будто они на этом угомонятся? Ты зря так думаешь, Хон. Не будет им угомона, покуда всех вас, бывших свидетелями посрамления старшего брата, не изведут. А извести замыслили хитро. Так задумали извести, чтобы люди сказали: Бездонная покарала глумившихся над послушником. Ты понял? Да, вот теперь ты все понял, Хон. Она снова умолкла. И Хон молчал. М тогда подал голос забившийся в угол Леф: — Что же нам делать? Гуфа улыбнулась устало и ласково: — Что делать, спрашиваешь? Пойди-ка полог откинь. А то родительнице твоей в огороде заниматься совсем не хочется — хочется ей знать, о чем тут у нас разговор идет. Так ты уж убереги ее от соблазна. При открытом пологе не больно-то подкрадешься. Леф торопливо исполнил сказанное. Гуфа между тем вытащила из складок пятнистого своего одеяния тронутое зеленью бронзовое колечко, протянула его грызущему губы Хону. — Надень на палец. На любой, лишь бы держалось крепко. Вот, хорошо. И не снимай никогда. Да что же ты хмуришься, ты, воин? Нечего тебе хмуриться, все хорошо будет. Ларде и Торку я тоже такое дала. И Витязю. Ежели почуешь, будто кольцо горячим стало, так скажи раздельно и громко: «Все зло — на голову учиняющему!» Запомнил? Вот и ладно. Теперь тебе ничье ведовство не страшно. Ничье. Даже мое. Она вдруг захихикала, затрясла головой. Не переставая смеяться, встала, шагнула к выходу. — Я, знаешь, из-за чего веселюсь, Хон? Я думаю: долго ли они сами себя изводить будут, прежде чем сообразят, что к чему? Поняв, что она всерьез собралась уходить, Хон оторвал наконец взгляд от странных тусклых узоров, вьющихся по надетому на палец кольцу, поспешно окликнул ведунью: — Гуфа, постой! А Лефу... Лефу почему не даешь кольца? Гуфа даже не обернулась, только буркнула себе под нос: — Лефу не надо. Послушники не хотят его губить. Свободная от огородной возни полуденная пора утекала бесполезно и безвозвратно. Мысли в голову лезли какие-то совершенно ненужные, и это злило: другой возможности уединиться для сочинительства не выдастся до самого вечера, но вечером будет хотеться только спать и ничего кроме. А утром, еще до рождения солнца, придется снова выбираться в огород — драть из земли упрямые колючие травы, таскать воду, вскапывать, разрыхлять... И так до тех пор, пока мать не решит, что пора кормить утомившееся чадо, да и самой подкрепиться нелишне будет. После кормежки она отпустит Лефа на волю — отдохнуть и переждать зной, как вот теперь. Однако воля эта длится недолго. Стоит лишь солнцу запнуться краешком о вершины утесов, как Раха принимается зазывать Мгла знает куда подевавшегося неслуха к праведному труду (эти ее вопли, наверное, бывают слышимы и в Десяти Дворах, и по далее). Вот такая она, летняя жизнь, — изо дня в день все одно и то же. И никаких поблажек. Мать справедливо считает, что усталость летом куда как приятнее пустого брюха зимой, а потому гоняет Лефа до совершенного изнеможения. Себя, впрочем, тоже. После огородной работы немилосердно ломит поясницу и плечи, пальцы перестают гнуться и чувствовать. Мыслимо ли такими пальцами принудить капризное певучее дерево звучать как должно, как хочется не ему, а тебе? Где уж тут... Лучок бы не выронить — и то ладно... И ведь не раз уже зарекался бросить к бешеному эту возню с виолой, от которой одни только огорчения и вовсе нет никакого прока. Зарекаться-то зарекался, но без толку: страсть к струнной игре оказалась неотвязнее болотной хвори. Вот и мучайся теперь... А тут еще новая напасть — какое-то вялое отупение. От усталости, что ли, приключается такое? Даже пальцем пошевелить кажется немыслимым. О-хо-хо... Леф сидел на берегу последнего не усохшего еще озерца (вот и все, что осталось теперь от Рыжей), гладил виолу и размышлял: купаться или не стоит? Выкупаться бы хорошо, да времени жалко. А с другой стороны, все равно в голову не приходит ничего путного — ни слов, ни мелодии, а только копошатся какие-то вялые мыслишки (если это вообще имеет отношение к мыслям). О том, например, что бабам летом приходится гораздо хуже, чем мужикам, — слишком много приходится им скрывать от чужих глаз. Мужик лоскут кожи вокруг бедер обернул — и одет, а бабе даже в самую лютую жару приходится парить тело под накидкой. На днях Леф много нового узнал о бабьей одежде. К Хону приехал мужик-десятидворец. Приехал по делу — заказать хотел что-то громоздкое, большое, а потому привез три бревна и своего сына — выбранного парня лет двадцати, — чтоб пособил сгрузить их с телеги да отнести куда укажут. Бревна, впрочем, оказались тяжеловатыми даже для троих, и Хон кликнул возившегося на огороде Лефа. Вчетвером они управились быстро. Потом отцы ушли в хижину, уговаривались там о плате да о сроке, призывали Бездонную быть свидетелем сговора, а после как-то странно притихли — похоже, что обрадованный отсутствием жены и наличием долгожданного повода столяр вытащил из сокровенного тайника горшочек браги. Сыновья тем временем отдыхали от трудов, сидя на только что сложенных под стеной бревнах. Вот тут-то и поведал Лефу десятидворский парень о тяжком бремени бабьей доли. А еще он рассказал, будто бабы нарочно делают себе летние накидки подлиннее меховых зимних, чтобы можно было не надевать под них ничего — ни подол, ни повязку на бедра. Говоря об этом, он сопел, облизывался, причмокивал, а Леф про себя горячо умолял Мглу, чтобы этот пакостный тип поскорее убрался туда, откуда приехал. Но моление не помогало. Десятидворец все болтал, и болтал — всхрапывая от смеха, покровительственно похлопывая по Лефовой спине. «Вчера за дровами ходил на Лесистый Склон, а там девка хворост собирала, ну та, голенастая, что возле тебя живет, — Лартой ее звать, или как? А денек-то ветреный выдался, смекаешь? Как она, значит, нагнется, так все у нее видать чуть ли не до подмышек». Когда же десятидворец принялся со всевозможными подробностями, оценками и сравнениями излагать, что именно удалось ему увидеть, Леф не выдержал. Кровь бросилась ему в лицо, он совсем уже было решился оборвать краснорожего похабника, изругать его как можно обиднее, но вышло почему-то другое. Через миг Леф оторопело разглядывал ссадины на костяшках пальцев правой руки, а десятидворский верзила корчился на земле, со стонами хватаясь за вздувшуюся, стремительно лиловеющую скулу. Похоже было, что Лефовому кулаку надоело дожидаться, пока рохля-хозяин в конце концов решится поступить по-мужски, и он — кулак то есть — все сделал сообразно собственному разумению. Случившееся осело в душе неприятным воспоминанием совершённого не своей волей. Снова, наверное, ведовство чье-то недоброе... А хоть бы и доброе, хоть бы и Гуфино даже — все равно плохо, когда кто-то твоими руками делает то, чего хочется не тебе. Как это Ларда сказала тогда, на Пальце? «Я не забавка глиняная, я человек живой!» Правильно сказала... Человек живой... Собой, тобой... Нет, вот так: живой — не тобой. Или не мной? Желаемое не мной... А «глиняная» — трудное слово, очень трудное. Спиленная... Да, да! Вы, смутные и могучие, Не смейте меня примучивать К желаемому не мной. Ведь я вам не ветка спиленная, Я вам не забавка глиняная, Я человек живой! Хорошо получилось? Хорошо. Но не очень. Неуклюже как-то, да еще эта «ветка спиленная»... Забавка — это понятно, а ветка-то здесь при чем? И то, что спиленная она, — ну неправильно это. Кто же станет возиться с громоздкой бронзовой пилой ради какой-то ветки, которую попросту топором смахнуть следует? Можно, конечно, и каменной зубаткой надрезать по кругу да обломить, но ведь это же все равно не «спиленная» будет, а «сломанная». Если же ветка слишком толста и для топора, и для зубатки, так не ветка она, а ветвь... Думать тут надо, нехорошо получилось про ветку. И вообще, это ведь самый конец, надо же для него и начало сложить. А пока оно выдумается, начало-то, конец и забыться может, не раз уже бывало такое. Отец говорит, будто Гуфа умеет надолго сохранять сказанные слова, вроде вот как они в Древней Глине хранятся. Пристать бы к ней, чтоб научила, да огород проклятый все дни без остатка съедает. Какое уж тут учение... Ладно, кончай себя несбыточным тешить. Думай лучше, чем «ветку спиленную» заменить. Но больше Лефу в тот день сочинительствовать не пришлось. Из состояния полной отрешенности его грубо вышвырнуло многоголосое хихиканье, внезапно раздавшееся чуть ли не над самым ухом. От неожиданности Леф едва не свалился с пригорка, на котором сидел, и ошарашенно завертел головой, пытаясь сообразить, что происходит. Да нет, ничего особенного не произошло. Просто он слишком увлекся своими мыслями и не расслышал, как подобралась к берегу Ларда со всем выводком Гуреиных дочек. А хоть бы и не увлекся... Попробуй услышь крадущихся босиком по мягкой траве! Растерявшийся Леф действительно был очень смешон, и девицы от души потешались над его обалделой физиономией. А он не мог оторвать глаз от Ларды. Стоит подбоченясь, улыбается — презрительно так, холодно, только все равно век бы глядел на улыбку эту. А накидка ее, хоть и впрямь она длиннее зимней, позволяет видеть аж до колен ладные ноги, красоту которых не в состоянии скрыть даже бесчисленные синяки и царапины. Эх, знала бы она, что Леф остолбенел и сидит сейчас дурак дураком вовсе не из-за негаданного появления киснущих от смеха толстух... Ну а если бы знала? Думаешь, потеплела бы ее улыбка от этого знания? Как же, жди от нее... Наконец Ларда (которой Гурея вверила чад, как вверяла общинному пастуху своих круглорогов) решила заговорить: — Кончай таращиться, глаза вывихнешь, — голос ее был под стать улыбке. — Вставай да иди отсюда. Тебе-то все равно, где сидеть, а мы купаться хотим. Лефу стало обидно. Ну зачем она так, что он ей сделал плохого? И вообще... Он первый сюда пришел и будет тут сидеть сколько захочет, вот. Пусть лучше Ларда на дворе у себя командует, а здесь место общее. Ему, может, и самому купаться захочется. Вслух Леф, конечно, всего этого не сказал. Он совсем ничего не сказал, только отвернулся от Ларды и уставился прямо перед собой. Ларда неторопливо обошла его кругом, присела, заглянула в лицо. — Не снисходит заметить, — сообщила она веселящимся толстухам. — Конечно, ведь воин великий, сочинитель, певец — а тут какая-то тварь ничтожная у ног копошится... Леф громко засопел, но смолчал. Ларда выпрямилась, снова уперла кулаки в бока. — Ну ты, Незнающий! Сам уковыляешь, или помочь тебе? Леф только глянул на нее исподлобья, но с места не двинулся, и девчонка аж зубами заскрипела от злости. Младшая из Гуреиных дочерей прохныкала: — Ну тебе что, уйти жалко? Что ж нам, в одеже в воду-то лезть? — Ничего, сейчас он у меня не то что уйдет — убежит вприпрыжку! — Лардин голос срывался, на скулах ее выступили красные пятна. — А не убежит, так и ну его к бешеному! Обычай велит прятать тело от мужских глаз, а это и не мужчина, и не парень вовсе — так себе, червячишко, слизень пакостный! Успей Леф понять, что собирается делать эта ополоумевшая от ярости девка, так впрямь бы бросился наутек, только Ларда и краткого мига не дала ему для размышлений. Глухо рыча, она так рванула с себя накидку, что изношенная ветхая кожа не выдержала, треснула, разлетелась мелкими клочьями. У Лефа потемнело в глазах. Да, конечно, ему уже выпало однажды увидеть Лардину наготу, но ведь одно дело — негаданное подглядывание, и совсем, совсем другое — вот так, когда лицом к лицу, во весь рост, когда она рядом — шагнет и наступит... Это как обухом по голове. Изо всех сил. С размаху. И снова, снова впилось в горло ледяными когтями беспощадное понимание схожести происходящего с ярким осколком какого-то невозможного бреда, мелькнувшим в сумраке памяти. ...Совсем другие скалы нависали над головой серыми тушами; совсем другая — стремительная — вода дробила на суетливые блики высокое полуденное солнце; девушка дрожала и ежилась, она очень стеснялась беззащитности своего тела, а не била ею наотмашь, как Ларда... Все было иначе, но — было, было уже подобное невесть где и невесть когда. Маленьким, жалким почувствовал себя Леф, будто и впрямь не человек он — ничтожная щепочка, которую несет-швыряет невесть куда могучий мутный поток. А то, что у щепочки душа есть, что больно и страшно ей, что не выдержать может, сломаться — этого непонятные силы и знать не хотят. Леф заплакал. Горько, навзрыд, даже не пытаясь сдержать слезы, как-то скрыть их от любопытствующих глаз Гуреиных девок. Пусть смеются, пальцами тычут — пусть. А вот он сейчас бросится вниз лицом в эту грязную лужу, нарочно захлебнется водой и умрет. Чтоб знали эти, всемогущие, неведомые, что не для их забавы он существует в Мире, что он и сам способен решать собственную судьбу — им назло, вот! И Ларда... Может, хоть мертвого его пожалеет, может, стыдно ей станет, что злобствовала? Да, как же... Размечтался... Нужен ты ей... Ларда опешила, увидев, к чему привела ее выходка. Она-то ожидала от Лефа совсем другого — стыда, страха, бегства, а тут... Растерянно, жалостно смотрела она на плачущего парнишку, зрачки ее ширились, побелевшие губы искривились... А потом... Потом эта взбалмошная девка, первый и последний раз плакавшая над свежей могилой убившей себя сестры, вдруг заревела в голос, бросилась на колени и обеими руками притиснула к груди мокрое Лефово лицо. Тот дернулся раз, другой, а когда понял, что высвободиться не получится, забормотал, всхлипывая: — За что ты меня так, ну за что?.. Ведь дышать при тебе боялся, защищать мечтал... Похабнику этому десятидворскому скулу за тебя своротил — рука по сию пору болит, а ты... А ты... Они долго сидели, прижавшись друг к другу, и Ларда, шмыгая носом, уговаривала простить и не обижаться, а Леф осторожно трогал ее спутанные светлые волосы и боялся поверить в то, что начавшееся так плохо закончилось так хорошо. Потом он вспомнил о троице видевших все толстух-недоростков, завертел головой испуганно, но тех давно уже след простыл. Леф горько вздохнул: — Ну вот, теперь эти щенявки языки на весь Мир развесят, ославят тебя. — Пусть. Стерплю, — Ларда неловко провела ладонью по его щеке, улыбнулась. — Осень не за горами уже, а там... Ты ведь на выборе из объятий моих не вырвешься? Леф только и замотал головой, и можно было бы думать, что это предопределенность Лардиного выбора его страшит, но Торкова дочь все поняла правильно. В тот день Раха так и не сумела зазвать сына к вечерней работе. Встревожившись, она отправилась на поиски, но у перелаза наткнулась на распираемую новостями Гурею. Хон, еще засветло возвращаясь из Десяти Дворов, где починял просевшую кровлю, тоже повстречался с говорливой соседкой, а потому не удивился, застав жену плачущей. И словам ее горьким тоже не удивился: — Ну что, рад небось, пень ты старый? Выпросил у Бездонной милости, чтоб сыночка моего, хворостиночку, отобрала, девке бесстыжей отдала? С глаз пропади, объедок, сморчок плешивый! Естественно, что уже на следующий день о случившемся знала вся Галечная Долина. Однако в Лефа с Лардой никто и не думал тыкать пальцами: ничего возмутительного (да и вообще достойного особого внимания) в их поведении усмотрено не было. В общине всего одна девка готова осенью покинуть родительский очаг и всего один парень дорос до выбора, причем родители их происходят из разных родов. Так чего ж удивляться, если эти двое заранее уразумели, что самой Бездонной назначено им вместе быть? И опасаться худого тоже не приходится: не такие отцы Хон и Торк, чтобы дети их на бесстыдство решились. Так что все к лучшему вышло — ясно теперь, что празднество выбора пройдет гладко и весело, без тех досадных недоразумений, которые иногда надолго омрачают жизнь всему обществу. Даже Раха мало-помалу перестала всхлипывать и вроде как повеселела. Это потому, что у Хона хватило терпения растолковать вконец одуревшей жене очевидное каждому: никто и не думает забирать у нее Лефа. Обычай единственный раз в жизни дает бабе волю — самой себе мужика выбрать. А уж где ей с ним жить потом, то мужниным родителям решать, так испокон веков повелось. Захотят — при своем очаге обитать позволят, не захотят — отдельную хижину должны сыну поставить, да отрезать пол-огорода на пропитание. И даже самые старые старики помнят только один случай, чтобы девка привела выбранного на жительство под свой родительский кров. И то потому лишь случилось такое, что хижину мужнину, а с нею и всех его родичей, за день до выбора завалил камнепад. Стало быть, ничего худого Рахе Лардин выбор не принесет, наоборот даже. И сын останется у нее, и дочка негаданная появится, помощница. А там, глядишь, может, к будущему лету Бездонная внуком облагодетельствует... Ой, нет, нет, и думать об этом нельзя — отпугнется, сглазится... Так Хон жену свою утешал да вразумлял (хоть бабе подобные вещи куда лучше мужика знать следует), сам же хмурился, кусал губы. Отчего? Это стало понятно Лефу еще через день, когда перед самой смертью одряхлевшего солнца зашел к ним в хижину Витязь. Гостя усадили на самую удобную скамью, Раха заметалась, собирая ужин получше (ведь сам Нурд, запросто, по-дружески, — да у Гуреи от зависти язык почернеет!). Витязь, впрочем, от пищи отказался и упросил намотавшуюся за день женщину не хлопотать, а сходить лучше к Торковой Мыце. — Напасть у нее на огороде случилась какая-то непонятная, — пояснил он. — Может, присоветуешь чего? Хоть такого, верно, и тебе видеть не приходилось. Мыца говорит... — Много она разумеет в огородных напастях, Мыца твоя! — Раха фыркнула негодующе, направилась к выходу. — Ты не уходи только, Нурд, я вернусь скоро да накормлю тебя, у меня вкусное есть. А пока бражки отведай — вон она, в горшке, бражка-то. Только ты, Нурд, сам ее пей, а Хону не позволяй. Не для него она припасена — для гостей. Хон был в восхищении. Ведь от очага до полога четыре шага всего, и шла Раха быстро, а столько всего успела сказать! Однако «скоро вернусь» — это вряд ли. Раньше полночной поры ждать ее не стоит. Он собрался поделиться своими размышлениями с Нурдом, но только лишь глянул ему в лицо, как сразу потерял всякое желание балагурить. Витязь невесело улыбнулся: — Уж прости меня — нарочно я Раху твою спровадил. Разговор у меня к тебе серьезный, не для женского уха. — Мне тоже уйти? — сидевший на ложе Леф отложил виолу и привстал. — Тебе виднее, — пожал плечами Нурд. — Я, правда, сказал, что разговор будет не для женских ушей, а ты вроде как на парня похож... Или мы с Лардой ошибаемся? Леф покраснел и присел обратно. Помолчали. Потом Хон не выдержал, заторопил: — Ну говори же! Чего тянуть? — Еще Торк подойти должен, — Витязь оперся спиной о стену, прикрыл глаза. — Потерпи. Терпеть пришлось недолго — Торк появился через несколько мгновений. Выглядел он очень усталым и смущенным, будто не знал, как теперь держаться ему с давним другом и добрым соседом. Хон, кстати, тоже этого не знал. Почему-то вспомнилось, как Торк, заподозрив бродячего менялу в злоумышлении на дочкину невинность, взял нож и отправился его резать. И ведь зарезал бы — без суеты, хладнокровно и споро, как делал все, за что брался. Зарезал бы, если б Куть не рассказал, что не успел меняла сотворить задуманную им пакость. А нынче ведь не найдется такого Кутя. Нынче воротившемуся с многодневной охоты Торку могли такого понарассказывать — подумать жутко... Хон посмотрел соседу в лицо, и тот ответил таким же стесненным взглядом, и оба вдруг улыбнулись с видимым облегчением, перевели дух. Леф, при появлении Торка словно окаменевший, тоже обмяк, задышал. Очень он опасался, что родитель как-нибудь не по-доброму истолкует произошедшее. Хвала Бездонной, опасения оказались напрасными. Все еще улыбаясь, охотник присел возле очага. Нурд тут же сунул ему в руки запотевший горшок, из которого они с Хоном успели уже отхлебнуть по разу. Торк насмешливо покосился на Лефа, заговорил: — Хотел я было Хона просить, чтоб выдрал тебя за торопливость излишнюю (Ларду-то я сам, а на тебя, к сожалению, прав родительских не имею), да, наверно, не стану. Потому как нет в Мире хуже того наказания, что ты сам для себя измыслил. Это ж подумать только — весь век с Лардой жить! Слушай, а за что ты родителей своих невзлюбил, если этакое бедствие под их кровлю тащить собрался?.. — Ты пей, — Витязь снова прикрыл глаза, будто сонливость его одолевала. — Пей да помалкивай. Оно, конечно, все хорошо выходит, и Ларда и Лефом в ладную пару лепятся, каких в Мире мало... А только я давно выучился опасаться того, что сперва мнится удачей. Чем счастливее складывается поначалу, тем горше под конец обернется... — Он обвел медленным взглядом слушавших, понурился. — Вы трое — воины, вы должны понять, что такое меня тревожит. Нет, не все они поняли его опасения. Торк отмахнулся беспечно: дескать, как Бездонная определит, так и случится, а человеку на судьбу восставать — дело вовсе пустое. Отмахнулся и занялся содержимым горшка. Леф же из всего сказанного уяснил только, что Нурд считает его воином, равным отцу и Торку, а потому на некоторое время напрочь потерял способность понимать что-либо еще — сидел обалделый, красный от удовольствия и только глазами хлопал. А вот Хон понял все. Да нет, «понял» — не то слово. Просто он думал точно так же, как Нурд. Так же, как и Витязя, судьба давно приучила его не доверять своим милостям. И кроме того, было предупреждение, которое столяр в свое время по глупости пропустил мимо ушей. Теперь же, когда все вроде бы сладилось к лучшему, припомнилось оно, предупреждение это. А припомнившись, напугало. Хоть и стыдно было ему перед Торком, что не спросясь посмел вмешиваться в судьбу его дочки, но не такие нынче пошли дела, чтобы отмалчиваться. Пришлось рассказать обо всем — и как к Гуфе ходил за сына просить, и как сказала ведунья: «Будет Ларда парнишке твоему, хоть лучше бы ей и не видать его никогда». Да-да, вот эти самые слова она тогда и сказала. Торк отставил горшок и заскреб в затылке, обдумывая услышанное. — Может, потому и вышло у них все так вдруг и не слишком-то по-людски, что не без ведовства в этом деле? — проговорил он наконец. — Хотя... Ты, Хон, успокойся. Я так думаю, что им бы и без Гуфиного вмешательства не жить иначе как вместе. А что до слов старухиных... Я, когда ее слушаю, часто понять не могу, о чем она говорит и с кем — со мной, с собой или же с Мглой Бездонной. Витязь открыл было рот, но сказать ничего не успел — его перебил Леф, до которого хоть и с трудом, но дошло все-таки, что могли означать слова старой ведуньи. — Если Ларде из-за меня плохо будет, так лучше не надо мне ничего, лучше уж я тогда со скалы головою вниз... — Голос его сорвался, и сам он тоже сорвался с места, словно прямо сейчас хотел исполнить задуманное. Витязь дернул щекой, хмыкнул: — Ты сядь, не спеши. Гуфа не только Ларде плохое сулила — тебе тоже. Видел я ее вчера, в Десяти Дворах, так она среди прочего мне и сказала: «Подла судьба, подла. Не может позволить Миру избавиться от напасти иначе как в обмен на мучения двух славных детишек». Это она о тебе да о Ларде так — «славные детишки». А вот, кстати, ты, славный... Знаешь, чего ведунья в Десять Дворов ходит? Ах не знаешь? Так я скажу тебе: она там мужику одному лечит свороченную скулу. А своротил ту скулу один славный парнишка. И ведь здорово своротил — Гуфа бедная пятый день бьется, залечивает. — Интересные новости узнаю! — Хон заломил брови. — А меня да отца своего этот орясина уверял, будто упал да о камень ударился... За что же Леф его так? — А он о Ларде что-то пакостное сказал, — пояснил Нурд. Леф смотрел в пол и мрачно сопел. Витязь улыбнулся ему, и теплая эта улыбка странно изменила резкие черты Нурдового лица. — Права Гуфа, как всегда, права — славных детей Бездонная вам послала, мужики. — Все с той же мягкой, чуть грустной улыбкой Нурд обернулся к Торку: — Слышишь, охотник... Когда Гурея жене твоей рассказала о том, что дочки ее видели, да еще от себя всякого напридумывала, та уж вовсе бешеный знает что вообразила, и как Ларда домой заявилась, то напала на нее Мыца, ровно хищная. Пока речь только о Лардином поведении шла, девчонка молчала, но когда мать до Лефа добралась, то дочка почтительная на нее аж зубами защелкала. Леф, говорит, самый хороший, а если ты, говорит, думаешь, будто он пакость сотворить способен, то я себя буду голодом и жаждой морить, покуда ты у него сама прощения просить не станешь. А ежели, говорит, заупрямишься, то до Вечной Дороги себя уморю. И что же ты думаешь? Следующее солнце еще состариться не успело, как Мыца побежала к парню — о прощении умолять, потому как чадо единственное и впрямь не пило, не ело и матери словечка единого сказать не желало. Вот такие они, дети ваши. Торк мотнул головой: «Ишь, бабы... А ведь не рассказали...» Он снова хлебнул браги, передал горшок Нурду. Тот долго что-то шептал прежде чем пригубить терпкое злое питье, потом сунул заметно полегчавшую посудину Хону. Леф почему-то решил, что после отца горшок перейдет к нему. Пить брагу ему еще никогда не приходилось (невыбранным обычай не позволяет), и теперь он испугался захмелеть. Леф успел даже слова такие выдумать, чтобы не обидеть отказом отца и прочих, только выдумка эта оказалась напрасной. Хону и в голову не пришло поделиться, он все допил сам. Жаль. Витязь тем временем утер губы, прихлопнул ладонями по коленям: — Ну ладно. Говорим, говорим, да все не по делу, а около. Про детей я так думаю: пусть будет так, как оно само собой получается. Гуфа сказала, что она в их судьбу не стала вмешиваться, только прочла ее. Еще сказала, что изменить судьбу — дело возможное, однако предугадать, будет ли это изменение к лучшему, даже ей не всякий раз удается. А еще сказала ведунья, что нельзя ничего у Лефа с Лардой менять. И сама, говорит, не стану, и другим никому не дам. Так что пусть уж свершится то, чему назначено свершиться. Каждый из сущих в Мире по краю беды ходит, так какой толк рубиться с непроглядным туманом? Когда дело повернет к худому, тогда и станем оборонять своих — по-зрячему, зная, от чего или от кого. Так? Хон и Торк закивали: «Так». Витязь встал, прошелся по хижине, замер у выхода спиною к прочим. Не оборачиваясь, заговорил дальше: — Еще вот о чем предостеречь вас хотел: берегитесь носящих серое. Они ведь одной неудачной попыткой не наедятся, снова станут пробовать. Колдовство-то их не страшно теперь (при Гуфиных кольцах оно послушникам обернется хуже, чем нам), но человека на Вечную Дорогу спровадить не одним только ведовством можно. По ночам не шастайте понапрасну. В лесу да в скалах с оглядкой ходите — так спокойнее будет. И за детьми следите, слышите? За Лардой особенно, да за Лефом тоже, хоть Гуфа и твердит, что вреда от послушников ему пока быть не должно. Старуха, конечно, всегда права оказывается, только осторожность — как третья рука за едой: может, и излишество, да жаль, что нету. Он обернулся наконец к слушающим, глянул поверх голов, сказал неожиданно: — Дня четыре назад был у меня гонец от Предстоятеля. Передал, что старик зовет к себе, беседовать хочет. Я отказался: летом Витязю надлежит безотлучно быть поблизости от Бездонной. Так этим утром он снова прислал сказать, что через два солнца сам будет в Галечной Долине — праздник какой-то надумал у нас учинить. Непременно хочет он меня повидать, и вас обоих — тоже. Смекаете? Сдается мне, что забеспокоился старик, беду близкую почуял. А? Солнце умерло, и вместо него на небо вышли звезды. Ларда плотнее придвинулась к Лефу, ссутулилась, кусая губы. Она очень старалась не смотреть вверх, только ничего из этого не получалось — россыпи мерцающих холодных огней и притягивали ее, и пугали. Да, она боялась звездного неба. Это ведь очень страшно — бесконечная глубина, которая над головой. Очень страшно не понимать, что за сила такая удерживает тебя от падения туда, вверх, страшно не знать, способна ли она иссякнуть, эта сила. А еще страшнее, что кто-нибудь может догадаться об этих ее страхах. Нет, уж лучше по собственному горлу ножом... Она вздохнула и сказала тихонько: — Цо-цо жалко очень... — Угу... — Леф пусто глянул через плечо и снова склонился над виолой — низко-низко, будто скрипунов на струнах ловил. — Отец огорчается, говорит, что такого пса уже никогда не будет у нас. — Угу... — А ты как думаешь, Гуфа может наведовать псу, чтоб он сразу обучился охоте? — Ага... — Ну что — ага? — Она дернула Лефа за волосы. — Мне отвечай, а не виоле своей! Леф вскинулся, заморгал: — Ты сказала что-то? — Да ничего, — Ларда насмешливо усмехнулась. — Мучай дальше свою деревяшку. Ты — ее, она — тебя... Только знай: после выбора я из нее лучины настрогаю. Мне муж надобен, а не довесок к чурбаку со струнами. — Ну, какая ты... — обиженно скривил губы Леф. — А вот такая, — сощурилась Ларда. — Так что ты думай, прикидывай. Осень-то не скоро еще, времени для размышлений тебе предостаточно. От угадывающейся невдалеке бесформенной черной громады — хижины — отделилась неясная тень, вздохнула, сказала Рахиным голосом: — Спать пойдешь сегодня, несносный? Стемнело совсем... И Ларду, верно, ждут давно — поди, еще и не ела... Леф промолчал, только к струне притронулся, и она загудела протяжно, капризно как-то. Раха вздохнула, ушла. Слышно было, как прошуршал опускающийся за ней полог; потом в хижине сердито забубнили в два голоса и смолкли. А чуть раньше вот так же хотела разогнать их по хижинам Мыца — с тем же успехом. Леф попытался заглянуть Ларде в лицо — безуспешно: хоть и рядом, но слишком темно, чтобы рассмотреть. Он вздохнул (совсем как только что Раха), сказал, продолжая прерванное появлением матери: — Ты сегодня весь полдень просидела, в миску с водой глядя. Я мешал? — То другое... — Ларда поерзала, умащиваясь, спросила вдруг: — Скажи, я красивая? — Да, — ни на миг коротенький не промедлил с ответом Леф. — А вот и врешь. Мать говорит, что девка для парня тем краше, чем сильней от него отлична. А ты, говорит, — это я то есть — ну парень и парень. Жилистая вся, в синяках вечно, плечи у тебя, говорит, ровно у отца или Нурда — ушибиться можно... И лицо у меня конопатое, и шрам на лбу, и нос не нос — бугорок, кочка какая-то... А ты говоришь — да... — Волосы у тебя красивые. — Леф осторожно запустил пальцы в спутанную Лардину гриву, кажущуюся в темноте не медной, а почти черной. — И вообще... Если так поврозь на все глядеть, то, может, и права родительница твоя, а ежели вместе — вовсе иначе выходит. Ты красивая, очень красивая — совсем как Рюни... — Как кто?! — изумилась Ларда. — Как рю... лю... А что тебе послышалось? — Ты сказал: «как рюни». Несколько мгновений Леф сосредоточенно сопел, потом спросил осторожно: — Это я сам так сказал? — Сам, конечно. Я тебя за язык не дергала, — Ларда растерялась было, но потом решила обидеться. — Ляпнул, наверное, нехорошее что-нибудь, а теперь выкручиваешься. Ну, сознавайся. Кто они, рюни эти? Леф помалкивал, только дышал тяжело, прерывисто, будто пытался приподнять непосильное. Ларда встревожилась, тряхнула его за плечо: — Что с тобой?! — Ничего... — Он с трудом сумел выдавить это слово, и чувствовалось, что вранье это, что нехорошее с ним творится. Однако не успела Ларда перепугаться всерьез, как Леф засмеялся (впрочем, не слишком-то весело), выговорил торопливо: — Ну чего ты? Хорошо все, не дрожи. А рюли эти... Или рюни? Уж ты прости, только я и сам в толк не возьму, кто они. Хорошее что-то, доброе, ласковое, а больше не знаю ничего. И откуда знаю про них — тоже не знаю. Забавно, правда? Он снова засмеялся, но лучше бы ему этого не делать. Ларда кусала губы, думала. Потом сказала: — Хорошо, я отстану. Но завтра — или пусть позже, когда совсем успокоишься, — ты мне все-все расскажешь. Понял? Леф кивнул: понял. Он снова прикоснулся к струнам, и тихое гудение певучего дерева надолго прервало разговор. Когда виола умолкла, Ларда спросила: — А почему ты не хочешь спеть для меня? Леф замялся. Говорить правду не хотелось. Не мог он сказать, что после того, как довел Ларду до крика и слез тогда, на Пальце, страшно было играть при ней настоящее, не забавы ради придуманное. Слишком муторно чувствовать, как не свои желания смутными червями копошатся в душе, чтобы решиться причинить подобное Ларде. Нет, никак не мог Леф отважиться рассказать ей об этом. А хоть бы и отважился — что с того проку? Все равно таких слов не выдумать, чтобы понятно было... А Ларда уже соскучилась ждать, дергает за ухо — ответа требует. — Нечего мне еще петь, — словно в холодную воду, бросился он в это вранье. — Не успел я ничего до конца выдумать. — Так уж и ничего? — хмыкнула с сомнением Ларда. — Есть, что ли, у меня время для сочинительства? Знаешь ведь, как это нынче: огород, дрова, вода, огород — у самой, поди, так же все. А завтра, говорят, сам отец веселья Мурф Точеная Глотка в Галечную Долину пожалует. Вот бы кому спеть! — Как же ты ему споешь, если нечего? Леф про себя порадовался, что в сумраке Ларда не может разглядеть выражение его лица. — Может, исхитрюсь что закончить. Начато ведь у меня много всякого, а с утра чрезмерной работы не будет — праздник же... Ларда вздохнула раз, другой и вдруг встала, ухватилась за поручень перелаза: — Пойду я, а то уже вовсе ночь глубокая. Леф помедлил немного, обдумывая: обиделась она или впрямь спать захотела? Так ничего и не решив, он тоже поднялся, поймал за полу накидки перебравшуюся уже через плетень девчонку: — Погоди, я тебя провожу. — Зачем это? — искренне изумилась Ларда. — Сколько тут до хижины — четыре шага? — Без разницы мне, сколько их, шагов этих, а только спокойнее будет, если мы вместе пойдем. — Так, может, лучше мне тебя проводить? — Ларда при случае умела говорить ехиднее, чем даже Гурея. Леф, впрочем, предложение это пропустил мимо ушей. Он заботливо пристроил виолу возле плетня (не с собой же тащить!), перелез к Ларде, попытался взять ее за руку — не вышло. Девчонка возмущенно выдернула ладонь из его пальцев, прошипела: — Еще по головке погладь да погукай, чтобы не плакала, темноты не боялась. Ишь, дитятко выискал себе! Пошли уж, ты, охранитель могучий... Они побрели через огород, то и дело оступаясь с тропы, которую Мыца и Раха протоптали, бегая друг к другу в гости. От плетня до хижины было, конечно, отнюдь не четыре шага, а гораздо дальше. Ларда спотыкалась о грядки, поминала бешеных, ворчала, что если уж Лефу захотелось быть заботливым, то лучше бы сбегал в свое жилище (ведь до него было и вправду рукой подать) да вынес лучину. Леф к бормотанию этому особо не прислушивался. Не нравилось ему тут, на Торковом огороде, будто что-то недоброе притаилось рядом и ждет только повода напасть. Он уже было собрался попросить Ларду замолчать, как та вдруг смолкла сама, замерла, выдохнула еле слышно: — Хижину видишь? — Ну? — А левей нее, к нам ближе — что это? Леф хотел сказать, что нету там ничего, но осекся. Потому что левее и ближе хижины действительно различалось какое-то пятно, бывшее лишь чуть-чуть темнее сумерек. — Может, там у вас дрова сложены? — Лефов голос почему-то сделался хриплым. — Не помню я, — протянула Ларда с сомнением. — Может, и дрова. А тогда зачем они шевелятся? Леф укусил себя за палец. Да, дрова шевелиться не умеют. А это, которое впереди, — может, оно и не шевелится вовсе? Может, кажется только, будто оно вздрагивает, растет, приближается? Медленно, беззвучно... Страшно... Леф ухватил Ларду за плечо, притянул к себе, шепнул: — Давай попробуем его обойти. Направо, вдоль грядки, а? — Давай, — Ларда тоже шептала чуть слышно. — Вот жалко, что Цо-цо околел, вот жалко-то! Но ты, Леф, не бойся, это не страшное, это, наверное, круглорог из стойла выбрел. — Однако же матерые круглороги у вас! — буркнул Леф. Он понял, что не обойти им этого, неведомого, и бежать тоже глупо — догонит. Круглорог, как же... Не умеют круглороги красться, словно переваливаясь по неровной земле, ни шорохом, ни треском не выдавая своих движений. Хищное это, и даже самый большой круглорог ему холкой и до плеча не дотянется. Ларда, похоже, и сама до всего этого додумалась, потому что спросила спокойно и деловито: — Ты при ноже? Леф кивнул, нашарил рукоять, торчащую из-за обернутой вокруг бедер кожи. Ларда тем временем стряхнула с плеча его руку, чуть отодвинулась, пригнулась. — Когда бросится, отпрянем в стороны, а потом ударим вдогонку, — сказала она отрывисто, и в ее ладони тускло блеснуло железо. Хорошо задумала девчонка, вот только не удалось им уловить тот миг, когда бросилось на них притаившееся во тьме. Тряхнув землю мягким тяжелым прыжком, неведомое внезапно оказалось рядом, дохнуло в лица душным зловонием распахнувшейся зубастой бездны. Времени и соображения хватило Лефу только на то, чтобы изо всех сил оттолкнуть Ларду — подальше от себя и от влажно отблескивающих жадных клыков. И тут же навалившаяся на грудь невыносимая тяжесть сшибла его на землю, оглушительная боль рванула вскинувшуюся защитить горло левую руку, по ушам полоснул хриплый свирепый вопль... Этим все и закончилось. Притиснувшее Лефа к земле невесть чье тело вдруг перестало быть упругим и сильным, оно словно еще больше отяжелело. Леф сгоряча дернулся — выдраться, выбраться, встать! — но желание его захлебнулось новой вспышкой боли — руку будто в раскаленные угли зарыли. Потом дышать стало почти совсем легко, и знакомый голос (Торк, что ли?) прохрипел надсадно: — Ларда, тащи его, только левую руку не задень. Да шевелись, не удержу я долго! Леф ощутил, как крепкие маленькие ладони подхватили его под мышки, рванули... А потом чувства погасли, и все поглотила тьма. Под спиной был упругий колючий мех, а над запрокинутым лицом навис косой скат кровли, сложенный из вязанок сухой травы, и на нем вздрагивали, колыхались надломленные, уродливо вытянутые тени стоящих вокруг. Хижина. Но не своя: кровля пониже, и мех на ложе непривычный какой-то, жесткий слишком. А рука все болит. Тупая мутная боль, она сводит внутренности, к горлу подкатывает тошнота — ну хватит же, не надо больше, я не хочу!.. Леф всхлипнул, забарахтался, пробуя сесть, — кто-то поспешно обхватил за плечи, приподнял, подсунул под спину свернутую тугим тючком пушистую шкуру. Вокруг по-прежнему сумрак, но он тоже другой, не такой, как тот, что был снаружи. Желтые дрожащие огни в очаге и у стен, которые тут, рядом. Знакомые, хорошие лица — мать, отец, Торк. И вдруг снова рухнул на Лефа пережитый недавно ужас: где Ларда?! Почему ее нет, что с ней?! — Успокойся, здесь я, никуда не денусь. Ее шепот — рядом, над самым ухом. Так это она помогала сесть? А Торк разговаривает с отцом. О чем? Очень хочется слышать, вот только что-то бьется, грохочет в ушах, мешает... — Ничего, к утру бегать вприпрыжку будет. Кость цела, только мясо порвала тварь проклятая, да и то не сильно. Крови вытекло много, вот и ослаб парнишка. — Все же Гуфу надо бы позвать. Загноится рана — беды не оберешься тогда. — Хон поскреб обросший сивой щетиной подбородок. — От сухой горячки такое бывает, что и матерые мужики на Вечную Дорогу уходят... Торк решительно замотал головой: — Не пущу я тебя ночью на Склон, и не мечтай даже. До солнышка ждать недолго, худое не успеет случиться. А поутру вместе к Гуфе пойдем, ежели она сама не заявится Предстоятеля да прочих пришлых глядеть. Бледная заплаканная Раха сунулась было встрять в разговор, но Хон так сверкнул глазами из-под кудлатых бровей, что она отшатнулась, смолчала. Торк деликатно потупился, пережидая, пока супруги разберутся между собой, потом заговорил снова: — И с чего бы это сухой горячке случиться? Рана вымыта, укутана как надлежит... — Помоги тебе Мгла Бездонная не ошибиться, — вздохнул Хон. Он склонился над сыном, поправил кожу, обмотанную вокруг раненой руки. Леф дернулся, но стерпел. Столяр погладил его по щеке, опять обернулся к Торку: — А ты, однако, силен, сосед! Черное исчадие ножом завалить — это бы и Витязь лучшего совершить не сумел! — Силен, да не я, — ухмыльнулся Торк. — Ларда завалила. Хон присвистнул, в изумлении воззрился на скорчившуюся за спиной у Лефа девчонку. Та пожала плечами, улыбнулась — жалко, растерянно, будто извинения просила за сделанное: — Да чего там... Когда это кинулось, Леф меня выпихнул из-под него, уберег — я целехонькая осталась, не ушиблась даже. А исчадие насело на него да само под удар и подставилось. Тут бы и сосунок годовалый додумался, как поступить. Ножом за ухо — вот так... Столяр только головой помотал. Лицо его как-то странно сморщилось, словно старый воин собрался плакать. Но он, конечно же, не заплакал. Он грохнул кулаком по стене, процедил: — Ну, послушнички... Давеча бешеных проморгали, теперь исчадие к самым хижинам допустили незамеченным... Грязь серая, пакость навозная!.. — И тут он еще такое добавил, какого при бабах и детях говорить бы не следовало. Торк закряхтел, испуганно глянул на забившихся в угол Раху с Мыцей: вот, небось, взовьются сейчас! Но нет, обошлось. Хвала Бездонной, задремали они, обессилев от перенесенных волнений. И Ларда вроде тоже не слыхала оплошности Хона — занята она, вытирает ладонями обильный пот с белого Лефова лба, шепчет ему на ухо что-то. Ну и ладно. Неладно другое... Зря Хон винит носящих серое в ротозействе, вовсе в другом повинны они. Надо рассказать, пока бабы спят. — Слышь, Хон... Ларда, будет тебе, мозоли на ушах парнишке натрешь. Слушайте лучше. А ты, Хон, скажи: видел ли ты раньше, чтобы исчадие таиться да подкрадываться умело? Молчишь? Правильно молчишь, не мог ты такого видеть. Так с чего бы этой нынешней твари засаду учинять, ежели до сих пор никогда не бывало такого? Снова молчишь? Тогда я скажу: его научил кто-то, как обучают охотничьих псов. Изловили его, наверное, давно уже, и не без ведовства либо колдовства (иначе Черное исчадие не изловить), да и держали в укромном месте до поры. Вот нынче и пригодилось оно. С обучением небось долго пришлось маяться, зато теперь все быстро сладилось. Ежели бы я, к примеру, захотел Цо-цо (не дай ему, Мгла, посмертных мучений) натравить на кого-нибудь, я бы как сделал? Я бы ему вещицу, недругу принадлежащую, понюхать дал, на след поставил бы да сказал словечко единое — и все. Дальше уж он сам знал, как да что. И это, Черное, видать, таким же образом было ими воспитано. — Кем это — ими? — тихонько спросила Ларда. Торк еще раз удостоверился, что Раха с Мыцей спят, и только тогда пояснил: — Послушниками. — Глупость какая-то, — подал голос Хон. — Зачем бы им столь сложное затевать? Быстрее можно было и проще... Охотник пожал плечами: — Зато если бы удалось, то никто бы не усомнился, что сама Бездонная покарала. — А как же... — Ларда испуганно взглядывала то на отца, то на Хона. — Гуфа же говорила, что не хотят послушники Лефу зла! Торк мрачно скривился: — Так ведь исчадие не на Лефа кинулось — на тебя. Леф чуть ли не сам в пасть ему запихался. И вы с ним так долго сидели рядом, что теперь даже исчадию нелегко разобраться, кто из вас кем пахнет. — Ох, до чего же мне все это не нравится! — простонал Хон. — Да уж кому может понравиться такое, — Торк пожал плечами. — Ну ничего. Завтра Предстоятель пожалует. Небось не решатся послушники пакостить при этаком многолюдстве. Леф вдруг застонал, да так громко, с таким надрывом, что все с испугом обернулись к нему: уж не горячка ли начинается у парнишки? Но причина Лефовых стенаний крылась не в ране: будто ножом под грудь ударили его слова Торка. Завтра ведь не один только Предстоятель приедет, завтра приедет и Отец Веселья, старый верзила Мурф. Как надеялся Леф спеть при нем лучшее из того, что успел уже навыдумывать! Уж кто-кто, а прославленный певец сразу бы по достоинству оценил Лефово искусство, может, даже учить бы взялся. И вот теперь прощаться надо с надеждами да мечтами. Ведь невозможно же играть на виоле с этакой раной, а Мурф, конечно, не станет дожидаться в Галечной Долине, пока Леф выздоровеет, — день-два поживет, да и уберется обратно в Несметные Хижины. А еще раз такой случай, может, никогда и не выдастся... |
||
|