"На берегах тумана" - читать интересную книгу автора (Чешко Федор)7Два солнца успели родиться и умереть, прежде чем Лефу позволили выйти из хижины. Рука все еще болела под целебной повязкой, и до выздоровления оставалось Мгла знает сколько дней и ночей, но, по крайней мере, вернулась способность твердо держаться на ногах. Может быть, в другое время он бы и сам не захотел еще выбираться со двора, но уж очень велик был соблазн поглядеть праздник. Что за праздник такой выдумал Предстоятель, не знали ни жители Галечной Долины, ни пришлые из Черных Земель. Да никто особо и не стремился разбираться в этом. Не так-то много случается в жизни праздников, чтобы от нового, негаданного, нос воротить, допытываться, зачем да почему. До того дня Леф не видывал столько людей сразу. Пришлые количеством своим не уступали обитателям Долины, и были они в основном рослые, дородные, одетые ярко и чрезмерно. Ну вот зачем, к примеру, мужикам в этакую жарищу накидки на себя напяливать, да еще по две, да еще нижняя настолько длинна, что едва по земле не волочится, а верхняя и до пояса не достает, зато меховая! Это ж подумать только — меха! Летом! Изо всех, кого Леф успел узнать до сих пор, лишь Гуфа зимой и летом носит один и тот же пятнистый мех, но Гуфа — это Гуфа, и уразуметь ее поведение обычному человеку не дано. Может, которые в двух накидках, все до одного ведуны? Да нет, не похожи они были на ведунов. Толкались эти невиданные мужики и бабы с нарисованными лицами вокруг своих шатров — красные, потные, утирающиеся краями раскрашенных одежд. Хохотали, горланили, десятками набивались в корчму (то-то Кутю раздолье настало!), а больше, пожалуй, ничего они и не делали. Были среди них, правда, почти нормальные с виду. А еще были какие-то странные — тощие, угрюмые, каждый из которых помимо одежды носил на груди красный лоскут грубо выделанной кожи. Ни Ларда, ни Раха не могли вразумительно объяснить, кто это, хоть обеим случалось бывать в Несметных Хижинах и видеть таких. Хон же рассказал неохотно, что люди эти взяли что-то и не хотят отдавать, а потому должны некоторое время работать на чужом огороде и жить не у себя дома. Леф счел подобный обычай глупым. Позволять кому-то портачить свой огород (ведь не станут же они вкладывать душу не в свое), да еще терпеть у себя в хижине такого, который взял и не отдает... Спрашивается, кого наказали? Которого из пришлых называют Предстоятелем, Леф догадался даже раньше Хоновой подсказки. Догадался потому, что с этим стариком разговаривал Нурд. Да и сам по себе старик был примечателен. Двух накидок он не носил, а носил только широкий лоскут тончайшей кожи, обмотанный вокруг бедер на манер бабьего подола, а еще — блестящую бронзовую цепочку, хитроумно вплетенную в окладистую снежную бороду. Всего же примечательнее было его лицо: горбоносое, морщинистое, оно вызывало ощущение умной и доброй силы. Рядом со стариком позевывали двое кряжистых мужиков при щитах и оружии. На полированные бронзовые наконечники их копий было больно смотреть. Хон велел сыну сесть на случившийся рядом пригорок и отдыхать, а сам вместе с Торком стал проталкиваться поближе к Нурду и Предстоятелю. Раха, удостоверившись, что ее хворое дитятко отдышалось и вроде даже порозовело, вскинула на плечо мешок со всякой съедобной всячиной и затерлась в толпище, которая давилась вокруг возов приезжих менял. С Лефом осталась одна Ларда. Ей, конечно, тоже хотелось к менялам, которые привезли много интересного — всевозможное оружие, блестящие безделки для украшения скотьей сбруи да бабьей одежды, комья разноцветного мыла... Не выменять, так хоть поглазеть лишний раз на такое — и то радость. Но Лефу с пораненной рукой в толкотню лезть нельзя, а оставить его маяться в одиночестве не позволила совесть (хоть и твердит Мыца, что совести у ее дочки чуть меньше, чем у бешеных ласковости). Ларда умостилась на корточках рядом с Лефом, аккуратно уложив виолу на вытоптанную траву. Эту самую виолу Леф почему-то непременно желал взять с собой. Почему? Ведь всякому было ясно, что играть ему еще никак невозможно, даже нести тяжелое певучее дерево — и то нельзя. Чтобы закончить споры, Ларда вызвалась таскать эту забавку, весьма многословно высказав свое мнение о мужиках, капризных, словно бабы беременные. Они сидели так довольно долго, и девчонка в меру своего небогатого знания жизни Черных Земель пыталась объяснить всякие диковины, недоступные пониманию Лефа. Тем временем Хон, Торк и Предстоятель скрылись из глаз — кажется, забрались в самый яркий и большой шатер, а Витязь остался втолковывать что-то примостившимся у входа копейщикам. Очень интересно было Лефу и Ларде, какие там идут разговоры, но много ли узнаешь, глядя издали на цветное покрытие шатра и брезгливое Нурдово лицо? А потом как-то неожиданно оказалось, что вокруг их пригорка расселась целая куча людей, причем все они смотрели в одну сторону и явно чего-то дожидались. Внезапно возникшее скопище удивляло уже хотя бы тем, что было оно непривычно тихим. То есть это, конечно, только в сравнении с обычным поведением пришлых. Галдежа хватало и здесь — не зря же Хон давеча уверял, будто рты жителей Черных Земель не способны закрываться по причине непомерных мозолей, натертых ими на языках (участь эту он, кстати, предрекал и Рахе). Теперь вот тоже между сидящими то и дело вспыхивали перебранки — особенно там, где шныряли среди них ребята корчмаря Кутя, разносящие бражку да комья крутой медвяной затирухи. Шныряли они не в одиночку. За каждым, толкаясь и шипя друг на друга, плелось по нескольку недоростков с намалеванными на лицах цветными, расплывшимися от пота узорами. Ларда, гордясь своей осведомленностью, пояснила, что щенки эти — надзиратели от каждой общины, поставленные считать да запоминать, кто сколько выпьет и съест, чтобы потом можно было определить, какая причитается корчмарю за прокормление доля общинных запасов и с кого из общинников какое следует в эти самые запасы возмещение. А еще сказала она, что никогда столько споров да ругани не бывает, как при расчетах старост с корчмарем да при назначении людям общинного долга, потому что недоростки плохо обучены счету и путают чужих со своими. Торк рассказывал, да и самой привелось как-то общинный сход по долгам видеть — до плевков да проклятий дошло, кое-кто уже было полез дреколье из плетней выламывать. Мудрые говорят, что давным-давно, когда Мир еще не имел пределов, меняться и покупать было гораздо легче, нежели нынче. За еду и другое в те времена сразу отдавали маленькие блестящие камешки, которые имелись в каждой общине. Но камешки эти привозили из краев, которых более нет. И мало-помалу ценность и смысл иноземных блестяшек забылись (они пошли на украшение упряжи да на бабьи побрякушки), а люди вспомнили обычаи мены, бытовавшие за множество поколений до дней, которые не наступили. В те времена, когда сход старост горных общин не внял еще похожим на сдержанные угрозы уговорам пришельцев в невиданных пышных одеждах. В те времена, когда не был еще избран старостами первый Предстоятель — здешние глаза и десница далекого могущественного повелителя, который слишком занят множеством важных дел, чтобы самому судить своих вновь обретенных подданных и собирать с них плату — подать за охраняющее горы могучее войско и на содержание в порядке невесть где пролегших дорог. Давно уже съедены ненаступившими днями земли не виданного никогда повелителя — только редкостное железо напоминает о нем, сохранившиеся кое-где странные красивые вещи да скрываемая послушниками Древняя Глина. А еще — малопонятное прозвание самого мудрого и уважаемого из старост: Предстоятель. Кое-что из рассказанного Торковой дочерью Леф уже знал от Хона, кое-что еще раньше успела растолковать ему ведунья, но все равно слушать Ларду было интересно. А может, даже и не слушать — просто глядеть в оживленное, раскрасневшееся девчоночье лицо. Вот только те, рассевшиеся вокруг, помешали забыться. Ни с того ни с сего они завопили, взревели, будто перебесились вдруг и все сразу, а потом принялись с треском колотить себя ладонями по коленям — все быстрей и быстрей, выкрикивая в такт неразборчивое. Леф испуганно завертел головой, пытаясь уразуметь, что же за напасть приключилась с нелепыми этими людьми. Как ни странно, он сразу догадался, что творится, и прочее тут же потеряло для него смысл и привлекательность. К ополоумевшему сборищу степенно и медленно шел очень тяжелый, кряжистый человек. Широкие плечи, руки-лопаты чуть ли не до колен, устало-снисходительная гримаса на белом, не тронутом загаром лице... А черная, с обильной проседью борода сияет-переливается бесчисленным множеством цепочек и бляшек, накидка немыслимо изукрашена, пышная грива стянута на макушке ярким ремешком, будто травяной снопик. Певец. И не кто-нибудь, а сам Точеная Глотка, равных которому в Мире нет. Мурф долго стоял, самодовольно щурясь поверх голов беснующегося люда. А потом в уши впилась внезапная тишина, когда Отец Веселья обернулся к стоящим позади невзрачным мужикам (только теперь Леф заметил, что великий пришел не один) и ему торопливо подали огромную, источенную затейливой резьбой виолу. Потерявшийся в непомерных пальцах лучок зашнырял по струнам, и те отозвались чистыми стремительными руладами. Мир наш тесен и дик, жизнь неласкова к нам - Нет ни мига покоя усталым рукам. Все равно нам негоже стонать и тужить: Слава Мгле, что хоть так разрешила пожить. Слава Мгле, мы умеем терпеть и страдать, И трудиться, и петь, и врагов убивать. Слава Мгле, что, решив наших предков карать, Не измыслила кары побольше. А тоска — это хворь от излишка ума, И она, чуть помучив, проходит сама. Ну а коль заупрямится, то — Слава Мгле! - Эту хворь без хлопот исцеляют в корчме. И Мир тотчас же станет велик и широк, Лишь корчмарь откупорит заветный горшок, Лишь согреет нутро твое первый глоток, И второй, и четвертый, и больше. Наливай же, красотка, и пей, и добрей, И на злобу судьбы обижаться не смей: Брага, теплое ложе да ночь без огней Нам сулят и веселье, и больше. Голос Мурфа был под стать его могучему телу, и все же слушавшие не то что говорить — даже шевельнуться боялись, чтобы шуршанием одежды не осквернить пение. А Отец Веселья, едва закончив первую песню, заиграл новую, потом еще одну, и еще... Когда же он отдал виолу в бережные руки своих провожатых и, утерев ладонями обильный пот с раскрасневшегося лица, принял от Кутя огромную миску хмельного, Леф напрочь оглох от воплей, воя и визга. Хвала Бездонной, хоть Ларда не скакала, как прочие, — только попискивала тихонько да хлопала себя по коленям, и похоже было, что останутся ей на память о Мурфовом пении немалые синяки. Лучше бы на огороде так усердствовала... Леф не сразу понял, почему злит его радость Ларды, почему так неприятна восторженность прочих. А дело было в том, что чувствовал он себя обиженным и обманутым. Лучший из певцов, несравненный, великий... Ну и что же такого особенного довелось услыхать? Песен было много, и все вроде бы ладные, веселые, только... Бессмысленные они какие-то, песни эти. Веселить веселят, а душу не трогают. Но, может, Леф еще слишком глуп, чтобы уразуметь смысл услышанного? Или помешало, заморочило голову неуемное ликование толпы? Он же по сию пору ничего подобного, мало сказать, не видел — даже вообразить не мог, что люди умеют так... Между тем Точеная Глотка Мурф разделался с хмельным угощением и скользнул слегка осоловелым взором по мгновенно затихшему людскому месиву. — Давненько уже не случалось мне побывать в Галечной Долине. — Певец выглядел задумчивым и немного усталым, но голос его будил гремучее эхо в неблизких утесах. — Скучно стало мне ездить сюда с тех самых пор, как вышел на Вечную Дорогу выпивоха Арз. Не стало в этой долине певца, не с кем мериться теперь струнным умением. Плохо. Скучно. Но может быть, за последние годы появился в здешней общине неведомый мне мастер певучего дерева? Если так — пусть отзовется, пусть покажет себя. Уж на что был строптив и сварлив Арз, но все же мне удалось много полезного затолкать в его седую упрямую голову. Так, может, и нынче найдется здесь человек, которого я мог бы чему-либо обучить? Вот был бы подарок от Бездонной! Он смолк, прикрыл глаза, дожидаясь ответа. Стало так тихо, что осмелевшие скрипуны завели свое стрекотание, шныряя по ногам окаменевших людей. Сидящие неподалеку от Лефа с интересом поглядывали на него, на валяющуюся рядом виолу; Ларда пихнула локтем в бок: «Ну, отзывайся!» Леф молчал. Глупо все, незачем это. Что за игра с раненой-то рукой! И вообще... Единственного взгляда на самодовольную, лоснящуюся рожу Мурфа хватило, чтобы напрочь потерять желание петь для него. Может, наедине Леф и решился бы, а вот так, при всех — нет уж, обойдется старый спесивец без веселой забавы. Ларда, грызя ногти, досадливо всматривалась в мрачное Лефово лицо. Ну и чего же он молчит, глаза прячет? Ведь такое только однажды в жизни случается, чтобы сам Родитель Веселья напрашивался учить! А этот глядит, как круглорог на вертел, и помалкивает. Оробел он, что ли? Вот промолчит, а потом с досады пятки себе изгрызет... Стараясь не обратить на себя внимание Лефа (чтобы не вздумал заупрямиться, помешать), Ларда дотянулась ногой до певучего дерева и легонько пнула его. Виола вскрикнула. Звук получился не слишком приятным для слуха, но достаточно громким, чтобы смог расслышать Великий Мурф. Глаза старого певца сверкнули: — Голос струн! Правда, сперва мне подумалось, что это треснул дырявый горшок... Но нет, нет, конечно же, я услыхал голос струн. Покажись, неведомый мне певец! Покажись! Ох, до чего же не понравился Лефу голос Точеной Глотки! Но деваться было некуда. Множество обернувшихся к нему лиц странно роднило одинаковое выражение напряженного, не слишком-то доброго интереса: ждал не один только Мурф, ждали все. Леф нехорошо помянул глупую Лардину неловкость и поднялся. Во рту у него пересохло, колени дрожали, и вообще очень хотелось в единый миг оказаться где-нибудь подальше отсюда. Но Ларда уже подает виолу, а старый спесивец манит пальцем, улыбается с этакой родительской ласковостью. Ну, будь что будет... — Но ведь у тебя на руке повязка, молодой певец! — участливо вскрикнул Мурф, с любопытством разглядывая приблизившегося Лефа. — Плохо. Это очень плохо, ведь ты не сможешь править струнами. Но ничего: просвисти мне свой напев, и я сыграю тебе. Леф помотал головой: сам буду играть. Он присел на корточки, неловко приладил у себя на коленях виолу, вздохнул так тяжело и длинно, будто с жизнью прощался. А потом... Нет, конечно же, это была не игра. Одной рукой, без лучка — разве допустимо такое? Ни тебе лада, ни красивой протяжности звука... Струны словно журчали под торопливыми пальцами Лефа, но вот странно: в журчании этом, которое непривычному слуху показалось сперва почти безобразным, было все то, что превращает дребезжание привязанных к пустой деревяшке скотьих жил в музыку. В тесном Мире рожденный тихий брат-человек... Хлопоты да заботы, скучный недолгий век... Вечная горечь пота на бескровных губах... Глиняная забавка в натруженных руках. Добра ли тебе желая, от злобы ли нелюдской Душу твою взнуздали желаемым не тобой, Чтоб жил ты чужим рассудком, боясь мечтать и хотеть, Себя убивая работой, чтобы не умереть, А вечерами пугливо (Мгла, защити-прости!) Лепил бы себе подобных из огородной грязи... А после пора настанет, и сердобольная Мгла Тебя помилует взмахом проклятого клинка, А может быть — смертной хворью, а может — смертной тоской, И смутным силам наскучит баловаться тобой. Стремительный ли, неспешный — нам всем приходит конец. Глиняную забавку уложат в темный ларец, Хламом ее завалят и забудут о ней Глиняные забавки, похожие на людей. И — тишина. Ни воя, ни визга, которые были после Мурфовых песен, только еле слышное многоголосое перешептывание да торопливые хлопки по коленям, но это Ларда, она не в счет. Плохо. Напрасно согласился играть, зря пел о том, о чем уже совсем иначе спел Отец Веселья. Все зря. Точеную Глотку осуждал за бессмысленность сочинений, а в твоем-то пении много ли смысла было? Ведь не поняли... А Мурф молчит. И эти, которые с ним, тоже помалкивают. И еще кто-то подошел почти вплотную, он тоже молчит, но совсем иначе, чем прочие. Так бывает? Леф поднял глаза на этого подошедшего, увидел плотно сжатые губы и сведенные у переносицы брови Витязя. Тот потрепал его по голове, отвернулся, так и не вымолвив ни единого слова, но Лефу вдруг стало казаться, что все-таки не слишком плохим было спетое — глаза Нурда были красноречивее языка. А потом заговорил Мурф. Отец Веселья. Певец Точеная Глотка. Леф снизу вверх глядел на его огромную, нависающую фигуру, на украшения, нестерпимо взблескивающие в черноте бороды при каждом движении губ... А слова, срывающиеся оттуда, из этого сияния, били мальчишку, словно неукатанные тяжелые камни. — У приятеля моего есть круглорог, умеющий ходить на задних ногах. Как человек. И если сейчас мой язык повернется назвать тебя певцом, то круглорога этого придется назвать человеком. Мурф оглянулся, и те, пришедшие с ним, торопливо захихикали, радуясь его шутке, и многие, очень многие в толпе засмеялись тоже. Точеная Глотка заговорил опять: — Ты надеешься поразить слушающих непонятностью песни, увлечь их неприглядностью, как бесстыжая баба увлекает мужчину оголенным срамом. Еще бы! Ведь красивое создать трудно, а вот такое можно плодить, не изнуряя себя. Он наконец-то снизошел взглянуть на Лефа и добавил: — Я достаточно сказал тебе. Достаточно. Думай. Когда новое солнце выберется из-за скальных вершин, я буду в корчме. Приходи и спой мне еще. Если увижу, что ты хоть что-нибудь понял, то стану тебя учить. Мурф замолчал. Он, наверное, ждал ответа, может быть, даже благодарности, но не дождался. Леф не мог выдавить из себя ни единого слова. Только не речи Точеной Глотки были тому причиной, а внезапное видение: земля, одетая в непостижимо гладкий камень, и он пытается подняться с этого камня, оттолкнуть его от себя, и веки закипают слезами злобной обиды на себя и на все вокруг... А вокруг — крепнущий издевательский хохот, а над головой нависает кто-то огромный, поигрывающий не виольным лучком — шипастой дубинкой, и взблескивающие на солнце капли прозрачного пота стекают по его подбородку, срываются на вздувающуюся каменными мышцами грудь, на землю, одетую в камень... Встать, нужно суметь встать!.. И Лефовы пальцы крепче впиваются в рукоять голубого клинка. Проклятого клинка. Оружия бешеных. Давно ушел к своему шатру Мурф, разбрелась толпа слушавших, а Леф все сидел, не отнимая ладони от лица. Раха, едва ли не последней оторвавшаяся от возов приезжих менял, зазывала его вместе с нею идти домой — даже не пошевелился, словно и не к нему обращались. С немалым трудом удалось отиравшейся поблизости Ларде уговорить встревожившуюся бабу отстать от парнишки да отправляться в хижину одной (дескать, Хон и Нурд обещали вскорости подойти, и тогда они втроем приведут к ней Лефа). День пошел на убыль. Солнце переполовинило себя зубчатым скальным гребнем, долину испятнали густые тени. Только тогда Ларда отважилась подойти, присесть рядом. Она не могла уразуметь, отчего Леф так огорчается. Ведь все получилось хорошо, и его мечта попасть к Мурфу в ученики, похоже, сбудется... А что посмеялись над ним — разве это повод для горя? Он обычно и сам не прочь посмеяться... Но Ларда не успела ни потормошить Лефа, ни выспросить, ни постараться утешить его, потому как и впрямь подошли Витязь, и Хон, и Торк, да еще и Гуфа с ними. Несколько мгновений они стояли молча, рассматривая Лефа, потом Нурд, переглянувшись с прочими, шагнул вперед. Нет, он не стал выспрашивать и утешать, он просто взял парнишку за плечо и осторожно, не потревожив рану, поднял на ноги. Тот затрепыхался, попытался вырваться — не получилось. А Нурд выговорил, кривясь: — Кончай выть, ты, воин. Тебе не скулить бы теперь — радоваться надо. Леф обмяк в пальцах Витязя, захлопал глазами: — Почему?! — Вовсе ты глупый еще, — сказал Нурд с сожалением. — Ну да ничего. Поумнеешь со временем. Так? — обернулся он к Хону. Тот кивнул. И Торк тоже закивал: «Поживет — поумнеет». А Гуфа улыбнулась, глядя на ошарашенного парнишку: — Думаешь, Мурф тебя за то изругал, что песня твоя плохая? Ты, Леф, зря так думаешь. Соперника он в тебе увидал, испугался — вот и набросился, уверенности лишить хотел. И учить тебя выдумал, чтоб умение твое изувечить. Обкорнать, чтоб был ты во всем ему подобен, только хуже. Вот оно дело-то в чем, глупый маленький Леф... — И петь к нему завтра не ходи, — добавил Торк. — Пусть сам приходит, ежели имеет к тебе интерес. Нурд отчаянно замотал головой: — Нет, так нельзя. Ежели желает воином быть, так пускай приучается не бегать от врага. Пойти должен, и должен такое спеть, чтоб Мурф бороду свою сожрал с блестяшками вместе. Ведь так, Хон? Хон снова кивнул. — Только пусть сперва нам споет, — сказал он, поразмыслив. — А уж мы присоветуем, чем получше допечь Точеную Глотку. По мере того как парнишка осознавал услышанное, лицо его светлело, даже подобие слабой улыбки обозначилось на губах. И когда Ларда заявила, что устал он слишком, что повязка у него опять промокла, и она, Ларда то есть, никакой игры не позволит, Леф с таким испугом вцепился в свою виолу, что Торкова дочь сразу умолкла, только сплюнула от досады. Не драться же ей с пораненным... Леф сел, задумался, глаза его сделались какими-то тусклыми, на побелевшем лбу выступил пот, словно от невесть каких усилий. Видать, рана все же очень его беспокоит... Хон шагнул к сыну — запретить, отобрать виолу, но странно напрягшаяся Гуфа поймала его за накидку, прошипела: «Не смей». И снова зажурчали струны певучего дерева: Меня тревожит с давних лет Тоскливый сон, неясный бред. Там даль без края, ночь без звезд, Там гром копыт и скрип колес, И пыль в лицо, и дым в глаза, Сухие веки жжет слеза, Но цели ясны и просты, И за спиной горят мосты. Там, позади, вязка как клей, Тоска тягучих серых дней, Там поучения невежд, И над могилами надежд Гниют корявые кресты, Но за спиной горят мосты. А впереди не сумрак, нет, Пусть юный, робкий, но — рассвет, И дали светлы и чисты, И за спиной горят мосты. Леф замолчал, приподнял голову, и ведунья торопливо спросила: — Ты это прямо сейчас выдумал или давно уже? Не дождавшись ответа, Гуфа обернулась к Нурду, забормотала: — Его память жива, только спит. Больше всего помнят руки — почти все, что прежде умели, даже напевы, которые когда-то приходилось играть. Ты, небось, думаешь, будто виолы только у нас есть? Зря, зря ты так думаешь! Виола поможет рукам разбудить голову, а я помогу виоле. Хвала Бездонной, наконец-то в Мир вышел певец... Она еще долго что-то шептала (не для Hypда и тем более не для других — для себя). К шепоту ее никто не прислушивался. Не потому, что неинтересно, а потому, что Гуфа всегда так. Ей сперва надо свою догадку себе самой растолковать, а потом она и другим расскажет. Или не расскажет — это уж как сочтет нужным. Но все знают: то, что Гуфа Гуфе говорит никто, кроме Гуфы, уразуметь не способен. Ларда, к примеру, и не пыталась; она приставала к Лефу: — А почему мосты горят? И почему за спиной? Тебе снилось, будто ты от пожара убегаешь? — Да нет же! — Леф кривился, мотал головой. — Не снилось мне ничего такого. Это выдумка, вроде притчи. А мосты горят — значит, назад вернуться уже никак нельзя. Может, тот, который во сне, сам поджег — вроде как запретил себе возвращаться. — Значит, плохой он, — Ларда неодобрительно поджала губы. — Самому мост не нужен, так взял и сжег. А люди пускай вплавь перебираются, ежели на тот берег охота, — так, что ли? И зачем же много мостов жечь? Дорога-то все равно одна, и речек только три в Мире... Ежели он своими желаниями править не может, так и сжег бы самый последний, а прочие бы не трогал. Леф застонал в отчаянии, но Ларда не унималась: — А почему «с давних лет»? Не может такого быть, ты же только этой зимой появился. — Ну я же сказал: выдумка это! — А что такое «клей»? — Это вязкое такое, густое, липкое. Отец из смолы, рыбьей шкуры да старых костей варит, чтоб деревяшки скреплять. — А что такое «кресты»? И почему они гниют? — Кресты... Ну, крестовины... — Леф сорвал две травинки, сложил. — Вот это — крест. А гниют, потому что старые, не следит за ними никто. — Не бывает такого над могилами. — Ларда возмущенно пожала плечами. — Нельзя над телами тех, кто на Вечной Дороге, всякую пакость ставить, да еще за могилой не следить. Мгла такого не прощает. — Ну что ты пристала, будто волосина к языку? — Леф уже чуть не плакал. — Не знаю я ничего, отстань! — А вот я, кажется, знаю, что это за кресты такие. — Нурд помрачнел. — Ты, наверное, песню эту завтра не пой, а то еще кто-нибудь догадаться может. Как бы не приключилось плохое... Но очнувшаяся Гуфа оборвала его нетерпеливо, почти что зло: — Молчи, не будет плохого. Все молчите. А ты, Леф, не устал еще? Ты пой, если не устал. — Он пел до солнечной смерти, до глубокой ночи он пел. Видно было, что рана его очень болит (даже Гуфа не смогла снять боль до конца), а он все равно пел. А люди стали приходить и слушать. Местные пришли, и жители Черных Земель тоже. Даже сам Предстоятель пришел. Даже Куть, здешний корчмарь. Они просили его петь еще и еще, хотя песни его были странные, злые — от них многие плакали, но просили еще. Люди расплескали свой разум от его непонятных песен. Даже прозвище придумали ему: Певец Журчащие Струны. Может быть, он ведун? Неспроста же снисходят знаться с этим щенком Гуфа и Витязь, который тоже наделен неявными силами... Говоривший, похоже, сам испугался своей внезапной догадки. Он смолк, будто подавился словами, утер ладонями взмокшую от волнения плешь. Точеная Глотка молчал. С самого утра он был хмур и неразговорчив, а выпитая брага сделала его еще мрачнее и молчаливее. И отряженный вчера подглядывать за выскочкой-недомерком Мурфов прихлебатель никак не мог уразуметь, продолжать ли ему свой рассказ. Уж больно зол сегодня кормилец, как бы собственное усердие самому себе поперек не вышло. Точеная Глотка не слишком разборчив, когда ищет, на ком бы сорвать досаду, а кулаки у него твердые и тяжелые... Мурф медленно поднялся со скамьи. Сидевшие поблизости шарахнулись, но испуг их был напрасен: Отец Веселья не стал никого трогать. Он просто подошел к выходу, отбросил полог, и в грязную задымленную корчму ворвались ветер и свет. Точеная Глотка буркнул, не оборачиваясь: — Вчера я подумал, что он просто глуп еще, пащенок этот. Ошибся. Хитер он, не по летам хитер... Умеет привлечь к себе толпу, только не мастерством, которым Мгла его не сподобила, а замысловатым кривлянием. Я ему помогать собирался, Лефу этому. Зря. Не помогать надо — давить безжалостно. Не дать опоганить имя певца. Охранить великое песенное мастерство — вот что надо теперь. Он замолчал, потому вдруг злобно прошипел: — Идет. Да не один — снова собрал толпище. Однако в корчму Леф вошел без спутников. Даже виолу он нес сам, плотно стискивая побелевшие от боли губы — все что угодно, лишь бы не выглядеть жалким. Вошел и замер у порога, настороженно глядя в неприязненные лица собравшихся. Мурф, который успел занять подобающую его званию позу, спросил вкрадчиво: — Петь будешь? Леф кивнул. — Ну так садись где хочешь и пой. Все скамьи в корчме были заняты, и никто не собирался освободить место. Лефа это не слишком смутило. Он сел там, где стоял, на утоптанный земляной пол. Лицо Мурфа скривилось от омерзения, едва только парнишка прикоснулся к струнам. Сперва гримаса эта была скорее показной, чем искренней, но вот потом... Леф не внял непонятному совету Нурда и пел теперь именно ту песню, которую еще с вечера выбрал для этого случая. И напев, и смысл происходящего, и высокие помыслы о спасении струнного мастерства — все вылетело из головы Мурфа, едва лишь услыхал он два вроде бы ничем не примечательных слова, сорвавшихся с Лефовых губ. Задохнувшийся от ярости великий певец даже не счел нужным дожидаться, пока щенок закончит мучить виолу. — Поучения невежд?! — борода Мурфа тряслась, лицо стало сизым. — Ты действительно протявкал это, или меня обманул слух?! Отец Веселья не пришел на сход и никого не выставил вместо себя — одного этого уже было достаточно, чтобы понять, кто виновен в случившемся осквернении праздничной радости и межобщинного мира. Мудрые учат: «Только боящийся правды не хочет ее искать». Возможно, конечно, что великий певец счел недостойным собственной славы прилюдно препираться с сопливым недоростком, но ведь это не оправдание, а новая провинность: перед судным сходом все одинаковы. Особенно если творить суд собрался сам Предстоятель, что редко случается даже в Несметных Хижинах. Как и положено по обычаю, Леф стоял так, чтобы каждый из пришедших мог видеть его лицо. И говорил он как положено — громко, внятно, подробно: — ...и тогда Мурф сказал, что я глупый, нахальный и грозный. А еще он сказал, что и родители у меня такие же, и родители их родителей — тоже. Я пытался ему объяснить, что это он Бездонную Мглу ругает, — я же Незнающий, меня не люди рожали. А он все равно ругался. Леф умолк, засопел мрачно. Предстоятель мягко улыбнулся: — Ну а потом что было? Говори, не бойся. — Я не боюсь. — Леф глядел исподлобья, облизывал разбитые губы. — Потом мне стало очень обидно слушать, как он говорил плохое про отца и про мать. И про Бездонную. И про меня тоже. Мне надоело, и я сказал, что, ежели вьючную скотину ткнуть колючкой под хвост, получится одна из Мурфовых песен. А он бросил в меня горшком из-под браги. И попал в лицо. — А что сделал ты? — все так же ласково спросил старик. Стоявший поблизости от него Нурд вдруг изо всех сил стиснул ладонями рот и как-то странно затрясся. Леф угрюмо сказал: — Я ему ухо откусил. Предстоятель неторопливо поднялся с земли, окинул взглядом старейшин, всех остальных. Суд. Сход. Старейшины сидят, прочие молча сгрудились за их спинами. И все отчаянно стараются вести себя так, как надлежит себя вести на утоптанной ногами множества поколений площадке возле Общинного Очага. Стараются-то все, но мало у кого получается. Пора завершать, все уже ясно. Он огладил бороду, выговорил неторопливо и внушительно: — Полагаю, ухо Отца Веселья можно счесть достаточным возмещением здешней общине за нарушенное спокойствие. Прав ли я, мудрые? — обратился он к старикам. Те поспешили глубокомысленно покивать и на этом завершить суд, величественная церемония которого, похоже, была под серьезной угрозой. Слишком уж больших усилий стоило Нурду сдерживать распирающий его хохот. Того и гляди, не выдержит Витязь этой борьбы... |
||
|